Закон сохранения любви Шишкин Евгений

— …Да случись у меня такое с моим Витяней, — духарилась Любаша, — я на любой иконе поклянусь: ничего, мол, не было! На святых мощах, на Библии любую клятву произнесу. И это не грех. Нож в сердце всадить человеку — вот грех! Обидеть до смерти, семью погубить — вот грех! Во всем отопрись, если для близкого больно. На то она и называется — святая ложь! А на тебя ж и компромата никакого, кроме цветка в горшке.

— Да как ты не поймешь, Любушка! — взмолилась Марина. — Не могла я так дальше жить! Что-то надорвалось во мне. Невыносимо стало. И он, видать, не мог жить спокойно… Мы же с ним столько лет вместе, срослись, друг друга без слов чувствуем. Я ведь за него замуж по любви пошла… Всё произошло, будто не от нас это и зависело. Я сама себе этого еще объяснить не могу. Вроде груз на мне какой-то был, хотелось избавиться от него. И когда он догадался, я и сама рада была камень с души столкнуть. Не могла я отпереться.

— Да ты, поди, и про черных рассказала? — помертвела Любаша.

— Нет! — мгновенно ответила Марина. — Про них — нет! Ни словечка! Он бы повесил меня за такое… Нет! Ты что? Пусть это моей тайной будет до гробовой доски. В этом не признаюсь даже под пыткой.

— Во, соображаешь! — ухмыльнулась Любаша. — С богачом тоже надо было соображать. Да если тебя только в щеку поцелуют, молчать надо. Или щеку отворачивать… — Любаша нахмурилась, примолкла, уставилась в одну точку — куда-то в чашку с остывшим чаем; вероятно, что-то прикидывала для рецепта. — Значит, так, голубушка, коли попала в навоз, сиди и не чирикай. Никому ни гу-гу. Нет для семьи пущего яду, чем друзья и соседи. А с мужем… С мужем поласковей будь. Реви, слез не жалей, подлизывайся, казнись, унижайся. Пусть он почувствует, что ты вся в его власти. И никаких подробностей. А лучше откажись от всего. Как гипноз на себя напусти. Ничего, мол, не было. Так, мол, пьяный мужик приставал, ухаживал, возомнил чего-то, подарки стал делать. А ничего серьезного не было. Все ерунда. Так, мол, под юбку залез. Импотент какой-то, только руки по пьянке распускать.

Марина усмехнулась:

— Роман-то не пьет. Не пьет, не курит, матом не ругается и на импотента не похож.

— При чем тут твой Роман! Он пусть перед своей женой оправдывается, если такой же бестолковый, как ты! — вскипела Любаша. — Про тебя говорим… И реви больше. Это на мужиков здорово действует. У мужиков сердце слабое, на бабью слезу откликается, раскисает…

Любаша с юмором и строже строгого наставляла Марину на будущую супружескую жизнь. Марина уже и впрямь подумывала о скором замирении с Сергеем, подыскивала подходы… Ведь еще ничего не потеряно! Всё можно и нужно уладить. У них растет дочь! Пусть не получилось, не состоялось быть верной женой, но быть доброй женой — ведь это возможно. Ведь и Сергей ее любит. Он не может разлюбить ее сразу. А тот простит — кто любит. Разве без снисхождения и благородства бывает любовь!

Марина вспомнила, как несколько лет назад, в пятилетний юбилей их свадьбы, которая считается деревянной, Сергей сбежал домой из больницы. Ему нельзя было отлучаться из стационара: он лежал с воспалением легких, и ему каждые четыре часа делали уколы. Но он сбежал, переоделся в белый врачебный халат и смылся из-под надзора медсестер и вахтерши. Ему хотелось быть в этот свадебный вечер с Мариной, он даже заставил ее нарядиться в свадебную фату. И в подарок успел купить деревянные украшения: бусы и серьги. Они, правда, не очень подошли к лицу, но Марина все равно считала себя счастливейшей из счастливых. «Сережа, ну прости ты меня, — мысленно проговаривала мольбу Марина. — Виновата я. Живой я человек, не железная. Свое право на ошибку имею. Прости, забудь про всё. Мне без твоего прощения невыносимо. И сам ты со мной без этого прощения жить не сможешь. Хочешь, я перед тобой на колени стану?.. Ни мне, ни Ленке без тебя покоя в доме нет. Прости».

Дом без Сергея и впрямь будто захирел. Марина и Ленка ходили теперь почти бесшумно, осторожничали, разговаривали мало и вполголоса, дверями не хлопали, посудой на кухне не гремели, словно здесь, в доме, находится тяжело больной. Надо было бы устроить генеральную приборку: вымыть окна, все прохлопать, пропылесосить, перестирать, — но у Марины опускались руки. «Прости меня, Сережа…» — мысленно шептала она. И вдруг нежданно холодела от воспоминаний: ни капли жалости в нем не нашлось, бил в лицо, больно, наотмашь; губы от ненависти у него были перекошены, глаза сверкали, говорил сквозь зубы.

— Он в те минуты, Любаша, как зверь стал. Я его таким еще не видела. На мне синяки-то только что сошли. Под левым глазом желтизну до сих пор гримом замазываю.

— Если бьет — значит любит! — хохотнула Любаша. — Саданула мужика в самое сердце — и цветов ждешь? Тебя бы еще дрыном надо отходить, чтоб другим неповадно было… Сегодня уж вечер — поздно, а завтра давай-ка, голубушка, как говорится, по холодочку. Обойди всех его собутыльников и волоки его в дом. Не приведи Бог, впутается куда-нибудь — упекут в тюрягу. Или на холоде здоровье подорвет — тогда ты локотки покусаешь. — Любаша погрозила Марине пальцем, приструнила коронными словами: — И неча тут выёживаться!

В кухне, где сидели Марина и урядница-гостья, пора включать свет. Уличные сумерки уже загустели, закатную червленую краюху света на горизонте дожимали тусклые вечерние тучи. Август подходил к концу, день ужимался, и что-то уже осеннее, желтое, шуршащее витало в воздухе. Первые палые листья лежали на газонах. Лужи после дождя подолгу не высыхали. «Холодно в сараях-то спать. У него же воспаление легких было. Простывать нельзя», — подумала Марина, туже подпоясывая на себе стеганый халат и собираясь в очередной раз подогреть чайник.

Вдруг — звонок в дверь. Марину будто прошибло током. Не так уж поздно, а все ж звонок какой-то неурочный, непредсказуемый. Скопом закружили опасения: только бы не милиционер, только бы не врач, только бы ничего плохого! А вдруг сам Сергей?

В дверях стояла Валентина, заговорила о главном без всяких прелюдий:

— Нашелся твой муженек. У своей одноклассницы Татьяны он обживается. В старом городе, на краю. Лёва к нам заходил — он и рассказал… Ты, Марин, одёжу ему какую-нибудь собери. Лёва говорит, что Сергей в бабьей кофте там ходит. Нехорошо. Считай, не оборванец какой. Лёва завтра опять к нам зайдет, он и передаст Сергею.

Валентина говорила достаточно громко. Любаша в кухне все слышала. Она выбежала к ним в прихожую:

— Нет, девки! — с язвительным восторгом выкрикнула она, тряхнула копной крашеных навитых волос и большой грудью под желтой кофтой: — Натуру не проведешь. Ни в жись! Если мужик к бабе сам не приползет, баба до него сама доберется!

Из своей комнаты выглянула Ленка, радостно спросила:

— Чего, теть Валь, папка нашелся?

Валентина на вопрос племянницы покивала головой. Марина не поднимала от пола глаз.

4

Прокоп Иванович огладил мягкими толстыми ладонями свою лысину и обеими же руками взялся оправлять седую непослушную бороду.

— Вся философия мира, дражайший Роман Василич… — заговорил он высокопарным слогом, но вдруг умолк, загляделся на книжный шкаф с золотым тиснением корешков многотомного словаря Брокгауза и Ефрона. Прокоп Иванович впервые оказался в этой гостиной московской квартиры Романа Каретникова, в Столешниковом переулке, потому и приглядывался, как всякий книгочей, к здешней библиотеке. — Так вот, вся философия мира состоит на сегодня в формуле: мы богаты — значит, мы правы. Станьте богатыми — и вы станете правы! Никакая мудрость в наше время не сравнится с деньгами и преуспеванием. Период просветительства и духовных исканий канул в Лету… Не жалейте, батенька, о своем несостоявшемся проекте «История наций».

— Если бы я воплощал эту идею где-нибудь на Западе, — отвечал Роман, — то нашел бы и партнеров, и инвесторов и довел бы дело до конца. И энциклопедия была бы востребована! Ну почему же у нас в России столько нигилизма? Даже Вадим содействовал провалу издательства. Какое-то неистребимое русское злорадство! Неудача соседа окрыляет больше, чем собственный успех. Что это, загадка русской души?

Издательский дом Романа Каретникова рухнул. Вадим и подвластные ему структуры холдинга, который перешел под его единоначалие, к печатному бизнесу пристрастия не питали: складские и офисные помещения издательства отошли к другим коммерческим службам, оборудование пустили с молотка… «Пущай начнет с нуля, отличничек!» — эта фраза Вадима докатилась эхом и до ушей Романа. Деятельный Романов свояк Марк не считал дело конченым и выстраивал новые издательские перспективы, пробивал свои госзаказы, прикармливал свой чиновный аппарат, но на раскрутку претенциозного энциклопедического проекта рассчитывать не приходилось.

— Загадка русской души не так уж и загадочна, — откликнулся Прокоп Иванович. — Мы самая северная, самая большая и патриархальная страна. Огромные просторы, отсутствие дорог, долгие зимы — вот разгадка русской тоски, которая и формирует русскую душу. А еще — бедность. Бедность, с одной стороны, ожесточает человека, делает бунтарем. С другой — взращивает холопа, лакея… Эх, нехорош русский человек в бедности! И на многие мерзости способен.

— Мне с детства внушалось, что Россия — страна духовности, — сказал Роман, — что сила народа копилась не в материальных, а в духовных кладовых.

— Тем не менее, — живенько отреагировал на этот довод Прокоп Иванович, — Церковь, которая взяла на себя функции духовной обители России, всегда стремилась к материальным ценностям. Без храмов, без земельных угодий, без золотых окладов и серебряных кадил ей бы не покорить и не удержать человека. Прибавьте сюда еще всегдашнюю сцепку с властью… Да и Россия обязана быть религиозной страной. Опять же из-за бедности и необходимости постоянно воевать и защищаться. — Прокоп Иванович прервался, снова обошел наторелым взором книжные шкафы с фолиантами, некоторые из которых можно было признать букинистическими трофеями. — Осмелюсь сказать, батенька, что и количество церквей не определяет степень нравственности общества. При социализме люди были, пожалуй, не столь подлы, как сейчас, хотя колокольных перезвонов не слышали. Свобода открывает пути к наживе, но не обязывает к идейности и сплочению общества.

— Голая нажива не может быть стимулом для России, — убежденно произнес Роман. — Нация не должна оставаться без идеи, если хочет развиваться.

Прокоп Иванович не лазил в карман за аргументами:

— Для простого человека, батенька, национальная идея не меняется столетиями. Она только может сочетаться или не сочетаться с идеей власти. Социалистическая идея сочеталась с национальной идеей русских, поэтому людей устраивало социальное равенство, но не устраивал достаток. Буржуазная идея с национальной идеей для большинства русских не будет сочетаться никогда, зато у правящего меньшинства появился достаток. Вот удивительно! — воскликнул Прокоп Иванович. — Национальную идею России ищут и пестуют те, кто греет сытые животы на пляжах Таиланда и Кипра. Те, кто одет во все итальянское, ездит на всем японском, а ест все немецкое. Те, кто не помнит, когда сидел в трамвае или в плацкартном вагоне… — Прокоп Иванович осадил себя, понял, что вышучивает и бросает камни в огород своего работодателя.

— Что же вы замолчали? — усмехнулся Роман. — Я-то как раз недавно ездил в плацкартном вагоне.

Прокоп Иванович взглянул в глаза Роману, тихо, дружески спросил:

— Ну, как у вас с той барышней из Никольска? С Мариной?

— Никак, — сухо, а затем вспыльчиво отвечал Роман. — Мой сокамерник Дмитрий Ильич утверждал, что я не знаю жизни в провинции. Оказалось, я совсем не понимаю и провинциальных женщин: что они хотят? о чем мечтают?

Прокоп Иванович уж было открыл рот, дрогнув бородой, чтобы что-то сказать, возможно, посочувствовать Роману, но не издал ни звука. Прежде чем говорить, он как будто пересел в другие сани: погладил плешь, бороду, умилительно прищурил глаза, напустил елейности в голос:

— Дружище вы мой, Роман Василич, я заговорю о предмете, который вам может показаться обидным. Но истина дороже… Между богатым и бедным всегда существует зазор. Бедный человек даже подсознательно богатого человека опасается и… немного презирает. Любовь не может стереть грань между богатым и бедным. Напротив, в любви эта грань особенно чувствительна. Любовь требует безраздумности, а деньги требуют расчета…

Прокоп Иванович лишь сильнее баламутил душу Романа. Вернувшись из Никольска, он так и не поверил, что Марина осталась там навсегда. Он не смел звонить ей, напоминать о себе, но по-прежнему мечтательно тянулся к ней и мысленно разговаривал с нею; никакие резоны еще не могли отнять у него Марину, и уж тем более казалась странной колкая истина мудреца редактора.

— Мне кажется, деньги тут не имели значения, — сказал Роман.

— А мне кажется, имели, — упирался Прокоп Иванович. — Богатый подчас и догадываться не может, как больно прищемляет гордость бедного человека. Простите вы, батенька, свою Марину. Она наверняка не чувствовала себя равноправной и свободной рядом с вами. Что позволено королю, не позволено кухарке.

* * *

Рассуждения Прокопа Ивановича об антагонизме имущих и неимущих, о тщетности просвещения по былым правилам, о русской идее, о религии напомнили Роману долгие разговоры за шахматной доской с Дмитрием Ильичом. Сколько российской словесной руды они перелопатили с ним! Что-то всколыхнулось в памяти трогательное и доброе из тогдашнего заточения.

Роман вызвал по телефону машину. Через несколько минут он забрался на заднее сиденье своего серебристого «лексуса».

— Куда поедем? — спросил водитель Олег.

— В тюрьму, — ответил Роман.

Олег озадаченно обернулся.

— В «Матросскую тишину». Надо передать посылку партнеру по шахматам.

По дороге в следственный изолятор Роман продолжал ворошить в памяти разговоры с Дмитрием Ильичом: мировая миссия России, народная воля… Но в какую-то минуту, на повороте, когда мотануло в сторону и поток мыслей сбился, он внимательно посмотрел на Олега. Да вот же он, тот самый народ, из-за которого по сей день в России ломаются копья! Народ всегда представляется какой-то серой, полуголодной, полунищей массой, которая чего-то требует на митингах. В действительности народ — это не масса. Это множество единиц… Этот парень, Олег, появился в Москве не так давно. Он вырос в Новокузнецке, служил в армии в Мытищах, возил на машине командира части; влюбился в студентку, тоже из провинции, женился, сняли квартиру на окраине Москвы; теперь он и сам учится на заочном отделении в автомобильном институте и работает личным шофером; достаточно выдержанный, исполнительный… Типичный представитель современного народа, думал Роман, глядя в затылок Олегу. Когда-то декабристы сложили головы за освобождение крестьян… Народовольцы взрывали царей. Тоже — за счастье простолюдина. Большевики топили страну в реках крови. Ради чего? Да что вспоминать обо всех народолюбцах! Вся история России — под знаменами народного счастья… Презабавную притчу, однако же, поведал ему в тюрьме Дмитрий Ильич!

«В морозный день в натопленной избе у окошка стоит старик. С большой окладистой бородой, крепкий, сытый, только что блинов откушал. Рядом с ним — малый внучек. Глядят они из окошка на улицу, на зимнюю дорогу, которая перед домом. А на той дороге — мужик в одном исподнем. К тому же — босой. Прыгает этот мужик, руками себе бока мнет, пробует согреться. Старик из натопленной избы наблюдает за ним и плачет. Слезы ручьем текут, по щекам, по бороде. Внучек-то и дергает деда за рукав. Чего, дескать, дедушка, смотреть, как мужик мерзнет, давай мы его в нашу теплую избу пустим, блинком угостим. «Эх, внучек! — вздыхает старик. — Если мы его сюда пустим, по ком же я тогда плакать-то стану?»

…Роман усмехнулся, решил кое о чем порасспросить шофера.

— На бюджетное место в институт мне поступить не удалось, — отвечал Олег про свою учебу. — Там одни блатные и черные. Они за большие взятки пролазят.

— Разве в родном Новокузнецке нет институтов? Мне казалось, что это крупный сибирский город. — Роман слегка засомневался в точности своих географических познаний.

— Там есть институты, — ответил Олег. — Нет автомобильного факультета, на котором я хотел учиться. Да и работать негде. Шахты закрыли, заводы стоят… А что, разве мне работать и учиться в Москве запрещено? — с некоторой ершистостью сказал Олег. — Здесь полно армян, грузин, азербайджанцев. Пусть они учатся у себя в Ереване, в Тбилиси, в Баку. Здесь наша земля, русская. У меня больше прав на Москву, чем у всех этих черных. Они не принесли для России ни славы, ни денег.

— Это не так, — возразил Роман. — Это не так, Олег! Когда мы собирали материалы по Кавказу, узнали про уникальные достижения, про уникальные личности!

— Я ведь с вами и не спорю, Роман Васильевич. У людей вашего круга понятие «нация», наверно, совсем другое. Оно вас и не колышет. Миллионеру не все ли равно: армянин или турок — лишь бы обслуга была на уровне, — отозвался Олег.

Роман не нашелся, что сказать, против чего возразить. И новых расспросов шоферу больше не устраивал.

В камерах «Матросской тишины» Дмитрия Ильича не оказалось. Роман разговорился с одним из милицейских майоров, который узнал в нем недавнего обитателя и который ведал здешним учетом подследственных.

— А-а, это тот барыга из спецотсека? Который все Богу молился? — уточнял майор персону, которой интересовался Роман. — Отпустили его. Он под амнистию попал. Как гражданин, «отмеченный высокими наградами родины». Его в свое время орденом Трудового Красного Знамени наградили… Разве вашего брата на срок посадишь? Так, попугать хотя бы.

5

Из Столешникова переулка с ресторанами мировых кухонь и фешенебельными салонами Прокоп Иванович вышел на Большую Дмитровку, заполоненную машинами, утыканную киосками, зауженную ограждениями строек. Он не спеша пошагал в пологую гору, чтобы добраться до троллейбусной остановки вблизи кинотеатра «Россия» с присосавшимися к нему казино. Подземку Прокоп Иванович недолюбливал, так что из центра до своей Новослободской ездил только верхом, застревая в пробках на пересечении с Садовым кольцом.

…Наконец он добрался до Страстного бульвара и свернул к Трубной площади, хотя ему надо было совсем в другую сторону — налево, к Пушкинской. Сойдя к Трубной, Прокоп Иванович повернул на улицу Неглинную, а потом в Сандуновский переулок и, сделав оборот через Рождественку, опять вернулся к Трубной площади.

Никакой здравой необходимости идти таким маршрутом не имелось. Он не собирался бродить по загазованному, напичканному машинами центру. Он шел сейчас будто бы наугад или будто бы зомбированный… Несколько минут назад, невдалеке от Большой Дмитровки, там, где тянулись строительные ограждения, он был обескуражен и раздавлен увиденной сценой. Прокоп Иванович стал случайным свидетелем грабежа.

«Средь бела дня в центре Москвы, — безмолвно шептал он, запутывая следы, уходя от слежки и погони воображаемых преследователей. — Почему я не остановил их? Не вызвал милицию? Не позвал на помощь? У этих головорезов был нож… Я ничего не мог сделать. Я уже стар… Как жаль! Жаль девчонку!»

Чтобы поскорее добраться до Пушкинской площади, Прокоп Иванович намерился срезать угол — пробраться сперва через двор старого дома на Дмитровке, а дальше — знакомым проулком. Но вдруг он оказался в тупике: арка дома, которая позволяла срезать путь, была забаррикадирована и помечена щитом «Прохода нет». Должно быть, все местные жители об этом знали и понапрасну не тыкались в тупик, поэтому поблизости от арки никто не появлялся. Жильцы из соседнего дома, вероятно, выселились: дом готовили то ли на реконструкцию, то ли под снос: окна повсюду пусты, с мутными запыленными стеклами, кое-где выбиты. Прокоп Иванович задержался взглядом на контейнере с мусором, в котором среди переломанных досок, рваных обоев, битой керамической плитки лежали книги, вполне добротные, с тиснеными переплетами. Он разглядел имена авторов на обложках: Серафимович, Горький, Фадеев, Николай Островский… Ему захотелось поднять эти издания: он великолепно знал произведения этих авторов с юности, и оставлять книги здесь, в куче мусора, совсем безучастно, было как-то непозволительно и кощунственно, хотя и тащить книги куда-то не находилось смысла. И тут — короткий, резкий вскрик! Высокий, женский. Какая-то возня, приглушенные злые голоса — будто шипели змеи. Прокоп Иванович сделал несколько шагов на шум, повернул за угол дома и оказался в проходе — между глухой кирпичной стеной и строительным забором. Впереди он увидел небольшой прогал: один из деревянных щитов забора провалился внутрь. Поблизости — никаких прохожих. И только возня, шип яростных голосов, шум частого, разорванного словами дыхания — там, за забором. Прокоп Иванович с опаской заглянул в прогал и остолбенел. Здоровый чернявый парень кавказского замеса держал в своих волосатых лапищах худенькую девушку, обхватив ее со спины и прижав к себе, как котенка. Одной пятерней он вцепился ей в лицо и зажимал рот, другой рукой перехватил ее за талию, и казалось, держал ее на весу, отрывая бедняжку от земли. Его соучастник, по внешности славянин, белокурый парень в узких темных очках, держал перед лицом девушки нож, который слегка колебался, видать, от напряжения в руке. Другой рукой он шарил по шее девушки, сдирая с нее украшения.

— Снимай, коза! Все снимай! Только пикни!

У девушки дрожали руки, она стягивала со своих пальцев кольца, но золотые хомутики, как назло, упирались, не сползали с фаланг. Грабитель с ножом злился, даже слюна летела с его губ вместе с угрозами:

— Пальцы отрежу, сука! Быстрей! Теперь — серьги.

Минута-другая — и бандиты обобрали свою жертву: золотые украшения, сотовый телефон со шнурком, деньги из дамской сумочки. В какой-то момент кавказец резко ударил девушку по ногам и свалил ее к забору, прошипел с акцентом:

— Будиш сдес! Пят минут!

Его подельник мотнул перед лицом девушки ножом и прибавил:

— Если заявишь — убьем! Выследим, сука, и зарежем!

Прокоп Иванович задохнулся от неожиданности, отпрянул от прогала.

Бандиты не заметили его, они были слишком заняты своим делом, да и Прокоп Иванович был инстинктивно очень осторожен, собран и чуток. Когда он услышал слова развязки, тут же рванулся обратно, за угол дома, к контейнеру с мусором и книгами и к тупику с надписью «Прохода нет». Обратно его толкнул животный страх спасения, ведь рванись Прокоп Иванович вперед, чтоб дальше, через дворы, выбраться на Страстной, грабители углядели бы его. Точно углядели бы!

Некоторое время он стоял с клокочущим сердцем возле тупиковой арки, над знакомыми книгами в мусорной куче. Потом, озираясь по сторонам, повернул за угол дома и опять оказался поблизости от места преступления. Здесь уже никого не было. Ни девушки, ни налетчиков. Всё было тихо.

Всё было тихо и сейчас, когда Прокоп Иванович зачем-то кривулял по улицам Москвы, словно ища себе закуток для спасения. Он только поражался тому, что всё кругом тихо. Что всё продолжается, как будто ничего не случилось. Всё вокруг шагает, едет, течет, движется, ест, курит, плюется, читает газету, — всё вокруг живет по-прежнему, с тем же темпом и безразличием… Вернувшись к Трубной площади, он пошел по Цветному бульвару, по левой стороне, к цирку. По пути он внезапно свернул в забегаловку, малоприметную кафушку за «строительным» магазином.

— Налейте мне сто граммов коньяку, — попросил он у буфетчицы.

— Какого?

— А какой у вас есть?

— Мужик, — услышал Прокоп Иванович полушепот в спину и обмер. — Не пей коньяк, он весь поддельный. Зайди в соседнюю лавку, купи шкалик «черноголовки» или «гжелки». Не прогадаешь.

Прокоп Иванович даже не обернулся на говорившего, побоялся, словно это был тот, с ножом, один из преступников.

— Ну, какого коньяку-то? Весь на витрине, — указала буфетчица.

— Спасибо. Лучше налейте стакан «массандры».

Вечером Прокоп Иванович внимательно отсмотрел все криминальные новости по телевизионным каналам. Ни бедняжки девушки, ни фотороботов грабителей в репортажах не показали.

«Чем я мог помочь? И кто она такая? Как она оказалась на стройке? Может, она проститутка с Тверской? Нет, это вранье. Всё вранье! Книги и те — на свалку. И меня в утиль…» — бормотал он, попеременно оглаживая то плешь, то бороду, и подбавлял в стакан из темной бутылки портвейна с массандровских виноградников.

6

Предприимчивая Москва меняла обличье, живо и широко расстраивалась, крушила старь на заповедных кусках земли, втискивала стилизованный новострой, чинила классические дворянские дома с пилястрами и колоннами и зеркалилась стеклами новых нефтяных и финансовых высотных контор. На внешний лоск и респектабельные фасады денег вполне хватало: российские недра — источник лакомый и неистощимый — давали Первопрестольной льготу приобресть сытый благообразный вид. «Москву в калашный европейский ряд без шопов, с пустым кейсом и советским фейсом не пустят», — злословил, бывало, Каретников-старший, оценивая свершения столицы.

Обретая современное богатейство, столица вместе с тем что-то утрачивала, опрощалась, смазывала свою историю и слегка глупела. «Эко они тут наворотили!» — дивился, случалось, Василь Палыч, осматривая некоторые скульптурные изыски столицы — вроде императора Петра на Москве-реке или шпиля на Поклонной горе, возведенного человеком южной, нерусской породы и самосознания. И уж точно русскому солдату, преимущественно православному — истинному победителю в священной Отечественной войне — оставалось невдомек: с чего это вдруг какая-то древнегреческая богинька Ника покровительствовала ему в многолетней кровавой буче с гитлеровским оккупантом? «Издержки роста, — усмехался Василь Палыч. — Лес рубят — щепки летят. У хлеба — не без крох. Всяк человек должен прямо признать: Москва расцветает! И значит, шапку перед ней — долой! Как в старину перед барином». И Василь Палыч, сам по прозвищу Барин, а по натуре бражник и прожига, восхищенно развивал стольные мысли: «А ведь хороша стала, курва! Раньше скромничала, жеманилась, недотрогой была. Тому не дам, этому не позволю. Здесь партия не велит, здесь совесть гложет. Нынче всё позволила. Вошла во вкус. Всякого и долдона, и умника подпустит, лишь бы платил богато!»

Жанна любила Москву всегда. Никакие пертурбации, перегибы, перестройки и переделки не могли подпортить очарования столицей. Она еще девчушкой предалась этому городу. Их убогий леспромхозовский поселок не мог дать крылатой мечты, а юному девичьему сердцу без простора живется невесело. Москва и обратилась в мечту. Там жили красивые актеры, там гремела музыка в театрах и концертных залах, там находились самые дорогие затоваренные магазины, там ездили в метро и в такси. Иной раз Жанна часами представляла себя то диктором телевидения, то экскурсоводом археологического музея, где собраны скелеты мамонтов, то директором самого большого ювелирного магазина в столице. Постепенно Москва становилась неотъемлемой частью не только из будущего далёка, но и из настоящего. А еще Москва впервые даровала Жанне ощущение внутренней свободы!

Над захолустным лесным поселком время от времени пролетали самолеты — высоко-высоко в небе, едва разглядеть маленький серебристый крестик. За самолетом тянулся белоснежный шлейф. Самолеты летели, как правило, с севера на юг или с юга на север. «Это на Москву идет», — не раз слышала Жанна от взрослых. Или: «Это из Москвы идет». И тем заманчивее становились эти стальные птицы.

Однажды, заглядевшись на самолет, который с севера на юг резал блестящим на солнце телом упругий воздух и стлал за собой яркий победный след, Жанна вдруг воспарила в небо и понеслась вместе с ним. Ее отроческая душа встрепетала, пришло неизъяснимое чувство внутренней свободы и полной независимости от всех. Ни глухая тайга, ни поселковые халупы и бараки, ни разбитые улицы, по которым даже летом ходили в резиновых сапогах, ни отец, который мог выпороть за плохую оценку в дневнике, — ничто и никто вокруг не может покуситься на ее внутреннюю свободу. Она свободна в себе самой и может запросто мчаться вместе с самолетом к своей далекой мечте…

В действительности Москва оказалась совсем иной. Вдребезги разбила иллюзии про остров счастья. Но разве есть на земле человек, у которого жизнь исполнилась бы точь-в-точь с мечтами! Жанна не гневилась на судьбу, осталась влюбленной в город, пробудивший в ней чувство неоценимой внутренней свободы.

…Белый «мерседес» Жанны надолго застрял в пробке на Крымской набережной. Но сегодня Жанна не кипятилась, не тискала руль, не озиралась по сторонам и не обзывала мужиков-водителей «козлами» за то, что они нагло норовили обойти ее машину или норовили заигрывать похотливыми кивками. Она сидела за рулем без напряжения, призадумавшаяся, с едва заметной улыбкой на губах.

Она возвращалась из гостей, от Ирины, которая вышла замуж за бельгийца, но за границу не поехала, уломала иностранца пожить в России, купить на юго-западе Москвы пентхаус в элитном жилом комплексе.

— Иностранцу бизнесмену не все ли равно, где жить. Лишь бы бабки на счет капали, — рассказывала про свою новую жизнь Ирина. — Иностранцы вообще народ четкий. Деньги, баварское пиво по субботам, макдональдсы. Гости должны предупредить о своем приходе не позже, чем за две недели… И самое главное — чтобы газон перед домом был красиво подстрижен.

— А любовь? — спросила Жанна.

— Любовь — игрушка особенная. Собаку и ту можно полюбить. А тут человек, который взял тебя замуж с двумя детьми, который создал тебе все условия. Такого полюбить легче, чем собаку… В конце концов, как ты говоришь: если не любовью, то деньгами возьмем.

— А я ведь рожать надумала, — вдруг призналась Жанна.

— От Романа? Ох, Жанка! Не живется тебе спокойно-то. У него ж Соня есть. И эта еще, какая-то Марина из Никольска.

— Ну и пусть, — улыбнулась Жанна. — Я уже в фитнес-клуб записалась для беременных. Травку бросила курить. И ругаться матом перестала. Чтобы ребенок с первых дней добрым рос.

Позже они посудачили о всяком-разном. Вспомнили своенравного Барина, который не любил заграницу: уже на второй день пребывания где-нибудь в Париже или Амстердаме начинал ворчать по поводу обслуги, еды, порядков, движения на дорогах, обзывал европейских аборигенов: «дурни со стеклянными глазами» и хотел поскорее домой, в Россию, в баню; осудили алчность Вадима, который как липку обобрал Романа и укрепился как магнат: выкупил акции двух картонных заводов, подмял под себя несколько лесхозов и приобрел морской сухогруз; с раздражением в голосе затронули судьбу уголовника Туза, который снова угодил под арест за незаконное хранение оружия и наркотиков, которые якобы подкинули ему сами оперативники; попечалились — с щелчком по горлу — о Прокопе Ивановиче Лущине, который «опять сел на стакан…» Но всё, о чем они говорили, было для Жанны поверхностным, пустоватым; ее поглощали только мысли о будущем материнстве, она поминутно прислушивалась к себе и рассеянно, порой невпопад улыбалась, а в ушах у нее звенел тихим колокольцем чей-то знакомый детский смех.

…Автомобильная пробка короткими рывками проталкивалась вперед. Никак не могла рассосаться. Это муторное продвижение Жанна тоже воспринимала вскользь, отвлеченная от дороги разговором сама с собой.

Мать дала ей редкое для глухомани имя, надеялась, с этим именем она станет счастливой. Она и сама очень хотела стать счастливой. Целую теорию выдумала, как пробиться к счастью. Надо сперва черные секунды пережить. И ведь сколько препон и преград прошла! Уж хватит… Теперь всё по-другому начнется. Она родит от Романа. И уж если родит от него, тогда и его никому не отдаст. Свою никольскую любовницу он забудет. Пострадает и забудет. Мужчина должен пострадать: за одного битого двух небитых дают; пострадавший мужчина — это плюс, он сговорчивей, тоньше. Не стоит Роману ни о чем напоминать и торопить его… А Соню, эту милую пухленькую цыпочку, надо ублажить деньгами. Кто поездил на «ауди», того на «жигуль» не посадишь. От Сони надо напросто откупиться.

Поток машин взревел. Казалось, теперь-то потечет безостановочно. Ан, нет. Жанна опять соскользнула ногой с акселератора на тормоз. Впереди, справа, вспыхнуло красное око светофора перед выездом на развилку.

Соне надо передать особняк во Флориде. Вадим, конечно, хищник, но в законной недвижимости Романа не объегорил. Вот Сонечке и отписать американское ранчо. Роскошный дом между прочим. Жанна однажды наведывалась туда с Барином. Дом построил российский кореец, барыга, решил деньги вложить. Но прогорел, влез в долги к Барину и рассчитался домом. Вечная зелень, солнце, пляжи, пальмы. Пусть Сонечка найдет там себе сексуального негра и утешится… «Господи, прости меня грешную!» — опамятовалась Жанна, укорила себя за вульгарность.

Впереди за рекой, за деревьями с первой осенней желтизною на листьях, ярко вспыхнуло на фоне чистого синего неба золото куполов храма Христа Спасителя. Восстановленный, точнее — весь наново построенный, храм сиял своим купольным златом, светился белизной стен с медными фресками и скульптурными фигурками святых.

«Надо и мне в церковь зайти. Прямо сейчас!» — обрадованно спохватилась Жанна.

Еще до того, как зажегся разрешающий свет, она проскочила из среднего ряда в правый ряд, затем свернула в гущу улиц и переулков Замоскворечья.

Здесь, за Москвой-рекой, у Жанны была своя церковь, любимая, намоленная, с избранным исповедником. Эту церковь она между тем выбрала себе в любимые случайно, по велению случайного прохожего. Это произошло на Рождество, еще в первую московскую зиму Жанны.

Великий христианский праздник в ее сознании был так очаровательно связан с Новым годом и так же, казалось, был красочен и весь устремлен в будущее! С вечера Жанна осталась ночевать у подружки, в коммуналке на Пятницкой, чтобы рано-рано, еще затемно, пойти к заутрене в церковь, которая находилась недалеко, через квартал, в переулке.

За окном простирались потемки. И валил снег. И подружка слышать не хотела о том, чтобы куда-то «ползти» в такую «непроглядь», «церковь не убежит», можно и посветлу сходить. А Жанна пошла. В ней уже бродило ощущение праздника. Предчувствие какого-то таинства уже пришло во сне, оно и пробудило ее столь рано, без услуги будильника, и спасовать перед потемками и снегом — никак нельзя. Она собралась, укуталась потеплей и пошла.

Снег падал большими хлопьями, не очень густо, без ветра, без метели; улица отчасти даже проглядывалась, отмеченная вереницей фонарей и кое-где зажженными ранними окнами. И скорее всего не снег, не плотные сумерки январского утра, а радостная пелена задумчивости, объявшая Жанну, увела ее куда-то прочь от искомой церкви.

Жанна шла и представляла свой разговор с церковным батюшкой. Этого батюшку она никогда и не видела, но обрисовала его для себя: он с круглым добродушным лицом, с большой бородой и толстым животом, на котором под уклон лежит золотой внушительный крест на цепи. «Вам, батюшка, ваши возможности грешить не позволяют. У вас служба такая — грешить никак нельзя. А каково мне? В одиночку? Здесь ни одного родственника. А ведь и есть хочется, и одеться надо. Родители не помогают. Там братья-сестры. Ты, говорят, сама умылила в Москву, сама и выпутывайся. Вот без греха я обойтись и не могу. Да и как все на молодую девушку смотрят? А, батюшка, как? Как вы на красивеньких своих прихожанок глядите? Как? Ой, Господи, прости меня грешную!.. Куда я зашла-то? Церковь, кажется, не здесь».

Жанна перешла на другую сторону улицы, затем свернула в переулок, снова вернулась на прежнее место и вошла во двор ближайшего дома, чтобы дворами выбраться на параллельную улицу. Она бродила, кружила по этим заснеженным улицам, встречая иногда редких прохожих, идущих скорым деловым шагом. Она побаивалась спрашивать их о том, где находится церковь, да и какая церковь? как именуется? тут, в Замоскворечье, церквей много.

По-прежнему шел снег, пушистый и неторопливый, по-прежнему сумерки висели над крышами и прятали во тьму подворотни и арки; где-то прогремел по рельсам первый трамвай, а в домах, как правило, не очень высоких, старокупеческих, больше повспыхивало желтых огней; за металлической оградой одного из домов, с флигелями и мезонином, стояла невысокая, в человеческий рост новогодняя елка, не просто украшенная игрушками, но и горящей гирляндой; эту елку сторожил слепленный из трех шаров снеговичок, покрытый шапками свежего снега, с метелкой и длинным носом из моркови. Жанна остановилась, чтобы посмотреть на чародейное разноцветье новогодних огоньков на елке под охраной снежного человечка. И может быть, здесь, а может быть, через несколько шагов или на другой стороне улицы, возле освещенной витрины кофейни, или даже, может быть, в другом переулке, возле забитого парадного крыльца с деревянной дверью в резных лианах, к Жанне пришло ощущение любви к этому городу. Словно бы то, давнее открытие внутренней свободы, нашло в ней сейчас подтверждение — этим рождественским утром. Не напрасно она стремилась в этот огромный город. Она поистине влюблена в него! Заблудившись здесь, она всё больше открывает его для себя. Она не знает этих улиц, таблички на домах ей ни о чем не говорят, но сам город раскрывается перед ней. Она счастлива в его объятиях! Опять где-то гремит трамвай, еще два окна зажглись в доме напротив, а в доме, что рядом, видны на тусклых окнах приклеенные изнутри большие бумажные, очень милые снежинки.

Вскоре Жанна остановилась у перекрестка. Впереди светилась зеленая надпись «аптека» и зеленый крест. Светофоры пульсировали желтыми круглыми вспышками. На свежем снеге четко отпечатался протектор чьих-то больших ботинок. «Куда же я все-таки зашла?» — усмехнулась Жанна. Она подняла голову и, щурясь от летящего ей в лицо снега, огляделась: вдруг сквозь бело-синюю завесь мелькнет где-то церковный крест или купол.

— Заблудились? — спросил ее поравнявшийся с ней старичок в темном пальто и в клетчатом шарфе. На голове у него сидела коричневая, убеленная снегом шапка, сшитая как пирожок, такие еще называли «москвичкой». Подбоченясь, старичок оперся на клюшечку, под очечками, на которых вспыхивали желтые точки светофора, мелькнули добродушные глаза.

— Нет, не заблудилась, — обманула Жанна. Затем смутилась: — Наверно, все-таки заблудилась.

— Что же вы ищете, позвольте узнать, сударыня, в этот ранний час?

— Церковь, дяденька.

— Церковь? — изумленно вытянулся старичок, но скоро одобрительно кивнул. — Ах, да! Сегодня же у вас праздник… Это хорошо, что вы идете туда.

— Чем хорошо? — поинтересовалась Жанна.

— Хорошо тем, что вы смолоду идете туда. Мы туда смолоду не ходили… А сейчас уж и поздно. А вам надо. Непременно, сударыня, туда надо.

— Почему непременно? — спросила Жанна.

— Для красивой девушки церковь сейчас чрезвычайно нужна. Для красивой больше соблазнов. Поэтому и нужна! — нравоучительно приподняв маленький нос, на котором висели толстые колеса очков, изрек старый атеист. Потом указал клюшечкой: — Вон ваша церковь.

Жанна повернула голову и увидела сквозь мельтешенье снега красноватую кирпичную стену невысокого храма. Не того, куда она собиралась. Но именно этот храм и стал ей навсегда любимым. Здесь она была пред собой и пред Господом как на ладони.

…Жанна притормаживала. Мощный двигатель «мерседеса» всегда приходилось сдерживать, словно молодого ретивого жеребца, которому не хватало места и простора, чтобы вволю разогнаться и показать свою прыть. Через несколько метров нужно было повернуть в один из переулков, обогнуть припаркованный уборочный грузовик и уйти вправо.

Дорога в переулке оказалась зауженной с обеих сторон. Вездесущая столичная строительная индустрия оттяпала себе часть улицы, отгородившись забором на бетонных блоках. Этот переулок Жанна неплохо знала, ей даже и в голову не пришло, что движение здесь неделю назад ограничили, сделали односторонним, что она, огибая грузовик, проглядела запрещающий знак. Какое-то запоздалое чувство сомнения подсказывало ей, что здесь, в переулке, что-то не то: дорога необычно узка, машин следом за ней нет. Но это чувство смятения еще не вызвало реакцию опасения.

Дорожная полоса пустовала.

— Ну что, друг, вперед! — сказала машине Жанна.

Двигатель, подвластный любому нажатию на педаль газа, уловил желание хозяйки поскорее проскочить переулок, пока никто не показался навстречу. Белый «мерседес» мягко и решительно стал набирать скорость.

Сначала Жанна и не поняла, что случилось. Она делала все машинально. Перед ней мелькнул бампер «камаза». Ее бросило в одну сторону, в другую. Запищала резина колес, заблокированных тормозами и идущих по асфальту юзом.

— А! А-а! — вскричала Жанна.

Но крик не успел вылиться до конца, оборвался. Резкий удар в бетонную опору, бой стекла, скрежет и грохот мнущегося металла. Вспышка в глазах, будто взрыв. Перебивка дыхания.

Когда побелевший водитель «камаза» заглянул через разбитое лобовое стекло в покореженный салон «мерседеса», Жанна тяжело и часто дышала. Голова у нее лежала на подушке безопасности, открывшейся поздно и не в толк — основной удар пришелся в бок машине. Железобетонным углом опоры протаранило дверь как картонку. Лицо Жанны покрывали красные ссадины от разлетевшихся осколков стекла. Казалось, что она задыхается, словно в ней, внутри, что-то перебито и вздохнуть глубоко не удается. В ее полуоткрытых глазах было что-то виноватое: я ведь, мол, не хотела, извините…

— Там же знак висит! Куда ты поехала? — вскричал в отчаянии водитель строительного «камаза». — Я ж тебя и не видел! Километров под сто летела. — Но вдруг он замолчал и кинулся на стройку, в теплушку к телефону — вызывать «скорую» и автоинспекцию.

Несколько зевак-прохожих и рабочих с ближнего объекта, откуда и вырулил навстречу «мерседесу» грузовик с бетономешалкой, окружили место аварии.

— Нет ли, товарищи, среди вас врача?

— Мужики, надо достать ее из машины.

— Двери заклинило, без инструмента не откроешь.

— Не-е, лучше не трогать. Может, у нее позвоночник побит. Без врачей навредить можем.

— Вот богачи! Напокупают машин, напокупают права, а ездить не могут…

— Куда неслась? Понятно, нищему человеку своей жизни не жалко. А эта? Молодая, красивая, богатая, себя калечить…

Жанна не слышала этих слов. Она уже никого не слышала извне, она слышала слова внутри себя. Ей вспомнился молодой вальяжный гаишник, старшина Шустов, которого она однажды подкупила и которого проверила на свою теорию черных секунд.

«Авария — это даже не секунда. Всего один черный миг!» — сказал ей тогда старшина Шустов.

Затем она услышала в себе детский смех, знакомый и далекий, возможно, свой собственный смех из минувшего полузабытого детства или смех своего первенца ребенка из какого-то совсем непознанного предстоящего будущего. Но этот смех был очень коротким, всего считанные секунды.

Изо рта, стекая по подбородку, на светлую шелковую кофту Жанны пролилась кровь. Все, кто оказался поблизости, стали свидетелями, как молодая женщина, еще минуту назад яркая и отчаянная, на их глазах из состояния жизни пересекает черту и оказывается в неведомой и непостижимой разумом запредельности, откуда никто не возвращался.

7

Деревья в никольском парке вдоль набережной Улузы роняли листья. Осень в нынешнем году обошлась без бабьего лета, почти весь сентябрь простоял бессолнечный, с серыми низкими облаками, с дождем, с холодным ветром. Иной раз прихватывало, и поутру на земле появлялась крупинчатая белизна изморози. И все же листва кленов, тополей и дубов, устилавшая парк, хранила пока насыщенную желтизну осеннего убранства. Ленка с подружкой Анькой собирали здесь фигуристый охристо-желтый лист для гербария.

— От вас папка навсегда ушел? — неожиданно, казалось, ни с того ни с сего спросила Анька.

Ленка недовольно взглянула на подружку: ведь никому не рассказывала про то, что отец ушел, а тут вон — выведала где-то.

— Тебе какое дело? — зло откликнулась Ленка, подчеркнуто отвернулась: ты хоть и подружка, да в нашу семью не суйся!

— Не сердись. От нас тоже папка уходил в прошлом году, потом вернулся.

В прошлом году Ленка еще не дружилась с Анькой, поэтому ни о каких передрягах в их доме не знала. Выходит, Анька понимает, что такое остаться только с матерью, когда отца сманивает какая-то тетка.

В доме стало пустынно и тихо. Как-то неприбранно и стыло. И мать все время мерзнет. Ходит, будто больная, шалью обвязанная. И топят еще плохо. Батареи хоть и включили, но они чуть-чуть теплые. Раньше отец окна законопачивал, утеплял. Теперь до окон у матери руки не доходят.

Некоторое время Ленка и Анька бродили по парку в молчании, изредка подбирали узорчатые яркие листья, но уже не вскрикивали с радостью: «Гляди, какой я нашла!» Видимо, обе думали об одном — о родительских разладицах.

Ленка посмотрела на Улузу, по-осеннему скучную, темную, в отражениях серых облаков, обмелевшую и как будто потерявшую скорость течения. Дальше, за рекой, на самой окраине старого города, где клубились порыжелые деревья над крышами низких построек, в последнем доме, который отсюда и не видать, отец обосновался у какой-то тетки. Эту тетку Ленка ни разу не видела, слышала только, что звать ее Татьяной. Уже одно это имя стало ненавистным, даже в школе с «Таньками» не хотелось общаться.

— Домой пойдем, хватит, — сказала Ленка. Собранные в пакетик листья вывалила обратно на землю. — Других наберу. В следующий раз. — Ей хотелось поскорее расстаться с подружкой. Хоть Анька и поведала неловкую правду про своих родителей, все равно перед ней было как-то стыдно за своего отца, который их бросил. Он к тому же не просто их бросил — сперва избил мать, потом ушел к чужой тетке. Мать, правда, говорит, что отец ее только толкнул, она сама упала, лицо разбила, но это она врет, это ее папка синяками разукрасил.

— Лен, знаешь чего надо, чтоб родители помирились? — заговорщицки подступила к ней Анька. — Надо, чтобы они на ночь спать вместе легли… Я много раз замечала: папа с мамой поругаются — и если спать в разных комнатах лягут, то и на другой день ругаются. Если вместе лягут, то утром оба добрые ходят.

— Я знаю, что взрослые по ночам мирятся, — согласилась Ленка. — Ты только никому в школе не говори, что от нас папка ушел. Он вернется.

Больше про родительские ссоры они не обмолвились с Анькой ни словом. Их прогулка скоро кончилась. Погода стала портиться, солнечный свет, который отмечался блеклым молочным пятном на небосклоне, совсем исчез, всё затянуло беспросветными тучами — так бывает перед долгим дождем.

Придя домой, Ленка скоренько скинула куртку и резиновые сапожки, забралась в кладовку, заставленную коробками, пустыми стеклянными банками, мешками с каким-то барахлом. Она разыскивала старенький, исшарпанный чемодан, в котором хранились отцовские инструменты. Из инструментов ей приглянулась отвертка с длинным жалом и плоскогубцы с красной изоляцией на ручках. У себя в комнате она общупала прицельным взглядом все бросавшиеся в глаза предметы. Розетка! Ленка, как шпагу, вытянула вперед отвертку, направилась к белому кругляшу на стене. Стоп! В ноздрях у розетки — электричество. Опасно. Может убить. Лучше ее не трогать. Ленка подошла к своей кровати, подергала туда-сюда деревянную панель спинки; кой-какое хлябанье имелось. Невзирая на подкроватную пыль, полезла под матрац обследовать крепеж спинки. Подобравшись к болтам, которые крепили панель к металлическим стойкам, она попробовала плоскогубцами гайки. Пыхтела и тужилась зря. Гайки не поддавались — прикипели. Требовался ключ. Пришлось опять рыться в чемодане с отцовскими инструментами. Но из кладовой она вернулась не с гаечными ключами, а с молотком.

Над письменным столом висела книжная полка. Ленка достала оттуда книги, приподняла полку, сняла крепежный язычок с шурупа. Теперь требовалось вырвать шуруп. Если его выкрутить отверткой, то станет заметно, что это сделано с умыслом. Она хрястнула по шурупу молотком. Шуруп слегка погнулся, но не выпал. Еще хуже получилось. Стало больше заметно, что так сделано «нарочно». Ленка попробовала повертеть искривленный шуруп плоскогубцами. Впустую. Тогда она опять взяла молоток и принялась дубасить по шурупу и дюбелю.

К счастью, мать застала Ленку уже за укладкой инструментов в чемодан.

— Чего ты в кладовке рыщешь?

— У меня полка в комнате сорвалась. Я починить хотела… — Ленка скомкала ответ, перекинулась на другое. — Мы с Анькой договорились в Дом культуры идти. Посмотреть, в какие кружки можно записаться. — Она проскочила в прихожей мимо матери, быстро натянула сапожки, схватила с вешалки куртку. Но у дверей притормозила.

— Мам! — Она глянула серьезно, исподлобья. — Вы с папкой еще не совсем развелись?

— Не развелись пока. — Мать отвернулась от нее, тихо прибавила: — Не расспрашивай меня больше об этом, не тереби.

8

Даже душа способна согреться от печного тепла. Тем паче что за окном — хмарь и промозглость осени. После уличной работы, когда проколеет у ящиков, принимая пустую посуду, печь для Татьяны — первое наслаждение.

Теперь она тешилась в протопленной избе не в одиночку — уже несколько недель жила по-семейному, вдвоем с Сергеем. Вечерами, поужинав и не спеша почаевничав, они занимались всяк своим времяпроводительным делом. Она разгадывала трудоемкие японские кроссворды. Он чаще всего читал книгу. Или занимался мелочевой починкой: заменит шнур утюга, подправит дверцу у шкафа; половица скрипит — посадит на новый гвоздь. Телевизор смотрели редко. Тешить с экрана добром зрителя не хотели, подсовывали пошлых эстрадных кривляк, политическую чухню, развратное и кровавое кинозлодейство. Телевизор к тому же давнишних лет, черно-белый, его также подремонтировал и настроил Сергей.

— Помнишь учительницу по биологии? — Татьяна поднимает глаза от заштрихованных квадратиков кроссворда; даже занятая вычислением, она все время помнит о Сергее, может прерваться по любому веянию памяти, лишь бы поговорить с ним: — Ты эту учительницу в лаборантской запер. Тебя на школьной линейке, помню, шерстили.

— Завуч даже мать в школу вызывала, — усмехается Сергей, отрываясь от книги, которую читал, устроившись у окошка. — Биологичка все на уроках доказывала, что человек от обезьяны произошел. Я ей перечил, говорил, что от Адама и Евы.

— А нашего завуча я недавно видела! Она вся седая стала, еле узнать. Тоже посуду сдавать пришла. А какая она раньше была! Как графиня. Прическа высокая, строченые белые воротники. — Татьяна срывается со стула, дергает верхний ящик комода, вытаскивает огромный альбом в синем плюше. Альбом и сам по себе очень толст, но отовсюду еще из него торчат уголки фотографий, не уместившихся во вклейки и понапиханных между листами.

Сергей и Татьяна устраиваются на диване-кровати, рядышком. Некоторые карточки из общей школьной юности им отлично известны, но такие реликвии никогда не наскучивают. Где-то в расплывчатом образе однокашника и однокашницы под налетом желтизны и трещинами лет мелькнет несбывшаяся мечта и сладостно ущипнет сердце. И так хочется пережить жизнь заново!

— Помнишь, Сережа, этого? Наш сосед, Витька Краев. У него голубятня была с белыми голубями. Он кошек очень не любил. Как увидит, так за кирпич хватается… А учитель математики уже помер. Жалко. Он никогда «двойки» не ставил. Только точку в журнал, если не готов к уроку… Миша Усов весь спился. Толя Филиппов так и работает шофером. А эти… оба брата — в тюрьме… Зато как устроился Коля Дугин! В областной думе, депутатом… А этого узнал?

— Кича! — оживляется Сергей. — Этого ухаря разве забудешь! Я из-за него, Танюха, зуба лишился.

— Не из-за него — из-за меня. Я все помню. Слышишь, Сережа, я все помню. Как будто вчера… — Татьяна прижимается щекой к плечу Сергея — и в знак благодарности за избавление от посягательства Кичи, и просто так — чтобы быть к своему спасителю ближе.

В доме тепло. Тепло от печки, от полосатого самотканого половика через всю горницу, от запаха чайной заварки. На столе — реликтовый фаянсовый китайский чайник, вазочка с мятными пряниками, которые Сергей любит, простенькая карамель. В доме тихо. Слышно, как по потолку, на чердаке, пробежал мышонок.

— Вот бы вечер встречи устроить. Посмотреть бы на всех, — сказала она.

— Может, лучше и не трогать. Пусть все такими остаются, молодыми, когда еще жизнь не коверкала, — возразил он.

Иногда Татьяна сторонне, точно сиделка у больного, наблюдала за Сергеем. За его хлопотами в домашних устроениях, за движениями рук, когда он режет хлеб; за тем, как он в задумчивости сидит на лавке перед домом и будто кого-то ждет. Она осторожно присматривала за ним, словно за человеком, пораженным психическим недугом, и которому обязателен пригляд. Татьяна еще не до конца отделалась от пережитых страхов. Она едва признала его — тогда, когда он, в грязи, в репьях, нечесан, небрит, глаза воспаленные, одичалые, синие губы трясутся, появился возле ее приемного пункта; в одной руке он держал обрезок металлической арматуры, в другой — пустую бутылку… «Как же так-то! Как же так-то, Сережа!» — шептала она, ведя его к себе в дом. Он был совсем ополоумевший и не говорил ничего, только мычал и что-то показывал руками, как будто хотел от кого-то обороняться.

Нагрев воды, она раздела его в сенях донага, поставила в таз, стала поливать из кувшина и снова всё шептала: «Как же так-то! Как же так-то, Сережа!» Она содрогалась от грязи, от запаха, от сыплющихся из его волос гнид. Всю его одежду — лохмотья — она сожгла на костре на краю огорода, не в печке — чтобы и малого бомжового духу не застряло в дымоходе. Насколько умела, обстригла, подравняла ножницами волосы Сергея, побрила ему лицо и шею; принялась отпаивать его козьим молоком с медом. В первое время его мучила лихоманка, он не мог крепко держать чашку; она кормила его с ложки. По ночам ей становилось и вовсе не по себе: он скрипел зубами и ревел во сне. Она подсыпала ему в питье успокоительные порошки, чтобы в заторможенности, в немоте и в рассеянности он перенес выход из чумного запоя. Она сходила в церковь, помолилась за него и поставила целителю Николаю свечку, раздобыла у набожной соседки святой воды и спрыскивала Сергея, кропила водой углы своего дома.

Позднее Лёва Черных прознал про местонахождение Сергея, принес ему куль с вещами: белье, одежду, электробритву, хозяйские мелочи, документы. Принимая куль из рук товарища, Сергей виновато обернулся на Татьяну:

— Здесь кой-какие пожитки мои. Уж если я у тебя квартирую, без них не обойтись.

Вещи держал на особинку, в тумбочке, никакую свою одежду в шкаф не развешивал.

Татьяна невольно примечала, что Сергей тяготится жить за ее счет, старается оправдать квартирантство: то поздних грибов насобирает в ближнем лесу на грибовницу, то выудит на реке полдюжины окуней на ушицу, то переколет все дрова и сложит ровной поленницей. Его выздоровлению и обвычке в доме она всячески содействовала: потакала в хозяйских затеях, покупала без просьбы необходимое: табак, крем после бритья; принесла из библиотеки стопку книг про разведчиков.

Лёва нередко проведывал нового жильца в доме на окраине. Они садились с Сергеем на лавку под окошко, о чем-то подолгу говорили. Гость, как всегда, трезвонил с прибаутками, бывало, вскакивал с лавки, тряс своими рыжими кудрями, давясь от смеха. Слава богу, они ни разу не выпивали и, казалось, даже не держали таких помыслов.

Вчера Татьяне стало еще спокойнее. Утром, выйдя на задворок, она увидела Сергея на турнике. Нехитрое спортивное сооружение досталось от прежних хозяев: два столба и железная труба впоперек. Раздетый по пояс, Сергей подтягивался на турнике, даже сделал требующий крепости мышц подъем переворотом. После упражнений, вспотевший, зачерпнул ведро дождевой воды из бочки и окатил себя для закалки. Отдувался с удовольствием. Татьяна бегом сбегала ему за полотенцем.

Она стала примечать и другое. Днем Сергей куда-то уходил из дому в начищенных ботинках. Вероятнее всего, он подыскивал работу. «Там, в инженерском списке на бирже труда, начальник котельной требуется, — хотела как-то раз подсказать она Сергею. На «биржу труда» Татьяна и сама захаживала и собиралась к зиме поменять профессию, выучиться на оператора котельной. Хотела подсказать, да не подсказала: вроде как обязывает его устроиться на работу. Нет уж, нечего лезть. Если потребуется, сам спросит или расскажет. Так-то оно надежнее.

…В горнице стало заметно темнее. К земле приспустились тучи, под их сенью померкла даже белизна подоконника. С улицы послышался шелест. Первые капли дождя встрепенули еще не опалые листья рдеющего вишенника в палисаде.

Татьяна положила просмотренный фотоальбом обратно в комод, нажала на клювик выключателя. Под светло-зеленым абажуром вспыхнула лампа.

— Сразу веселей стало, — похвалила лампу Татьяна. — Давай, Сережа, еще чайку попьем. Мне уж больно нравится с тобой чай пить, — призналась она. — Пойду варенья из погреба принесу.

Сергей опять пристроился на стуле возле окна, склонился над книгой. И тут нечаянно — стук. В окошко, в стекло. Внезапно, резко, будто в самое ухо… Сергей приложил ладонь к лицу, чтобы отгородиться от бликов лампы, нашел в сумеречном сыром палисаде девочку.

— Ленка! Откуда она здесь? — Кинулся в сени.

9

Встречаться с незнакомой и ненавистной теткой Татьяной и уж тем более стучаться к ней в дверь и расспрашивать ее об отце Ленка себе запретила. Поэтому плутала поблизости от крайнего дома, надеясь, что отец выйдет на улицу покурить. Ей почему-то казалось, что он не курит в этом чужом низком маленьком доме из почернелых бревен, покрытом позеленелым шифером.

В том, что отец находится здесь, Ленка почти не сомневалась. Где ж ему быть? Если даже сейчас его нет, то ночевать-то он все равно сюда приходит. Правда, ждать до потемок она не собиралась: все должно как-то разрешиться раньше… «Папа, папочка, ну покажись, пожалуйста», — мысленно упрашивала она, в который раз проходя мимо окон крайнего дома. Кто, что там, в доме, за ветками кустарника и стеклами узких рам, к сожалению, не разглядеть.

Дождь начался совсем не ко времени. И хоть куртяшка у Ленки с капюшоном, на ногах — резиновые сапожки, да разве будешь под дождем мокнуть! Под деревьми тоже нигде поблизости не укроешься, и листва на них уже поотпала. Ленке до слез стало обидно. Она еще по дороге сюда настрадалась: ехала на автобусе зайцем, все время озиралась, как бы не сцапали контролеры. И вышла из автобуса не на последней остановке, где надо было, — на предпоследней, заранее, чтобы опять же не нарваться на контролеров, которые любят ловить безбилетников в конце маршрута, на кольце.

«Папа, папочка, ну выйди покурить. Вон туда, на крылечко. Ну выйди, пожалуйста», — умоляла Ленка. От сырости стало прохладно. Ленка поеживалась. Лишь бы не простудиться. А то заболеет, уроки в школе пропустит, опять Раиса Михайловна ругать будет за отставание, еще родителей вызовет; отец-то ее не очень боится, а мать — как огня. Ленка даже хныкнула, косясь из-под капюшона на усиливающийся дождь.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Григорий Грег – главный герой вампирской саги Ярославы Лазаревой. До своего превращения в вампира Гр...
В Полых Холмах под Йоркширом кипит своя загадочная жизнь. Попавший туда молодой словен Вратко должен...
Эта книга рассказывает о неизвестных героях второй мировой войны. О людях, входивших в военное подра...
Жюли Турнель живет в небольшом французском городке, работает в банке, общается с подругами, по суббо...
В отношениях с женщинами Дон Тиллман – молодой успешный ученый-генетик – ни разу не продвинулся даль...
Подлинная история главных героев популярнейшего французского фильма «Неприкасаемые» (в российском пр...