Первая женщина Кутерницкий Андрей
– Нет. Не знает.
– А кто такая Лидка?
Вдруг все спуталось в моей голове. И я от всего пережитого горько заплакал. Я размазывал сопли по лицу и все твердил:
– За что ты меня ударила? За что?
– Кто такая Лидка? – повторила Вера. – Ну! Милый мой! Успокойся!
Но я не мог успокоиться.
– Я тебя прошу! – умоляющим голосом прошептала она. – Ради меня! Ведь ты любишь меня?
– Очень! – ответил я сквозь слезы.
– Кто такая Лида?
– Девочка из старшей группы...
– В нашем лагере?
– Да.
– То есть ты вступился за честь девушки, которую ты любишь.
Я вдруг перестал плакать.
– Я люблю только тебя! Только тебя! – сказал я, хлюпая носом. – Я ее не люблю. Это неправда. Совсем не люблю.
Вера обняла мое лицо ладонями, быстро стала отирать пальцами мои слезы.
– Сейчас тебя вызовет к себе Меньшенин. И ты скажешь ему, что Горушин оскорбил девушку, которую ты любишь. И ты вступился за нее.
– Я люблю только тебя! – снова повторил я.
– Да. Только меня. И я только тебя.
– Ты любишь меня? – удивленно переспросил я.
– Да. Но об этом будем знать только мы двое. И никто больше! Ты понимаешь?
– Да.
– Если кто-нибудь узнает про нас с тобой, меня выгонят из лагеря. Ты этого хочешь?
– Что ты!
– Тогда ты скажешь Меньшенину, что любишь Лиду и вступился за ее честь. Да?
– Да, – прошептал я, еще плохо понимая, о чем она меня просит.
– Теперь незаметно выйди из леса, подойди к кустам сирени и спрячься в них. А я найду тебя и приведу к Меньшенину. Не забудь: я – Вера Станиславовна! Только на «вы»! Понял? Только на «вы»!
И она исчезла.
Черный лес окружал меня. Между стволами деревьев просвечивали огни лагеря. Но в этом ночном мраке ярко сверкали ее слова «Я тебя люблю!».
Вдруг я очнулся и сообразил, что если не буду делать так, как она попросила, то мы с нею расстанемся. И сейчас мне надо поскорее идти к кустам сирени и спрятаться в них.
И едва я подошел к ним, Вера схватила меня за руку и потащила в корпус, крича Меньшенину:
– Я нашла его! Он был здесь!
Меньшенин выскочил из сеней корпуса. Голая лампочка над входной дверью осветила его лицо сверху вниз. Лицо его было так ужасно, что, когда он ринулся ко мне, мне почудилось, что он сейчас перегрызет мне горло.
Потом я увидел нашу медсестру, которая вела Горушина в медпункт. Горушин был в трусах и пиджаке, наброшенном на плечи.
Меньшенин рванул меня за руку с такой силой, что если бы Вера не держала меня, то я упал бы, и потащил к административному корпусу. Вера тащила меня за другую руку. Я спешно шагал между ними, криво переставляя ноги и спотыкаясь.
Когда мы вошли в кабинет Меньшенина, Вера до боли сжала пальцами мое запястье, впившись в него острыми ногтями.
Меньшенин сел за письменный стол, глянул на меня исподлобья, тут же вскочил со стула и начал взволнованно ходить по кабинету. Он был так испуган, что долго не мог вымолвить ни слова.
– Ты... сумасшедший? – вдруг спросил он.
Руки у него сильно дрожали. Этими трясущимися руками он судорожно похлопал себя по карманам, вытащил пачку папирос, сунул папиросу в рот, долго не мог прикурить. Наконец глубоко затянулся табачным дымом и, даже не выпустив его из легких, кашляя, закричал:
– Ты кто такой есть?
X
Кто я такой есть...
Я никогда прежде не думал о том, кто я такой есть.
Я знал, что я из плохо обеспеченной семьи.
Но вокруг было много плохо обеспеченных семей. Я не страдал оттого, что у меня не было красивой одежды и модных туфель.
Я знал, что я из семьи, в которой муж и жена – мой отец и моя мать – не в ладу друг с другом.
Но тут и там были семьи, где чьи-то отцы и матери вечно ссорились.
И от этого я тоже не страдал.
Я не страдал оттого, что не был самым сильным в классе, самым успевающим, самым перспективным, о каком говорят: «Из него выйдет толк!»
Я мучился только оттого, что ощущал в себе никому не понятное призвание: совершить нечто такое, что никто до меня не совершал. Может быть, первым из людей научиться летать без крыльев. Или первым никогда не умереть. Как и кому было рассказать об этом призвании? Ведь оно было лишь сияющей мечтой. Меня бы просто подняли на смех. И я должен был затаить в сердце этот чудный зов, чтобы никто не осквернил его насмешкой или неверием, ходить, как все, в надоевшую школу, жить в семье, где неделями тяжело молчали, наконец, попасть на каникулы в пионерский лагерь. Я чувствовал: это призвание чем-то отделяет меня от всех остальных подростков. Но что оно такое – я и сам еще не знал. Когда я смотрел на скользящие над городом облака, мне чудилось, что тайна моего призвания заключена в их поднебесном скольжении. Когда я смотрел на женщин, я чувствовал, что оно – в моем желании смотреть на них. А я это желание в последний год испытывал особенно сильно. И я страдал оттого, что красивые девушки не обращали на меня свои взгляды. А некрасивые для меня не существовали, словно были лишены самого главного, что так сильно звало меня к себе.
И вот, когда я совсем не предполагал, любовь ураганом ворвалась в мою жизнь. Перестав быть безымянной и безликой, сбросив с себя запретные покровы, она явилась ко мне, прекрасная, желанная, сразу же обворожившая, околдовавшая меня, меня пленившая...
Чужая жена.
На десять лет старше меня.
И отставной подполковник Меньшенин, бегая по кабинету и набирая силу голоса, зря выкрикивал мне: «Кто ты такой есть?» – пытаясь загнать меня в угол, чтобы я ответил ему, что я – никто. Я был теперь мужчина, который любил женщину. И эта женщина только что призналась мне в ответной любви. Я был теперь сильнее их всех и безумнее их всех. Запястье мое горело от ее острых ногтей. И боль была сладостна. Кто мог одолеть меня теперь, после того как я услышал, как она дышала, вся принадлежавшая в этот миг мне одному, как она дышала с запрокинутой назад головой и искаженным от счастья лицом, освещаемая яркими молниями? До самой моей смерти, а я не умру никогда, я буду помнить это ее дыхание!
Я сидел на белом табурете в небольшой комнатке медицинского изолятора.
Сквозь табачный дым, вьющийся тонкой струйкой перед моими глазами, на меня из окна глядела августовская ночь. Над белым подоконником цвела множеством мелких цветов пышная герань, черная на фоне блестящего стекла, – любимый цветок медицинской сестры, пожилой, очень полной женщины с бесформенными слоновьими ногами, коротко остриженной, крашенной в ярко-рыжий неестественный цвет, которая спала сейчас по соседству со мной в медкабинете; время от времени она начинала храпеть так громко, что мне был слышен каждый хрип в ее горле. Я шевелил кистью руки и видел, как в стекле шевелится красный огонек сигареты, уже почти до конца докуренной и обжигавшей мне подушечки пальцев. Я смотрел на глухую стену общежития, которая темнела в глубине двора, чуть в стороне от меня, слева.
Когда в начале третьего часа ночи Меньшенин в сопровождении Веры привел меня в этот пустующий изолятор, в мыслях моих творился полный сумбур, и едва мне определили до утра место и оставили одного, я почувствовал себя таким усталым, что, не раздеваясь, тут же свалился на постель, пахнувшую лекарственной химией, и мгновенно уснул. Была секунда, когда я попытался объединить в себе одном руку матери, махавшую в окне автобуса букетом ромашек, кровавый нос Болдина, обнаженного по пояс Кулака с гаечным ключом, зажатым в сильных пальцах, блеск ливня и страшное лицо Меньшенина с глазами-дырами, ярко освещенное голой лампочкой сверху вниз, но почувствовал, что все это никак в меня поместиться не может...
Мне ничего не снилось.
Проснулся я мгновенно и сразу понял, что спал недолго – в комнате было все так же по-ночному темно. Я подошел к окну, раздвинул в стороны марлевые занавески и увидел перед собой корпус младшей группы.
«Я – в пионерском лагере. Меня вместо деревни отправили в пионерский лагерь».
И вдруг поток счастья перехлестнул мне горло, – я вспомнил, что у меня есть Вера и что для меня уже началась совсем другая, удивительная жизнь, о которой я столько мечтал.
Я посмотрел на часы – заоконного блеска было достаточно, чтобы увидеть положение стрелок. Они показывали пятнадцать минут четвертого. Я спал меньше часа. Но этот короткий глубокий сон наполнил меня живительной энергией. Я не чувствовал усталости. Голова была ясная.
Я вспомнил все, что произошло в кабинете Меньшенина. И мне стало весело оттого, что такое удивительное приключение случилось со мною.
Меньшенин кричал долго. Он кричал даже не на меня, а на какую-то беду или неудачу, которая вдруг свалилась на его лагерь. Вера дала ему накричаться вволю, и когда он устал, охрип и немного обмяк, учинила мне строгий допрос. Я рассказал все, как она просила, не назвав только имя Лиды. Я подумал, что произнести ее имя – нечестно. Явилась медсестра с сообщением, что у Горушина перелома нет, а есть только сильный ушиб, и «скорую помощь», как требовал Меньшенин, вызывать нет надобности. Меньшенин спросил, уверена ли она, что перелома нет, на что медсестра сказала, что она работает в медицине тридцать лет, и обиделась. Тогда Меньшенин приказал ей сопроводить Горушина обратно в корпус. «И вот еще, – добавил он, опершись кулаками в стол. – До утра развести их в разные стороны! И чтобы за этим, – он ткнул пальцем в мою сторону, – присмотр был! Пока я не решу, что с ним делать дальше».
Вспомнив все это, я вышел в коридор обследовать помещение, в котором находился.
Сейчас же что-то грохнулось в медкабинете, и медсестра в белом халате и поверх него в теплом сером платке, заспанная, со сна плохо владеющая равновесием своего тяжелого тела, выскочила в коридор, вопрошая:
– А? Ты чего? Куда?
– В туалет, – ответил я.
Делать мне в туалете было нечего, я дернул за цепочку спускного бачка и прошел в кухоньку сполоснуть руки. На столе на тарелке лежали два пирожка – очевидно, с полдника. Вдруг я почувствовал ужасный голод. Рот мгновенно наполнился слюной. Но я умер бы со стыда, если бы медсестра увидела, что я у нее стянул пирожок. Светлая коробочка привлекла мое внимание на полке над столом. Оказалось, что это – пачка сигарет. Я не курил регулярно, а лишь баловался, хотя дым тянул в легкие уже глубоко. Я вытряхнул из пачки одну сигаретку, взял с плиты коробок спичек и вернулся в комнату изолятора. После первой затяжки со сна и на пустой желудок меня сразу повело в сторону. Но приятно.
Я смотрел в окно на стену общежития. И я ни о чем не думал, а просто был счастлив. Я заметил, что когда человек счастлив, он ни о чем не думает.
Ночь за стеклами наконец пошла на убыль. Тьма стала разжижаться, воздух – сереть. И в комнате изолятора начали как бы всплывать, подниматься из сумрака две кровати, накрытые байковыми одеялами, и две белые тумбочки, и на стенах обозначились в белых рамочках две репродукции с картин Васнецова. Все вокруг получило объем и тени, по узкому пространству неба, переливаясь, брызнули рубиновые лучи восходящего солнца.
Она, конечно, была сейчас очень красива, спящая, с закрытыми глазами, в чистой постели в это тихое раннее утро...
Я стоял спиной к двери, когда услышал ее шаги в коридоре.
Легкое голубое платье, волосы распущены, в вырезе платья выпукло – верхние полушария грудей... Я задохнулся от восторга!
Вера выставила вперед ладонь, остановив мое движение броситься к ней, кивком головы указала, чтобы я сел на кровать, и сама села на другую напротив меня.
– Я сейчас была у Меньшенина, – быстро заговорила она. – Он решил вас с Горушиным принародно помирить.
Ее слова оказались так неожиданны и ввели меня в такой гнев, что я ошарашенно вскочил с кровати.
– Без возражений! – надавила она голосом. – Меньшенин перепуган до смерти. Он не спал всю ночь и выглядит ужасно. Мне его даже жалко. Конечно он понимает, что Слава Горушин – птичка та еще, но ты знаешь, кто у Славы Горушина отец?
– Нет, – ответил я.
– А Меньшенин – знает. Для Меньшенина этот лагерь – вся жизнь. Он создал его, хотя руководит им не от начала. У него ничего больше нет. Если у него отнимут лагерь, он помрет на второй день. Он сначала думал замолчать это происшествие, но потом решил – и правильно! – что совершенно замолчать не удастся – не рядовая драка. К тому же, ушиб у Горушина сильный, и не известно, как скоро рука его заживет. И главное, не известно, как поведет себя его папаша, когда приедет в воскресенье. Короче, нужно дело представить так, чтобы вы оба были виноваты в равной степени. Фифти-фифти! Чтобы некого было обвинять. А просто осудить при всем лагере вашу вражду, которая к самому лагерю не имеет никакого отношения. И помирить вас. Причину произошедшего мы решили не раскрывать. Меньшенин уже вызывал к себе Горушина, и тот согласен помириться, поскольку многие подтвердили, что он оскорбил твою девочку. Сейчас Меньшенин придет сюда и будет с тобой говорить. Во всем винись перед ним и со всем сказанным соглашайся.
Я опять привстал с кровати.
– Попросишь у него прощения! – повторила она. – В конце концов перед ним ты действительно виноват. Это – первое! Второе – не вертись рядом со мной и не следи за мной! Сегодня у нас ничего не получится. Третье – как можно чаще бывай на виду у всех с Лидой. Гуляй! Ухаживай! Ты меня понимаешь? Я их утром будила; девочки расспрашивали о ночном происшествии, и я кое-что рассказала... Они восхищены тобой!
Она поднялась с кровати.
Я мрачно глядел в пол. Я мог помириться с Горушиным и попросить прощения у Меньшенина. Но то, что у нас сегодня ничего не получится!..
– Нет другого выхода! – сурово сказала она.
И вышла из комнаты.
XI
Пионерлагерь «ЗАРНИЦА» в четыре шеренги был построен на центральной площади. Длинную колонну начинали на одном конце младшие – совсем еще дети, восьми-девяти лет, мальчики крохотного росточка, стриженные наголо или под полубокс, девочки с тощими косичками, с бантиками, поджавшие от волнения губки, и завершали на другом конце старшие – усатые дылды-молодцы с нахальными лицами, одетые во фланелевые клетчатые рубашки и брюки, затянутые на осиных талиях узкими ремешками из кожзаменителя, и грудастые девицы с прическами и с серьгами в ушах. И колонна медленно повышалась от младших к старшим.
Выставленные на всеобщее обозрение, мы с Горушиным стояли перед колонной, повинно опустив головы.
Между нами возвышался высокий костистый Меньшенин с потемневшим от болезни лицом в тонких вертикальных морщинах. Меньшенин говорил речь. И мы, глядя исподлобья на громадный человеческий строй, устало переминались с ноги на ногу в ожидании своей участи – быть примиренными.
Наконец длинными руками-граблями он охватил нас за плечи и приблизил друг к другу.
Плохо соображая что надо делать, но помятуя его просьбу, мы братски обнялись.
И сразу, меня за левое плечо, а Горушина за правое, Меньшенин развел нас в стороны.
– Я уверен, подобное не повторится в нашем лагере! – торжественно провозгласил он и, подтолкнув нас в спины, скомандовал: – Встать в строй!
Когда после подъема флага я возвращался в корпус, я боковым зрением следил за тем, как параллельно мне, не отставая от меня ни на шаг, молча идет Горушин. На повороте у клумбы он искоса глянул на меня и процедил, кривя губы:
– Я тебя, падлу, убью, только рука заживет!
Понизовский стоял на крыльце барака возле входной двери и смотрел, как я к нему приближаюсь. Было очевидно: он торчит здесь не одну минуту, и единственно для того, чтобы раньше других приветствовать меня. Когда я поравнялся с ним, он выкинул вверх крепко сжатый кулак и крикнул:
– Но пасаран!
Старшие встретили меня многоголосым нарастающим возгласом «О-ооо!», который прокатился по всему бараку, окружили кольцом и наперебой стали расспрашивать, где я ночевал, чем занимался всю ночь, как себя вел Меньшенин и не требовала ли Вера, чтобы меня немедленно выгнали из лагеря. Болдин долго тряс мою кисть сразу обеими руками. Карьялайнен подвел к своей тумбочке, открыл дверцу и, ткнув пальцем в мешок из толстой серой бумаги, в котором у него хранились глазурованные пряники, сказал, что я могу брать без спроса. Для него это была большая жертва. Однажды я заметил, что он их пересчитывает, когда куда-либо уходит, и снова пересчитывает, когда возвращается. Он съедал не более одного пряника в день, откусывая передними зубами по крохотному кусочку, и чем-то походил в эти моменты на кролика. Все радовались концу власти Горушина, говорили о нем дерзости, смеялись над ним, хотя еще вчера никто не посмел бы произнести вслух ничего подобного. И наконец перед самым завтраком Елагин отвел меня в сторону и, глядя на меня яркими синими глазами, театрально произнес:
– Преклоняюсь перед смелостью поступка, но удивлен выбором!
В суете утра я не сообразил, что он имел в виду.
Столовая, как и барак, встретила меня восторженным гулом. Меньшенин гневно глянул на орущих, но ничего не смог поделать – желание поорать охватило все столы, и пока я шел по проходу, гул не прекращался.
Я сел на свое место, стараясь не смотреть ни на кого, особенно туда, где находились девочки.
Справа и слева я слышал свою фамилию.
Я глотал горячий чай и чувствовал, как дыхание мое замирает.
«Так вот в каком непрерывном счастье жил Слава Горушин!» – мелькали в моей голове быстрые шальные мысли.
Вдруг я поймал себя на том, что улыбаюсь кривой улыбочкой и одновременно вижу ее со стороны на своем лице. Улыбочка была так нехороша, что я сразу понял: нельзя, чтобы они увидели ее. Она выдаст им обо мне что-то постыдное, что я никак не хотел бы, чтобы они обо мне узнали. Я попытался согнать ее с лица, но против воли она вновь выпрыгнула на мои губы.
Я встал из-за стола и пошел к выходу.
И как только я вышел из столовой, улыбочка исчезла.
В корпусе было пусто. Я лег на свою кровать и стал смотреть в дощатый потолок. Он был покрыт толстым слоем белой краски; древесный узор не проступал сквозь нее.
Минут через десять начали возвращаться с завтрака старшие.
Я подумал, что опять услышу разговоры о себе, но мальчики говорили о футболе – на одиннадцать утра был назначен товарищеский матч с командой соседнего лагеря, и они собирались пойти посмотреть этот матч и, главное, на тех парней, которые должны были приехать к нам.
Я поднялся с кровати и пошел в лес.
Пройдя по главной аллее до конца, я увидел на окраине лагеря Горушина. Он сидел в одиночестве на скамейке. И хоть он и был в солнцезащитных очках, поза, в которой он сидел, сгорбясь и положив руки локтями на колени – на левой руке белел марлевый бинт, – была задумчивая и жалкая. Впечатление это усиливалось еще тем, что скамейка была длинной, а он сидел на ней с краю.
Я сунул руки в карманы брюк, как он сделал это после того, как избил Болдина, и нарочно замедлил шаги.
Я был уверен: он не станет мстить. Он боялся меня, хотя и прятал свою боязнь за молчанием и ненавидящим взглядом. Его боязнь и неуверенность в себе выдала фраза, которую он сказал после нашего примирения перед строем: «Я тебя, падлу, убью, только рука заживет!» Это добавление: «Только рука заживет!»
Я прошел возле самых его ног, но он даже не поднял головы.
Лес был тих и ярко пронизан солнцем; на траве сверкал лишенный коры сушняк, и меж стволами, если проглядывать далеко вперед, висела голубая дымка, как дым от костра. Я кружил по нему не менее сорока минут, пока не вышел на ту поляну, где стояла баня. Ночью, в шумящей тьме ливня, озаряемая вспышками молний, поляна показалась мне очень большой. И лес вокруг нее – густым и непролазным, уходящим в дикий дремучий мир; помню, мне вдруг представилось, что если мы пойдем по нему дальше, то заблудимся и будем плутать в его дебрях вечно.
Теперь я увидел другое. Поляна была мала, правильной круглой формы, а лес сразу за ней начинал редеть, просвечивал и обрывался, и за ним открывалось широкое пустое пространство, засеянное картофелем. Баня стояла не в центре дремучего леса, не в удивительной и страшной сказке, а почти на опушке. И сама баня была старая, неказистая, как бы одним краем присевшая к земле. Крыша ее местами поросла серым с желтизною мхом. Ночью, сплошь покрытая струями бегущей воды, она ярко зажигалась во тьме всею наклонной плоскостью.
Я осторожно толкнул дверь.
Дверь была заперта.
Тогда я заглянул сквозь стекло в маленькое окошко.
«Сейчас я увижу там себя и Веру, как мы сидим рядом на нижней полке, соприкоснувшись бедрами и плечами!» – подумал я.
Но в замкнутой полутьме я смог различить лишь каменку и на перекладинах под потолком – висящие березовые веники.
Маленький темный домик хранил внутри себя какую-то важную тайну обо мне, но не хотел мне открыть ее, как не хотел открыть дверь и впустить меня.
С чувством неясного, но остро ощутимого стыда я отошел от окошка.
Она оказала: «Не ищи встреч!»
Что значит «Не ищи встреч!»? Совсем не искать? Никогда?
Она сказала: «У нас сегодня ничего не получится».
Только сегодня? А завтра все будет по-прежнему?
Внезапно я вспомнил, как ночью она ударила меня по лицу, и я не смог сдержать слезы. Ее испуганные злые глаза, чернота неба, огни лагеря за деревьями – подробно возникли в моей памяти.
И опять я шел по лесу. То охватывало меня смутное томление, и будущая жизнь с Верой рисовалась мне так зримо, что я как бы слеп и начинал спотыкаться о корни деревьев и пни, то сильнейшее отчаяние наваливалось на меня, и я понимал, что все между нами кончено. Тугая паутина цепко облепила мое лицо; я остановился, сорвал ее с губ и бровей и с каким-то странным удивлением вдруг подумал:
«Скоро лето кончится. Осталось две с небольшим недели. Как же тогда быть?»
Я взошел на гору над озером, сел в можжевеловых кустах, откинулся на спину на траву и заложил руки за голову.
Не помню, в какой момент я уснул, но вдруг сквозь сон я почувствовал: кто-то сидит вблизи меня.
И я сразу понял: Вера!
Я уловил ее дыхание! Она была рядом со мной!
Не открывая глаз, уже совершенно проснувшись, я слушал шелест листьев в мягком теплом ветре и крики детворы с озера и, затаясь, ждал, когда она приблизится ко мне и коснется моего лица прохладными нежными пальцами.
«Сейчас! – говорил я себе. – Еще мгновение!»
Глаза мои раскрылись сами собой, и я увидел облака. Они двигались в глубине неба слева и справа надо мною, а потом одно из них проплыло прямо над моими глазами, и от его движения у меня появилось чудесное ощущение, будто мир перевернулся, и не я лежу под летящими облаками, а они летят далеко подо мной в безграничной бездне.
Испытывая сладкое головокружение, я посмотрел вбок и увидел шагах в пяти от себя Лиду.
В пышном розовом платье с оборками и с большим черным бантом в волосах – наряд, который она надевала только на танцы, – она сидела вблизи меня на холмике и читала книгу.
Она оторвала взгляд от страницы и повернула лицо ко мне.
– Ты не знаешь, сколько сейчас времени? – спросила она.
– Что?..
Я запнулся.
– Сколько сейчас времени?
Ее серые глаза казались голубыми, так густо она накрасила ресницы голубой тушью.
– Я... не знаю, – ответил я.
– У тебя же часы на руке!
Я приподнялся на локтях, посмотрел на свою руку, потом тряхнул головой, стараясь избавиться от тяжелой мути обмана. Я никак не мог прийти в себя. Я вдруг почувствовал, как сильно земное притяжение придавило меня к земле.
– Какой ты смешной! – сказала Лида, робко улыбнулась, взглянула на меня испуганными глазами, вскочила на ноги и бросилась бежать по гребню горы, по-девчоночьи раскидывая в стороны полные белые икры.
XII
Эта военизированная игра имела такое же название, как и лагерь, – «Зарница». Ее проведение было обязательно для всех пионерских лагерей.
К счастью, старших не заставили, как младших, с игрушечными пистолетами и деревянными автоматами брать приступом обыкновенный пригорок, крича при этом «Ура!», а вся она свелась к разнообразным спортивным состязаниям и более походила на тренировку спортсменов-туристов.
– Стране нужны мужественные защитники! – сказал Меньшенин перед ее началом.
Состязания по метанию гранаты провели на лагерном стадионе до обеда. Мы по очереди метнули окруженную для тяжести стальным цилиндром деревяшку, лишь отдаленно напоминавшую настоящую гранату. Под самый конец один из мальчиков нашей группы – розовощекий веселый армянин Армен, то ли от неумения, то ли от волнения метнул ее не на пустое поле стадиона, а вбок, так что она полетела прямо в физрука, который стоял там со своим любимым секундомером, всегда висящим у него на шее на ленточке, и с раскрытым журналом в руках, куда он заносил показания наших бросков. Физрук диким прыжком отскочил сразу на три метра, выронив в полете журнал и авторучку, и бухнулся на траву. Когда он поднялся на ноги и посмотрел на Армена – бедный Армен застыл, весь подавшись вперед и раскрыв рот от страха, – глаза физрука были полны такой лютой ненавистью, что нам почудилось: он сейчас размажет Армена по земле. Он сразу же пустил свой секундомер и приложил его к уху. Но тут Меньшенин пришел Армену на помощь. Громко крикнув нам: «Прекратить смех!» – он обнял Армена за плечо и, развернув его лицом в нашу сторону, сказал:
– Если бы это случилось в боевых действиях, ты бы сейчас уложил насмерть половину своих товарищей. Ты понимаешь это? Здесь твои помощники. А враги у тебя где? Впереди! Вон где враги!
И он направил выставленную вперед руку, а на ее кисти еще выставленный указательный палец на пустое футбольное поле.
Единственным, кто не участвовал в игре, был Горушин. Он с утра совсем сник, всех сторонился, и, как я с самого начала смены уходил от лагеря со своими мечтами и тайнами на гору над озером, так теперь он удалился от него со своей обидой в конец аллеи к самому лесу и сидел там в одиночестве на последней скамье, злой и несколько сбитый с толку, надувшись, как филин. Он теперь все время носил солнцезащитные очки. Я понял почему: он не хотел, чтобы видели его глаза.
День начался светло, прозрачно. Оранжевым блеском сверкал среди бараков корпус лагерной столовой, в тени было холодно, на солнце жарко, и звонко вразнобой пели птицы.
Еще рано утром, быстро пройдя мимо гаражного дворика, я увидел возле ворот серый запыленный грузовик с большим ящиком в кузове. Но самого Кулака не встретил – он, очевидно, отдыхал после бессонной ночи, проведенной за рулем.
Я вернулся в барак и залез под одеяло.
«Как могло случиться, что я вчера принял Лиду за Веру? – Я снова вспомнил момент моего пробуждения и то светлое ощущение, которое сразу возникло в моем сердце. – Может, это произошло оттого, что я не совсем проснулся? Но когда я смотрел на облака, я уже не спал. Или вокруг всех женщин что-то особенное сосредоточено в воздухе?»
Ночью я долго не мог уснуть, все думал о Вере, о том, что она одна у себя, и мне приходили в голову безумные планы – пойти кинуть в стекло ее окна маленький камушек, чтобы она, услышав его стук, проснулась и вышла ко мне. Желание мучительно жгло меня. И я не знал, как мне погасить этот огонь. Потом что-то случилось, странное, необычное, и я пошел вдоль кромки вод, припоминая с радостью, что эти воды – океан, хотя я никогда не видел в своей жизни настоящего океана, пошел по белому, раскаленному на солнце песку, погружаясь голыми ступнями в его сыпучее вещество, и прохладные голубые волны накатывали на мои ступни, покрывали их шипящей пеной и возвращались в океан... Я проснулся до горна, и, едва открыл глаза, волнение охватило меня. Я оделся и пошел посмотреть, приехал ли Кулак. Сам не знаю почему, но я ждал его. Однако увидел я его только после обеда. В три часа дня руководитель по физическому воспитанию явился к нам в корпус и, собрав всех вместе, повел в лес, где должно было состояться второе состязание.
Овраг представлял из себя глубокую трещину в приподнятой над низиною возвышенности, поросшей хвойными и лиственными деревьями. Словно неведомый титан ударил в этом месте в землю гигантским топором и краем его лезвия оставил в ее рельефе отметину. Два боковых склона оврага были крутыми, а третий, торцевой, полого опускался к узкому дну, по центру которого вилась, то появляясь, то исчезая, утоптанная тропинка.
Мы приблизились к нему со стороны низины, вошли внутрь сумрачного узилища, и тут я увидел Кулака. Освещенный густым солнцем, он стоял надо мною на левой стороне оврага рядом с Верой и двумя пионервожатыми из младших групп, а на другой стороне стояли Меньшенин, кухонный рабочий и медсестра. Впервые я увидел Веру и Кулака вместе, друг возле друга, и мне почудилось, что он все знает обо мне. Впечатление это усиливалось еще оттого, что я смотрел на них снизу вверх.
Над впадиной оврага от одного склона к другому был натянут канат.
Растянувшись цепочкой, во главе с физруком мы шли по тропинке в густых папоротниках по прохладному дну оврага, под далекими ветвями больших деревьев, под канатом, и Кулак и Вера медленно летели надо мною, освещенные солнцем...
– Это нам по канату надо будет перебираться? – тихо спросил меня Елагин.
– Наверное, – ответил я.
– Я боюсь высоты, – сказал он.
Я не ответил, мысли мои были заняты другим: зачем здесь Кулак? И все остальные – в таком количестве.
Постепенно дно повышалось, мы поднимались по торцевому склону все выше, пока не оказались на одном уровне со стоявшими наверху.
В нерешительности скучились мы возле дерева, за которое был привязан канат.
– С детства боюсь, – сознался Елагин. – Может, слинять незаметно?
Физрук выстроил нас в две шеренги.
Я исподлобья поглядывал на Веру и на Кулака.
Вера смотрела на наши шеренги, но взгляд ее не различал меня в общей массе старших. Кулак курил сигарету и улыбался.
– Слиняю, – прошептал Елагин. – Если меня спросят, скажи, что у меня разболелась голова. – Он подумал и добавил: – И поднялась температура.
– Бояться ничего не надо, – говорил тем временем физрук. – Канат надежно закреплен и может выдержать груз в полтонны. Надеюсь, таких тяжелых среди вас не найдется.
Он засмеялся, словно сказал остроту.
Нам ничего не оставалось, как невесело хохотнуть в тон ему.
– Кроме того мы с Володей, – он указал на Кулака, – будем тщательно страховать каждого, а руки у меня и у него, как вы знаете, крепкие.
Самое страшное, что сразу пришло мне в голову, едва я увидел их всех на кромке оврага, подтвердилось: меня, который обесчестил Кулака, будет страховать Кулак, а присутствовать при этом будет Вера. Ничего нельзя было придумать унизительнее. Если только это случится, я навсегда потеряю ее, я не смогу даже приблизиться к ней. Я это ясно понял.
– Начнем!
Физрук глянул на часы.
– Добровольцы есть?
Все молчали.
– Добровольцев нет. Тогда – по списку!
И он начал выкрикивать наши фамилии в алфавитном порядке:
– Александров! Бабаян – приготовиться!
Александров – разбитной парень с широкими плечами и непропорционально короткими и кривыми ногами, толстыми в икрах, небольшого роста, черноволосый, подстриженный ежиком. Глаза у него серповидные, как у северных народов, живущих в тундре.
Улыбаясь, он вышел из строя и спустился по склону к Кулаку, который занял там свое место.
Кулак стал надевать на него монтажный пояс, служивший страховкою, прикрепил пояс к ролику на канате, два длинных страховочных конца перекинул крест-накрест через канат, один конец дал физруку и легко приподнял Александрова сильными руками.
Александров взялся за канат, охватил его ступнями и, страхуемый Кулаком и физруком, стал рывками по-обезьяньи продвигаться к другой стороне оврага.
Его встретили Меньшенин и кухонный рабочий.
– Молодец! – громко сказал с той стороны Меньшенин. – Видите, не так страшен черт, как его малюют.
Александров повернулся ко всем нам и, широко улыбаясь и щуря и без того узкие глаза, поклонился, словно певец на эстраде.
– Бабаян! – провозгласил физрук. – Приготовиться Болдин!