Доброволец Володихин Дмитрий

Некоторые обстоятельства невозможно перебороть. Если ротный еще раз пойдет в штаб, если даже он сошлется на наши многочисленные прошения, то может лишиться должности или, пуще того, загреметь в контрразведку, а расстрел все равно не отменят.

Тогда Алферьев посмотрел на нас с дерзкой улыбкой и заговорил совсем иначе:

– Я отвечаю за то, чтобы рота выполняла все приказы как надо, безотказно и точно. А это не фунт изюму! И если придется идти в штыковую на красную цепь, на каких-нибудь особенно сознательных «товарищей», вроде красных курсантов, то мне надо доподлинно знать, что в моей цепи никто не ударится в панику, не сунет штык в землю, не ляжет рылом в пашню, закрыв заячьими лапками заячьи ушки. Понятно? Кто когда и кого порубил – это, господа, дело для сыщика Холмса. А я знаю другое: нынче война. Мы их убиваем, а они нас. Дело обыкновенное. И стрелок Яков Крупин сегодня наш. Мой. Корниловский ударник из моей ротной цепи, а не кто-то еще. Поэтому я бы никогда не пальнул ему в затылок. Какие мысли тогда полезут всем остальным в голову? А у нас ведь шесть бывших красноармейцев в строю… Не будь их, я бы и в таком случае палить не стал, калики. Не знаю, можно ли вообще убить боевого корниловца, стоящего за Бога и за отечество, ежели он никакого преступления не совершал. Вот почему мне так легко и весело стало на душе, когда я узнал: удрал наш боец. Час назад втихаря дунул прямо в степь. Здесь хуторок один есть… в двух верстах строго на север, наверное, туда ушел. Там как на грех добровольческие части не стоят, ловить некому… Да-с. Честно признайтесь, барбосы, кто из вас проболтался Крупину насчет расстрела? Найдем болтуна и будем судить его. Экое воинское преступление: растрезвонить о секретном приказе начальства…

Никифоров ткнул пальцев в Крупина, отвел палец, затем опять ткнул:

– Вот же ж он. Куда сбежал?

– А я, признаться, никого здесь не вижу. Вот на том стуле никто не сидит, готов поручиться, – хладнокровно отвечает ему Карголомский.

Никифоров теряет дар речи. Переводит взгляд с Крупина на Карголомского и обратно.

– Экгх…

Я ласковым голосом успокаиваю его:

– У тебя, Миша, спазм. Глазной спазм. И оттого – аберрация зрения. Поверь мне, Крупина перед тобой нет. Ни одного Крупина. Две минуты назад я тоже почему-то думал о нем, как о присутствующем. Потом понял: это спазм памяти. У тебя – зрения, у меня – памяти.

Евсеичев сдавленно хихикнул.

– И каков мерзавец! – загрохотал Вайскопф, – Отличную шапку стянул! Хорошо хоть винтовку оставил.

Всеобщее молчание.

– …И все патроны, – добавил Вайскопф, строго глядя на Крупина.

Тот сидел, растерянно улыбаясь. Жизнь возвращалась к нему, а он все еще не мог до конца поверить в счастливый оборот дела.

– Кабы Крупин здесь был, – заговорил Епифаньев, – я бы обнял его напоследок и сказал бы: «Доброго пути. А те двести пятьдесят рублей, которые я вчера тебе в карты продул, не отдам».

И выложил на стол двести пятьдесят рублей донскими. С купюры подмигивал Крупину геройский атаман Платов. Мол, не бойсь, не бойсь, лапотник!

– А-а… понял, – заявил Никифоров, – Извините. Уверенно никого не вижу.

– Наконец-то, – негромко заметил Евсеичев.

– А я бы, – холодновато сказал ротный, отворотясь к окну, – Благословил его хорошим пинком. Быстрей бы полетел с того места, где ему быть не надо. Пора докладывать в штаб полка о сем неприятном происшествии…

«Костромитин» сорвался с места, прыгнул к двери, потом, вспомнив, рванулся к столу, цапнул двухсотпятидесятку, опять оказался у двери, открыл ее, повернулся к нам, поклонился и был таков. Жахнула дверь из сеней на улицу, с крылечка донесся дробот сапожных каблуков.

Алферьев с минуту понаблюдал за беглецом из окна и укоряюще произнес:

– Мартин! Ну как же ты, господин подпоручик, важную птицу упустил?

Вайскопф встал, вытянулся, как прирожденный фрунтовик, даже выпучил глаза.

– Виноват вашброть! – загремели его слова.

– Но, я думаю, вас, как отличного офицера… можно сказать… непорочного по службе… простят. Надеюсь, и меня капитан Щеглов помилует. Не зря же он, отдав мне приказ, начал рассказывать об усилении дезертирства… Или я его неправильно понял?

* * *

Мы в глубоком отступлении. Оно въелось в нас, как злая хворь въедается в тело. Иногда мне кажется, что я всю жизнь провел в отступлении, вместе со стрелковым взводом 3-го Корниловского ударного полка. И никогда не видел таких вещей, как торт «Прага», эскалатор в метро или, скажем, пентиумовский системный блок.

Давеча мы лихо отбили красных, спасли орудие, вытащили артиллеристов у беса из пасти. Однако это – единичный успех. Мы чаще выигрываем бои, чем проигрываем, но почему-то никак не выходит использовать плоды наших побед. В стратегическом смысле дела идут очень плохо. Мы на дне. Глубина общего поражения видна всем, в том числе рядовым солдатам.

Мы отходим с середины октября, когда не смогли удержать Тулу и Орел. И чем дальше, тем хуже наше положение. Я много раз думал: где же остальные хроноинвэйдоры? Отчего не удается им переломить ситуацию? Ведь случился же небывалый успех под Тулой! Видно, Бог составляет список глав для нашей жизни, а люди всего лишь заполняют главы содержанием. Они свободны в выборе отдельным букв, но смысла целой главы им никогда не изменить. Или я не прав, и эшелон эпохи еще пойдет под откос?

Чем больше дней отматывает лента войны, тем менее родным для меня становится слово «хроноинвэйдор», зато слово «доброволец» всё прочнее и прочнее прирастает к моей душе. Иногда мне кажется: Господи, какими игрушками мы там, в Невидимом университете занимались, о каких глупостях мечтали… А здесь… здесь жизнь, здесь страшно, голодно, ищешь высокие смыслы, и не находишь ничего, кроме слова «доброволец». Все наши умные слова не стоили одной капли мужества этих солдат. Здесь собрались люди-гоплиты. Они не столько ищут победы, сколько не желают утратить веру и честь. Стойкость между ними… между нами… ценится выше всего остального. Пришел – держись. Таков нравственный стержень, пронизывающий весь календарь гражданской войны.

Знаете ли, каково оно, главное ощущение тех, кто отступает давно и почти безнадежно? Повседневная близость смерти. Вот уже несколько месяцев, как она записалась в ударники и шагает в белом саване и фуражке, закинув винтовку за спину. То она совсем рядом, в одной цепи с тобой, то месит сапогами снег в дюжине шагов от походной колонны, то приходит к нашему ночлегу, бродит над нашими телами, разглядывает наши лица.

Мы в глубоком отступлении.

24 декабря 1919 года, армянское село под Ростовом

Рождественский сочельник мы встретили в сельце на дюжину хат. Неведомо, значилась ли оно на офицерских картах. Думаю, мы набрели на него случайно… Рота добралась до первых домов, когда уже вечерело, а утром нам предстояло догонять полк: мы шли в арьергарде и здорово поотстали. За сутки до нас здесь стояли добровольческие части. Поэтому местные жители встретили роту без особого дружелюбия: опять им кормить прорву изголодавшихся солдат, опять надо будет глядеть в оба за добром и молить Бога, чтобы Он не попустил грабежи.

* * *

Не успели мы разойтись по хатам, как в сельце появился маленький калмыцкий отряд, всего двенадцать или пятнадцать бойцов. Калмыки, народ лихой и свирепый, ездили на низкорослых лохматых лошаденках, носили серые от грязи бараньи тулупы и островерхие шапки. Из оружия у них имелись казачьи сабли казенного образца, пики, кинжалы, реже – карабины и обрезы. Никто и представить себе не мог, что с их приездом история Крупина получит продолжение.

Калмыки постреливали в воздух и выкрикивали ругательства, кружась вокруг странной группы.

Двое донских казаков – один в форме рядового бойца, а второй со знаками различия… не знаю кого: так я и не научился разбираться, кто у них урядник, кто вахмистр, а кто есаул, – вели в поводу прихрамывающую кобылу с пленником. Казаки связали ему руки за спиной, и всадник с большим трудом удерживался в седле. Отыскав хату, где устроился ротный, донцы спешились. Алферьев встретил их у крыльца. Калмыки, между тем, не отставали.

Я порядком замерз и умаялся, но зрелище калмыцкого буйства привлекло мое внимание.

– Ваше благородие, – заговорил старший из казаков – Разрешите сдать вам пленного вражину. Не просто-ой. Может, знает чегось.

– На кой бес он мне сдался? – поинтересовался Алферьев.

– Да хоть допросите, хоть застрелите, ваше благородие, а? Нам спешить надо, мы с пакетом к генералу Секретеву… срочно! А эта мокрая курица от своих, стало быть, отстала, патроны все отстрелены, куды деваться? сдался. А нам-то йён без надобности, одна морока. Ваше благородие, возьмите! Нам спешить надо. Кобыла-то его – навроде мертвой, едва держится стоймя, никак нейдёт…

Тут калмык, одетый побогаче, крикнул:

– Отдай его! Чего не хочешь отдать? Отдай сюда! Я стрелить его буду.

Алферьев, бросил взгляд в сторону крикуна, но ничего ему не ответил.

– Хорунжий отчего ж сам не пристрелишь?

– Виноват… рука не подымается. Опять же боюсь, знает чегось важное.

– Не подымается, значит… А мы тут сплошь доны Альбы, по-твоему?

– Дак… торопимся очень, ваше благородие, – вновь заныл казак, не поняв, как видно, о чем идет речь.

Я подошел поближе.

Ротный глазами показал на калмыков, мол, их-то какое дело?

– Купить хотели, ваше благородие.

– Кого?

– Да… его… «товарища», стало быть. У йных знатного какого-то человека красные споймали, прибили и подрезали. Нос, губы… Вот и…

– В отместку застрелить хотят? – понизив голос, переспросил Алферьев.

– Дак… – донец махнул рукой. А потом, тоже понизив голос, заговорил так тихо, что я слышал одно слово из трех:

– …нехристи глумные… подрежут… хоть и большевичина… жалко… висит крест на шее… его… возьмите… стрельните… глуму бы не было…

– Он резал?

– Дак нет… как же йён? Не йён вовсе. Да кто тут их поймет… Но попался-то йён, ему и… того.

Тогда Алферьев крикнул главному калмыку:

– Друг! Теперь он мой. И я эту красную гадину за ее подвиги вот этой рукой пристрелю. Поезжай!

– Дай мне! Три тысяч плачу! Чай дам! Есть чай.

– Не выйдет. Он мне нужен для допроса. Сегодня допрошу, завтра пулю в лоб вгоню.

Калмыки посовещались между собой. Главный крикнул:

– Четыре тысяч!

– Не выйдет, друзья степей, – дружелюбно улыбаясь, ответил Алферьев и положил руку на кобуру.

Калмыки погалдели еще немного и, ни слова не говоря, ускакали. Я совсем не знал калмыцкого народа, его нравов и обычаев, но о свирепости калмыков на фронте ходили легенды. Говорят, как-то они положили красный батальон без единого выстрела, просто зарезав по ночной поре часовых, а затем и прочих… Возможно, все это брехня. Наплел донец казачьих баек… Нельзя исключить и самого простого: понадобился батрак, драться за него с бойцами Первой Конной рискованно, а вот прикупить крепкого пленника – другое дело. Но здравый ум говорил: поступить с красными по принципу «око за око» они вполне могли. Среди наших зверья тоже хватало.

Ротный внимательно осмотрел рану на бабке пленной кобылы, похлопал несчастную скотину по крупу и сказал:

– Еще один «костромитин» на мою голову… Хорунжий, стаскивай «гостинец» с лошади, и езжай по своим делам. Кобыла останется у нас.

Казак без церемоний сбросил красного в снег. Поглядел на лошадь, но спор затевать не стал.

– Денисов! Не спи, калика. Я сведу лошадь на конюшню, а ты ступай в дом, отконвоируй субчика к Вайскопфу. Передай Мартину: пусть обыщет.

Я передернул затвор и повел пленного на крыльцо. Уже на ступеньках он остановился.

– Иди же ты!

– Товарищ, у меня казаки деньги повыгребли, денег нет совсем. Зато есть серебряный портсигар, они его не нащупали. И крестик золотой – снять посовестились… Забирай, товарищ, кожанку бери, там еще махорка в кармане, все забирай, только дай мне уйти. Я умирать не хочу, – его слова звучали глухо, но выговор оставался твердым. Страх смерти еще не взял над ним власть.

– Иди, а не то кольну штыком.

– Все равно вам конец, так хоть доброе дело сделаешь, меня от расстрела убережешь!

Острие моего штыка коснулось бритого затылка, забравшись «казачьему подарочку» под шапку.

– Та-акс. Значит, финис коронат опус…[2] – спокойно сказал он, открывая дверь в сени.

…Вайскопф велел:

– Помоги-ка, Денисов. Узлы от мороза как каменные!

Я прислонил винтовку к стене и принялся вместе со взводным расплетать хитрую казачью вязку. Отчаявшись справиться с нею, Вайскопф вынул нож и полоснул по веревкам. Я хотел было уйти: конечно, любопытство разбирало – кто таков «товарищ», да как с ним поступят. Но моя, солдатская работа здесь закончилась, пора было и честь знать. Однако Вайскопф остановил меня.

– Останься. Если придется подметки резать, поможешь. А если начнет бунтовать, подколешь. Покуда сядь, погрейся.

– Подметки? – оторопело переспросил я.

– Они самые. Иногда там интересные бумажки прячут…

Хорошо экипирован был красный конник. Каракулевая шапка с красной ленточкой, новенькая кожаная тужурка и теплая фуфайка под ней, сапоги сшиты явно на заказ. Все это сидело на пленном щегольски, выдавая кавалериста по призванию, а не только по мобилизационному назначению.

В избе, кроме нас троих, сидел еще Карголомский, да пожилая казачка, возившаяся в кухонном закутке. Князь навис над столом, когда взводный принялся раскладывать документы, добытые из карманов кожанки.

– Интересно… Польской Иван Кириллович… Командир взвода у товарища Буденного… О! Еще и член партии у товарища Ленина…

– Что?! – Вайскопф на мгновение окаменел. Видно было лишь, как играют желваки на скулах. А потом без замаха – тресь! – и товарищ Польской, сшибив табуретку, летит на пол.

Лицо Вайскопфа исказилось от бешенства. Карголомский негромко произнест:

– Мартин…

Взводный, сдерживаясь, протянул руку красному командиру и помог подняться.

Вдруг глаза князя наполнились безграничным удивлением.

– Господи помилуй… Мартин, как видно, не напрасно ты пытался превратить его лицо в эскалоп.

– А что, появилась какая-то особенная причина?

– О да! Еще секунду назад ее не было, и я пытался тебя остановить от проявления кшатрических эмоций. Взгляни.

Он указал куда-то не пол.

Вайскопф нагнулся и поднял с пола маленькую вещицу. Наверное, она вылетела из потайного кармана кожанки, когда товарищ Польский таранил пятой точкой табуретку.

– Да-да, господа. Это орден Святого Владимира, офицерская награда. Получена в 1915 году мною, подъесаулом Польским из потомственных дворян Области Войска Донского. Не удивляйтесь.

– Ах ты мразь! С хамами…

Тресь!

Пленник, вытирая кровь с губ, усмехается:

– Так-то ты с пленными обращаешься, кадет…

Вайскопф одним диким скачком оказывается у тела, распростертого на полу. Убьет ведь. Убьет.

– Охолони, Мартин!

– А?

В дверях стоит Алферьев.

– Допрос еще не закончен. Это раз. И не марайся. Это два.

Взводный, тяжело дыша, делает несколько шагов назад и садится на лавку.

– Вы понимаете свое положение?

Пленник, не торопясь, встает, отряхивается и отвечает ротному:

– Отлично понимаю. Вы расстреляете меня. Что ж, так тому и быть. Только прошу вас, увольте от издевательств.

Вайскопф бормочет вполголоса немецкие ругательства, чего с ним никогда не бывало: за полгода, пока мы вместе воюем, ни слова по-немецки.

– Это вы изуродовали князька у инородцев?

– Нет. Не я, и даже не мои люди. Но кто-то из наших – я слышал эту историю.

Алферьев скептически поджал губы.

– У меня нет возможности проверить ваши слова.

– А у меня нет доказательств моей правоты. Только слово чести.

Вайскопф живо отреагировал:

– У подлецов чести нет.

Пленник пожал плечами. Мол, потомки разберутся, кто тут подлец, а кто сущий ангел.

– Боюсь, Иван Кириллович, это не играет особой роли, – продолжил ротный. – Мой друг не столь уж неправ, но, допустим, мы поверили вам. Допустим, это не вы и не ваши подчиненные учинили зверство… Партийный билет с вашей фамилией дает нам достаточный повод, чтобы лишить вас жизни.

Польской промолчал, опустив голову. На фронте за меньшее ставят к стенке. Большевик, да еще из дворян – два верных приговора сразу, без суда и следствия. Тут и говорить-то, по большому счету, не о чем.

– Вы можете сообщить нечто важное о составе и численности неприятеля, о планах вашего командования?

– Как мне вас величать, господин капитан?

– Денисом Владимировичем.

– Так вот, уважаемый Денис Владимирович, я не понимаю, к чему продолжать нашу игру. Уверен, вас не очень интересуют наш состав, численность, планы. Общая картина такова, что в ближайшее время мы будем наступать, а вы – отступать, вот и все. Я не очень много знаю и не надеюсь составить скудными показаниями весомый аргумент для спасения собственной жизни. Зато я помню об офицерской чести, чего бы ни говорил ваш друг-троглодит…

– Какой ты офицер, ты паяц! – перебил его Вайскопф.

Но Польской не обратил на его слова ни малейшего внимания.

– …так вот, лучше я сохраню ее, чем стану вымаливать у вас амнистию на коленях, как трус и подонок. К слову, в партию я вступил случайно. Был выбор: умереть или стать большевиком. Я предпочел второе, хотя идеалов коммунизма не разделяю, и не раз сомневался, правильно ли был сделан тот выбор.

Мы с Алферьевым отреагировали одновременно. Он:

– Какая разница!

Я:

– Он лжет.

Четыре взгляда сошлись на мне, как четыре луча света на театральной приме, выдающей канареечные коленца своим коловоротным сопрано.

– Делать тебе тут нечего, калика, – заметил ротный, – но раз уж сидишь, скажи, в чем дело.

– Это ложь. Когда я конвоировал пленного, он обратился ко мне, назвав «товарищем». Вероятно, хотел разбудить бедняцкую совесть. Или найти душевную шатость. Следовательно, большевик он не игрушечный, а самый настоящий. Да еще двуличный человек, большой артист.

– О закрой свои бледные щеки… – Карголомский перефразировал классика. Впрочем, для князя это был не классик, а просто довольно популярный современник.

Польской и впрямь сделался бледен.

– А может, никакой ты не Польской, а сущий Ватман? По цвету кожи очень подходишь, – ехидно заметил Вайскопф.

– Немчура поганая… По выговору чувствую, немчура… – скривился потомственный дворянин. – Стреляйте, тошно от вас.

Алферьев устало потер лоб ладонью.

– Вы согласны считать себя частью импровизированного военного суда? – спросил он, обращаясь к Вайскопфу и Карголомскому.

Оба кивнули утвердительно.

– Я мог бы просто приказать… но слишком многое сейчас испорчено беззаконием. Так пусть будет суд, самый простой и формальный, а все же суд. Сам я буду его председателем.

Пленный нервно рассмеялся:

– По закону меня в расход пустить хочешь, кадет… Давай—давай.

Алферьев и ухом не повел.

– Господа, прошу высказываться.

– Виновен в нарушении присяги, измене отечеству, подлости характера и большевизме. Смертная казнь. Если надо, приведу в исполнение собственной рукой.

Я вспомнил, как тот же Вайскопф, противу своей милитаризированной натуры, обещал нарушить приказ, если ему велят убить Крупина… Чем дальше, тем больше я убеждался на этой войне: человек важнее принципа. Принцип витает в воздухе и пованивает мерзлой тухлятиной логики. А человек – вот он, война вывернула его наизнанку, показала все лучшее и худшее, обнажила самую суть. Хочешь ударить? А сам-то ты кто таков?

– …молчишь, князюшка?

Карголомский сосредоточенно вычищал из-под ногтей грязь швейной иглой.

– Денис, ты ведь превратил нас в судейских не только с тем, чтобы разделить на троих ответственность за убийство пленного?

– Разумеется, нет.

– Тогда любой из нас может высказаться против расстрела, не нарушая субординации. Я правильно понял тебя?

– Да. Но… У тебя есть серьезные основания?

– Совершенно верно. Нам не следует убивать этого человека. У тебя третий голос, если хочешь, реши в свою…

– Отставить! Всё это гимназические сопли. Почему ты против?

Вайскопф, такой же белый, как и буденновец, только от гнева, а не от страха, молча глядел в окно, сжав кулаки.

Карголомский продолжил:

– Мартин почти во всем прав. По закону военного времени иной приговор господину Польскому, помимо смертного, – нонсенс. И нет никаких рациональных доводов, позволяющих отпустить его с миром.

Алферьев поморщился, как от зубной боли. Мол, давай, друг любезный, выскажи суть дела в двух словах, к чему петлять вокруг да около?

– Так вот, полагаю, нам все-таки следует поступить именно так. Вспомните, какой сегодня день.

– Ну… какой день? – обескураженно спросил Вайскопф.

– На носу Рождество Христово, Мартин, – ответил за Карголомского ротный.

– Припоминаю, господа, припоминаю… – с иронией сказал Вайскопф, – Только какое Господу Богу дело до наших милитарных анналов? Денис, объясни мне, я не понимаю!

Теперь за ротного ответил Карголомский:

– Мартин, есть вещи поважнее закона. Тем более, поважнее нашей войны и наших переживаний. Нельзя губить человека в светлый праздник: порвутся невидимые, но крепчайшие нити, сдерживающие наш космос от окончательного падения.

– Я согласен взять грех на душу. Да что это в вас за причуда такая? Что за поповские антимонии? Мы офицеры, а не диаконы, так какого лешего вы взялись примерять двунадесятый праздник к простому и ясному делу? Космос, видите ли, занедужит! Титаны бросят небо, и небо раздавит нашу несчастную ойкумену!

– Ни сегодня, ни завтра, Мартин, – голос Карголомского набрал стали. Ни разу я не слышал от него речей, исполненных такой твердости.

В избе на минуту воцарилось молчание. Меня не вышибли вон по одной причине: просто забыли об ударнике Денисове, сидевшем тихо-тихо.

Вдруг Вайскопф сорвался и закричал:

– Тебя за что в подпоручики разжаловали, Георгий Васильич? Часом не за появление перед строем в рясе? А не пытался ли ты постричься в монахи посреди боевых действий? Признайся честно, а то как-то не привел Бог раньше доведаться!

Карголомский ответил негромко, но столь же твердо:

– Меня лишили чина за дуэль. Я убил не того человека. Теперь жалею, что имел глупость ввязаться в дуэльную передрягу. Надеюсь, тебя не затруднит…

– Хватит! – скомандовал ротный. – Рождество есть Рождество. Мы не басурманы. Расстрел отменяется.

Неожиданно из кухонного закутка донесся трубный глас хозяйки:

– Слава тебе, Господи! Опамятовали.

Тогда Вайскопф медленно, словно бы с трудом, поднялся, расстегнул френч, а потом задрал исподнюю рубаху. Я увидел два глубоких шрама на правой стороне груди. Выглядели они жутко. Непонятно, каким чудом поднят был крепыш-остзеец от смертного сна. Бабушка-смерть заходила за ним, жала руку и лезла с поцелуями, но почему-то внезапно охладела. Возможно, Господь иногда меняет людям последние сроки.

Взводный заговорил со спокойствием, способным родиться только из ледяного бешенства:

– Полтора года Великой войны я прошел без единой царапины. С января девятьсот шестнадцатого. Во всяких переделках бывал, но пули, штыки и осколки меня обходили. Своих солдат никогда не обижал понапрасну, старался быть строгим, но справедливым командиром. И они же, вошь окопная, те, что со мной в одной цепи ходили, после отвода в резерв посадили меня на штыки. По постановлению их хамского комитета. Был у меня унтер Егорцев, так я его раненого из-под под пулеметного огня вытащил, а он через месяц первым штык в меня воткнул. Говорит: «Не обессудьте, ваше благородие, вы мне как отец родной. Только время нынче такое – либо мы вас, либо вы нас…» Гадина. А командира батальона зарезали ножичком, как душегубы с большой дороги. У него руки не было, он ее в первый год войны лишился, одна деревяшка. Так богоносцы наши сначала здоровую руку ему тупой лопатой оттяпали, а потом – под лопатку ножичком… Тоже по постановлению комитета. Для поддержания верности революцьонным идеалам.

Он опустил рубаху и так же спокойно закончил монолог:

– Так на чьей стороне правда? Ни забыть, ни простить невозможно. Вот где правда.

Польской харкнул на пол.

– Зря тебе тогда, рожа кадетская, сердце штыком не пощекотали. Для верности.

Вайскопф, паче чаяния, сел, даже головы не повернув в сторону обидчика. Карголомский обратился к нему с печалью в голосе:

– Мартин, мы все этого навидались… Правда в том, чтобы не поддаться, не оскотиниться…

– Всё. Я подвожу черту, – заговорил Алферьев. – У нас был суд, и суд признал господина Польского виновным. Он заслужил смертную казнь. Но я, как высший воинский начальник из присутствующих, освобождаю его под свою ответственность и отпускаю на все четыре стороны. Будем надеяться, этот идиот не ведает, что творит. Князь, отведи-ка его на околицу и проследи, чтобы ушел подальше. Мартин, сядь рядом, нам есть о чем поговорить.

И, обратившись ко мне:

– Ступай, Денисов.

Затворяя за собой дверь, я услышал:

– Мартин, мон ами, поверь мне на слово…

* * *

В апреле 1920-го я увидел Польского на позициях у Перекопа: кавалерийский офицер в чине штабс-капитана. Одолела меня в тот день робость – так и не решился подойти и поздороваться.

* * *

Часов около восьми, в самую уже темень, Алферьев приказал вывести роту к дороге и построить. Мы безо всякого желания вылезали из теплых домов. Это был редкий случай, когда роте удалось встать на ночлег основательно. Бывало, приходилось останавливаться в голой степи, у зимника, или спать всего часа по два. Или, еще того хуже, падать на пол в хате, набитой битком, класть голову на чей-нибудь грязный сапог и благодарить Бога, что хозяин сапога не вырывал его у тебя из-под щеки с бранью… Когда прозвучала команда строиться, многие уже спали. Рождество, не Рождество, а силы человеческие небеспредельны. Порой сон валит тебя одним ударом, и поднять не смогут ни харч, ни боязнь отстать, ни риск замерзнуть на обочине.

Ворча и позевывая, вся наша рота – двадцать бойцов – выстроилась у плетня, стоявшего перед большим низким хлевом. Хлев был пуст, всех, кто там обитал, давно зарезали и съели. Какой-то вольноопределяющийся из соседнего взвода забормотал: «Тут были свиньи, я по запаху цую… а еще были овчи» И ему ответили тихой скороговоркой: «Хавроньюшки, да. Знаешь ты, на Рождество хозяйка пущай егозит, как хочет, а свиного мясца надо ей на стол поставить?» – «Это еще поцему?» – «Хавронья тварь подлая, когда младенец Христос в яслях лежал-полеживал, его…»

– Равняйсь!

«…то и дело хрюком будили…»

– Отставить разговоры в строю!

Болботание прекратилось.

– Смирно!

Сделалось совсем тихо, только шумок из дальней хаты, да наше дыхание. Парок, будто души, легко отлетал от наших уст.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Дама, вошедшая в мое сыскное агентство, являлась идеальным клиентом: она была богата, растерянна и ...
«Римка не опоздала, и я сразу понял: что-то случилось....
«– Когда раздался выстрел, где вы находились? – Полковник сложил ручки на животе и вперил в меня исп...
«Летом и осенью 1999 года Черноморское побережье Кавказа потрясла серия загадочных убийств....
«Очаровательные можно увидеть штучки, ежели пользоваться полевым биноклем с 12-кратным увеличением…»...
«– Козочка, пора вставать. – Он пощекотал ей ухо....