Страсти по Максиму. Горький: девять дней после смерти Басинский Павел
Для устранения Максима, полагает Вячеслав Иванов, у Сталина были как личные, так и политические мотивы. Максим имел независимый характер и не желал считаться с тем, что отец является фигурой государственного значения и потому не может жить свободно. Будучи сам, еще со времен ЧК, тесно связан с органами, Максим Пешков пытался в обход Сталина и Ягоды обустраивать и регулировать жизнь в семье. Например, он запретил комендантам в Горках и особняка в Москве носить при себе личное оружие. «Мы частная семья», – настаивал он.
В то же время Максим многих раздражал своей бесшабашностью. Однажды он, страстный автогонщик, обогнал на шоссе машину Сталина. Горький знал, что делать этого категорически нельзя, и сразу же поехал к Сталину с извинениями.
Но все-таки главная причина, считает Вячеслав Иванов, была политическая. Максим мешал контролировать Горького через Крючкова. Кроме того, Иванов выдвигает любопытную гипотезу, что Максим, как и отец, был причастен к антисталинской оппозиции и ездил весной 1934 года в Ленинград с поручением к С.М.Кирову. Это было во время напряженной внутрипартийной борьбы на XVII съезде партии. Вскоре Киров был убит террористом Николаевым прямо в Смольном при загадочных обстоятельствах.
«В день убийства Кирова, – пишет Вячеслав Иванов, – Горький был на даче в Тессели. Утром он вышел в столовую, где была одна В.М.Ходасевич (художница и племянница поэта Владислава Ходасевича, в семье Горького ее звали Купчихой. – П.Б.). Было еще темно. Шторы были задернуты. Горький подвел Валентину Михайловну к окну, отодвинул занавеску и показал ей на чекистов, окруживших дачу сплошным кольцом и сидевших под каждым кустом в саду. Горький сказал ей, что они не охраняют его, а стерегут».
Максим мог оказаться жертвой политических интриг. Если так, то признания Крючкова на суде могли быть полуправдой. Еще Крючков признался, что по заданию Ягоды «спаивал» Максима.
Но о пристрастии Максима к алкоголю можно судить не по слухам, а по косвенным свидетельствам. Например, покинув из-за разногласий с Лениным осенью 1921 года Россию и приехав в Берлин, Горький пишет своей жене и матери Максима Е.П.Пешковой: «Многоуважаемая мамаша! Приехав, после различных приключений на суше и на воде, в немецкий городок Берлин, густо населенный разнообразными представителями русского народа, я увидал на вокзале самое интересное для Вас существо – Вашего собственноручного сына. Мы с ним поздоровались обоюдно почтительно и радостно, а затем поехали на автомобиле пить различные алкоголические жидкости в улицу, которая называется Фридрихсдамменштрассе – по-русски: Фридриховых дам».
За внешней иронией, с которой Горький пишет о многочисленной русской эмиграции в Берлине и о встрече с сыном, легко не заметить важные слова, которых, очевидно, ждала от него Пешкова. Вот они: «В опровержение тех совершенно точных сведений, которые ты получила от справедливых людей, доподлинно знающих всяческие интимности о жизни ближних своих, свидетельствую: М.А.Пешков в употреблении спиртуозных напитков очень скромен и даже более чем скромен. Это наблюдение мое клятвенно подтверждают люди, живущие с Максимом под одной крышей и тоже очень трезвого поведения. Полагая, что юноша не совсем здоров, потому и не спиртоспособен, я тщательно исследовал состояние его души и тела».
Если опустить иронию, то обнаружится истинный смысл письма. Горький выполняет настоятельную просьбу обеспокоенной Пешковой, до которой дошли слухи о пьянстве Максима за границей.
В данном случае не столь важно, пил ли недавно женившийся Максим в Германии. Важно, что проблема существовала.
У Горького, который довольно часто пил с гостями, такой проблемы не было. Ромен Роллан описывает пир, который устроили для него, а также для Сталина, Молотова, Ворошилова и Кагановича на даче Горького в Горках-10: «Стол ломится от яств: тут и холодные закуски, и всякого рода окорока, и рыба – соленая, копченая, заливная. Блюдо стерляди с креветками. Рябчики в сметане – и все в таком духе. Они много пьют. Тон задает Горький. Он опрокидывает рюмку за рюмкой водки и расплачивается за это сильным приступом кашля, который заставляет его подняться из-за стола и выйти на несколько минут. Ни у кого из присутствующих – даже у Крючкова, любящего его и присматривающего за ним, – не хватает смелости помешать ему нарушать запреты врача».
Напомним, что Горькому остается год до смерти. Но его «пьянство» никого не волнует. «Я должен добавить, – продолжает Ромен Роллан, – что в обычное время Горький всегда трезв и ест на удивление мало, даже слишком, но доктора Левина это не беспокоит: у Горького вне сомнений конституция человека, лучше приспосабливающегося к недостатку, чем к избытку». Иными словами, Горький даже в старости был способен перепить Сталина и такого любителя спиртного, как Ворошилов, но при этом не был алкоголиком.
С Максимом было сложнее… В своих воспоминаниях о Леониде Андрееве Горький как будто невзначай приводит слова Андреева, сказанные ему: «Ты пьешь много, а не пьянеешь, от этого дети твои будут алкоголиками. Мой отец тоже много пил и не пьянел, а я алкоголик…»
Невозможно было придумать лучшего способа убить Максима, чем напоить и оставить спать на холодном воздухе, зная о его слабости к алкоголю и наследственно уязвимых для пневмонии легких, – такая комбинация была убийственной для него. Смерть Максима могла произойти и без непосредственного участия в «заговоре» врачей. Но если Сталин «заказал» Максима, то через Ягоду. Преданный Горькому секретарь Крючков в данном случае мог выступать только запуганным исполнителем. Таким образом, все могло происходить именно так, как рассказывал Крючков на суде. За исключением одной-единственной детали. Максим мешал не «большим людям» Рыкову, Бухарину, Зиновьеву и другим, но самому-самому «большому человеку» – Сталину.
При этом, как показывают недавно обнародованные факты («Генрих Ягода. Нарком внутренних дел СССР, Генеральный комиссар государственной безопасности». – Казань, 1997), проблема состояла в том, что именно Генрих Ягода и был одной из главных фигур «правой оппозиции», а вовсе не исполнителем чужой воли. Об этом намекал уже Вячеслав Иванов в статье «Почему Сталин убил Горького?»: «Горький в этом смысле был в уникальном положении. Он был в близких отношениях с Ягодой и то же время связан давними политическими разговорами с«Ивановичами» (Николай Иванович Бухарин и Алексей Иванович Рыков. – П.Б.). Если тот союз Ягоды с правыми, о котором шла речь на подложном процессе, и мог существовать, то только при посредничестве Горького, о чем на процессе, где Ягоду винили в его убийстве, говорить было нельзя».
Помощник Ягоды П.П.Буланов на закрытом допросе 25 апреля 1937 года (материалы допроса не были оглашены в суде, и это как раз свидетельствует в пользу их истинности) рассказал, что Ягода, в случае победы «оппозиции», видел себя в кресле премьер-министра: «Ягода до того был уверен в успехе переворота, что намечал даже будущее правительство. Так, о себе он говорил, что он станет во главе Совета народных комиссаров, что народным комиссаром внутренних дел он назначит Прокофьева, на наркомпуть он намечал Благонравова. Он говорил также, что у него есть кандидатура и на наркома обороны, но фамилию не назвал, на пост народного комиссара по иностранным делам он имел в виду Карахана. Секретарем ЦК, говорил он, будет Рыков. Бухарину он отводил роль секретаря ЦК, руководителя агитации и пропаганды. <…> Бухарин, говорил он, будет у меня не хуже Геббельса».
Таким образом, обстоятельства вероятного убийства Максима стягиваются в поистине гордиев узел. В смерти сына Горького одновременно заинтересованы и не заинтересованы все возможные участники дела.
Самая непонятная фигура здесь – Крючков. Он – «крайний». Преданность его Горькому не вызывает сомнений. Доброе отношение к нему Горького – тоже. Вот письма к нему Горького, написанные в разные годы:
31 октября 1924 года – из Сорренто:
«Теперь, по тону письма вижу, что Вы на «посту» (в советском торгпредстве в Германии. – П.Б.) и что роль «Дизеля» продолжает увлекать Вас. О голове, превратившейся в самопишущую машинку, Вы написали хорошо. Не хочу говорить Вам комплименты, – уже говорил, и очень искренне говорил, а все-таки скажу: настоящую человечью жизнь строят только художники, люди, влюбленные в свое дело, люди эти – редки, но встречаются всюду, среди кузнецов и ученых, среди купцов и столяров. Вот Вы один из таких художников и влюбленных. Да».
23 декабря 1926 года – из Сорренто:
«…желаю найти в России работу по душе и встретить людей, которые оценили бы Вашу энергию так высоко, как я ее ценю и как она того заслуживает. И чтобы Вы нашли товарищей, которые полюбили бы Вас, как я люблю.
Крепко жму руку, дорогой друг мой».
4 февраля 1927 года – из Сорренто:
«…когда я буду богат, я поставлю Вам огромнейший бронзовый монумент на самой большой площади самого большого города. Это за то, что спасли мне мои книги. Кроме шуток, горячо благодарю Вас».
На плечах Крючкова – немыслимый груз. Он и секретарь, и охранник, и нянька для Горького. Именно он ограничивает доступ к Горькому разных людей. Особенно настырных писателей, которые ненавидят его за это. Именно он кладет на стол Горького не все приходящие к нему письма. Если бы он отдавал все, Горький читал бы письма «трудящихся», а также «обиженных» с утра до ночи. А еще ему надо было следить, чтобы Горький меньше курил и меньше «излишествовал». В то же время он обязан быть информатором Ягоды и Сталина и слушаться их указаний. Шутки и угрозы «Хозяина» («Кто здесь секретарь? Горький или Крючков?», «Кто за это отвечает?», «Вы знаете, что мы можем с вами сделать?») крутятся в его голове постоянно.
Чуткий к психологическим деталям Ромен Роллан глубоко понял жизненную драму Крючкова, которая затем переросла в трагедию. В своем «Московском дневнике» он отмечает, что Крючков любил Горького и понимал безнадежность его положения.
Вот 9 июля 1935 года в Горки приезжают девяносто (!) писателей Москвы. Список огромен. Но он был бы еще больше, если бы Крючков с Ягодой не сократили его. Отлученные от высокой встречи, естественно, ненавидят Крючкова. И пишут на него доносы. Не на Ягоду же!
«Оберегая больного А.М.Горького от натиска посетителей, – пишет побочная дочь Крючкова Айна Петровна Погожева, – его секретарь стоял между ним и армией молодых, напористых советских писателей и разнообразных просителей. Он играл роль «фильтра», принимал «удар» на себя и ясно осознавал, какую массу врагов он наживает. «Мне это отольется…» – говорил он обреченно. В самом деле, и по сей день авторы статей о последних годах жизни Горького называют Крючкова «тайным агентом НКВД» и либо намекают, либо прямо говорят о его участии в убийстве Горького и сына Максима. Но на каком основании? Какие на этот счет имеются документы? Пока в архиве КГБ-ФСБ ни личного дела, ни удостоверения «агента» Крючкова никто не видел. Зато историк Шенталинский обнаружил следы «дела Крючкова», которые говорят о том, что за ним, как за Горьким, шла слежка».
«Личность несомненно загадочная, – пишет о Крючкове в статье с нравственно точным названием «Memento mori» Л.Н.Смирнова, – но не потому, что загадочность была свойством его натуры, а потому, что, будучи приговоренным на процессе 1938 года к расстрелу, он был приговорен также к полному забвению. На протяжении нескольких десятилетий традиционное советское горьковедение не упоминало его имени рядом с именем Горького, – о нем даже нет сведений в четырехтомной «Летописи жизни и творчества А.М.Горького», вышедшей в 1958—1960 годах. Он был вычеркнут из жизни».
О Крючкове вспомнили только в конце 80-х годов, когда его посмертно реабилитировали. То есть де-юре признали его полную невиновность во всем, что ему инкриминировалось на процессе. Но как вспомнили? «Странное дело, но именно после полной реабилитации моего отца полился поток грязи в его адрес, – пишет А. П. Погожева. – <…> На вопрос: какими документами располагают эти авторы? – они ссылаются друг на друга и пугаются, услышав, что не всех Крючковых перебили и есть еще живые родственники, которые вправе подать в суд за клевету на невинно расстрелянного».
И – последнее слово о судьбе Крючкова. В связи с «делом Горького», сфабрикованным на процессе, пострадал не один Крючков, но и его близкие. Смирнова приводит жуткий мартиролог фамилии Крючковых. «12 марта 1938 года расстрелян П.П.Крючков (отец секретаря Горького), всю жизнь верой и правдой служивший своему Отечеству. В 1956 году он посмертно реабилитирован за отсутствием состава преступления. 15 марта 1938 года расстрелян Петр Петрович Крючков (секретарь Горького). В 1988 году он посмертно реабилитирован за отсутствием состава преступления. 17 сентября 1938 года расстреляна Крючкова Елизавета Захаровна, жена Петра Петровича. В 1956 году она посмертно реабилитирована за отсутствием состава преступления. После всех этих расстрелов в сумасшедшем доме умерла родная сестра Петра Петровича, Маргарита Петровна».
Memento mori…
Не судите и не судимы будете.
Даже если Крючков был косвенно виновен в гибели Максима, это был запуганный исполнитель чужой воли. Или даже нескольких воль. В каких бы разногласиях в связи с надзором за Горьким ни находился он с Максимом, скорая смерть Горького никак не могла отвечать его жизненным планам. В качестве секретаря Крючков был фигурой влиятельной. После смерти Горького он превратился в обыкновенного чиновника…
Версий о том, с кем именно пил Максим 2 мая 1934 года и кто именно «забыл» его в парке, существует несколько. В тот день в Горках-10, конечно, было много народу в связи с праздником. И пили с Максимом и Горьким все.
На процессе Крючков заявил, что он напоил Макса и оставил спать на открытом воздухе. Но в недавно опубликованных воспоминаниях близкой к семье Горького Алмы Кусургашевой есть другая версия этой истории.
«Максим прожил на этой земле всего тридцать шесть лет. Он умер от крупозного воспаления легких 11 мая 1934 года. Смерть его была окутана тайной, которая стала почти непроницаемой после правотроцкистского процесса. Я знаю, что обвинение в смерти Максима было предъявлено Крючкову и доктору Левину. Меня уже тогда поразила нелепость этого обвинения. На протяжении всех восьми лет моего знакомства с этой семьей я видела только теплые дружеские отношения этих людей. В те злополучные майские дни меня в Горках не было, но несколько лет спустя я узнала правду от сестры Павла Федоровича Юдина (секретарь Оргкомитета Союза советских писателей. – П.Б.). – Любови Федоровны Юдиной, с которой я дружила.
В майский праздник 1934 года на даче у Горького в Горках собралось, как всегда, много гостей… Юдин и Максим, прихватив бутылку коньяка, пошли к Москве-реке. Дом стоял на высоком берегу, для спуска к реке была построена длинная лестница, а перед лестницей симпатичный павильон – беседка. Зайдя в беседку, они выпили коньяк и, спустившись к реке, легли на берегу и заснули. Спали на земле, с которой только что сошел снег. Юдин-то был закаленный, он «моржевал», купался в проруби, что вызывало интерес и восхищение. Максим же, прожив довольно долгое время в теплой Италии, закаленным не был. Да и вообще он не обладал крепким здоровьем. Юдин, проснувшись раньше, не стал будить Максима и пошел наверх, к гостям.
В это время из Москвы приехал П.П.Крючков, задержавшийся в городе по делам. Он встретил поднимавшегося по лестнице Юдина и спросил: «А где Макс?» Юдин ответил, что он спит на берегу. Узнав об этом, Крючков быстро сбежал по лестнице к реке. Он разбудил Макса и привел его домой. К вечеру у того поднялась высокая температура, и через несколько дней он скончался от крупозного воспаления легких. Врачи делали все, что было возможно, но спасти его не удалось. Ведь тогда не было пенициллина…»
Кому верить? По этой версии, Крючков не только не убивал, но, напротив, пытался спасти Максима. И если это правда, то самооговор на суде был для него вдвойне мучительным.
Едва ли когда-то документально будет доказана или опровергнута версия убийства Максима Пешкова. Документов такого сорта история предпочитает не оставлять, вынуждая довольствоваться слухами и собственными симпатиями и антипатиями к героям прошлого. Но мы можем точно ответить на вопрос: кто был главным в той истории? Горький!
Трагедия Горького
Именно он был эпицентром трагических событий, которые разворачивались в семье и вокруг нее. Именно за его слово и дело сражались различные воли, интересы и честолюбия, стараясь перетянуть смертельно больного, но «застегнутого на все пуговицы» писателя на свою сторону. В этой драке не могло быть примирения, и когда Горький это понял, то «застегнулся» до упора. Однако спасти людей, так или иначе втянутых им в эпицентр своей невероятно энергичной деятельности, он уже не мог.
Горький – в «золотой клетке». Он мечется, но чаще старается убедить себя и других, что все в порядке. Л.А.Спиридонова в книге «Горький: новый взгляд» (М.: ИМЛИ РАН, 2004) приводит документ, обойти который, как это ни грустно, нельзя. Секретный лист хозяйственных расходов 2-го отделения АХУ НКВД: «По линии Горки-10. По данному объекту обслуживалось три точки: дом отдыха Горки-10, Мал.Никитская, дом в Крыму «Тессели». Каждый год в этих домах производились большие ремонты, тратилось много денег на благоустройство парков и посадку цветов, был большой штат обслуживающего персонала, менялась и добавлялась мебель и посуда. Что касается снабжения продуктами, то все давалось без ограничений.
Примерный расход за 9 месяцев 1936 г. следующий:
а) продовольствие руб. 560 000
б) ремонтные расходы и парковые расходы руб. 210 000
в) содержание штата руб. 180 000
г) разные хоз. расходы руб. 60 000 Итого: руб. 1010 000
Кроме того, в 1936 г. куплена, капитально отремонтирована и обставлена мебелью дача в деревне Жуковка № 75 для Надежды Алексеевны (невестка Горького. – П.Б.). В общей сложности это стоило 160 000 руб.».
Для справки: рядовой врач получал в то время около 300 рублей в месяц. Писатель за книгу – 3000 рублей. Годовой бюджет семьи Ильи Груздева, биографа Горького, составлял около 4000 рублей. Семья Горького в 1936 году обходилась государству примерно в 130 000 рублей в месяц.
Горький не мог не понимать своего трагического поражения, явившегося следствием его немыслимо сложной и трудной жизни, великих творческих замыслов и не понятых людьми духовных исканий. В результате оказалось погребенным самое ценное и труднообъяснимое в мировоззрении Горького – идея Человека, разменянная теперь на множество пострадавших и просто загубленных «человеков».
В ночь с 22 на 23 июля 1930 года, находясь в Сорренто, Горький оказался хотя и не в эпицентре, но недалеко от одного из крупнейших землетрясений в Италии, сравнимого по масштабам с предыдущим землетрясением в Мессине, унесшим свыше 30 тысяч жизней. Горький ярко описал эту трагедию в письме к своему биографу Груздеву:
«Вилланова – горный древний городок – рассыпался в мусор, скатился с горы и образовал у подножия ее кучу хлама высотою в 25 метров. Верхние дома падали на нижние, сметая их с горы, и от 4 т<ысяч> жителей осталось около двухсот. Так же в Монте Кальво, Ариано ди Пулья и целом ряде более мелких коммун. Сегодня официальные цифры: уб<ито> 3700, ранено – 14 т<ысяч>, без крова – миллион. Но – это цифры для того, чтобы не создавать паники среди иностранцев <…>. В одной коммуне жители бросились в церковь, а она – обрушилась, когда в нее набилось около 300 ч<еловек>. Все это продолжалось только 47 секунд. Страшна была паника. Ночь, половина второго, душно, необыкновенная тишина, какой не бывает нигде, т.е. – я нигде ее не наблюдал. И вдруг земля тихонько пошевелилась, загудела, встряхнулись деревья, проснулись птицы, из домов по соседству с нами начали выскакивать полуголые крестьяне, зазвонили колокола; колокола здесь мелкие, звук у них сухой, жестяной, истерический; ночной этот звон никогда не забудешь. Воют собаки. На площади Сорренто стоят люди, все – на коленях, над ними – белая статуя Торквато Тассо и неуклюжая, серая – Сант-Антонино, аббата. Людей – тысячи три, все бормочут молитвы, ревут дети, плачут женщины, суетятся черные фигуры попов, но – все это не очень шумно, – понимаете? Не очень, ибо все ждут нового удара, все смотрят безумными глазами друг на друга, и каждый хлопок двери делает шум еще тише. Это – момент потрясающий, неописуемо жуткий. Еще и теперь многие боятся спать в домах. Многие сошли с ума. <…> Несчастная страна, все хуже живется ее народу, и становится он все сумрачней и злей. А вместе с этим вчера, в день св. Анны, в Сорренто сожгли фейерверк в 16 т<ысяч> лир, хотя в стране объявлен траур».
Это страшное событие произошло за год до переезда Горького в СССР…
Официальная дата смерти М. Горького (Алексея Максимовича Пешкова) – 18 июня 1936 года. Но уже 8 июня писатель находился в состоянии, очень близком к смерти. Девять дней его полубытия (не считая последней ночи, когда он был без сознания) за доступ к его телу и за его последнее слово бились различные силы. Но душа «застегнутого на все пуговицы» Горького была вне досягаемости. О чем думал он? Что вспоминал? Ведь считается, что в памяти умирающего человека проносится вся его жизнь…
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ: ПРОКЛЯТИЕ РОДА КАШИРИНЫХ
– Что, ведьма, народила зверья?!
– Нет, не любишь ты его, не жаль тебе сироту!
– Я сама на всю жизнь сирота!
Горький. «Детство»
«А был ли мальчик?»
Метрическая запись в книге церкви Варвары Великомученицы, что стояла на Дворянской улице Нижнего Новгорода: «Рожден 1868 г. Марта 16, а крещен 22 чисел, Алексей; родители его: Пермской губернии мешанин Максим Савватиевич Пешков и законная его жена Варвара Васильевна, оба православные. Таинство святого крещения совершал священник Александр Раев с диаконом Дмитрием Ремезовым, дьячком Феодором Селицким и пономарем Михаилом Вознесенским».
Неужели никто при крещении младенца Алексея – ни восприемники его «Нижегородской губернии г.Арзамаса сын кандидата Михаил Григорьев Иванов и нижегородская мещанка Наталья Ивановна Бобкова», ни бабушка Акулина Ивановна и дедушка Василий Васильевич Каширины, ни братья матери Яков и Михаил – не задумался о поистине роковом и нехорошем совпадении: первого ребенка Варвары Кашириной-Пешковой окрестили в церкви Варвары Великомученицы?
Странная это была семья. И крестные у Алеши были странные. Ни с кем из них Алеша не имел никакой связи в дальнейшем. А ведь если верить повести «Детство», и дедушка его, и бабушка, с которыми ему пришлось жить до отрочества, были людьми религиозными.
Странным был и отец его, Максим Савватиевич Пешков, и дед по отцу, Савватий, человек столь крутого «ндрава», что в эпоху Николая Первого («Николая Палковича») из солдат дослужился до офицера, но был разжалован и сослан в Сибирь «за жестокое обращение с нижними чинами». К сыну своему, Максиму, он относился так, что тот не раз убегал из дома. Однажды отец травил его в лесу собаками, как зайца, другой раз истязал так, что соседи отняли мальчика.
Кончилось тем, что Максима взял к себе на воспитание крестный, пермский столяр, и обучил ремеслу. Но то ли и там мальчишке жилось несладко, то ли бродяжничество больше нравилось ему, а только убежал он и от крестного, водил слепых по ярмаркам и, придя в Нижний Новгород, стал работать столяром в пароходстве Колчина. Был это красивый, веселый и добрый парень, чем и влюбил в себя красавицу Варвару.
Максим Пешков и Варвара Каширина обвенчались с согласия (и с помощью) матери невесты., Акулины Ивановны Кашириной. Как говорили тогда в народе, женились «самокруткой», Василий Каширин был в ярости. «Детей» он не проклял, но и жить их к себе до рождения внука не пускал. Только перед родами Варвары пустил их во флигель своего дома. Примирился с судьбой…
Однако именно с этого момента судьба начинает преследовать род Кашириных. Как будто появление мальчика знаменовало собой Божье проклятие для этой семьи. И как всегда бывает в таких случаях, поначалу судьба улыбнулась им последней закатной улыбкой. Последней радостью.
Максим Пешков оказался не только талантливым мастером-обойщиком, но и натурой артистической, что, впрочем, было едва ли не обязательным для краснодеревца. Краснодеревцы, в отличие от белодеревцев, изготовляли мебель из ценных пород древесины, производя отделку бронзой, черепаховым рогом, перламутром, пластинами поделочных пород камня, лакировку и полировку с тонированием. Они изготовляли стильную мебель.
Кроме того, Максим Савватиевич отошел от бродяжничества, крепко осел в Нижнем и стал уважаемым человеком. Перед тем, как пароходство Колчина назначило его конторщиком и отправило в Астрахань, где ждали прибытия Александра Второго и сооружали к этому событию триумфальную арку, Максим Савватиевич Пешков успел побывать присяжным в нижегородском суде. Да и в конторщики нечестного человека не поставили бы.
В Астрахани судьба и настигла Максима и Варвару Пешковых, а с ними и весь каширинский род. В июле 1871 года (по некоторым данным, в 1872 году) маленький Алеша заболел холерой и заразил ею отца. Мальчик выздоровел, а отец, возившийся с ним, умер, не дождавшись рождения своего второго сына, названного в его честь Максимом. Максима-старшего похоронили в Астрахани. Младший умер по дороге в Нижний, на пароходе, и остался лежать в саратовской земле… По прибытии Варвары домой к отцу, ее братья переругались из-за приданого сестры, на которое после смерти мужа она имела право претендовать. Дед Каширин был вынужден разделиться с сыновьями. Так зачахло дело Кашириных.
Единственным положительным итогом этой внезапной череды несчастий было то, что через некоторое время и русская и мировая литература обогатилась новым именем. Но для Алеши Пешкова приход в божий мир был связан прежде всего с тяжелейшей душевной травмой, вскоре перетекшей в религиозную трагедию. Вот так началась жизнь Горького.
Научного описания ранних лет его жизни фактически не существует. Да и откуда бы ему взяться? Кому пришло бы в голову подмечать и фиксировать слова и поступки какого-то нижегородского пацана, полусироты, а затем и круглого сироты, рожденного в сомнительном браке в семье какого-то пришлого из Перми мастерового и мещанки, дочери сперва богатого, а затем разорившегося владельца красильной мастерской? Мальчика хотя и необычного, не похожего на остальных, но все же просто мальчика, просто Алеши Пешкова7.
Несколько документов, связанных с рождением Алексея Пешкова, все же сохранились. Они были опубликованы в книге «Горький и его время», написанной замечательным человеком Ильей Александровичем Груздевым, прозаиком, критиком, историком литературы, членом литературной группы «Серапионовы братья», куда входили М.М.Зощенко, Вс.В.Иванов, В.А.Каверин, Л.Н.Лунц, К. А. Федин, Н.Н.Никитин, Е.Г.Полонская, М.Л.Слонимский. Последний в двадцатые годы решил стать биографом Горького, из Сорренто всячески опекавшего «серапионов». Но потом Слонимский передумал и передал «дело» Груздеву. Груздев выполнил его с добросовестностью умного и порядочного ученого.
Груздевым и энтузиастами-краеведами были разысканы документы, которые могут считаться научно обоснованными данными о происхождении и детстве Горького. В остальном биографы вынуждены довольствоваться горьковскими воспоминаниями. Они изложены в нескольких скупых, написанных в ранние годы литературной карьеры автобиографических справках, в письмах Груздеву в двадцатых – тридцатых годах (по его вежливым, но настойчивым запросам, на которые Горький отвечал ворчливо-иронически, но подробно), а также в главной «автобиографии» Горького – повести «Детство». Некоторые сведения о детстве Горького и людях, которые его окружали в этом возрасте, можно «выудить» из рассказов и повестей писателя, в том числе позднего времени. Но насколько это достоверно?
Происхождение Горького и его родственников, их (родственников) социальное положение в разные годы жизни, обстоятельства их рождения и смерти подтверждаются некоторыми метрическими записями, «ревизскими сказками», документами казенных палат и другими бумагами. Однако неслучайно Груздев поместил эти бумаги в конец своей книги, в приложение. Как будто немножко «спрятал».
В приложении тактичный биограф невзначай проговаривается: да, некоторые из документов «отличаются от материалов "Детства"». «Детство» (повесть) Горького и детство (жизнь) Горького не одно и то же.
Казалось бы, ну и что такого? «Детство», как и две другие части автобиографической трилогии («В людях» и «Мои университеты») – художественные произведения. В них факты, разумеется, творчески преображены. Ведь не считаются «Жизнь Арсеньева» И.А.Бунина, «Лето Господне» И.С.Шмелева или «Юнкера» А.И.Куприна научными биографиями писателей. При чтении их помимо особенностей фантазий автора необходимо учитывать еще и временной контекст, то есть то, когда эти вещи были написаны.
«Жизнь Арсеньева», «Лето Господне» и «Юнкера» написаны в эмиграции, когда Россия рисовалась их авторам «подсвеченной» кровавыми сполохами революции, а на разум и чувства неизбежно влияли воспоминания об ужасах гражданской войны. Возвращение в детскую память было спасением от этих кошмаров. Так сказать, своеобразной душевной «терапией».
Повесть «Детство» тоже написана в эмиграции. Но это была другая эмиграция. После поражения первой русской революции (1905—1907 гг), в которой Горький принимал активное участие, он вынужден был уехать за границу, так как в России считался политическим преступником. Даже после политической амнистии, объявленной императором в 1913 году в связи с трехсотлетием царского дома Романовых, вернувшийся в Россию Горький был подвергнут следствию и суду за повесть «Мать». А в 1912—1913 годах повесть «Детство» писал на итальянском острове Капри русский политический эмигрант.
«Вспоминая свинцовые мерзости дикой русской жизни, – пишет Горький, – я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с обновленной уверенностью, отвечаю себе – стоит; ибо – это живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать ее из памяти, из души человека, из всей жизни нашей, тяжкой и позорной».
Это не детский взгляд.
«И есть другая, более положительная причина, понуждающая меня рисовать эти мерзости. Хотя они и противны, хотя и давят нас, до смерти расплющивая множество прекрасных душ, – русский человек все-таки настолько еще здоров и молод душою, что преодолевает и преодолеет их».
И это тоже слова и мысли не Алексея, сироты, «божьего человека», а писателя и революционера Максима Горького, который одновременно раздражен результатами революции, винит в этом «рабскую» природу русского человека, но и надеется на молодость нации и ее будущее.
«Без церковного пенья, без ладана…»
Чтение повестей «Детство», и «В людях» дело хотя необыкновенно трудное, но и увлекательное. В этих повестях заключен шифр ко всей биографии Горького.
Если воспринимать эти повести с некоторой степенью уважительного, но все же скептицизма и относиться к ним как к реалистическим автобиографиям, то открываются вещи удивительные и…странные. Несомненно, что сам Горький, когда писал «Детство» и «В людях», именно с уважительным недоверием смотрел на личность Алексея Пешкова и не всегда отождествлял его с собой.
Кстати, это раздвоение «я» вообще было характерно для Горького. Оно проявилось уже в письме к Е.П.Волжиной, невесте, а затем жене. Это раздвоение имело как будто иронический характер: жених естественно слегка кокетничал перед возлюбленной. Но за этой иронией сквозило и нечто серьезное.
«Прежде всего Пешков недостаточно прост и ясен, – пишет он в мае 1896 года, – он слишком убежден в том, что не похож на людей, и слишком рисуется этим, причем не похож ли он на людей на самом деле – это еще вопрос. Это может быть одной только претензией. Но эта претензия позволяет ему предъявлять к людям слишком большие требования и несколько третировать их свысока. Как будто бы умен один Пешков, – а все остальные идиоты и болваны. <…> А главное – его трудно понять, ибо он сам себя совершенно не понимает. Фигура изломанная и запутанная. Помимо этих, очень крупных недостатков есть и другие, из которых одни я позабыл, другие не знаю, о третьих не хочу говорить, потому что скучно и потому, что мне жалко Пешкова – я люблю его. И только я действительно люблю его. О достоинствах этого господина я не буду говорить – ты, должно быть, лучше меня знаешь их. Но вообще – предупреждаю, и совершенно серьезно, Катя, – вообще этот человек со странностями. Иногда я склонен думать, что он своеобразно умен, но чаще думаю, что он оригинально глуп. Главное – он слишком непонятен, вот его несчастье».
Пристальное прочтение этих двух повестей производит на читателя двойственное впечатление. Автор как будто сам удивлен формирующейся перед ним личностью, с недоверием изучает ее и делает для себя какие-то выводы, о которых не сообщает, а только намекает читателю. Он словно говорит: «Черт знает что это за мальчик. Но мне кажется…» Далее попадаем в густой лес знаков, символов, намеков.
На исповедь в церковь крещеный Алексей Пешков впервые попадает будучи подростком, когда работает прислугой в семье подрядчика, родственника своей бабушки. Как такое могло случиться? В семье B.C.Сергеева8, согласно «Летописи жизни и творчества А.М.Горького», он оказался примерно в сентябре 1880 года, а сбежал в мае 1881 -го. Следовательно, двенадцати-тринадцатилетний крещеный подросток ничего не знал ни о том, что такое исповедь, ни как свершается обряд причастия?
«Мне нравилось бывать в церквах; стоя где-нибудь в углу, где просторнее и темней, я любил смотреть издали на иконостас – он точно плавится в огнях свеч, стекая густо-золотыми ручьями на серый каменный пол амвона; тихонько шевелятся темные фигуры икон; весело трепещет золотое кружево царских врат, огни свеч повисли в синеватом воздухе, точно золотые пчелы, а головы женщин и девушек похожи на цветы».
Когда его отправляют исповедаться к отцу Дормидонту, мальчик почему-то страшно напряжен. А когда уходит от священника, то «чувствует себя обманутым и обиженным: так напрягался в страхе исповеди, а все вышло не страшно и даже не интересно». Когда на следующий день его с пятиалтынным для пожертвования отправляют причащаться, Алексей пропускает литургию, да еще и проигрывает деньги в «бабки». В панике, что в доме Сергеевых обман раскроется, Алеша спрашивает «празднично одетого паренька»:
«– Вы причащались?
– Ну, так что? – ответил он. осматривая меня подозрительно.
Я попросил его рассказать мне, как причащают, что говорит в это время священник и что должен был делать я».
Неужели в православной семье Кашириных не знали того, о чем знали в православной семье их ближней родни?
В одном из писем Груздеву Горький признался, что всегда был не в ладах с датами и фактами, но память на людей у него исключительная. Значит, если Горький вспомнил того паренька (кстати, он отказался рассказать о процедуре причастия), то к тому моменту Алеша действительно не знал, как происходит главнейшее из церковных таинств. Так же, как не знал и того, что образ Богородицы на иконе не целуют в губы. Это Алеша в порыве любви к Богоматери сделал, когда в дом Сергеевых внесли чудотворную икону Владимирской Божьей Матери из Оранского монастыря:
«Я любил Богородицу; по рассказам бабушки, это она сеет на земле для утешения бедных людей все цветы, все радости – всё благое и прекрасное. И когда нужно было приложиться к ручке Ее, не заметив, как прикладываются взрослые, я трепетно поцеловал икону в лицо, в губы. Кто-то могучей рукой швырнул меня к порогу, в угол…»
Четыре факта, связанных с воспоминаниями о живых людях, событиях и впечатлениях (посещение церкви, исповедь, обман с причастием и целование лика Богородицы), как будто говорят о том, что в семье деда с бабкой Алешу вообще никогда не водили в храм.
«Через несколько дней после приезда он (дед. – П.Б.) заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы ее были видны из окон дома».
Главы-то видны. Но, оказывается, деду и бабушке не пришло в голову, что Алешу нужно отвести исповедаться. Во всяком случае, в «Детстве» нет ни слова об этом. Сами-то супруги Каширины и их сыновья с семьями ходили в церковь исправно. «По субботам, когда дед, перепоров детей, нагрешивших за неделю, уходил ко всенощной, в кухне начиналась неописуемо забавная жизнь», – пишет Горький. И рассказывает о фокусах с мышами и тараканами Ивана Цыганка, подкидыша и вора, который воровал для жадного на деньги деда провизию на рынке. Тараканы изображали тройку архиерея, монахов. Почему Алексея дед не брал с собой?
Когда братья Каширины, Яков и Михаил, согласно повести «Детство», убили Цыганка (случайно или преднамеренно – не совсем понятно), задавив его комлем огромного креста для могилы жены Якова, дед и бабка находились в церкви, куда за ними посылают. В глазах же маленького Алеши православный крест, панихида, которую служат по жене Якова (будто бы замученной Яковом до смерти), дед с бабкой на церковном кладбище, странное поведение дядьев («Сволочи! Какого вы парня зря извели! Ведь ему бы цены не было лет через пяток… Знаю я, – он вам поперек глоток стоял…» – кричит примчавшийся из церкви дедушка) и кровь, текущая изо рта Цыганка, связываются в единый образ.
Но главное, когда семья в храме, на кухне – двое: Иван и Алеша. Первый – подкидыш. Его любят дед и бабка. Но он – не свой. А Алексей? Вроде бы свой. Наполовину Каширин. Тем не менее его положение в доме очень напоминает положение Цыганка. Положение подкидыша.
Заглянем в первую известную автобиографию Горького под несколько вычурным, явно навеянным влиянием поэта Гейне названием – «Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца». Эта автобиография обращена к некой Адели, героине немецкого романа. Под Аделью несложно заподозрить первую любовь и гражданскую жену Горького – переводчицу О.Ю.Каменскую, ради которой, видимо, писался этот автобиографический очерк в форме письма, при жизни автора не напечатанный.
Горький рассказывает о своем детстве и, между прочим, отмечает: «Очень не любил ходить в церковь с дедом – он, заставляя меня кланяться, всегда и очень больно толкал в шею». И в «Детстве» мельком говорится о том, что дед заставлял Алешу ходить в церковь: в субботу на всенощную и по праздникам на литургию. А про исповедь и причащение нет ни слова.
Значит, дед все-таки водил его в церковь. Но при этом ни разу не принуждал исповедаться и причаститься? В том же «Изложении…» говорится, что Алешу не взяли в церковь, когда его мать венчалась с Максимовым. (В «Детстве» это объясняется тем, что Алеша повредил себе заступом ногу, копая яму в саду.) По крайней мере, с отчимом перед свадьбой его познакомили, и тот даже поцеловал его и пообещал купить ему ящик красок.
«На другой день было венчание матери с новым папой. Мне было грустно, я это прекрасно помню, и вообще с того дня в моей памяти уже почти нет пробелов. Помню, все родные шли из церкви, и я, видя их из окна, почему-то счел нужным спрятаться под диван. Теперь я готов объяснить этот поступок желанием узнать, вспомнят ли обо мне, не видя меня, но едва ли этим я руководствовался, залезая под диван. Обо мне не вспоминали долго, долго! На диване сидели новый отец и мать, комната была полна гостей, всем было весело, и все смеялись, мне тоже стало весело – и я уж хотел выползать оттуда, но как это сделать?
Но покуда я раздумывал, как бы незаметно появиться среди гостей, мне стало обидно и грустно, и желание вылезть утонуло в этих чувствах. Наконец обо мне вспомнили.
– А где у нас Алексей? – спросила бабушка.
– Набегался и спит где ни то в углу, – хладнокровно отвечала мать.
Я помню, что она сказала это именно хладнокровно, я так жадно ждал, что именно она скажет, и не могу не помнить…»
Первые церковные воспоминания Горького связаны с детскими травмами. Буквальными (дедушка толкал в шею) и душевными (вся родня пошла в церковь на венчание Варвары, затем сели за стол, а про мальчика забыли).
Не сложились у него отношения со школьным священником. Единственным светлым пятном в воспоминаниях о школе был приезд епископа Астраханского и Нижегородского Хрисанфа (В.Н.Ретивцева, 1832 – 1883), известного духовного писателя, автора трехтомного труда «Религия древнего мира в его отношении к христианству» (СПб.: 1872—1878). Хрисанф обладал умным внутренним зрением на людей. Он выделил Алексея из класса, долго расспрашивал его, удивлялся его знаниям в области житий и Псалтыри и, наконец, попросил его не «озорничать». Однако просьбу владыки Алеша не выполнил. Однажды он назло деду изрезал его любимые святцы, отстригая ножницами головы святым.
Как сказали бы сегодня, это был трудный подросток.
«Сеяли семя в непахану землю»
Эти слова произносит дедушка на похоронах Коли, еще одного сводного брата Алеши. Варвара уже сгорела от чахотки. Алексей ее первенец. Его брат Максим умер сразу после рождения. Другой его брат, Саша, от второго мужа Варвары, «личного дворянина» Евгения Васильевича Максимова, «умер неожиданно, не хворая», едва начал говорить. Был и еще какой-то загадочный ребенок, рожденный Варварой между браками и отданный на воспитание. Вот и братик Коля «незаметно, как маленькая звезда на утренней заре, погас», по словам Алеши.
Определенно над родом Кашириных висело проклятие дедушкиного Бога! Все дети красавицы Варвары, кроме нелюбимого Алексея, умирали, угасали, исчезали, будто тени.
Один Алексей жил.
Как будто ей назло.
Иногда появляясь в доме своих родителей, Варвара удивлялась, как Алеша быстро растет. Это говорит о том, что появлялась она не часто.
О каком «семени» шла речь? Почему смерть собственного внука воспринимается дедом Василием Кашириным равнодушно? Словно умер не родной человечек, а сдохла больная курица?
«– Вот – родили… жил… ел… ни то ни се…» – бормочет дед о внуке.
Не менее странным, если задуматься, является всем знакомый конец «Детства»:
«Через несколько дней после похорон матери дед сказал мне:
– Ну, Ляксей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, а иди-ка ты в люди…»
Попросту говоря, мальчика выставляют за дверь через несколько дней после того, как умерла его мать и он окончательно стал сиротой.
Больше того. Отказ Алексею от дома Кашириных как раз и вызван кончиной его матери.
Почему?
Потому что со смертью Варвары рвется последняя нить, которая связывала деда Каширина с Алешей Пешковым родственной ответственностью. Отныне он в глазах дедушки даже не «пол-Каширина», а чистый Пешков, сын человека без роду и племени, который к тому же увел его дочь.
Ради дочери (она после смерти отца Алеши, ее первого мужа, должна была как-то устраивать свою женскую судьбу, в чем мальчик ей мешал) дед Каширин еще мог потерпеть маленького Пешкова в своем доме. Но по мере разорения Кашириных Алеша все больше становился обузой. Смерть дочери развязала Василию Васильевичу руки.
Дед Горького по материнской линии Василий Васильевич Каширин прожил долгую и насыщенную жизнь. Он родился в 1807 году в Нижегородской губернии в семье солдата Василия Даниловича Каширина, был крещен в Покровской церкви в Нижнем Новгороде, а в 1831 году в том же городе, но уже в Спасо-Преображенской церкви, венчался с девицей Акулиной Ивановной, дочерью нижегородского мещанина Ивана Яковлевича Муратова.
Эти дальние родственные истоки Горького важны для выяснения подлинного, а не мифологического его социального происхождения. Социальные истоки Горького и по сей день вызывают у несведущих читателей разноречивые мнения. Остались люди, которые верят в миф о Горьком-босяке, трактуя это то в его пользу (бродяга, романтик), то в отрицательном смысле (хам, человек без почвы). Советский миф о «пролетарском писателе Максиме Горьком» породил представление о его «рабочей» и даже «пролетарской» закваске. В двадцатые годы, выступая в собрании эмигрантов, бывший соратник Горького по товариществу «Знание» Иван Бунин попытался развенчать миф о Горьком-босяке. И тотчас же создал новый – о Горьком-мещанине, вышедшем из богатой буржуазной семьи.
Бунин публично «удивлялся», читая свой очерк о Горьком. Вот, мол, открыл словарь Брокгауза и Ефрона, а там… Но, развенчивая действительный миф о Горьком-пролетарии, Бунин почему-то «забывал» о его действительно трудовом раннем детстве. Как будто не были еще написаны повести «Детство» и «В людях». Как будто, общаясь с Горьким в начале века, он не видел перед собой человека, который прошел не только сквозь медные трубы славы, но и сквозь огонь, и воду. Поставив перед собой задачу доказать, что слава Горького несоразмерна с его творческими достижениями, Бунин делал акцент на биографическом «трюке», который якобы проделал Горький. Внук богатого владельца красильной мастерской заставил публику считать себя изгоем и бродягой.
Бунин лукавил. Была в этом и естественная обида человека, который сам происходил хотя и из дворянской, но бедной семьи. Детство свое он провел в деревне, в небольшом имении отца на хуторе Бутырки Елецкого уезда Орловской губернии и елецкую гимназию не закончил в связи с неуплатой за учебу.
Отец Бунина крепко пил, проигрывал и без того небогатое состояние в карты, был необуздан в гневе и порой третировал свою жену.
Горький же (здесь Бунин прав) родился в самом деле в благополучной семье. Но беда в том, что семейных благ совсем не досталось на долю мальчика. А самое-то страшное, что едва ли не главной причиной краха этого материального благополучия был он.
Этого ужаса – стать причиной несчастья родных тебе людей, долгое время из-за малого возраста не понимать этого, но чувствовать себя чужим и нелюбимым, – этого ужаса Бунин, слава богу, не пережил. Он рос в теплой и любовной атмосфере. В семье Буниных никогда не наказывали детей. Однажды папаша в шутку повел детей в сад и приказал им самим срезать розги для наказания… которое на этом и закончилось. Родители и старший брат Юлий всегда гордились талантливым Иваном. Отец не то шутя, не то серьезно говорил: «Иван рожден поэтом, ни на что другое не способен». А если сказал бы он ему: «Ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе». И выгнал бы из дома, как подкидыша?..
Но вернемся к деду Василию Каширину.
На основании документов Илья Груздев сделал вывод, что уже в Балахне Василий Васильевич «приобрел хорошую «оседлость» и был в числе зажиточных граждан. Будущая бабка Алеши Пешкова Акулина была младше Василия на шесть лет.
Переселившись в Нижний Новгород, уже довольно людная семья Кашириных зажила не бедно.
В данных «Обывательской книги Нижегородского цехового общества с 1855 года по 1857 год» о Василии Каширине говорится: «Служил старшиной по красильному цеху в 1849 и 1855 годах».
Купчая от 14 января 1852 года на приобретение Кашириным деревянного дома тоже подтверждает его состоятельность. А в «Списке цеховых служащих по выборам городского общества» сказано: «По выбору городского общества служил: в 1855, 1856 и 1857 годах старшиной красильного цеха и в 1861,1862 и 1863 годах гласным в Думе». Для справки: Дума состояла всего лишь из шести гласных. Одним из них стал Каширин.
Как видим, документы отчасти разнятся в деталях.
Вершиной благополучия каширинского рода была постройка в 1865 году большого деревянного дома на каменном фундаменте на Ковалихинской улице. Это было за три года до рождения Алеши.
Василий Васильевич Каширин был не бедным и уважаемым в Нижнем человеком. Два или три раза переизбирался цеховым старшиной и даже метил в ремесленные головы (не избрали, чем смертельно обидели гордого деда Василия). Поднявшись со дна трудовой (трудовой, а не криминальной) жизни до относительно обеспеченного социального положения, он мечтал поднять род Кашириных еще выше. Сыновья, Яков и Михаил, для этой роли не совсем годились. Братья слишком часто выпивали, скандалили между собой за наследство и даже дрались на глазах у отца, так что он был вынужден разделиться с ними. А вот красавица дочь Варвара, да еще и с хорошим приданым, могла претендовать на мужа-дворянина.
Между тем сам Василий Васильевич когда-то бурлаком исходил всю Волгу. Но врожденный ум его был замечен хозяином, и из бурлаков его перевели в водоливы. Водолив – старший рабочий на барке, старшина над бурлаками, наблюдавший за сохранностью груза и исполнявший обязанности «артельщика», то есть заведовавший артельным хозяйством, хранением артельных денег, выдачей кашевару продуктов. Такому человеку должны были доверять не только хозяин, но и бурлаки. А почему «водолив»? Потому что обязан был следить за водотечностью барок и при необходимости еще плотничать.
Умер Василий Васильевич Каширин нищим в 1887 году и был погребен на приходском нижегородском кладбище.
Неудачными оказались судьбы и почти всех его детей и внуков. И жены, о которой будет отдельный разговор.
Дядя Алеши Михаил был, как писал Горький Илье Груздеву, «тощий, сухой плоти и раздраженного разума человек». Бабушка называла его «злооким». «Эх ты, змей злоокий! Кикимора злоокая!»
«Глаза у него круглые, птичьи, белки – в красных жилках, зрачки рыжеватые, с искрой. Ходил быстренько, мелким шагом, раскачиваясь, болтая руками, сутулился, прятал голову в плечи, – так пьяные идут в драку. Работу не любил и работал всегда в состоянии крайнего раздражения, со злобой, бегал по двору, засучив рукава, с руками по локти в синей, черной или желтой краске, и матерно ругался.
Работа не удавалась ему, и толстущая его жена зорко следила, чтоб не испортил материй, которые красил, а он ходил на нее с мешалкой как со штыком. Был случай, когда она, вырвав мешалку, огрела мужа так, что он завыл: «Господи! Из-ззувечила!»
У него всегда были любимые словечки, но он часто менял их. Помню, любил он говорить: «По-азбучному», наполняя это слово различным содержанием, произнося его то с иронией, то пренебрежительно или равнодушно, изредка – одобрительно.
Как-то, при мне, он словесно и очень долго травил сына своего, кротчайшего Сашу, – у Саши был трогательный роман с кухаркой, женщиной старше его лет на двадцать. Сашок очень долго не поддавался травле, но когда отец пошел на него с кулаками, оттолкнул отца: «Отстань, пьяное чудище!» Дядя покачнулся, упал и, сидя на полу, одобрительно произнес: «По-азбучному!» – и горько заплакал, но когда Саша, смущенный его рыданиями, наклонился, чтоб поднять его, отец ловко схватил его за волосы, подмял под себя, сел верхом на грудь ему и победительно, торжествуя, заорал: «Аг-га, по-азбучному!»
Меня дядя Михаил не терпел, пожалуй, можно сказать, – ненавидел. Дважды выразил искреннее сожаление о том, что не разбил мне голову о печку.
Я не имею возможности хвастаться этим, ибо он, кажется, всех ненавидел. Теперь я думаю, что он, кроме алкоголизма, страдал истерией. А основная причина всех его уродств, конечно, в том, что он, старший сын ремесленного старшины, в юности приученный к сытой жизни и хорошей одёже, затем женатый на дворянке, принужден был жить с толстой, удивительно тупой и грубой бабой, дочерью темного трактирщика, должен был сам работать в крайней бедности, в постоянной войне с братом, отцом, конкурентами по ремеслу. Тяжелая фигура. Но и жизнь была не легка ему».
Ничего (или почти ничего) из этих живых и конкретных черт дяди Михаила мы не найдем в прозе Горького. Очевидно, когда писались повести «Детство» и «В людях», они были не важны для него.
Сын Михаила Саша стал босяком и пьяницей, трижды судился за кражи, но при этом, по воспоминаниям Горького в письмах к Груздеву, был романтиком по природе. Горький писал о нем: «Прекрасная, чистейшая душа русского романтика, лирик, музыкант и любитель – страстный – музыки… Он очень любил меня, но читал неохотно и спрашивал с недоумением: «Зачем ты всё о страшном пишешь?» Его жизнь бродяги, босяка не казалась ему страшной… Несколько раз я пробовал устроить Сашу, одевал его, находил работу, но он быстро пропивал всё и, являясь ко мне полуголый, говорил: «Не могу, Алеша, неловко мне перед товарищами». Товарищи – закоренелые босяки. Устроил я его у графа Милютина в Симеизе очень хорошо… Через пять месяцев он пришел ко мне: «Не могу, – говорит, – жить без Волги». И это у него не слова были, он мог целые дни сидеть на берегу, голодный, глядя, как течет вода. <…> Босяки очень любили его и, конечно, раздевали догола, когда он являлся к ним прилично одетый и с деньгами. Умер он в больнице от тифа, когда я жил в Италии».
Из писем к Груздеву выясняется, что не только Михаил, но и младший брат Яков был женат на обедневшей дворянке. Это была семейная политика Василия Каширина, стремившегося таким образом возвысить свой род.
Мать второго двоюродного брата Алеши, тоже Саши, жена дяди Якова, умерла, когда их сыну было всего пять или шесть лет. В повести «Детство» есть намек на то, что Яков ее замучил. Умирая, она внушала сыну: «Помни, что в тебе течет дворянская кровь!» Судя по «Детству», дядя Яков пытался отмолить свой грех с помощью огромного креста на могилу жены, который при перенесении его на кладбище якобы задавил приемыша Ваню Цыганка.
«Якобы» потому, что вся история с убийством Цыганка была придумана Горьким. В письме к Груздеву дядя Яков предстает в более симпатичном виде, в отличие от его сына с «голубой кровью» Саши.
«Дядю Якова Сашка держал в черном теле, называл по фамилии, помыкал им, как лакеем, заставлял чахоточного старика ставить самовар, мыть пол, колоть дрова, топить печь и т. д. Отец же любил его, «души в нем не чаял», смотрел на человека с дворянской кровью в жилах лирическими глазами, глаза точили мелкую серую слезу; толкал меня дядя Яков локотком и шептал мне:
– Саша-то, а Бар-рон…
Барон суховато покашливал, приказывая отцу:
– Каширин, ты что же, брат, забыл про самовар?»
Не этот ли Барон, который, по словам Сатина, «хуже всех» в ночлежке, появится в «На дне» в преломленном фантазией писателя виде? Во всяком случае, пристрастие дяди Михаила к необычным словам («По-азбучному!») Горький использовал для образа Сатина («Сикамбр!», «Органон!»), в чем сам признался в письме к Груздеву. Но опять-таки этих живых черт почти нет в «Детстве» и в повести «В людях». Нет там и речи о том, что Саша, будучи помощником регента церковного хора, пытался носить дворянскую фуражку, но вскоре это запретила полиция. Не сказано там, что Саша прекрасно пел и был вторым тенором в знаменитом церковном хоре Сергея Рукавишникова. Потом он работал «сидельцем» в винной лавке, просчитался, был судим, пытался организовать «Бюро похоронных процессий».
Зато в первых двух частях автобиографической трилогии Горького есть множество подробностей, не имеющих отношения к «прозе жизни». Например, в начале повести «В людях» говорится о влечении сына Якова Саши к магическим обрядам, что заставляет вспомнить слова деда Каширина, обращенные к младшему сыну: «Фармазон!» В самом ли деле суеверный Яков увлекался франкмасонскими книгами, как повар Смурый, приучивший Алексея Пешкова к чтению? Едва ли. Скорее, дед Василий называл Якова «фармазоном» просто потому, что так было принято именовать вольнодумцев вообще.
«Саша прошел за угол, к забору с улицы, остановился под липой и, выкатив глаза, поглядел в мутные окна соседнего дома. Присел на корточки, разгреб руками кучу листьев, – обнаружился толстый корень и около него два кирпича, глубоко вдавленные в землю. Он приподнял их, – под ними оказался кусок кровельного железа, под железом – квадратная дощечка, наконец предо мною открылась большая дыра, уходя под корень.
Саша зажег спичку, потом огарок восковой свечи, сунул его в эту дыру и сказал мне:
– Гляди! Не бойся только…
Сам он, видимо, боялся: огарок в руке его дрожал, он побледнел, неприятно распустил губы, глаза его стали влажны, он тихонько отводил свободную руку за спину. Страх его передался мне, я очень осторожно заглянул в углубление под корнем, – корень служил пещере сводом, – в глубине ее Саша зажег три огонька, они наполнили пещеру синим светом. Она была довольно обширна, глубиною как внутренность ведра, но шире, бока ее были сплошь выложены кусками разноцветных стекол и черепков чайной посуды. Посредине, на возвышении, покрытом куском кумача, стоял маленький гроб, оклеенный свинцовой бумагой, до половины прикрытый лоскутом чего-то похожего на парчовый покров, из-под покрова высовывались серенькие птичьи лапки и остроносая головка воробья. За гробом возвышался аналой, на нем лежал медный нательный крест, а вокруг аналоя горели три восковые огарка, укрепленные в подсвечниках, обвитых серебряной и золотой бумагой от конфет» («В людях»).
На детском языке такие захоронки называются «секретками». Невинная традиция эта сохранилась, по крайней мере, до шестидесятых годов двадцатого века. Но тогда в «секретки» не прятали мертвых птиц, что считалось подобием церковного отпевания усопшего. Даже если похожая традиция и была у детей девятнадцатого века, все равно загадочными представляются слова Саши после того, как Алексей в результате ссоры между ними выбросил воробья через забор на улицу:
«– Теперь увидишь, что будет, погоди немножко! Это я всё нарочно сделал для тебя, это – колдовство! Ага!»
На следующий день Алексей опрокинул себе на руки судок с кипящими щами и попал в больницу. Как тут не вспомнить «фармазона» и слова мастера Григория о Якове, отце Саши, сказанные Алексею:
« – Дядя твой жену насмерть забил, замучил, а теперь его совесть дергает, – понял? Тебе всё надо понимать, гляди, а то пропадешь!
– Как забил? – говорил он, не торопясь. – А так: ляжет спать с ней, накроет ее одеялом с головою и тискает и бьет. Зачем? А он, поди, и сам не знает. <…>
– Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со свету сживали. Она всё скажет – она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная как бы. Ты держись за нее крепко».
Насколько разительно не похож этот образ дяди Якова на тот, что нарисован в письме к Груздеву. И это не единичный пример. В повестях «Детство» и отчасти «В людях» Горький явно мифологизировал семейные линии Кашириных и Пешковых. И хотя положение его в семье Кашириных было таково, что он почти никому (включая свою мать) был не нужен, в тягость, в мифологическом пространстве этой странной автобиографии главная схватка шла как раз за его душу.
Чья сила перетянет? Деда Каширина? Бабушки Акулины? Или кровь отца, Максима Пешкова?
Формально братья Каширины ссорятся из-за приданого вдовы Варвары. Изначальной причиной ее вдовства был Алексей. Свара ведет к разделу между отцом и детьми. В результате, раздробив «дело» и став конкурентами, они разоряются, впадают в нищету.
Отношение дедушки к Алеше очень сложное. Он жестоко избивает его, до полусмерти, а потом приходит к нему исповедоваться. И он никак не может понять: кто Алексей – Каширин или Пешков? Вот их первая встреча на палубе парохода, на котором прибыли Алеша, Варвара, бабушка.
«Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:
– Ты чей таков будешь?
– Астраханский, из каюты…
– Чего он говорит? – обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:
– Скулы-те отцовы…»
Потом дед Василий будет не раз «придвигать» и «отодвигать» Алешу, пытаясь разобраться, чей он. Дядья же (особенно Михаил) невзлюбят его за то, что в доме появился еще один наследник. И все это – травля Алексея Кашириными, гибель (фактически убийство) любимого им Цыганка, отказ от дома странному человеку, которого Алексей называл «Хорошее Дело», отлучение от дома самого Алексея – в конце концов завершается крахом каширинской семьи.
«Сеяли семя в непахану землю».
Но для краха семьи все же был необходим какой-то внешний, последний толчок. Этим толчком стали незаконный, без согласия отца, брак дочери Варвары с пришлым мастеровым Максимом Пешковым и появление в доме Кашириных Алеши Пешкова. Инстинктивно они чувствовали это и почти все (за исключением бабушки Акулины) не любили этого мальчика. Даже родная мать. Хотя понимала, что Алеша ни в чем не виноват. Сердцу не прикажешь. Не сразу, но со временем он стал понимать это и заплатил родне той же монетой. Лишить душу ребенка любви – нет ничего страшнее этого. Ибо, оформляясь и развиваясь в этой атмосфере «без любви», разум начинает делать свои непредсказуемые выводы о мире, о Боге, о людях.
Бабушка Акулина
А Акулина Ивановна?
Разве она не любила Алексея? Но она не Каширина. Она Муратова. Она добрая. Она святая. За нее советует «держаться» мастер Григорий.
Мифологию образа бабушки Горький прописывал с особой тщательностью и любовью. Поэтому как художник именно здесь он превзошел самого себя. Ничего более нежного, поэтичного, чем этот образ, Горький не создал ни до, ни после повести «Детство». И если бы, кроме этой повести, он не написал ничего, мировая литература все равно пополнилась бы великим писателем, а этот шедевр остался бы не только художественной, но и психологической Загадкой.
В ее внешности было что-то «темное», языческое. Недаром в своей семье ее называли «ведьмой».
« – Что, ведьма, народила зверья?!»
Это кричит Василий Каширин после безобразной потасовки Якова и Михаила прямо во время обеда. Можно не обратить внимания на этот странный крик дедушки и принять его просто за бессмысленную брань раздраженного главы семейства. Но в «Детстве», повести невероятно плотной по обилию всевозможных «знаков», намеков, символов, почти нет случайностей. Потому задумаемся: почему дед Василий именно собственную супругу обвиняет в начале распада семьи? Только ли потому, что она «потатчица», по словам Василия, и выступает за раздел имущества Кашириных между детьми? Но причем тут «ведьма» и «зверье»? Вот еще одна загадка «Детства», не разгадав которую мы многого не поймем в этой повести.
Зададим себе простой вопрос: каким образом в семье хотя и скуповатого, но честного, трезвого, трудолюбивого и богобоязненного Василия Каширина народились такие непутевые дети? Это пьющие, дерущиеся между собой братья Яков и Михаил. Это непослушная и недомовитая дочь Варвара, которая, потеряв первого мужа, бросает ребенка в семье родителей и живет как ветер в поле, не неся за мальчика никакой ответственности.
«Не удались дети-то, с коей стороны ни взгляни на них, – жалуется дедушка. – Куда сок-сила наша пошла? Мы с тобой думали, – в лукошко кладем, а Господь-то вложил в руки нам худое решето…» И снова в недостатках детей он винит мать: «А все ты потакала им, татям, потатчица! Ты, ведьма!»
Если смотреть на бабушку глазами Алеши, то она поистине свет в окне, сердце мира, чуть ли не земная богородица. И это понятно. Бабушка для Алеши, если можно так выразиться, первое и даже единственное «теплое» место, которого коснулась его детская, но уже навек травмированная душа. Это даже не любовь, а просто спасение в холодном безлюбовном мире, где мальчик с самого начала обречен на гибель. С первых мгновений более или менее отчетливого детского самосознания вокруг него трупы, трупы и трупы. Холод, холод и холод. Мертвый отец в гробу. Мертвый младший брат. И даже мать, хотя и живая, выглядит как мертвая на корабле из Астрахани в Нижний.
«Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас (Алексея и бабушки Акулины Ивановны. – П.Б.). Она все молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, – вся она мощная и твердая…»