Литературная рабыня: будни и праздники Соколовская Наталия
Мой собеседник на том конце провода растерянно примолкает, услышав столько неподдельной выстраданной грусти в моем голосе…
Много писем с прицепленными файлами приходит по электронной почте. Моя совесть чиста. Ни разу ни одно я не удалила вместе со спамом. В конце концов, каждый из нас может однажды оказаться автором.
Вот опять письмо от Захрумы.
Настоящее имя этой женщины – Айдан. А «захрума» – одно из словечек тюркского происхождения, языковой след моего проживания в Стране. Век назад это слово считалось довольно резким. Сейчас оно стало сленгом, им можно отмахнуться от дружественного, но настырного собеседника. Вроде: «Не приставай!», «Отстань от меня!» Словечко это вполне смотрится и как самостоятельное восточное женское имя. Поэтому, когда я очередной раз получила письмо от Айдан, то подумала: «Опять моя Захрума пишет».
Мне казалось, что вопрос был исчерпан с самого начала. Милая женщина на русском письменном не местного происхождения с большим количеством грамматических ошибок сообщала, что хочет показать издательству книгу о своей жизни. Я предложила ей то, что предлагаю всем в подобном случае: прислать отрывочек текста для ознакомления. Она ответила, что живет недалеко от Петербурга, в Ломоносове («знаете, совсем недалеко от дворца, где русские цари жили!»), и ей гораздо приятнее будет сделать это при личной встрече.
Для меня это был не лучший вариант: при встрече еще труднее отказывать. А то, что наше общение завершится подобным образом, я почти не сомневалась.
В очередном письме подробно сообщались причины, по которым женщина опять не могла доехать до издательства. Каждый раз это было связано с сыном. Я никак не могла взять в толк, сколько же лет и маме, и мальчику.
Каждое письмо завершали витиеватые заверения в почтении и пожелания благоденствия. На меня даже повеяло чем-то родным: все же места, откуда родом была Захрума, располагаются по соседству с моей Страной.
И вот она сообщает, что будет завтра.
Айдан входит в нашу заваленную книгами и рукописями редакционную комнату. Ей около сорока. Она похожа одновременно на девочку и на старуху. Ее длинные волосы, двумя косами уложенные на затылке, окрашены неистово-черной краской, и я уже знаю, что под этой краской скрывается такая же неистовая седина.
Она безошибочно вычисляет меня и несколько мгновений смотрит своими огромными черными глазами. Они черны настолько, что кажутся серебристо-серыми из-за отраженного в них дневного света.
Женщина смотрит и молчит. А потом происходит что-то невероятное. Набрав воздуху в грудь, она начинает петь.
Она поет в полной тишине, потому что присутствующие теряют дар речи от неожиданности. У нее глубокий, когда-то, видимо, очень сильный, а сейчас точно подломленный голос. Она стоит посредине комнаты и поет. И при этом совсем не выглядит сумасшедшей.
Постепенно ошеломление проходит. Я начинаю различать в песенном потоке отдельные слова и с удивлением обнаруживаю, что пение для женщины служит коммуникативной функцией. Если отделить слова от мелодии, получается примерно вот что:
– Меня зовут Айдан. Я так рада, что наконец-то вижу вас. Простите, что я пою, но по-другому совсем не смогу говорить. Я написала книжку про свою жизнь, да-а-а… Хочу показать ее вам, вдруг вам понравится и вы ее напечатаете…
Я вывожу Айдан в коридор. Мы садимся на специальный «авторский» диван, потому что присутствие поющего человека в комнате гарантирует остальным редакторам сорванный рабочий день.
Существенно сбавив звук, Айдан продолжает изъясняться со мной своим необычным способом. А я слушаю и терзаюсь от зависти. Я точно знаю: голос – самый безусловный и не требующий доказательств Божий дар, самое универсальное средство самовыражения. Он или есть, или его нет. Он не требует посредников в виде листа бумаги и карандаша, холста на подрамнике и красок, и даже музыкальный инструмент ему не нужен.
Существует одна вещь, которую мне никогда не сделать: ни при каких обстоятельствах я не смогу спеть «Каста Дива», как Мария Каллас. Да я вообще никак не смогу ее спеть. Именно это, а совсем не то, что все мы рано или поздно умрем, огорчает меня больше всего.
Вокальный дар Айдан почему-то является для меня косвенным доказательством ее общей талантливости. Ну, не может обладательница такого голоса написать совсем плохо. А из всего, что не совсем плохо, можно, при желании, сделать хорошо.
Про свою манеру общения Айдан поведала следующее:
– Я была третьим ребенком в семье, моя мама родила меня недоношенной. Никто не думал, что я выживу, да-а-а… Почти до шести лет я не могла говорить, хотя в уме знала все слова. Когда начинала говорить, получалось очень сильное заикание. Мы жили высоко в горах, и до больницы, где лечили такие заболевания, надо было добираться больше суток: сначала по горным тропам на осле или пешком, а потом еще на автобусе. У нас выживал только тот, кто не умер в детстве…
Когда я задаю Айдан вопросы, она склоняет свою изящную, в тяжелых косах головку и вслушивается, точно присевшая на ветку птичка. У нее вообще такой вид, точно она сейчас подхватится и улетит: она маленькая, легкая и всплескивает руками каждый раз, прежде чем начать свое тихое пение. А медлит с ответом она потому, наверно, что темп ее собственной речи сильно отличается от обычного. И воспринимать чужую речь она тоже привыкла медленнее.
Айдан оставляет три школьные тетрадки в клеточку, сплошь исписанные детским, неустоявшимся почерком, опять внимательно смотрит на меня и вдруг не столько спрашивает, сколько утверждает в до-мажорной тональности:
– Вам знакомы наши края, да-а…
После этих слов я чувствую себя чуть ли не ее дальней родственницей. Ну, еще бы. С нами, с лицами кавказской национальности, всегда так.
Вечером, дома, я раскрыла первую тетрадку.
Айдан ее назвали потому, что родилась она глубокой ночью, когда белая круглая луна стояла прямо над вершиной горы Делидаг. Айдан – означает «с Луны». У девочки было круглое и белое, как лунный диск, личико, а сама она была совсем крохотная. Никто из соседей не думал, что Хумар, ее мать, доносит своего третьего ребенка, после того как она, отправившись за водой, поскользнулась на камнях возле горной речки, упала и потом неделю дома лежала с кровотечением.
Когда Хумар родила, никто из соседей не думал, что слабая малокровная Айдан выживет. Но она выжила. Тихая, маленькая и бессловесная.
Айдан долго не начинала говорить. Хумар все ждала, когда же ее первая после двух мальчиков дочка скажет хоть слово. И Демиру, своему неразговорчивому супругу, она, смеясь, говорила, что девочка пошла молчуньей в него. А Демир хмурился и ссаживал Айдан со своих крепких коленей.
Айдан росла смышленой и ласковой. Но прошло пять лет, а она все молчала. Правда, Хумар слышала, как дочка, сидя во дворе на корточках и наряжая куклу в бархатное платье, которое Хумар сшила из ветхого, давно отслужившего свое архалыга, или дома, по вечерам, разглядывая при свете керосиновой лампы узоры на старинном, чудом сохранившемся ковре своего прадеда Савалана, – что-то тихонько мурлычет себе под нос.
С другими детьми Айдан играла редко, потому что они обзывали ее немой, говорили, что она свой язык собакам выбросила, и, когда она принималась напевать им в ответ, бросали в нее камушки и убегали.
Братья же делали вид, что ничего не замечают. Им не нравилось быть братьями ущербной сестры, над которой все потешаются.
А потом Хумар перестала замечать дочку. Она родила одну за другой еще двух девочек, здоровых, и все внимание уделяла теперь им.
Жили они бедно. Хотя Хумар происходила из когда-то богатой и знатной семьи. Савалан, ее дед, был владельцем большой ковродельческой мастерской в Гяндже. В восемнадцатом году, когда сменилась власть, родственники Савалана подались в Иран в поисках лучшей доли. Но Савалан не захотел бросать налаженное дело. А когда его мастерскую национализировали, а его самого чуть не посадили, крепко пожалел о том своем решении.
Всю ночь он вместе с сыном Давудом сворачивал драгоценные ковры, которые сумел спрятать от «бандитов». Потом еще два дня думал, запершись в самой дальней комнате своего дома на берегу реки Гянджачай, а потом вышел и сказал, что семья будет уходить в горы.
И это был конец семьи.
Каждые два-три года, по мере наступления им на пятки новой власти, Савалан срывался с так и не обжитого места и уходил все выше, в горы, продавая по пути ковры и теряя домочадцев: сначала жену, потом старшую дочь. С сыном и последним ковром дошел он до Кельбаджар, а оттуда двинулся выше, потом еще выше, пока не осел в маленьком горном селенье, где Давуда женил и даже успел взять на руки дочь Давуда, Хумар. А спустя год, в марте, под самый Новруз, умер от разрыва сердца, когда мыл свой единственный уцелевший ковер.
Проучилась Айдан всего три начальных класса. Потом отец решил, что дома пользы от нее будет больше. Зачем ей, такой, время тратить попусту, ходить каждый день за несколько километров по узкой горной тропинке в соседнее селенье, обувь снашивать…
На все лето Демир уходил с отарой на альпийские луга, туда, где трава не была выжжена зноем. Айдан помогала матери по хозяйству, смотрела за младшими сестрами, пока та возилась в огороде. Если, конечно, можно было назвать огородом клочок натасканной с предгорий земли, любовно уложенной на каменистую бесплодную почву.
И весь тот огород размером был чуть больше Саваланова ковра, единственной дорогой вещи, сохранившейся в их доме.
Но больше всего Айдан любила, когда мать посылала ее в лес, собирать дикие груши, айву и алычу на зиму. Там, в лесу, она могла, не стесняясь, петь так, как ей хотелось, в полный голос и от души, потому что у деревьев всегда хватало терпенья выслушать ее.
Летними ночами, когда отец не мог помешать ей окриком, Айдан забиралась на плоскую крышу айвана и часами смотрела на Луну. Айдан так изучила все ее горы и равнины, хорошо различимые с высоты ее собственных гор, что уже готова была поверить: она действительно «упала с Луны». И откуда же еще, как не с одиноко скитающейся по небу Луны, могла явиться такая одинокая девочка.
Так было до тех пор, пока Айдан не исполнилось пятнадцать.
В то лето Демир встретил на выгоне своего давнего знакомого из нижнего селенья, такого же чабана. Юсифу недавно исполнилось сорок. В начале зимы у него умерла жена, и он остался один со своей старой больной матерью и двумя детьми: пятилетней дочкой и десятилетним сыном.
Там, на пастбищах, в одну из длинных черных ночей у костра, и сговорились Демир с Юсифом: Демир отдает Юсифу Айдан и старый ковер в придачу, а Юсиф отдает Демиру двух лучших баранов из своей отары и новую папаху.
День с самого начала пошел по какой-то своей колее. Только я отправила Ваньку в школу, как ни свет ни заря позвонил Томилин, сообщил, что заедет вечером. По голосу поняла: будет учить меня жить. Уже год Томилин разъезжает на серебристой, с умненькой мордочкой «Мазде», сменившей его допотопного, рассыпавшегося во время езды «жигуленка». Каждый раз он привозит вино и вкусности, но это не избавляет меня от необходимости варить ритуальную кастрюльку супа, потому что от фастфудовской пищи у Томилина стал побаливать желудок.
Готовить для себя Томилину по-прежнему некогда и лень, а дам, которые эпизодически скрашивают его мужской досуг, он на кухню не допускает, справедливо полагая, что это будет первой попыткой покушения на его свободу. Он так же привык к одиночеству, как и я.
Переварив сообщение Томилина о визите и прикинув, все ли ингредиенты наличествуют у меня для рассольника, я решила сделать себе настоящий, молотый кофе, в джезве, как полагается. Но отвлеклась на какую-то ерунду, кофе сбежал, и вся квартира наполнилась душераздирающим запахом пережженных кофейных зерен. Тем самым запахом, который доносится из открытых дверей кофеен на Проспекте. Я моментально впала в меланхолию. Но долго предаваться ей не смогла, потому что в начале десятого пришла Айдан, Ая.
Накануне, едва дочитав первую школьную тетрадку, я бросилась к начальству, уговаривать издать книжку. «Да, знаете ли, конечно риск, и, вероятно, на этом много не заработаешь, но „этно“ сейчас в моде, и там такая дивная интонация, и еще исламская тема, тоже в струю, да еще проблема миграции, так актуально…»
Я знаю, что нужно говорить в таких случаях, и говорю именно это. Мне важен результат. Кажется, соблазнила.
Я здорово надеялась, что все перечисленные аргументы «выстрелят», книжка пройдет успешно, и начальство не пожалеет, что поддалось на уговоры.
А если не «выстрелят»… И что? Пусть останется в мире эта красивая и печальная история. Потому что нет на свете ничего более красивого и печального, чем история человеческой жизни.
Ая вошла, оглядела мое жилище, всплеснула руками и простодушно пропела:
– Вы не лучше меня живете, да-а. А в таком хорошем месте работаете, не то что я – сестричкой в больнице…
– Аечка, а вы никак решили разжиться на вашей книжке?
Айдан, склонив головку в тяжелых косах, мысленно прокручивает мой вопрос, губами повторяет слово «разжиться», потом всплескивает руками:
– Деньги очень нужны, да-а.
– Аечка, даже максимально возможный в вашем случае гонорар – это все равно не те деньги…
И я в краткой форме излагаю Айдан положение вещей в данной сфере издательской деятельности. Чтобы не было иллюзий и разочарований.
Но выясняется, что деньги для нее не самое важное. Важным было то, что она нашла наконец-то доступную для себя и приемлемую для окружающих форму общения с миром – через текст: раз не можете меня слушать – читайте. А то, что скопилось у нее внутри, так или иначе должно было прорваться наружу.
Мы долго сидели, обсуждая структуру будущей книги: что дописать, что убрать, как выстроить… Айдан, высунув кончик языка, старательно строчила карандашом в школьную тетрадку. Она оказалась прилежной ученицей. Работа с ней была много плодотворней, чем с иными, обремененными собственной фанаберией «настоящими писателями».
Уже далеко за полдень Айдан беспокойно глянула на часы и всплеснула руками:
– Ай-ай! Мне пора, пока еще доберусь…
Она легко подхватилась и, как я ни уговаривала ее остаться обедать вместе с вернувшимся из школы Ваней, ни за что не осталась.
Убегая, еще раз оглядела стены:
– У меня хоть ковер остался…
– Ковер? Неужели тот, Савалана?
Айдан радостно пропела уже с лестницы:
– То-о-от! Для невестки будущей берегу…
И вот сижу, жду Томилина. Если еще и он удивится, что я живу не так, как, по его мнению, заслуживаю, – вылью рассольник на его седеющие кудри. Сразу всю кастрюлю.
Наконец снизу раздается бибиканье. Смотрю в окно. Томилин вываливается из машины с цветами и пакетами. Поднимает свое широкое доброе лицо, видит меня и машет цветами. Все-таки он ужасно милый.
В перерыве между второй и третьей тарелкой супа Томилин заводит свою старую песню о главном.
– Дашенька, душа моя, как-то ты живешь неправильно. Вот сейчас ушла с головой в эту свою «освобожденную женщину Востока», а что ты с этого будешь иметь? Бессонные ночи, растраченные эмоции? И это все за одну зарплату и чувство морального удовлетворения? Ну, хорошо, не смотри так. Еще за премию, которую тебе с барского плеча кинут?
– Томилин, отстань. Зачем только я тебе про Айдан рассказала… Вот плата за откровенность. И вообще, нашел на ком зарабатывать…
– Даша, надо искать работу, за которую дают человеческие деньги…
– Ой-ой! Кто бы говорил. Это сейчас по тебе сериалы снимают, а вспомни, как было несколько лет назад! Распустил перья… Знаешь, кого ты мне иногда напоминаешь? Мартышку.
– А не крупноват я для мартышки, Дашенька?
– Ничего. В самый раз. А мартышек знаешь как ловят? Не знаешь? Тогда слушай. Берут тыкву, делают в ней маленькое отверстие, вычищают через него сердцевину, насыпают в тыкву рис и оставляют в местах скопления этих самых мартышек. И вот подбегает мартышка, просовывает лапку в узенькое отверстие и хватает рис… Понимаешь, что дальше? Зажатый кулачок у нее в отверстие не проходит, а разжать его она или не догадывается, или хватательный рефлекс ей не позволяет. Вот тут-то мартышку и ловят.
– И при чем здесь я?
Томилин работает под дурачка из чистого упрямства.
– При том, что тебе грозит участь мартышки, Томилин. Пора кулачок-то разжимать, если еще не поздно, конечно… И вообще. Где я, а где деньги, Томилин? Да они мне просто руки жгут. Конечно, когда в них попадают. Я успокоиться не могу, пока их все не потрачу.
– Это синдром нищего. Все дело в том, что деньги маленькие, – гнет свое Томилин.
Ну, надо же! И супа не осталось. Нечего лить на голову. Все же Томилин времен треников со штрипками здорово отличается от Томилина времен «Мазды».
– Ладно, Дашенька, не сердись. Я сам знаю, как деньги сквозь пальцы уходят. Ты хоть записывай, куда тратишь.
– Ну, все. Слушай, Томилин. История вопроса такова. У меня было две бабки. С отцовской стороны и, соответственно, с материнской. Они были очень разные. Одна вспыльчивая, другая – упрямая. Меня часто к ним, то к одной, то к другой, подкидывали. В конце дня и та и другая бабка освобождали на столе место, усаживались и раскрывали конторскую тетрадь. Каждая свою. В эти тетради они вносили все расходы за день. А я пристраивалась напротив и смотрела, как быстро вверх ногами появляются цифры и буквы. Потом аналогичный талмуд был у моей матери… Вникаешь? Так вот: ничто не заставит меня завести такую тетрадку. Еще вопросы будут?
Томилин, почувствовав угрожающие нотки в моем голосе, притих. А что делать, если от бабок мне достались, соответственно, вспыльчивость и упрямство, а не рачительность и благоразумие.
– Дашенька, не кипятись… Я ведь как лучше хочу.
– Так вот и дал бы мне работу!
Томилин краснеет от обиды:
– Да ты же полгода назад сама отказалась! Они же теперь под мое имя целый сериал выстроили, я же тебе сто раз рассказывал. Я генерирую, синопсисы пишу, а целая команда по ним потом романы валяет. А я только сверху полирую, рукой, так сказать, мастера. Ну, ты же знаешь схему.
– Ага. Раньше я тебя полировала, прости господи, а теперь ты меня будешь? Иду на понижение градуса?
– Ну, зачем ты так… Ты же не из-за этого отказалась, а потому что про другие миры и инопланетян не хочешь.
– Да ну их к бесу. Я и так живу, как в открытом космосе.
– Вот видишь. А ругаешься. Я вот что хочу сказать. Сейчас москвичи к нам сюда метастазы пустили. И женские романы издают, и детективы иронические и прочие, эротику всякую…
– И ничего ты мне такого не расскажешь, чего я не знаю. Галку Раменскую помнишь? В начале восьмидесятых – надежда молодой ленинградской прозы. Любимый автор толстых журналов местного значения… А сейчас у нее, как и у меня, «синдром нищего», по твоему выражению. Так вот, звонит на днях, вся в переживаниях. Пошла в одно такое издательство. Кушать-то хочется… Так у нее просто крышу снесло от этих синопсисов – криминальных, эротических, фантастических да на молодежные темы: с непременным сексом в уличных сортирах, наркотиками, промышленным шпионажем, причем начальник тайно влюблен в своего подчиненного, с расчлененкой и другими мулечками. Два дня поковыряла что-то там про неземную страсть американского астронавта-разведчика к нашей подопытной морской свинке и отказалась.
– А кто сказал, что будет легко? Литературное рабство – это отдельный загиб внутри существующей профессии. Со своими издержками, естественно. Но все же согласись, в Москве рабам платят раза в два за авторский лист больше, чем в твоем издательстве, на которое ты лучшие годы жизни, можно сказать, угробила…
– Подумаешь, угробила! Все же и хорошего много чего было сделано… А если мне не изменяет память, кто-то тут стишками баловался… Так, может, и ты себя угробил в погоне за не самым длинным рублем?
Кажется, я задела за живое. Томилин надулся и засопел. Потом не удержался:
– А сама?
И то верно. Ну, не получается у меня, как у великих женщин, писать на коленке между стиркой, мытьем полов и приготовлением обеда… Оттого и злюсь, наверное.
– Ладно, Томилин, мир. Смешно даже: сидим и ссоримся, как дети в песочнице. А насчет литературного рабства… Стоит подумать. В конце концов, это всего лишь издержки профессии. И нечего нос воротить, правда? Только интересно получается: от одной скрытой формы рабства приходится спасаться другой, но больше оплачиваемой. Это ж отечественное ноу-хау. Впору патент получать.
…Томилин уже не сердится. Я подлизалась, сказав, что последняя его книжка вполне ничего себе. Он сыт и доволен. Внизу его ждет встреча с любимой машиной. Все как нельзя лучше.
Ванечка спит. Машу Томилину в окно. Мою посуду. А потом открываю вторую тетрадку. Что там дальше будет с моей Айдан?
Ночь в горах наступает мгновенно. Звездная, она падает на землю, как простреленная дробью чуха. Но эта ночь была совсем черной. Без луны и звезд. А может, это у Айдан просто в глазах потемнело, когда она, сидя на крыше айвана, услышала, как отец за ужином сказал матери, что решил отдать дочку замуж за вдовца, да еще и в другое селенье. Что ответила мать, Айдан не разобрала. А ее саму никто ни о чем не спросил.
Когда через неделю в их дом пришел Юсиф, Айдан испугалась еще больше: в дверную щелку она увидала, что ее будущий муж стар, темен лицом, и жилистые руки его похожи на голые древесные корни, обхватившие горный уступ.
Все было неправильно: какое же это сватовство, если приходят не сваты, а сразу жених собственной персоной? Но только на что она, убогая, могла надеяться?
Когда Юсиф ушел, Демир позвал дочь и накинул ей на плечи ярко-голубой шелковый платок, подарок жениха. А жене велел снимать со стены ковер. Хумар ничего не сказала, только зыркнула на мужа. А потом Айдан слышала, как мать, тайком глотая слезы, обозвала мужа «шайтаном». Значит, и Саваланова ковра не стоила Айдан.
Поскольку невеста была несовершеннолетней, то и до неблизкого селенья, где находился загс, не было нужды добираться. Хватило и местного старенького муллы. И пока он, пряча под набрякшими веками глаза, читал четвертую суру Корана, Айдан стояла, накрытая с головой белым атласным покрывалом, и перебирала дрожащими пальцами монетки на тонком серебряном пояске.
А потом Юсиф отвел ее в свой дом, одной из стен которому служила гора. А еще через месяц наступила зима.
Мужа своего Айдан боялась. Когда Юсиф входил, она поспешно вставала и закрывала лицо углом платка. Днем Айдан или возилась с маленькой дочерью Юсифа, или ухаживала за его больной матерью, которая дни напролет сидела на толстой циновке возле очага и смотрела в огонь. А еще она готовила еду, прибирала в доме и безропотно терпела мелкие пакости Юсифова сына, вернувшегося из школы.
Ночью, отодвигаясь вглубь топчана, приставленного одной стороной к горе, на которой теперь висел Саваланов ковер, Айдан лежала тихо-тихо, надеясь, что Юсиф забудет про нее. Но каждую ночь он ее находил своими твердыми, как грабовое дерево, руками и молча подминал под себя, а она закрывала глаза и прислушивалась, как ворочается и вздыхает за перегородкой его старая мать.
Когда Юсиф засыпал, Айдан осторожно отцепляла от себя его руки и прижималась всем телом к Саваланову ковру, чувствуя через него тяжелый, нескончаемый холод горы.
Муж объяснялся с Айдан жестами. Он, видно, забыл, что она только говорить хорошо не может, а слышит нормально. Петь же при нем, его детях и свекрови Айдан стеснялась. Так и вышло, что новая семья обрекла ее на полную немоту.
…Рожала Айдан душной ночью конца августа. Юсиф пас овец в горах, от его старухи-матери толку не было никакого, но две соседские женщины пришли ей на помощь. Старшая посмотрела на узкие, совсем детские бедра Айдан и только головой покачала.
А когда мученья стали совсем непереносимыми, Айдан постаралась забыть о своем теле. Потолок раздвинулся, она увидела высоко над собой сверкающий диск луны, взлетела и поняла, что возвращается домой.
Чудом она осталась жива. Мертворожденного ребенка, мальчика, соседки похоронили на местном кладбище, неподалеку от могилы Юсифовой жены. Вспоминая об этом ребенке, Айдан мысленно называла его Азад, что значило – свободный.
Айдан оправилась и снова принялась бесшумно сновать по дому. А потом снова наступила зима.
Однажды под утро Айдан проснулась и села на жестком топчане. Ей показалось, кто-то позвал ее по имени. На окраине селенья заходились лаем собаки. Наверно, учуяли шакала, а может, и рысь. Потом она вспомнила, что вчера муж говорил о медведе, уже которую ночь приходившем на северную окраину селенья.
Айдан покосилась на спящего мужа, зябко передернула плечами и огляделась. По всей комнате разливался белый, точно дневной, свет. Айдан осторожно соскользнула с топчана и босиком пробежала несколько шагов до окна.
Горы, покрытые выпавшим за ночь снегом, тихо сияли, а над ними, сияя совсем уж непереносимо, стояла полная, точно перелившаяся через край, луна.
…Утром Айдан показала мужу знаками, что хочет навестить родителей. Он только равнодушно кивнул и отправился в сарай, где у него хранились ружья: еще вчера он сговорился с соседскими мужчинами идти на медведя, пока тот не наделал бед.
Айдан вернулась в спальню, встала ногами на топчан, сняла с крючков, врезанных в гору, Саваланов ковер, свернула его, а потом открыла окно и осторожно вытолкала наружу…
…В том, что еще засветло Айдан не вернулась, ничего странного не было. Изредка она оставалась ночевать у родителей. Юсиф велел детям ложиться и сам отправился спать.
Юсиф раздевался, сидя на топчане, и вдруг словно что-то толкнуло его в спину. Он обернулся, увидел каменную стену, ту, на которой висел ковер, приданое Айдан, и все понял.
Саваланов ковер Айдан привязала к себе, закинув его за спину и обмотавшись кушаком.
В Кельбаджары она спустилась, когда солнце уже пряталось за горами. Однажды Айдан была в этом небольшом городке вместе с родителями, когда они ездили закупать серую муку на зиму. И теперь, жестами спросив у местных женщин, стоявших в очереди возле продуктового магазина, где автобусная станция, она двинулась вперед с решимостью человека, который сжег за собой все мосты.
Она попала на последний автобус до Мардакерта и успокоилась: теперь ее ни за что не догонят. Теперь она свободна. От Мардакерта еще несколько часов на другом автобусе, а там – Баку. Она это знает. Об этом соседки разговаривали, когда одна из них ездила на свадьбу дальней родственницы.
А вдруг окажется, что все это ей прислышалось, и нет никакого Мардакерта, и никакого Баку, и вообще ничего ниже этих гор, а потом предгорий – нет? Пустота, обрыв, настоящий край света. Айдан зажмурилась. Ее скудных сведений об окружающем мире не хватало, чтобы представить себе, куда она едет и что ее ожидает.
Денег на дорогу должно было хватить, ведь почти ничего из того, что подарили ей на свадьбу, она не потратила. А если надо будет, продаст ковер. В автобусе ковер она от себя отвязала и поставила, придерживая коленями и рукой. А в другой руке она сжимала полотняную сумку, где лежали несколько лепешек, сушеная алыча, метрика – единственный имевшийся у нее документ – и, главное, вырезка из прошлогодней газеты, одной из тех, которые с недельным опозданием достигали их горного селенья и которыми потом Юсиф растапливал железную печку. На маленьком клочке пожелтевшей бумаги, вырезанном старыми портняжными ножницами свекрови, сообщалось о наборе студентов в музыкальное училище при консерватории и ниже, совсем маленькими буквами, был указан адрес.
Хорошо, что воскресенье и можно будет выспаться. Ежусь от озноба. Если засидишься до четырех-пяти часов, всегда бывает холодно. Неужели так поздно? Или рано? Ведь только что было двенадцать. Время ночью, когда бодрствуешь, идет совсем иначе, чем днем. Наверное, те часы, которые человек привык спать, он воспринимает так, как во сне. То есть очень-очень быстро. Очень быстрое внутреннее движение. Оно забирает много энергии. Вот поэтому и озноб.
Под одеялом немного отогреваюсь и думаю про Айдан. Лежу и представляю себе, как вышла она во двор, постояла немного, всматриваясь через открытую дверь в черное нутро сарая, туда, где в глубине Юсиф клацает затвором ружья, как потом перевела она взгляд на невесть откуда набежавшие низкие тучи: зимой в горах погода меняется по нескольку раз на дню, вот Айдан смотрела и прикидывала, не застигнет ли ее на перевале снегопад. А про медведя, который бродит где-то поблизости, она и вовсе старалась не думать…
Она легко вздохнула, свернула за угол дома, пригибаясь, чтобы не увидала в окно свекровь, быстро прошла вдоль стены туда, где лежал ковер и полотняная сумка, подхватила их, сумку перекинула через плечо, а ковер прижала обеими руками к животу и, пробежав напрямик через занесенный первым тонким снежком огород, ринулась по каменистой тропинке вниз, к дороге.
Я представляю себе, как шла она быстро, не оборачиваясь, и остановилась, только когда селенье мужа скрылось за выступом горы. Она положила ковер на снег и долго терла занемевшие руки, а потом привязала ковер к спине, да так неудачно – намокшей от снега стороной. Это даже сквозь стеганую куртку чувствовалось. Но поправлять не стала, а почти бегом кинулась вниз по узкой, на ширину арбы, дороге, идущей серпантином вдоль ущелья.
Наверное, от страха Айдан начала напевать, сначала про себя, а потом, потихонечку, вслух. Голос ее не умер, он просто свернулся в кокон, и теперь, потянув за кончик шелковой нити, Айдан стала потихоньку разматывать его, и он оказался таким же прочным и живым, как шелковая нить.
И еще я представила себе, как доехала она до Мардакерта, как просидела всю ночь в зале ожидания, прижимая к себе ковер и боясь случайно заснуть, и как ехала потом в большом автобусе, каких отродясь в своих краях не видела, а видела только на фотографиях в газетах, и как смотрела в окно на жизнь, о существовании которой день назад и понятия не имела, и все удивлялась, какое здесь все другое, и люди одеты еще по-летнему, тогда как у них, в горах, уже совсем холодно.
Представила я себе, как, оказавшись в огромном столичном городе, Айдан боялась выйти из здания автовокзала, и все стояла, прикрывая лицо платком, потому что кругом было много чужих мужчин, и смотрела через запыленное окно на улицу, по которой ходило несчетное количество людей и ездили невиданные машины…
Может, так и простояла бы она до самой ночи, если бы какая-то пожилая женщина не подошла к ней и не спросила: «Деточка, заблудилась ты, что ли?»
Айдан смотрела на женщину поверх платка покрасневшими от слез и бессонной ночи глазами и молчала. Женщина повторила свой вопрос по-русски. Но на этом языке Айдан знала всего несколько слов и фраз, запомнившихся со школы. Тихонько всхлипывая, Айдан достала из сумки газетную вырезку. Прочитав, женщина с изумлением воззрилась на маленькую худенькую девушку, почти девочку: совсем дикая, а главное, немая – и в консерваторию?
– Так вечер уже. Все закрыто.
Слезы опять полились из глаз Айдан. Она стояла, прижав к груди ковер, и тихонько вместе с ним раскачивалась.
– Тебе есть где переночевать? – спросила женщина.
Айдан кивнула и показала головой в сторону зала ожидания.
– Все ясно. Пойдем. Сегодня переночуешь у меня, а там видно будет.
Женщина помогла Айдан пристроить на спину ковер, взяла ее за руку и вывела на улицу. Она даже не заметила, что первые несколько мгновений глаза у Айдан были закрыты от страха.
– Как тебя зовут?
Айдан попыталась ответить, но от волнения у нее ничего, кроме сильнейшего заикания, не получилось. Тогда она остановилась и достала из сумки выцветшую и вытертую на сгибах метрику. Женщина удивленно вскинула брови и рассмеялась, прочитав имя:
– Ну, надо же! А я – Айгюль, «лунный цветок». Будем считать, что мы – землячки.
В лифт Айдан отказалась входить наотрез. В туалете долго изучала строение сливного бачка. В ванной крутила ручку душа и смеялась, глядя на дождик, идущий из дырочек. Потом, умытая, накормленная, в чистом халате, который выдала ей Айгюль, она сидела на полу перед телевизором, поминутно всплескивала руками, что-то мурлыкала себе под нос и совершенно не слышала, о чем говорила Айгюль с соседкой, тоже немолодой женщиной по имени Леночка. Впрочем, если б и слышала, то ничего не поняла бы: они говорили по-русски.
– Представляешь, проводила я своих гостей, собираюсь ехать домой, вдруг вижу, стоит у окна, я даже не поняла со спины кто – не то девочка, не то старушка, одета не лучше какой-нибудь нищенки с Кубинки, лицо платком закрыто до глаз, в ковер вцепилась и смотрит на улицу. Минут десять я за ней наблюдала, потом подошла. Она вроде в консерваторию приехала поступать. Это немая-то…
– А послушай, вроде и не немая. Напевает что-то. И какая красавица… Глаза в пол-лица, а волосы…
– Похоже, сбежала она от родителей или от мужа…
– Да что ты, Гуля, какого мужа? Она девочка совсем.
– Не такая и девочка, по метрике ей семнадцать почти.
И они опять принялись смотреть на Айдан, которая, словно статуэтка, сидела на полу по-турецки и не сводила глаз с телевизора.
– А что, пусть пока у меня живет. Элька с мужем в России, работа у них, вряд ли они сюда вернутся. Пусть живет. Полный шкаф Элькиных вещей остался. Не модные уже, конечно, но ты же видела, в чем она приехала… Замуж я больше не собираюсь. Сама знаешь: как сбежал мой подлец Ильяс с той инспекторшей, так мне больше никого и не надо, перегорело все… А ковер… – перескакивая с мысли на мысль, рассуждала вслух Айгюль… – Леночка, знаешь, что это за ковер? Такие в начале века в Гяндже ткали. У нас в музее похожие висят… Откуда он у нее, интересно…
Ночью Айдан не сомкнула глаз. Ей было душно, она впервые спала в каменном доме. Да еще мешал звук проезжающих внизу машин.
Утром Айгюль дала ей одно из платьев своей дочери, тут же, на Айдан, восхищенно озирающей себя со всех сторон в зеркале, ушила его в боках и сказала, что в музыкальное училище они пойдут вместе. Ковер, стоявший в прихожей, Айдан, несмотря на протесты хозяйки, взяла с собой и всю дорогу несла его, прижав к животу, словно заслоняясь им от окружающего мира.
Директриса училища, красивая полная дама, пригласила их в кабинет. Айгюль вкратце рассказала о вчерашнем знакомстве с Айдан и старой газетной вырезке. Теперь настала очередь Айдан.
Она стояла посреди кабинета, сжимая в объятиях ковер. Она сжимала его так, что у нее побелели костяшки пальцев, и молчала. Пауза явно затянулась. Директриса ждала, теряя терпение. Тогда Айдан собрала все силы, которые у нее были, зажмурилась, вдохнула полной грудью и почувствовала, как внутри у нее что-то взорвалось…
Она пела без слов свою любимую мелодию, одну из тех, которые слышала по маленькому транзисторному приемнику, стоявшему среди всякого хлама на полке в Юсифовом сарае, где она проводила почти все летние вечера и ночи. Она сотни раз повторяла про себя эти прекрасные, до исступленных слез доводящие звуки, и оттого, что мелодия долго оставалась внутри Айдан, впитывая все ее страдания и надежды, и ни разу не выплеснулась наружу, она словно обрела новую силу и новые краски.
Через пять минут в кабинете директрисы собрался весь преподавательский состав училища. Айдан заставили пропеть ее небогатый репертуар, состоявший из нескольких оперных арий и нескольких народных песен. В довершение всего Айдан спела историю своей жизни. Но получилась эта история намного короче самой короткой из пропетых ею мелодий. Ведь и жизни-то почти никакой у нее еще не было.
А под конец она пропела, что хочет подарить им этот старый, но, наверно, очень дорогой ковер, только пусть они ее не отсылают назад, в горы, потому что она туда все равно не вернется, а, завернувшись в этот самый ковер, утопится в море, про которое ей однажды рассказывали и которое, говорят, здесь совсем рядом.
Вечером Гуля и Леночка пили чай, изредка поглядывая на Айдан, опять замершую перед телевизором, и разговаривали.
– Никому ее не отдам, – говорила Айгюль, разминая в розетке еще прошлогоднее, чуть засахарившееся айвовое варенье. – А если сунутся, в милицию обращусь, за то, что измывались над ребенком. И никакой он ей не муж вовсе. Не расписаны, как полагается, значит – не муж. Пусть только сунутся, здесь им не горы.
И Айгюль воинственно сдвигала черные брови, и без того почти сросшиеся на переносице.
– Гулечка, а что будет, если в училище ее не возьмут? Когда обещали ответить-то? – Леночка опасливо поглядывала в сторону Айдан, совсем позабыв, что та все равно не понимает по-русски.
– Завтра опять идем туда. Еще как возьмут. Они там рты пооткрывали, когда она запела. Особенно эту, «Каста Диву». Директриса аж прослезилась. Сказала, сама в министерство пойдет просить. А живет пусть у меня, я ее пропишу как свою дальнюю родственницу. Одной мне в этих двухкомнатных хоромах все равно скучно. А если уж совсем с училищем не получится, тогда надо думать, куда ей пойти учиться, у нее же три класса всего, она и читает-то до сих пор по складам… Если ко мне, в музей, так только уборщицей работать, без образования-то…
– Нет-нет, ей учиться надо… А я вот Сережу моего спрошу. У них и школа вечерняя есть, и профессию можно будет получить… Сереженьку там любят. А уж после смерти Саши… – И Леночка незаметно для самой себя тихонько заплакала, как случалось всегда, когда она вспоминала умершего два года назад от лейкемии мужа, главного инженера нефтеперерабатывающего комбината, на котором теперь работал ее сын.
Тогда Айгюль достала из буфета домашнюю вишневую наливку, и, пока Айдан как зачарованная смотрела на экран телевизора, они с Леночкой сидели и вспоминали все тридцать лет, прожитые ими бок о бок, начиная с того дня, когда Саша, потомственный инженер-нефтяник, чей дед работал на Бакинских нефтепромыслах еще у братьев Нобелей, привез из командировки в далекий город Ленинград синеглазую Леночку. И дальше, год за годом, перебирали все радости и горести, которые случилось пережить им в их одинаковой планировки квартирах, расположенных на одной лестничной площадке пятого этажа семиэтажного дома, стоящего на пересеченье улиц с именами двух русских классиков, отродясь в этих местах не бывавших, но вполне пригодных для обозначения имперского присутствия.
Прошел год, в течение которого Айдан каждое утро отправлялась в музыкальное училище, а потом на занятия в вечернюю школу. Начиная с зимы два раза в неделю Леночкин сын Сережа возил Айдан на машине к лучшему в городе логопеду, а по выходным Айдан приходила к Леночке учиться русскому языку.
Одно время Айдан даже стала местной знаменитостью: о «поющем Маугли» написали несколько местных газет. Правда, помимо радостного ажиотажа среди соседей и соучеников Айдан, это имело еще одно, гораздо менее приятное, но вполне ожидаемое последствие.
Как-то, в самом начале весны, в училище, прямо к директрисе явился худой жилистый мужчина, по одежде и обожженному солнцем лицу – горный житель, и стал требовать назад свою сбежавшую жену.
Через минуту все училище уже знало о его приходе. Директриса вызвала милицию. Незваного гостя выпроводили, а когда он попытался качать права, пригрозили статьей за растление малолетних.
Мужчина про статью ничего не понял, но ему быстро и доходчиво растолковали, что к чему. Он сначала удивился, а потом испугался: там, в горах, о советском законодательстве мало что знали. А сейчас, в городе, оно пришлось как нельзя кстати.
Юсиф несолоно хлебавши ретировался. Хватились Айдан. Но ее нигде не было, а на зов она не откликалась. Тогда позвонили на работу Айгюль. Пока та, не дождавшись автобуса, бежала, хватаясь за сердце, от своего музея до училища, Айдан обнаружили в чулане, где хранились старые или нуждавшиеся в ремонте инструменты. Айдан сидела в самом темном углу между арфой и контрабасом и ни за что не хотела выходить.
Когда запыхавшаяся Айгюль влетела в чулан, Айдан кинулась к ней, как загнанный звереныш, упала на колени, вцепилась в подол ее платья и только нечленораздельно что-то мычала, давясь слезами. Наконец она поняла, что никто выдавать ее бывшему мужу не собирается, а наоборот, все встали на ее защиту, и немного успокоилась, но сказала, что без Сережи из здания ни за что не выйдет. Тогда Айгюль принялась звонить Леночке, а та в свою очередь на работу сыну. И через двадцать минут Сережина старая, отцова еще, «Волга» притормозила возле училища.
Айдан, почувствовав себя в безопасности, вышла, сопровождаемая Айгюль и Сережей, из училища, зажмурившись, пробежала несколько шагов по тротуару до машины и быстро скользнула на заднее сиденье. Но беспокоилась она зря: Юсифа уже и след простыл.
В конце сентября Айгюль и Леночка вместе занимались важным делом – очередными заготовками на зиму. Это был третий этап «большой заготовительной кампании». Первый прошел в июне, когда мариновались на зиму овощи и варилось вишневое варенье. Второй этап наступал в августе, когда варили инжир. Теперь была пора кизила. А в октябре приходила очередь айвы.
Этот многоступенчатый ритуал повторялся из года в год и доставлял обеим женщинам удовольствие размеренной отлаженностью совместных действий и каким-то добавочным, кроме прямого утилитарного, смыслом. Сейчас они сидели на Леночкиной кухне и перебирали кизил, принесенный утром с базара.
Полдень выдался жарким, окна были открыты на обе стороны, то есть на узенькую, мощенную булыжником улицу имени одного классика и шумящую кронами пирамидальных тополей и проезжающих автобусов – имени другого.
Полновесные, налитые светом и соком, сами похожие на ягоды кизила, осы залетали в кухню и лениво кружили над столом. Айгюль и Леночка не обращали на сытых, неназойливых ос внимания, а затверженными движениями машинально делали свою работу.
Обе молчали, только изредка посматривали друг на друга и на медленно закипавший сироп и чему-то тихо улыбались. Эта игра в молчанку длилась уже неделю.
Сегодня Айгюль не выдержала:
– Как думаешь, когда это началось?
Леночка даже не поинтересовалась, что имеет в виду соседка, потому что тайные их мысли давно двигались в одном направлении и суть вопроса была ей понятна до самого недальнего донышка.
– Может, после Нового года? Помнишь, Сережа двенадцать с нами встретил, а потом к друзьям ушел, так она грустная какая была…
– Что ты, да она тогда дичилась его как! Еле за стол уговорили сесть, не помнишь, что ли? Она все еще лицо платком закрывала.
– Знаешь, Гулечка, Сережин отдел в конце прошлого года установку новую по очистке нефти сдавал, и ему вообще ни до чего было, но как-то пришел и говорит мне: «Мама, какая Айдан красавица! Глаз не оторвать…» А потом, после новогодних праздников, нашел логопеда и стал ее возить… Может, тогда, Гулечка?
– Может, и тогда, потому что за час до того, как Сережа должен был зайти за ней, она уже сидела при полном параде и все прислушивалась, когда ваша дверь откроется.
– И то верно… – рассуждала вслух, но как бы про себя Леночка. – Что у Сережи? Все работа и работа, а потом друзья, мальчишки холостые, такие же как он… После рабочего дня собираются, кутят… А всем уже под тридцать. Потом и не женишь их… А Сережу скоро начальником группы сделают, он же умница у меня…
– А мою Айдан профессор недавно слушал, так сказал, что у нее настоящее меццо-сопрано и вообще ее потом в оперный театр могут взять… – не упустила случая похвалить свой «товар» Айгюль.
Потом они помолчали, прислушиваясь к жужжанию ос и шелесту листвы за окном, потом в сотый раз обсудили преимущества того или иного способа варки кизилового варенья, а потом Айгюль без всякого перехода сообщила, что сделает Айдан «целиком новый гардероб» и даст «ножную швейную машинку в придачу», а Леночка сказала, вытирая платком уголки глаз, что отдаст Сереже деньги, которые откладывала «на черный день», чтобы он, прибавив их к уже накопленным, купил наконец новую машину.
Свадьбу гуляли весной в два приема. Сначала для родни и соседей, потом для «молодежи».
Родни с обеих сторон было не густо: со стороны невесты – брат Айгюль с женой, дочерью и зятем да несколько сотрудниц из музея, а со стороны жениха – одна Леночка, потому что никого, кроме уже очень пожилой сестры, живущей под Ленинградом, в маленьком городе Ломоносове, который Леночка по старинке называла Ораниенбаумом, у нее не осталось. Правда, с работы мужа и из ее школы, где она двадцать лет преподавала русский язык и литературу, пришли четыре человека. Нехватка родни была с лихвой возмещена соседями.
Через год Айдан заговорила. То ли занятия с логопедом начали сказываться, то ли спокойная, полная любви и радостных домашних забот жизнь так благотворно на нее подействовала. Иногда после работы Сережа заезжал за Айдан в училище, иногда она возвращалась раньше и, ожидая его, бегала к окну, заслышав тормозящую возле их подъезда машину.
Вечером она легко, как птичка, присаживалась на ручку кресла, в котором Сережа или читал, или смотрел телевизор, гладила его по темно-русым, но моментально, до цвета соломы, выгоравшим на первом же настоящем солнце волосам и говорила, слегка растягивая гласные: «Мой золотой… Золотой мой…» – и черные глаза ее сияли.
Тогда Леночка забирала свое шитье или вязанье и шла к Айгюль чаевничать.
Ни одного выступления Айдан, в училище или на каком-нибудь шефском концерте, Сережа не пропускал, еще и друзей обязательно приводил послушать «его певунью».
В тот год Айдан закончила училище и должна была поступить в консерваторию. Летом, после экзаменов, их курс поехал с концертом в областной центр. Большая часть отправилась на специальном автобусе, некоторые с друзьями – на машинах. Сережа пригласил в эту поездку Полада и Лейлу, которые были свидетелями на их с Айдан свадьбе, а те захватили с собой трехлетнюю дочку.
После концерта было позднее застолье. Но девочка стала капризничать, да и Айдан чувствовала себя неважно, поэтому решили ехать, недосидев до конца. О причине своих легких недомоганий Айдан уже месяца два как догадывалась, но рассказывать ни Сереже, ни Леночке с Айгюль пока не стала: решила, пусть ребеночек окончательно в ней завяжется – и тогда.