Зверинец верхнего мира Темников Андрей
ТРИ ИСТОРИИ
ДРУГИЕ ШЕСТЬДЕСЯТ
Он прибыл в замок и заявил о себе. Просил каждое утро ставить ему кувшин с водой, почти полный, так, чтобы горлышко было не очень узким, но и не слишком широким. Сначала Пеире долго смотрел в воду, а когда его лицо в кувшине разбивалось на маленькие волны, что-то получалось…
Он знал, что эта песня ему не удастся, ей просто не время, и это будет песня на случай. Он и без Бельчонка знал, что она победит, это же совсем просто сделать: шестьдесят рифм он заготовил заранее, и все, одна за одной, уже навевали печаль, а потом они ее развеивали, шумя, как вода в домашнем водопадике, поившем западное крыло жилья. Ему отвели лучший уголок, закут, мощенный камнем, только плиты со временем разошлись. Ветер приносил иногда пушинки с хозяйственного двора, где ощипывали голубей. Пушинки никак не хотели улечься на травку, пробивающуюся между плит, в которой слабо желтел один-единственный одуванчик, недовольный отсутствием солнца. Остальные он съел по привычке жевать горькую травку, молодым это не нравилось, они предпочли бы сельдерей, свежий салат, майскую капусту или зеленый горошек.
Скоро ему подадут жареного голубя и прошлогоднюю грушу, запеченную, как он любит. А вина мы выпьем завтра.
У сеньора было небольшое родимое пятно под нижней губой. Одни видели в этом пятне расплывшийся крест, а другие ящерку, которая живет на раскаленных угольях; Пеире виделся в этом голубь. Жаренный на вертеле. Разумеется, с людьми суеверными не было никакой необходимости делиться своей наблюдательностью; к вечеру пятно на подбородке сеньора блестело так, будто его покрывала запекшаяся корочка. Есть такие люди, которым на всем и во всем видится крест, ну хотя бы андреевский или Т-образный.
– Ты победишь, Пеире, – сказал ему князь Блаи, только не тот, который складывает простые песни по известным образцам, другой князь, хороший рассказчик и потому молчун. Это его забавники вечно не спят из-за острой еды, а он принужден болтать и набалтывает им такое, чего в книгах не прочтешь, время от времени его рассказы шагают по Югу, да так еще колются, прямо до колик в животе. Никто и не скажет, что они переплыли море, хотя сам князь Блаи говорит, что вывез их из Антиохии. Да, а вот в книги они не попадают.
– Ты победишь, Пеире, – сказал ему Пистолетик, никчемный человек, которому в эти дни здесь делать нечего, но он из людей князя Блаи. Громко сказал, так, чтобы это слышал Арнавт, молодой, всегда второй после Пеире. А, бросьте, какой он молодой, если вот уже семь лет вторым? Да и то за то, что ввел вариативные рифмы, которых настоящие певцы избегают. Ввел, однако, энергично, этого у него не отнимешь.
– Второй значит первый, – сказала Элеонора. Ей предстояло прожить семьдесят девять лет. Маленькой Элеоноре едва минуло пятнадцать, и она уже год как замужем за сеньором. У нее будет четыре мужа и ни одного любовника, всех своих мужей она надолго переживет: возможных поклонников это отпугивает.
– Второй значит третий, – осмелился возражать Пеире, стареющий Пеире.
– А кого же вы ставите выше себя? – со смехом спросила Элеонора (Арнавт молча повторил ее вопрос).
– Себя молодого, – отвечал Пеире, и оба увидели, что язык и губы у него желты от пыльцы одуванчика, старческой травки, молодые предпочли бы что послаще, не зная, что серединка этого цветка такая же сладкая, как салат, петрушка или майская капуста. Что там, даже слаще!
– И в каждом раннем цветке, – наставлял Пеире Арнавта, – есть черная букашка, длинная, но с очень короткими крыльями. Она умеет изгибаться, как червяк, и всегда только одна. Лучше ее прогнать и не есть.
– А что будет, если съешь?
– Просто мало приятного.
Мощеный дворик наполняли запахи с кухни, жарилось много мяса. Шипя, капал жир, а вот слуги ходят неслышно, в мягких туфлях с острыми носами, иногда икают, но говорить им запрещено, чтобы не мешали. Пеире, Арнавт, Башмачок, Мало Меда и еще двенадцать певцов получили три дня на то, чтобы сложить песню. Каждый выбрал себе угол сообразно вкусам и привилегиям, какими он пользовался у сеньора или у его супруги Элеоноры. Пеире устроился поближе к кухне на свежем воздухе. Башмачок – возле входа в винный погреб, отхлебывал из каждого кувшина, который мимо него проносили. Мелиор из Британии прислал своего жонглера с указаниями, как сделать песню, и списком опорных слов. Каждое утро жонглер покидал замок, бродил по берегу реки, спускался в луга, когда просохнут росы, а вечером возвращался с полной сеткой птицы и позволял дамам погладить по спинке своего сокола в красном колпачке.
На стене сеньор отчитывал сенешаля. Это было вчера.
– Знаю, что он твой родственник, но взять его в охрану – нет, не упрашивай. Ты видел его бесцветные ресницы? Когда он опускает глаза – это отвратительно.
Сенешаль молчал. У всех присных сеньора темные, длинные, густые ресницы.
Пеире сделал рот хоботком: кувшин с водой. В такие дни он не пил вина. И опускающаяся через стену ветка плюща. По стене резьба из наездников на грипхонах, чьи хвосты образуют лес, но только не настоящий, а змеиный. Но только и это не совсем змеи – у них лисьи головы. А по лесу бродит скучный зверь елепхант, у него два хвоста. Передним он ест лисьи головы, как листву, а куда их пихает, об этом страшно и подумать.
Что-то холодное было в рукаве, какая-то льдинка, сегодняшним утром он и не вспомнил об убитой монете. Это случилось на пути в замок. Пеире не хотелось ехать. Он давно уже не тосковал в тихом Тиже, ниже которого жил кающийся жонглер Бельчонок. Поскольку Бельчонок никогда не служил Пеире, и он не так ограничен, чтобы испытывать неприятные чувства ко всем, кто был связан с его профессией, то он предложил Пеире немного серебра.
– Долг вернешь вином, которое пить я не отрекался. Ведь ты победишь, и у тебя будет много хорошего вина.
Это Бельчонок позаботился о том, чтобы Пеире не нес поклажу на спине, по крайней мере, на своей. Большая дорога на Лион проходила в двух днях пути. Она оказалась запруженной, Пеире долго пропускал всадников, обдиравших налокотниками кору тополей. И шли повозки. Одни раскачивались и скрипели, в других плакали.
– Куда это вы? – спросил Пеире одного возницу.
– К морю. Там их сожгут. Тех, что умерли, тоже сожгут.
Вслед за повозками в клубах пыли шли собаки. В пятнах и струпьях парши. Так как повозки шли медленно, то собаки, привязанные к ним за шею, успевали еще и посидеть, и почесаться. А вот за собаками (и за пылью) воздух дрожал и оформлялся в толпу босоногих призраков. Души не касались ногами земли, не плакали.
«Куда это они?» – подумал Пеире.
– К морю. Разве ты не знаешь, сколько мертвых кораблей собирается в гавани? Куда-нибудь да отправят. Нужна серебряная. – Это один из проходящих прозрачных заметил у него на поясе кошелек.
Монетка упала в пыль. По ней прошло несколько босых ног. Вот земли они не касались, а серебро попирали с явной твердостью.
– Слишком тяжелая, – сказал один из них.
Пеире подобрал ее и скорее почувствовал, чем заметил, что монетка стала какой-то другой. На постоялом дворе малый, принимавший у него мула, прокусил в ней дырку.
– Ваше серебро фальшивое.
– Неужто?
– Смотрите сами.
Пеире не стал смотреть. Мертвые взяли что-то от серебра. Он не положил монету в кошелек обратно, а бросил ее в рукав. Теперь, оказывается, дырка, прокушенная малым на постоялом дворе, зажила, а монетка стала прозрачной на свет, но это ему не мешало. Узнав о мертвой монете, князь Блаи сказал: – Со временем она превратится в стеклянную каплю. По мере того как благодарные мертвые будут приобретать у себя в саду все больше значения, стекло станет алмазом и огранит себя в бриллиант. У малого с постоялого двора от этого должен хрустнуть верхний правый клык. Только бы не во сне. Хруст зуба во сне можно принять за потрескивание огня, а можно – за землетрясение. И тогда, чего доброго, – постоялый двор провалится в трещину. Или сгорит.
Накануне отъезда Пеире из Тижа Бельчонок долго болел. Раз даже послал за священником. Но вместо живого ему явился мертвый. Такие многого не понимают и не помнят по имени прихожан, а этот не знал, как сидеть на стуле. Войдя спиной вперед, он сказал, что собирается в Африку, а там все так ходят. Из Африки Бельчонок знает одного рыцаря и его жену, но они ни разу не попятились, что, в сущности, тоже крайность. Удивительно, но от этого визита мертвого священника Бельчонку стало гораздо лучше, на другой день он встал с постели и сам спустился в погреб за вином, чтобы угостить Пеире.
– Это был мертвый священник, но я в толк не возьму, отчего следом за ним не пришел живой?
Пеире задумался, отхлебывая вина, и спрашивает:
– Кого ты послал за священником?
– Мальчишку, который пробегал за окном. Наверное, был мертвый.
– И он что, бегает вперед спиной?
– Да нет же, как все, глядя на носки башмаков. И все же это был, верно, мертвый мальчишка. Потому-то он и привел мне мертвого священника.
– Ну, если мертвый, то почему бежал, как мы?
– Знаешь, бывают мертвые и еще какие-то другие мертвые. Словно бы они никогда не жили. ЕЩЕ никогда не жили.
Сказать такое мог только тот, кто знает и не сомневается, да еще и остается мужественным человеком. Бельчонок и был им. Он потому и раскаялся, что как-то раз повстречал не просто мертвых, а совсем других мертвых. Тех, что ЕЩЕ не жили. Раскаянная жизнь приносит Бельчонку больше пользы, чем прежняя жонглерская дорога, и он, честный малый, каким стал, этого стыдится.
– Никогда не мог бы подумать, что у меня было столько поклонников, а тем более поклонниц. Образовалось паломничество, и здесь об этом все знают, потому что ты не из нашего прихода. Архиепископу Каркасонскому было видение, будто белка, утонувшая в чаше со святой водой, ожила и носилась по храму, прыгая по головам святых, а с них перескакивая на головы прихожан. Да еще все это происходит в прошлом году на Вознесение. Прихожане хоть бы что, а вот резные статуи, те принимаются поправлять съехавшую митру или шаперон. Архиепископ приходит ко мне осведомиться, не буду ли я возражать, если некоторые неизлечимые больные станут останавливаться в нашем приходе, коль скоро Каркасонские целительные мощи не окажутся для одних столь же целительными, сколь и для других. Я не смею ему отказать, раз нашему приходу это на руку. Вот и пошли больные, некоторых не остановила и смерть.
– Не страшно? – спрашивает Пеире, пока Бельчонок вновь наполняет ему стакан.
– Нет, не страшно, они идут с одной целью – коснуться меня. А коснувшись, тут же пропадают. Я же их не пугаю и не препятствую им, потому что мертвые лучше.
– Чем же?
– Они не заразны. Был у меня граф Лузиньян, да этого разве успокоишь? Спрашивал, не встречалась ли среди мертвых его супруга. Я говорю ему, как и было: среди мертвых не встречалась, а так приходила. Живая она и вся в роговых чешуйках.
– И ты видел ее?
– Нет, потрогал только. Ведь вот как было темно. «Бельчонок, холодно здесь у тебя. Согрей мне ноги. Только света не зажигай, я на Успенье еще страшна для человека».
– И тебе стало страшно?
– Нет, я же света не зажег, как она меня и просила. А когда не нащупал у нее ног, спросил, что же я буду ей греть. Она вздохнула: «Вот наказание! Еще не отросли. Ну, прости меня, Бельчонок». И уползла.
– А что это за другие мертвые?
– О! Эти еще не жили. Не знают, как их зовут, всем интересуются, про все спрашивают. До отвала готовы надуться виноградным вином, потому что не испытывают жажды. И вино их не узнает. Мое вино задалось вопросом: кто такие? И от этого состарилось лет на сто. Да ты сам его пробовал: будто бы молодое вино, а кислоты в нем нисколько нет.
– Да, – согласился Пеире, – такой вкус у вин столетней выдержки.
– А видел бы ты, как они тычут пальцами в наши шляпы, в наши окна. И говорят: «Это что такое? Почему так темно?» Моя шляпа сама ко мне: «Бельчонок, это кто такие? Ни в Тулузе, ни в Дижоне я таких не видала». А вот еще что: все они знают про Дижон и про еще какие-то бастиды, а Тижа твоего никто не называл.
– Моего Тижа и живые знать не хотят.
– Живые не хотят, а мертвые помнят. Вот видишь мою шляпу, совсем недавно это был еще хороший войлок, а теперь дыры в ней тут и тут. Лямки черные, а мертвый цветок, который заткнула за ленту дама Арембор, снова зацвел, завязался от залетных мух. А теперь там коробочка с маком. И все оттого, что мое вино и моя шляпа стали спрашивать, кто они такие и что им здесь надо. Теперь посмотри на мои окна. – Окна у Бельчонка и правда, как будто их выставили – вот сколько света.
– Ну а сам-то ты как?
– А я раскаялся. Вещи дали мне хороший урок, вернее, два. Первый – это не спрашивать, никогда больше не спрашивать никаких мертвых, кто они такие. Я не вино и не шляпа, это ж просто до утра не доживешь.
– А второй-то какой?
– Разве ты, Пеире, не понял?
– Нет еще.
– Никогда не быть жонглером.
«Мертвые, которые шли за повозками, – вот интересно, кто они?» – спрашивал себя Пеире, ожидая, пока ему подадут зажаренного голубя и грушу.
Вчера князь Блаи рассказывал нечто похожее, но так несерьезно, что сеньор и дамы не подумали придать этому значения. Пеире и сам, не знай он раскаявшегося Бельчонка, подумал бы, что это аллегория и ей не хватает рифм. Ключевое слово пятой строфы проскакало, как жеребенок. Эта милая неуклюжесть от него и требовалась. Пеире просто должен был проверить, заметно ли, что без нее не откроется сила двух последних строк.
Внезапность натиска оставила его холодным, но слушатель здесь проснется. Он сделал несколько шагов, наступая то на плотную травку, сочащуюся запахом сенокоса, лета, а не стоящего теперь апреля, то на твердые плиты, где его нога, казалось, проваливается, и длинный носок туфли загибается куда-то вниз. Эти туфли из Триполи, без задников, подарок сеньора. («Вам будет удобнее».) Тюрбан к туфлям он не решился надеть, боялся, что, свисая с края, шелковая ткань станет щекотать ему шею. Придется гонять ее, как мух, а ведь не прогонишь.
Князь Блаи оглядел дам, на головах у многих тюрбанчики из шелка, лица в полумасках, и не поймешь, какая из них улыбнется, какая покраснеет. Оставалось добиться того, чтобы дамы залились, кто смехом, кто краской смущения, но уж так, чтобы до корней волос. А сеньор спросил, отчего и он, князь Блаи, не носит халата, зеленого и с серебром, который был ему подарен?
– Мое платье больше подходит для занятия, которое я для себя избрал.
Ни одна маска не шелохнулась, но весь двор настороженно затих. Только Элеонора спросила, удобен ли ему этот голубой охотничий костюм.
– И потом, – продолжал он, ничуть не смущаясь, – со мной было нечто такое, отчего я осторожен с восточной одеждой.
– Вот как! Расскажите нам, – мягко просила Элеонора. Маски из легкой ткани всколыхнулись. Одна из них забилась в рот, и князю Блаи он не понравился.
– Охотно расскажу. И хотя мой случай произошел здесь, в замке, думаю, что происшедшее не имеет отношения ни к кому из собравшихся здесь сеньоров и дам. Сеньор, это ведь вы наполнили замок челядью с одинаково длинными, густыми и темными ресницами. И все одеты по-восточному.
– Что ж, разве это не красиво? – спросил сеньор.
– Красиво-то красиво, все напоминает мне один дом в Константинополе, но это я отвлекусь… Так вот, получив ваш подарок, я тут же его надел и отправился в свою комнату, чтобы привесить к поясу маленькую прямую саблю, украшенную рубином. В темном переходе меня окликнул голос: «Эй, ты, постой!» – «Не очень-то он обходителен», – подумал я. Но и не властным был голос. Просто грубым и все. Так говорят между собой слуги, и я решил, что кто-то из ваших слуг принимает меня за посыльного. Тем лучше, подумал я, раскрою-ка чью-нибудь глупую тайну. Для себя, разумеется, просто так, для забавы. Уж тайны-то я умею хранить. (Это было правдой, князь Блаи всегда довольствовался славой балагура.) Вот почему я и не противился тому, что меня приняли за слугу или посыльного. Человек, которого я плохо рассмотрел из-за темноты перехода, сказал мне: «Приятель, я попрошу тебя об одном нетрудном деле. Выполнишь?» – «Если оно и впрямь нетрудное, отчего же нет?» Так у меня оказалось лукошко с вышиванием шелком и наставлением отыскать даму Больо, чтобы ей его передать. Нетрудное дело! Но тут оказалось, что в замке не один замок, а будто два их, и вот человек, передавший мне лукошко, втолкнул меня в переход другого, не этого, где мы с вами находимся. И это был такой же переход, ну уж, во всяком случае, не лучший, чем ваш, сеньор. Там-то я и отыскал нужную комнату, отсчитав пятую справа, как мне и велели. Постучал. Но за дверью, верно, так были заняты разговором, что никто не расслышал моего тихого стука. Голоса говорящих дам доходили до меня с той отчетливостью, с какой они доносятся через плотную дверь. Постучав еще раз и не получив разрешения войти, я решил проверить, заперто ли у них. Запор не был накинут. Я оказался в комнате, ничуть не худшей, чем сеньор предоставил мне в этом замке. И здесь у окна сидели на стульчиках две дамы. Так как ни та ни другая не повернула в мою сторону лица, то я сейчас расскажу вам, как я узнал, которая из них Больо. Надо было поставить лукошко на кровать и уйти, что я и собирался сделать, думая, что этим мое приключение и заканчивается. Но на единственной кровати там лежал кот. Я не боюсь котов, просто не люблю их, всяких, и черных, и серых, и тот, рыжий, мне тоже не понравился. Он смотрел на меня как-то нехорошо, настороженно, и, вместе с тем, не как на живого человека. В таком оцепенении находился бы и я сам, если бы вместо вас видел перед собой мертвеца. Кот подпрыгнул и забился под стульчик, на котором сидела его хозяйка, верно, это и была дама Больо, ее кот, ее и комната. Эта дама, старшая из двух, красивейшая из них, посмотрела на меня и сказала своей подруге: «Я уже начинаю привыкать, а мой рыженький все никак…» Потом она запустила руку под стульчик, достала мягко сопротивляющегося кота и посадила себе на колени. Кот вытягивал шею, кот не сводил с меня круглых от страха глаз. «Потрогайте, какая мягонькая у него шерстка», – сказала дама Больо. Я поставил лукошко на кровать и, пока уходил, успел услышать, как она успокаивает кота, себя и подругу: «Вот видишь, мой глупенький, оно повисело, полетало и улеглось…» Вот когда я окончательно убедился, что нахожусь не в том замке и что дамы меня просто не видят. В переходах и галереях я еще не раз сталкивался с людьми, которые меня не замечали, а однажды, сделав шаг, я услышал стон и ругательства, но рядом никого не было, из чего я понял, что столкнулся с человеком, которого не видел я сам. Впрочем, сразу же после этого мои приключения действительно закончились. Я вышел на стену, а там приятный молодой человек с густыми и черными ресницами отсалютовал мне пикой и спросил, чего мне угодно.
– Вот как! – воскликнула Элеонора. – Но скажите, князь, почему после этого случая вы опасаетесь носить халат? Если вас не видали в другом замке, то разве важно, как вы были там одеты?
– Конечно, нет, но вся челядь этого замка носила как раз такую одежду.
Правду или нет говорит князь Блаи? На рассказы Бельчонка и на то, что знает сам Пеире, это не похоже, а все-таки чем-то и близко к тому. Пеире мог бы для сравнения вспомнить какой-нибудь другой рассказ князя Блаи. Занимательнее, чем этот, в котором, как в действительности, ровным счетом ничего не происходит. Однажды князь Блаи совсем разошелся.
– Вы спрашиваете меня, как пройти к острову Жебанды? Нет, это не в Средиземном море, в нашем южном море он не лежит. Путешественник, направляющийся туда, должен будет пройти Геркулесовы столбы. Я хочу сказать, что надо плыть между стоп Колосса. Статуя эта разрушена, кое-кто говорит, что по берегам еще можно найти ее обломки, и они своими размерами внушают уважение к древним. Но, проходя Геркулесовы столбы на корабле, нанятом мной в Генуе, я поднял голову и увидал нечто такое, что внушило мне уважение к самому Колоссу. – Дамы под масками заливаются густой краской, а Элеонора и ее супруг сейчас все поправят, говоря:
– Вот бы посмотреть!
Торнаде не хватало определенности. А в этих вещах Пеире был шокирующе точен. В самом деле, кому скажешь: «Лети, друг…» – если друга нет? А песню исполняешь сам да к тому же впервые. Ему нравилось отделывать торнады так, чтобы это не было пустой данью традиции, не формальным обращением к первому исполнителю и даже не зарифмованной подписью, удостоверяющей, что песня спета. Трудный стиль, в котором он преимущественно работал, обыкновенно называли закрытым, потому что его мастера придавали особое значение словам и не спешили делиться своими открытиями, подолгу исправляя и углубляя огромное число смыслов. Разумеется, у такой игры были ценители, знающие, прошедшие ту же школу в кругу темных певцов. Их уважали, с ними советовались. Но больше этих ценил таких ценителей, знатоков совсем не последнего разбора, у которых закрытый стиль пользовался безграничным доверием, которые ценили в нем не столько скрытые игры значений, сколько то, ради чего ведется игра. Пеире редко встречал таких людей. Бельчонок однажды спел его песню священнику, который еще не жил, а потом прислал к Пеире мальчика сообщить, что тот из таких. Мальчик оказался совершенно живой, и Пеире не сразу понял из его слов, о чем это ему вещает Бельчонок.
Торнада у Пеире играла не значениями и смыслами, как бы прихотливо ни преломлял он их в песне. Ему казалось важным установить ценность вещей, а в его распоряжении иногда было всего три рифмы, и если их было пять, то это оказывалось настоящей роскошью. Трудность в том, что сам Пеире ценности вещей не знал. Знал он про нее только то, что она изменяется, и тем решительней, чем тверже ты ее устанавливаешь. Так было наяву, так было во сне сочинительства, мало похожем на явь только с первого взгляда. Но нередко Пеире удавалось добиться того, что торнада отменяла этот разрушающий закон.
– И чем? Простым обращением к самому себе, – удивлялся Арнавт. Это было, когда молодой певец несколько поседел и после смерти сделался вторым мужем Элеоноры.
– Непостижимо, – соглашалась Элеонора, стареющая Элеонора, – а на вид-то казалось, что он просто забавляется. Придумает себе сеньяль и обернется жонглером собственной песни. Поет ее как чужую, только и всего. Отчего так было, что в момент исполнения песни, я хочу сказать, в момент первого ее исполнения, всем нам казалось, что это не он ее поет? Мы его не узнавали.
– Отчего так, Пеире, – спросила одна сеньора (это был молодой Пеире, а сеньора скрылась за сеньялем), – когда я слушаю твою песню номер четырнадцать, из тех, что несомненно обращены ко мне, я себя не узнаю? Ведь вот она я какая. (Платье было тотчас же сброшено, давая дорогу новым запахам – луга, мыла, теплой тинистой заводи, из которой брали воду для ванн и омывания. Пеире увидел мелкие, зеленые, сине-зеленые водоросли, которые лепешечками пристают к коже – такая там вода.)
Глядя, не отрываясь, на несколько смуглую от света лампы даму, Пеире сказал, как оно и было:
– Сам-то я считаю четырнадцатую песню пятой.
– Что с того, пятой или четырнадцатой? – спросила она, протягивая руку за гребнем, на спинке которого двое всадников топтали очень большую фиалку, а рыба и выдра сплетались в игре, ничуть не похожей на охоту.
– Это песня о плоти, а у нее пятое место.
– Пятое? Только пятое? (Молодой Пеире был терпелив и не терял головы.)
– Первое – это профиль, второе – это поступь, третье – это жест, четвертое – это улыбка и все, что во рту, а пятое – это плоть, ее формы, тепло и нежность.
– На четырнадцатом месте что же там?
– Поступь.
– Как, опять поступь?
– Да, только моя, удаляющиеся шаги.
– Отчего же так, Пеире, когда я слушаю твою песню номер пять, я себя не узнаю? Ни этого, ни вот этого?
– Ты себя и не узнаешь. Так полагается. У этого и у этого, у всего есть свой сеньяль.
– А это как называется? Ну скажи…
– И у этого свой сеньяль.
Стареющий Пеире давно упразднил для себя этот порядок приближения. Дама ли оказалась болтливой, или догадливых стало больше… Но, может быть, ему самому надоело.
Жонглер из Британии, тот хоть и позволял дамам гладить по спине своего сокола в красном колпачке, сам никогда им даже не улыбнулся и не преклонил головы ни перед одной из них. Такое могли бы расценить как неучтивость и неразборчивость в искусстве нежных отношений. Но сеньор дал этому другое объяснение, и толки прекратились.
– Жонглер Мелиора из Британии представляет изобретательное искусство самого Мелиора и его поведение – это часть игры, прелюдия. Будем ждать конца состязаний. Явится нам под конец сам Мелиор или Мелиорова учтивость, я пока этого не знаю.
Дамы и рыцари сошлись на том, что сокол был нежным и сильным на ощупь, а птицы, которых приносил жонглер, вкусными…
– Сеньор проявил самую лучшую часть учтивости – возможность все учитывать, – сказал князь Блаи.
Арнавт подолгу разбирался с одним руководством у себя в комнате. Это руководство, подобно многим другим, было устным и очень конкретным. Смешно, конечно, но Арнавт получил его в прошлом году и не успокоился, пока не запомнил слово в слово. Так и нужно запоминать. В этом году на состязании певцов он попытается использовать манеру Пеире, пеструю и темную, но в будущем от нее откажется, слишком уж трудно всему подобрать сеньяль. Дважды в день он прохаживался темным переходом, о котором мы уже знаем. На нем был халат, подаренный сеньором князю Блаи (зеленый и с серебром). Никто не посмел спросить, как у него оказалось восточное платье. В те времена он был так красив, что сеньор особенно ради него вспомнил об Антиное, рыцаре императора Адриана, который оказался переодетой дамой, и рассказал собравшимся дамам всю ее историю. Это случилось в полдень, на лужайке, под восточной стеной. Трава под ногами дам цвела так густо, а розовые цветы так благоухали, что история рыцаря Антиноя показалась дамам вполне куртуазной. Арнавт был замечен слугами другого замка, но на этот раз никакой ошибки не произошло. Сеньор другого замка тоже знал историю рыцаря Антиноя, но рассказал ее как-то не под той стеной. При виде Арнавта он вспыхнул:
– Послужи мне! Я и есть твой Адриан! Арнавт спасался бегством, на удивление, это стоило ему труда.
– В чем дело? – спрашивал он князя Блаи. – Почему эти люди видели меня и не видели вас?
Князь Блаи не дал разъяснения, хоть это и уличало его во лжи, но сеньор все разъяснил, и толки прекратились.
– Люди другого замка слепы ко всему не прекрасному. Князь Блаи курнос и ряб от перенесенной им оспы. Вы же, Арнавт (тут я прошу не принимать моих слов как насмешку) – у нас новоявленный Антиной. И не беда, что не дама.
Вот почему Арнавт сидел в комнате и разбирал руководство, данное ему Пеире. Он стал запираться после того, как Пистолетик, прищелкнув языком, сказал:
– Опасайтесь, Арнавт, сеньор другого замка может вас похитить.
Никчемный человек этот Пистолетик, но ведь он из людей князя Блаи.
Перенимая манеру Пеире, Арнавт пробовал подбирать поэтические прозвища всему на свете. Это ему плохо удавалось, а все потому, что он пренебрегал рядом условий. Так, ничто не могло заставить его съесть хотя бы один цветок одуванчика, а Пеире настаивал именно на таком питании для сложения хорошей темной песни. Это условие казалось ему еще не самым убедительным. Другого он совсем не мог понять, так как оно гласит: «Темная песня не любит темных умов». В позапрошлом году Пеире привел его к Бельчонку, у которого кое-что было, чтобы прояснить и это условие, но тот лежал пьяный и за дорогой ему вещью так и не полез. А это были бирки, кожаные и костяные. Кожаные – круглые, костяные – в виде лопаточек.
– И что значили бирки у Бельчонка? – спросил Арнавт, когда они покинули дом кающегося жонглера.
– Ничего не значили. Эту игру он сам придумал. На каждой круглой слово, встречающееся в песне, их ведь мало. Это на кожаных. А на костяных сеньяли людей и вещей, втравленные серебром, их ведь еще меньше. Все это в коробке из двух отделений.
– Для чего они ему?
– Складывать известные песни, а потом сочинять новые.
– Это-то я понимаю, но для чего ему такая игра, если он раскаялся?
– Как только он раскаялся, это и стало для него настольной игрой. Он забавляется ею, приглашает тех, кто еще не жил. На коже слова не любопытные, им хоть бы что, а вот костяные бирки все в удивлении, после каждой игры приходится их подновлять. Там есть и твои, но ты, боюсь, их не узнаешь. Серебро как из-под земли, а кость вся в черных трещинках.
– А твои там есть?
– Были. Бельчонок записывал их черной краской на лошадиных зубах. Потом перестал. Он говорит, это бессмысленно, краска слезает оттого, что эти зубы тут же становятся молочными.
Пеире едва скрывал неудовольствие оттого, что старое вино Бельчонка стало таким крепким, и ему не удалось испытать Арнавта. А то ведь он уже мысленно видел, как костяные бирки темнеют и трескаются у Арнавта в руках, и спрашивал себя: кто это? Живой ли он? Немые бирки оставались в коробке Бельчонка.
Отчасти его любопытство было удовлетворено и успокоено в эти три дня, отведенные сеньором для сложения песен.
В другом замке потом что-то случилось. Как только Элеонора дала согласие на брак с Арнавтом, куда-то делись все стрелки с длинными, густыми ресницами. Потом исчезла одна из подруг Элеоноры, маленькая и малоприметная дама, без нее всем сразу стало скучно, ни одна игра не ладилась. На дворике, где когда-то Пеире ел жареных голубей и складывал свою последнюю песню, нашли коротконогого щенка, который трепал в зубах перчатку той маленькой дамы. Коротконожку отвели на кухню, где он объелся и помер, выпустив изо рта синий язык. Перчатку подали Арнавту. Тот нашел, что она поцарапана когтями сокола, а вместе с тем, никто не видал, чтобы пропавшая хоть раз выезжала на охоту. Она вернулась через год после случайной гибели Арнавта – егерь, сделавший неудачный выстрел, был уже прощен – и сказала, что другой замок разрушен, хотя все эти с длинными ресницами и пытались его отстоять, но все они погибли в один день во время большой вылазки. Маленькая дама уверила Элеонору, что ей некуда больше пропадать, и принесла с собой коробку с кожаными и костяными бирками, что положило конец тоске и трауру, правда, и танцев при дворе Элеоноры устраивали не так много из-за большого стола. Бирки же – те всегда выглядели как новенькие.
Сложив множество старых песен (и ни одной новой), Элеонора велела седлать коней и сама поехала медленным шагом в Тиж. Не желая показаться невежей, она, конечно, послала известить Пеире, чтобы он мог подготовиться. Он и подготовился. Три молодых жонглера (один на руках, болтая ногами в воздухе) вышли ей навстречу. Один из них поддержал ей стремя, другой протянул вялую розу, третий, вскочив на ноги, запел ту самую песню, которую она считала утерянной навсегда.
– А ваш господин? – спросила Элеонора, когда отзвучали последние слова этой песни.
– Болен, – отвечали молодые люди.
– Серьезно?
– Очень серьезно. У него похмелье. Умер Бельчонок и завещал ему свой винный погреб. Теперь он и не поднимается оттуда на свет Божий.
Это был последний одуванчик. Поэтому пустой, и его сладкий, пыльный желток не содержал изгибающейся твари с блестящими зачатками крыльев. Неудачная песня была закончена. Тень плюща сползла со спины скучного зверя елепханта, чтобы его шкура потеряла олений вид. Пеире выплеснул воду из кувшина на горельеф и смотрел на подтеки, в которых ему чудились другие звери и перья, не похожие на перья голубей. Зажаренного голубя и грушу ему подадут сюда. Как это и бывает, когда песня ему не удается, торнада превосходила все, что в ней, в этой песне, сложено. Обращение же к ловкачу, стоявшему вниз головой, начатое словами: «Так и пойдешь…» и законченное странноватой просьбой: «Склоняйся чаще», вызывало в нем такое же смущение, какое он испытал, когда впервые услышал пение старого жонглера по имени Ленчик и понял, что мог бы сложить песню и получше. Еще ощущение: сейчас, когда вода затекла на спину елепханта, и он стал полосатым, ему казалось, что торнада уже сложена кем-то другим. (Из тех, кто еще не жил, – хотелось ему сказать, но он, как никто другой, знал, что это не так. Никогда Пеире не бывал в другом замке, никто его не путал со слугами, и на роль дамы, переодетой в рыцаря, он не годился. Совместить в одном себе даму, рыцаря и слугу он не умел. Трудности начинались даже тогда, когда он пытался сложить мнимую тенсону. Пеире говорил только от самого себя.) Впрочем, песня и так победит. Человек с кухни принес ему маленькое блюдо с голубем и грушей. Но если бы только это! За первым шел второй, и в руках у него была чаша с водой для ополаскивания рук. Чашу поставили на каменный выступ стены, где был рабочий кувшин, и Пеире заглянул туда прежде, чем ополоснуть руки. То, что он не увидел там своего лица, его не очень обеспокоило; когда долго возишься с какой-нибудь безделицей, может выйти еще и не такое.
Когда он отламывал голубиный задок, явилась первая пара. Эти еще ничего не обещали и ничего не дарили, кроме скрытой силы и броской красоты. Даже не заботясь о том, что двух ему мало (двух таких мало), они жадно собрали вокруг все самое ценное, что у него было, быстро перебрали это и разбросали с криком: «Какая гадость!» Раньше это пугало Пеире и повергало его в бездны и в пучины. Потом заставляло его тревожно вглядываться в небеса, как тех, кому во всем и на всем видится крест, хотя бы андреевский или Т-образный, установленный возле голубятни, заляпанный голубиным пометом. Став еще старше, певец понял, что это значит.
Третий день Пеире отводил себе на прогулку с князем Блаи. Певцы, серьезно занятые составлением песен, обыкновенно оставляли себе это время на отделку. Они и не подозревали, насколько серьезен бывает Пеире, слушая легкую болтовню князя. Читателю, впрочем, он бы этого не посоветовал.
– Где едят голубей, там оскорбляют Святого Духа и Отца Утешителя, – сказал князь Блаи. Он приходил к Пеире после завтрака осведомиться, как обстоят дела с песней.
– Есть люди, которым во всем и на всем видится крест, – отвечал Пеире, облизывая пальцы от клейкого голубиного сока и принимаясь за грушу.
– А эти оскорбляют еще и Сына. Господь стыдлив, так ради чего он станет напоминать о том, что сказал этому бедняге на Патмосе? Другое дело мой Пистолетик, вот уж кому не занимать бесстыдства уподоблений. Вчерашним днем я остановился в роще, чтобы справить малую нужду, а сам все старался сбить гусеницу, которая проедала в листе дырку. «Что вы делаете, мой господин! – закричал Пистолетик. – Сейчас же остановитесь!» – «А что тут такого?» – спросил я и все-таки достал эту зеленую, мохнатую, хотя она сидела довольно высоко, и сбил ее. Тогда мой Пистолетик благоговейно подобрал ее, посадил на листочек и говорит: «Разве вы не видите, она проедает крест». На самом деле гусеница не может проесть креста. Это ей запрещено.
Пеире достал грушу, совсем немного вкусного оставалось еще между волокнами ее черенка.
– А знаете, князь, как мы, я и моя сестра, называли груши, когда нам было – ей восемь, мне шесть? Крысами. – Пеире показал князю несъедобную часть черенка, и тот содрогнулся от омерзения.
– Вот вы сегодня какой, Пеире, а я-то думал, что ваша песня уже закончена, и вы освободили третий день для прогулки в моем обществе.
– Песня да, как будто закончена, – сказал Пеире. И тут явилось еще несколько пар. Он и при появлении первой не мог отделаться от мысли, что теперь проиграет. Не здесь, не в другом замке.
Так, если другой замок отличает красоту от Бога от красоты вообще (на взгляд Пеире, например, князь Блаи, отвергнутый гордыней ангелов, так как не может быть им уподоблен, рябой, курносый и коротконогий, обладает несомненной привлекательностью, и это не мешает Пеире увидеть ангелоподобную красоту Арнавта без того, чтобы устраивать на него галантную охоту, как сеньор другого замка, ибо Арнавт, бедняжка, рассказывал, что в погоне за ним участвовали слуги, одетые борзыми, они сопровождали его громким лаем, а настигнув, кланялись ему и отступали, оставляя некую высокую честь сеньору другого замка)… Так вот, если предположить, что другой замок отличает красоту от Бога от красоты вообще, скажем, красоту корявой ели, князя Блаи, темного стиля или цветка, который в народе называют замочком святого Тула, и других невзрачных цветов, не роз, не лилий, но темный стиль Пеире и дурацкая болтовня князя Блаи отличают красоту от Бога, то есть, говорят о красоте, ему не приличной. Вот перед правдой этого разговора новая песня Пеире уже проиграла, хотя она будет исполнена и победит в других замках. Но кто вяжет узлы этой правды, Пеире не знал. Кто держит ее тонкие, трудноуловимые нити, Пеире не видел. И кто по временам проговаривается о ней так, что другой уже не нужно, – этого Пеире спрашивал, но тот не отзывается.
– Песня закончена, князь, оседлайте для меня лошадку порезвее. – Огрызком одеревеневшего черенка Пеире проверил, не осталось ли у него в зубах немного голубятины.
Одним чудесным утром семидесятилетняя Элеонора будет в саду, ради собравшихся дам, вспоминать то состязание. От него сохранилось много песен, и все хорошие. В сливах будут гудеть пчелы. Одной из молодых дам за воротник попадет муравей. И вот, когда его достанут, не повредив ему ни одной лапки, эта дама спросит Элеонору:
– Кто же тогда победил?
– Он и победил, – ответит Элеонора. – Арнавта, Башмачка, Бельчонка, князя Блаи. – В голове семидесятилетней Элеоноры все путалось. – И еще он победил молодого себя…
– Да кто же, кто же победил? – с детской напевностью нетерпения спрашивали молодые дамы.
– Пистолетик, – отвечала Элеонора.
К счастью, те, кто еще не жил, станут понемногу появляться на свет, ошеломляя родителей своей памятью. И вот, один из них выйдет из чрева матери, зажимая в кулачке молочный зуб лошади. Другой – коробочку мака, это будет девочка.
Утро уже разогнало дымку над холмами под замком, проступила прозрачная роща, куда они свернут, и пронесшийся шмель напугает нервную лошадку князя Блаи. Пеире решил не отставать. Пистолетик затемно послан к омуту, затаился в роще и найдет их, когда ему подадут знак. Когда Пеире и князь Блаи ехали верхом через поле, князь без умолку болтал, травка еще не блестела на солнце, и холмы превращались в подобие тусклого складчатого сукна. Свежие листья брали багровый оттенок, а с вишен сыпались лепестки. В роще их встретит сумрак.
– Генуэзцы высадили меня и тут же отчалили, едва я расплатился… – Князь рассказывал о путешествии на остров Жебанды, хотя Пеире об этом и не просил.
Никого не интересовало, с каким кораблем он вернется домой. Это и самого беспечного князя Блаи не интересовало. С ним был Пистолетик, Пистолетик не уставал ныть, когда ему позволялось, а князь Блаи не протестовал, забавляясь его нытьем, и все у них выходило даже по-домашнему, пока не начались настоящие приключения. Прежде всего, он заметил, как много у него под ногами камней с надписью. Стиль письма разный, язык тоже. Из них, по крайней мере, на пяти, князь сумел прочесть: «Это не Авалон». Слова навели его на мысль, что в острове Жебанды часто ошибаются. Пеире же про себя отметил, что князь Блаи рассказывает ему какой-то роман, которому не хватает рифм, и улыбнулся своим…
– Нет, не роман! Роман содержит меньше скуки, и в нем не бывает так много ошибок, как в этих подлинных историях, в которых ровным счетом ничего не происходит. В моей истории тоже ничего не происходило. Устав читать надписи, я уселся на одну из них, так как ее сделали на более-менее удобном для сидения камне. Пистолетик принялся раскладывать еду, взятую с корабля. Вино, солонина и сушеные фиги на десерт. Ничего другого – мы надеялись, что Жебанда окажется гостеприимной хозяйкой. На другой день красавица Жебанда и правда уже давала пиршество. Но кто бы вы думали, сел во главе стола? Мой Пистолетик.
– Ваш Пистолетик?
– Мой Пистолетик! Важный! Он перестал ныть, как только увидел хозяйку острова в зеленом шапе и серых перчатках, которых она не сняла даже тогда, когда ей подали воду для ополаскивания рук. Я-то сразу догадался, что это были не перчатки, а живая кожа. Ее живая кожа серого цвета.
– А лицо?
– Румяна, пудра… Никчемные вещи ее как-то странным образом занимали: я убедился в том, что нужно трижды повторить ее имя, прежде чем она тебя услышит, и стал этим пользоваться.
– Как же?
– Я его не повторял. Я оставался не услышанным, и это позволяло мне говорить все, что я захочу. А вот мой Пистолетик, тот то и дело твердил: Жебанда, Жебанда, Жебанда. Жебанде это не могло не понравиться. Она ведь любила все излишнее, и никчемные вещи ее как-то странным образом занимали и приводили в восторг. Поэтому я, – сказал князь Блаи, уверенный в своей значительности, – поэтому я оказался в тени, которую отбрасывал мой слуга, нытик и никчемная вещь.
Надо заметить (и Пеире сделал, как надо), что князь Блаи ничуть не оставался уязвленным таким пренебрежением со стороны серой красавицы. Пока Пистолетик уплетал телятину и огурцы (а ничего другого Жебанда не смогла им предложить), князь потихоньку вышел прогуляться вокруг замка Жебанды. Никто его не остановил, ведь он не произносил ее имени, без действия которого охрана Жебанды просто дремлет, опершись на каменные подлокотники больших стульев, расставленных на входе, или (как это им ни жестко) прямо не ступенях лестницы. Конечно, сначала любопытный князь Блаи осмотрел замок и нашел, что он плохо укреплен и что отхожие места там располагаются этажом выше, чем следует. Вот и причина скверного воздуха в зале, где кормится Пистолетик, подумал князь. Последним из челяди Жебанды, кого он увидел, был добродушный золотарь, который чистил от кожуры яблоко, прежде чем дать его кому-то маленькому, кого князь и не рассмотрел из-за стены. Золотарь стоял на башне, вокруг его шеи обвивался белый дамский шарф из легкого шелка, и его фигуру можно было принять за аллегорию, чего князь не сделал именно из неприятия к этому приему.
Под замком раскинулась роща, какую хороший хозяин тут же изведет на дрова, чтобы она не подбиралась слишком близко к стенам. На вид она вот как эта, но там нет ни такой речки, ни такого омута с его милыми обитателями. Князь Блаи ходил среди складчатых стволов, замечая, что на них то и дело проступают изображения человеческих лиц. Это ему не нравилось. Его можно понять, если вспомнить, как он относится к аллегории. Тем не менее лица плакали, и слезы, стекавшие в ложбинки коры, привлекали мух. Эта роща пока еще тихая, а вот там все гудело от назойливых насекомых.
– Довольно, – сказал Пеире. – Я слышал эту историю и знаю ее смысл. Такие рассказывают пажам при дворе владетеля Тосканы, чтобы они не таскались по девкам.
– Да нет же, – противился князь Блаи, – нет, хотя в одном ты прав. Деревья в роще когда-то были людьми, и их насадила сама Жебанда. С той только разницей, что и вы бы не приняли участия в их освобождении. Все это были люди недостойные, низкого звания, низкого духа. Разве другие могли бы обратить на себя внимание Жебанды?
– Меня это мало интересует, – сказал Пеире. – Мне хотелось бы только знать, как вы спасли Пистолетика от этой серой твари, коль скоро вот он сюда направляется, и как вы спаслись с острова Жебанды?
Пистолетик легонько подбежал к Пеире и князю Блаи.
– Омут, – задыхаясь, доложил он. Услыхав об этом, оба спешились. Пистолетик еще до света был отправлен к омуту и до сих пор сидел там, опустив в воду на бечевке перстень князя Блаи. Наверное, за перстень крепко дернули – красный след на руке Пистолетика еще не прошел. Взяв обеих лошадей под уздцы, он остался ждать Пеире и князя, пока те не поднимутся от омута. Уходя, князь отстегнул от пояса тонкий дорожный меч, Пеире расстался с пуаньяром флорентийской ковки, которого обитатели омута испугались бы больше, чем меча. Оба клинка Пистолетик пристегнул к седлу одной из лошадей.
– Я вернулся в пиршественную залу, взял со стола блин и проел в нем крест. – Князь Блаи сбегбл вниз, время от времени хватаясь за ольховые стволы. – Блин я сложил вчетверо, поэтому крест имел симметричный вид.
Развернув блин, я показал его Пистолетику. Тот выскочил из-за стола. Он и Жебанда встали передо мной на колени, умоляя, чтобы я освятил их брак. Этой идиотской пустотой в виде креста оба были просто зачарованы. Я вышел из замка, привел их на берег моря, сам не знаю зачем – просто у нее в замке воняет, и это мешает принимать правильные решения. Там я подобрал уголек и выбрал для себя подходящую каменную плоскость между хвощей, чтобы написать на ней то же, что и все, кто не захотел трижды подряд произнести имя хозяйки острова: «Это не Авалон».
Оба склонились над омутом, цепляясь за ветки ольхи. Временами из глубины поднимался маленький пузырек, временами откуда-то сверху в воду слетал красный клоп и долго шевелил ножками, прежде чем пропитаться водой и затихнуть.
– Так как же, с каким кораблем? – спросил Пеире. Князь Блаи резко столкнул его в воду и увидел, как он, не двинув ни рукой, ни ногой, ушел в темноту.
– Ишь ты, как бог у Гомера, – сказал князь Блаи, с завистью подумав о том, что он-то будет сейчас барахтаться и сопротивляться.
Долгое время ему казалось, что этот омут каким-то ходом или протоком связан с преисподней и его обитатели – просто безобидная порода чертей, поскольку алчностью никто из них не выделялся, никого силой не удерживал, а случаи безвозмездного возврата затонувших предметов создавали им хорошую репутацию. К возвращенному относились все виды обуви, кроме сапог со шпорами, оружие, одежда, неосторожные дети. Всплывшие вещи ничем не болели, высушив, их можно было носить. Всплывшие дети ничего не рассказывали, но не стоило оставлять их без присмотра, задумавшись, они могли снова оказаться в этом омуте. Князь Блаи предпочитал сначала опустить туда кольцо, потом отправить Пеире. Но только не из страха, а из любопытства. Очень уж забавляло его то, с какой покорностью тот уходит на дно. Обитатели омута окружили Пеире и стали приставать к нему с разными пустяками. Не болел ли он зимой, есть ли в числе жонглеров, пришедших в замок, Пылинка и Осторожный. Пеире, еще не набравший в рот воды для того, чтобы им всем ответить, только руками показывал то вверх, то от себя, давая им понять, что если они не разойдутся, то князь Блаи кого-нибудь тут придавит. Зеленая и сиреневая мелкота так и носилась вокруг, мигая своими фонариками. Но вот явился усатый лютнехвост, побочный дед Мелюзины, которого все отчего-то звали Старая Мотня, а не Ауренга (ведь это и было его настоящее имя). Князь Блаи свалился ему прямо на руки, и Старая Мотня (Ауренга!) его поцеловал в уста. Кто бы мог подумать, что это чудовище являлось самым тонким знатоком и ценителем темного пения.
И настолько чуден был этот глубокий омут, что, когда они выбрались наверх, им даже не пришлось сушить одежды, Пеире только немного устал, ему пришлось подниматься по крутому склону; что до князя Блаи, тот был неутомим и продолжал без умолку болтать.
– Пистолетик решил, что это лица святых, до того они дышали изумлением при виде меня с блином в руке и этой старой каракатицы Жебанды, у которой слезы смывали с лица пудру. Корабль их медленно проходил вдоль берега, лица корабельщиков мне нравились. Про себя я подумал, что на борту нас ожидает хорошая компания.
– Опиши мне этот корабль, – задыхаясь, просит Пеире.
– Очень длинный, с невысоким бортом. Согнувшись, можно опустить руки в воду. Конечно, морем я люблю путешествовать с удобствами…
«Не тот корабль, не из моего сна, – думает Пеире, поскольку ему был сон… Корабль и там низкий, но только вот не видно штевней и оснастки. – Я и воды под ним не помню, будто нет ее под ним, а свет?.. Неглубокий, он исходил от лиц, и уж ни о каких мерзостях не могло быть и речи. Все чисто, печально, и часто текущие мимо лица – лучшее, что я когда-либо видел. Потом я еще немного спал в надежде, что тот сон мне вернут. Не было. Все то холодное утро, когда не хотелось и можно было не вставать, никакого корабля больше не было».
Легкий князь Блаи хлестал прутиком по верхушкам голландского петуха и намордничков, он мог изобрести тысячи способов для забавы, и даже в тюрьме, куда, в конце концов, и заведет его эта способность непрестанно радоваться, он еще научит крысу плясать предавалон под инструмент, составленный из пергамента и костяной гребенки. Пистолетик, невольный и недовольный участник всех его походов и развлечений, вынесет множество пыток и, совсем искалеченный, умрет прежде своего господина, но ни словом не обмолвится даже о том простом чуде, свидетелем которого он частенько бывал. Другое дело сеньор. Дойдет до клещей и раскаленных прутьев, и он сознается:
– Да, я видел их, я видел. Этих нежных маленьких людей. Только они жили не дольше цветов розы или шиповника, и никому от них не было вреда. Слабенькие, каждый не доходил мне и до пояса, бледные, впрочем, женщины несколько полнокровнее, а у девочек всегда горели ушки. Не могу сказать, что они были из другого замка. В другом замке внешность князя Блаи никто бы не различил, и я уже сказал, почему (его попросят повторить), но слуги говорили мне, что это бастарды князя Блаи. (Его попросят назвать имена слуг, он не сможет их назвать, не сможет их вспомнить: у всех одно лицо, длинные, густые, черные ресницы.) Маленькие люди появлялись в конце апреля, они нарождались весь май, их пробовали поймать и накормить, и они что-нибудь ели. Мясо, овощи. Но ничего не хотели пить: из-за отсутствия нужных органов бедняжки не могли мочиться. Они скоро умирали. (Его спросят, говорили они или нет.) Их разговор был похож на шелест и благоухание. Наверное, это что-то значило, только мы не успевали их понимать.
Это было не совсем так. Бродя вокруг замка, маленькие люди звали. Да и слова, которые они произносили, напоминали имена. Правда, если кто из замка и отзывался им, маленькие люди принимались гнать: не тот! Никто не мог отгадать, кого они зовут. А вот знал ли об этом сам князь Блаи? Не мог не знать: его басни, его и бастарды. Какие басни? Туманные, темные. Ни одной даме он не оказывал, однако, такого внимания, какое оказывал цветам.
Никто не любит вспоминать о том, что было дальше. Как все же, спрашивая сеньора о другом замке, пустили в ход клещи и все такое, а другого замка не нашли. Он затаился. Как поймали в роще маленькую женщину, которая не знала, как сидят, потому что не пила воды и не могла мочиться. Не могла никого родить. Но по дороге в Каркасон она умерла. Ее тело высохло, но не потеряло ароматов, как не теряет их фиалка, заложенная в книгу. Никто не любит рассказывать о том, как умер князь Блаи, как умер сеньор. Никому не весело! Пеире сложил об этом плач, но и его, этот плач, никто не любит. А знатоки и ценители темного стиля скажут еще, что этот плач слишком уж простая песня.
Князь Блаи сокрушался, что и фиалки уже отцвели. Эти цветы своим ароматом привлекали его как никакие.
– Пеире мог бы возродить их искусством песни, – сказал Пистолетик, вспомнив, что такое уже случалось.
– Это басни, басни, – задумчиво пробормотал Пеире. Какие-то другие рифмы, не те, не нужные, резвились и расталкивали уже подошедших, начавших было выстраиваться и вести Пеире к желанному поражению.
– Искусство песни от Бога, – сказал Пистолетик.
– Потрудись повторить это, – князь Блаи расхохотался, – трижды.
– Ты трижды солжешь, так как оно от любви, – сказал Пеире.
– Любовь от Бога, – сказал Пистолетик.
– Угу, – сказал князь Блаи.
Пеире оглядел немую поляну, над которой какая-то мерзкая пересмешница испускала подобие соловьиной трели. Другие чирикали. Пистолетик снова заметил гусеницу на листе и сказал, что она проедает крест. Пеире сказал:
– Угу.
Пеире стал расстегивать гульфик.
В последний год жизни Элеоноры в моду вошли гульфики до колен. И чтобы такой не казался пустым, на дно его укладывался апельсин, который, как-то это вошло в обычай, подносили избранной даме. Многие старые дамы сетовали на оскудение нежной науки. Другие пошли дальше и заявили, что грубым должен быть сочтен так же обычай дарить застежку от колета и перстенек. Но вот, умирая, Элеонора благословила апельсин, и обычай дарить его, достав из гульфика, продержался до окончания столетней войны, хотя многое в науке вежества уже было предано забвению, высохло и пошло трескаться, оставляя печальные следы в книжонках, популярных у городской черни.
Дамы Арембор, Летиза и Периньона пойдут на лужайку плести венки из первых цветов. Не зная грамоты, они все же сумеют составить письмо из горицветов, ослиного копыта, львиных зубчиков, головок мавра (таких красненьких), барашков, пирожков, замочков святого Тула и других грубых цветов. Письмо-гирлянда пойдет к адресату, и вот Мало Меда получит венок и найдет в нем листочек с красиво проеденным гусеницей крестиком. Где ему будет знать, что нижняя часть крестика выщипана красивыми пальчиками дамы Летизы.
Тот самый егерь, который сделал неудачный выстрел, теперь почти всегда находился при Элеоноре. Зачем? В ответ на это маленькая скучная дама, побывавшая в другом замке, однажды пошутила:
– Ведь госпожа еще так молода, и она обязательно выйдет замуж в третий раз.
Шутку этой дамы сочтут неудачной, еще менее удачной, чем был тот выстрел, но это ей сойдет с рук. И не потому ли, что Элеонора, потерявшая второго мужа, и впрямь будет искать случая составить хорошую партию. А егерь проявил и другие способности. Однажды наскучившая игра в бирки привела госпожу в отчаяние, и тогда маленькая дама предложила позвать кого-нибудь из охраны, но тут вспомнила, что кругом совсем новые люди. Многие и слов-то песенных не знают, а уж какие у них бесцветные ресницы! Эти и взглядом готовы все испортить. В неловкой тишине кто-то сдвинул на край стола серебряный стаканчик, уже пустой, без вина, и такой легкий, такой тонкий, что он упал и покатился по каменному полу, и его еще погонял сквозняк, когда раскрылась дверь и вошла большая собака егеря, такая, какими гонят оленей, с пятном на носу. С тех пор как егерь был прощен, ей везде позволялось ходить, и она раз даже принесла щенят, забравшись ночью под кровать одиноко спящей Элеоноры. Щенят утопили, а собака опять оказалась в комнате Элеоноры и там немного испортила дорогой часослов. Собаку наказали плетью. У Элеоноры в спальне она больше не показывалась, но вот по замку бродила где захочет, и за красоту ее всякий полюбил, а егерь должен был чаще и чаще заходить за своей собакой, когда нужно было брать ее на охоту. И на кухне ему стали наливать вина. Вот и на этот раз вошла егерева собака, упал стаканчик, а на звон его, удивительно тонкий и долго не затихавший, явился егерь и сказал, что эту собаку он сам заберет. Маленькая дама была в числе первых, кто заметил, какие у него длинные, густые и черные ресницы. Но это не она, а Летиза предложила ему сыграть.
Не спрашивая правил, егерь подошел к столу и выложил из костяных бирок огромный крест. Читать он умел не кое-как, все же был крестником казненного сеньора. Потом стал добавлять кожу. Дамы кое-что поправляли. И когда было закончено, ахнули: ну чем не песня! Только егерь говорит им, что это еще не все. Кожа да кости, так не пойдет. Егерь велит послать на кухню: доставили мясо, нарезанное кусочками, он и его разложил на столе. Говорит: вот теперь готово. В ту же минуту его собака, которой все позволяется, прыгает на стол… Игра принимает интересный оборот: прогнать собаку и посмотреть, что будет; прогнать ее не сразу; не гнать ее совсем и дать ей съесть все мясо. Вот так играли. А когда Элеонора собралась к Пеире, то и егерь был при ней. В восточном халате, зеленом и с серебром. Ехали и другие дамы, но в европейском платье. Ехала охрана, все теперь с плохими ресницами, маленькая скучная дама потому и осталась в замке Элеоноры. А вот к Бельчонку, покойному, завещавшему Пеире свой винный погреб, Элеонора решила пойти одна. Ей казалось, это не далеко и не опасно.
Но три жонглера и другие люди, которыми был полон не слишком большой дом Пеире, все сказали, чтобы она так не делала. Наследники Бельчонка хозяйничали у него в доме; каждую вещь, которая ему принадлежала, можно обратить в реликвию чудодейственных сил. А храп Пеире непочтительно раздается из винного погреба. Выпив, он подолгу спит, это мешает остальным наследникам, а среди них люди Каркасонского архиепископа, это ему Бельчонок отказал бо?льшую часть движимого имущества, и они надеются на скорую смерть Пеире, ведь и Бельчонок умер опоем. Тогда им достанется и погреб, и страх у них только один: чтобы Пеире не опомнился и чтобы кто-нибудь из гостей не дал ему опомниться. Вот почему дом и сам винный погреб стерегут, к Пеире просто так никого не пускают. И вот егерь, который хорошо играет в забавную игру на столе, вызвался сопровождать Элеонору, говоря, что если он пойдет, то других не надо. Элеонора сказала ему, пусть он идет, но не надо брать с собой свою красивую собаку. В винный погреб она сойдет одна.
Вокруг дома Бельчонка разросся яблоневый сад, и это был август в самом начале, когда они, Элеонора и ее злополучный егерь, шли верхом. Егерь отгибал ветки, свисавшие поперек пути, и падающие яблоки наделали много шума. Люди Каркасонского архиепископа ошибкой подумали, что к ним идет конный отряд; когда же на лугу перед домом показалась Элеонора в сопровождении одного только верхового, испуг их прошел, они опустили пики, убрали заграждения из досок, за которыми прятались лучники архиепископа; дама была допущена в винный погреб, так как они прониклись к ней доверием и с надеждой думали о том, что вот она-то могла бы вывести Пеире оттуда. «Столько времени он там один, совершенно один».