Обитель духа Погодина Ольга
Тошнота. Новый поворот. Девочка с белыми волосами в хрустальном гробу, вокруг мрачные старухи в черном… И лица, лица. Лица…
Илуге начинает казаться, что он сходит с ума. Его руки залиты кровью. Кровь на одежде, на руках, волосы слиплись от нее, он купается в кровавом море… тонет… кровь заливает ему рот…
Новый уровень, отчетливый до рези, словно бы все предыдущее было где-то далеко, а до этого – можно вдохнуть, дотронуться… Илуге стоит на пороге юрты. Незнакомый шаман в дохе из беличьих хвостов вдруг оборачивается, насмешливо улыбаясь, и говорит что-то, а что – не уловить. Илуге делает шаг… и над его головой хлопают крылья. Он опять в горах, закрывающих небо. Вокруг холодно, очень холодно. Он ранен. Он извивается червяком на снегу. И там, в этой холодной тьме, его ждет чудовище… Мягкие крылья шуршат над его головой. Это снежный гриф. Неизвестно откуда, но он знает это.
Огромная белая птица с голой черной шеей, обрамленной воротником ярко-красных перьев, садится рядом на снег. Взгляд отливающих антрацитом нечеловеческих глаз бездонен и жуток. Когти скребут по занесенному снегом камню – цвырк-цвырк… Сейчас он умрет под ударом клюва величиной с его ладонь…
Неизвестно как, он оказывается на спине у летящего грифа. Нос щекочут белые перья, крылья простерты намного дальше его рук, вытянутых поверх гигантских крыльев. Илуге хочет крикнуть, что тоже умеет летать, но огромная диковинная птица летит быстро и ровно, делая длинные, плавные, могучие взмахи в такт ударам его сердца. Илуге думает, что так он мог бы облететь полмира, посмотреть, что происходит на самом краю земли, но гриф начинает снижаться, и Илуге узнает место, откуда начал свое странное путешествие.
Гриф величаво плывет вниз, сила тяжести прижимает Илуге к теплым белым перьям, втягивает в себя… И вот уже Илуге шевелит в воздухе огромными белыми крыльями в полтора раза больше, чем крылья орха. Теперь он точно знает, чье было перо, сброшенное ему с неба.
Илуге очнулся от боли в нещадно заломленных за спину руках. Какое-то время он ничего не соображал, в горле что-то невнятно клекотало. Ему хотелось рассказать о своем видении хоть кому-нибудь, но тут он ощутил довольно сильный удар по лицу и открыл глаза.
Он находился не там, где должен был бы, – в лесочке, а прямо перед входом в пещеру предков. Там, где проходили Обряд остальные. И они тоже были здесь, рядом с ним, – с такими же очумелыми глазами. Но в отличие от него они не были связаны.
Илуге начал осознавать, что его дела плохи. Точнее, хуже некуда. Во всех племенах степи подсмотревшего обряды племени непосвященного ждала смерть.
Его снова ударили, и он узнал хозяина. Он смотрел на него с яростью, что-то кричал, но слова проплывали мимо сознания Илуге, еще совсем недавно бывшего в теле диковинной птицы. Шаман что-то резко сказал ему, отчего у Хорага перекосило рот. Потом, наклонившись к пленнику, Тэмчи приподнял ему неудержимо слипающиеся веки. Насилу сфокусировав взгляд, Илуге встретился глазами с шаманом… и начал понимать то, что тот говорил ему, точнее, что говорил ему дух ворона, язык которого Илуге, в отличие от человеческого, мог сейчас понимать.
«Ты умрешь, – сказал ему Дух Ворона, и сказал он это шуршанием сухой травы под их ногами, отблеском на черных перьях. – Мне жаль, что так. Ты только что родился, маленький брат, и ты призвал к себе странного могущественного духа-покровителя издалека. Но ты умрешь, ты умрешь, потому что это право тебе не принадлежало, право быть с нами. Ты чужой нам, и ты умрешь…»
Странно, но это не вызывало у Илуге никаких эмоций. Перед глазами его плавали красные круги, в ушах звенело. Происходящее воспринималось словно издалека. Он увидел, как шаман завершает обряд посвящения, надевая висящую на шнурке фигурку зверя – духа-покровителя, на шею вновь посвященным, и они один за другим становятся в полукруг. Это продолжалось до тех пор, пока перед костром не остался шаман, Хурде и Илуге. Шаман что-то тихо сказал Хурде, после чего тот, брызжа слюной, принялся кричать, показывая пальцем на Илуге. Илуге было странно и смешно наблюдать за ним – слова все еще казались неясным шелестом. Шаман сдвинул брови, и Илуге скорее почувствовал, чем понял, что он гневается. Он взял Хурде за руку и вывел на пределы круга. Больше Илуге его не видел.
Шаман вернулся к костру. Помощник подал ему бубен, украшенный мелкими перышками на длинных кожаных ремешках. Звуки бубна показались Илуге волшебными, он содрогался в глухом, гудящем ритме и снова ощущал себя летящим, – опьянение от удивительных видений этой ночи еще не прошло. Потом к звуку бубна присоединилось горловое, монотонное пение окружающих его людей. Голоса гудели на одной ноте, низкие и завораживающие, будто вокруг него кружились гигантские шмели. Илуге чувствовал этот звук всей кожей, он опять уносил его куда-то за пределы этого мира, но на сей раз в нем слышалась глухая угроза. Илуге видел, как шаман кружится в своем танце, как его движения становятся все более яростными. Потом помощник шамана одним резким движением провел по лбу Илуге, от чего кожу невыносимо защипало – так, что заслезились глаза. В другой руке у него была чаша, и он знаком показал на нее. Пить хотелось, и Илуге осушил чашу до дна.
Время остановилось? Или пронеслось? Илуге, казалось, только что закрыл глаза, но, открыв их, он обнаружил, что солнце снова садится. В голове немного прояснилось. Шаман все еще совершал свой обряд. Он устал, его движения были по-стариковски неверными, на губах выступила пена. Воины-косхи в звериных масках продолжали тянуть свою жутковатую песню без слов.
Но вот край солнца коснулся сопки, и шаман замер, вскинув руки. Косхи закричали. Двое помощников шамана подняли Илуге и понесли в глубь горы. И тут только он ощутил, что, несмотря на прояснившуюся голову, тело его совсем не слушается, даже язык бессильно ворочается во рту, не в силах связать слова. Должно быть, его напоили каким-то новым шаманским зельем.
Внутри пещеры было темно и сыро. И холодно. Один-единственный факел, который нес впереди один из помощников, выхватывал из темноты только стены, расписанные картинами битв и охот. Некоторые из этих вырубленных в скале картин были полустерты, словно время уже источило рыхлый песчаник. Илуге ничего не мог выговорить, и сделать тоже ничего не мог. Расписанный коридор кончился, они вступили в огромную подземную полость, где свет не достигал потолка, освещая груды огромных камней, наваленных слева и справа.
Это все, что он успел увидеть. В следующее мгновение его лопатки и ягодицы ощутили холод каменной плиты, и свет стал исчезать вместе с удаляющимися шагами. Илуге охватил страх – самый настоящий, некрасивый ужас. Плача от беспомощности, он попытался хотя бы закричать, но из горла вырвалось только слабое сипение.
А потом свет погас, шаги затихли, и он оказался один.
Все еще не веря в происходящее, Илуге долго извивался на холодном полу, отчаянно вслушиваясь. Ему даже почудилось, что он улавливает чьи-то голоса. Темнота была полной. Какое-то время он до боли всматривался в нее, пытаясь уловить хотя бы проблеск света. Потом в отчаянии закрыл глаза: так было привычнее и легче, не так страшно.
В голове все еще шумело, но действие парализующего напитка уже проходило. Он почувствовал связанные руки и ноги – они сильно затекли и их неприятно покалывало. Илуге принялся изо всех сил вертеться, дергаться и вырываться – он приблизительно помнил направление выхода и подумал, что если сможет найти выход, то сможет и убежать. Эти вонючие хорьки еще пожалеют, что оставили его здесь! Надо только найти подходящий камень с острым краем, чтобы перетереть ремни из сыромятной кожи, стягивающие ему конечности. Катаясь взад-вперед, натыкаясь на какие-то предметы, – должно быть, приношения, – Илуге наконец наткнулся на нечто, подходившее его целям. Довольно острый каменный угол какого-то выступа или ступени. Ремни перетирались медленно, немилосердно раздирая кожу, но Илуге был терпелив. Время в этой темноте потеряло всякий смысл, – его отрезвляла и вела за собой только боль. Он равномерно двигал руками, думая о том, что воины, должно быть, уже вернулись, и праздник начался. Хотя у кого-то (например, у Хорага и Хурде, подумал он не без злорадства) этот Йом Тыгыз, конечно, отравлен. Нет никаких сомнений, что Хурде во всем обвинил его – например, соврал, что Илуге украл напиток. Да только какая ему-то разница? Даже если он выберется отсюда – обратного хода ему нет. Придется в одиночку идти по голой, замерзающей степи, без воды, еды, одежды и оружия. Или подобраться к лагерю и выкрасть коней, запас еды – и сестру? Знает ли она, что случилось? Не отдал ли Хораг ее своему сыну в качестве утешения, наплевав на свою выгоду от предложения Эрулена и гнев борган-гэгэ? Люди в ярости способны на что угодно…
В ладонь стекло несколько капель крови, и Илуге уловил ее густой запах в холодном мертвом воздухе пещеры. Он ощупал ремни: проклятая кожа поддалась только наполовину. Эдак он скорее протрет себе руки до кости. Однако от нажима ремни немного растянулись, и к рукам хотя бы вернулась чувствительность.
Илуге решил еще раз обследовать пол пещеры. Откатившись вправо от своего выступа, он наткнулся на что-то, с шумом обрушившееся на него. Предмет был каким-то неприятно шершавым и пыльным, и пах чем-то вроде давно обгоревшей земли. Но одновременно рядом глухо звякнуло, и Илуге затаил дыхание: быть может, в числе приношений окажется оружие? Хотя бы нож… Он на ощупь принялся обследовать пол, и – о чудо! – его пальцы соприкоснулись с металлом. Точнее даже – он порезал пальцы! Илуге засмеялся от радости, и его смех гулким эхом разнесся по пещере. Подтянув к тебе оружие – на ощупь оно казалось широким кривым мечом странной формы, – он быстро перерезал ремни на руках и ногах и в следующее мгновение уже стоял на ногах.
И сразу же темнота ожила. Сначала слух Илуге уловил будто бы неясный шелест. После долгой и абсолютной тишины, нарушаемой только его собственными звуками, сердце само собой заколотилось. Илуге вдруг осознал, где именно он находится. Суеверный страх охватил его – вдруг духи разгневались на того, кто так непочтительно обошелся с принесенными им дарами?
Потом ему показалось, будто пещера наполнилась невнятным многоголосым шепотом. Уши заложило, рот наполнила вязкая слюна. Илуге отчаянно сжал рукоять найденного оружия и выставил его напротив живота, не столько надеясь защититься, сколько приглушить переполняющий его животный ужас, – тот, с которым люди бегут сломя голову или падают наземь и сходят с ума. К шепоту прибавились какие-то непонятные звуки, вроде шуршания сухой травы или тихого шарканья. Звук шел будто бы со всех сторон, и Илуге принялся судорожно вертеться на одном месте, пытаясь защитить спину от невидимой опасности. Никогда в жизни, ни до этого момента, ни после, он не будет больше так бояться. Потому что весь ужас, какой способен испытать человек, уже вошел в него. Он чувствовал, как у него на голове шевелятся волосы.
Шепот и шелест становились отчетливее, словно вокруг него сжималось невидимое кольцо. Он стал ощущать движение воздуха, словно кто-то или что-то кружит над ним на бесшумных крыльях. Илуге вертелся на месте, бешено размахивая мечом, но поверхность клинка по-прежнему не встречала никакого сопротивления. В темноте ему начали мерещиться какие-то тени, красноватое свечение чьих-то глаз. Возможно, это было игрой воображения, но в тот момент Илуге не сомневался, что это духи подземного мира пришли за принесенной им жертвой на запах крови.
Внезапно шелест и шепот стихли. Вновь воцарилась тишина – бездонная, невыносимая. Илуге слышал свое собственное дыхание – неровное, всхлипывающее – и понял, что по его щекам беззвучно текут слезы, слезы страха. Он до хруста сцепил челюсти и крепче перехватил неудобную рукоять: хоть духам, хоть демонам, хоть кому – пока в его руках есть оружие, и он может бороться – он будет бороться! Его затопила ярость, пронзительная и благословенная, ибо, вытесненный ею, страх отступил, съежился, и Илуге почувствовал облегчение. Где-то в сознании неясным воспоминанием мелькнули белые крылья.
По пещере разнесся протяжный вздох. Страх снова пополз по позвоночнику, но теперь Илуге знал, как заставить его отступить. И когда страх неохотно отступил обратно в свое темное логово в тайниках его души, Илуге заставил себя улыбнуться. Хоть углы губ непослушно дергались, он чувствовал себя воином, – а воин встречает смерть с улыбкой!
Шелестящий круг как будто раздвинулся и опять стих. Вздох повторился. Вместе с ним ноздри Илуге уловили затхлый щекочущий запах трухи. Да, так пахнет сердцевина дерева, рассыпавшаяся в пыль. Шелестящий звук возник снова, но теперь, сухой и легкий, он звучал, будто звук шагов человека… или… или не человека. Илуге повернулся на звук, освободив левую руку и выбросив ее вбок, чтобы лучше держать равновесие.
Шаги замерли. Казалось, прошла целая вечность, в течение которой всю пещеру наполнял стук его сердца. Илуге будто бы видел, как оно бьется в его собственной груди, чужими, холодными, жадными глазами. И ярость, и страх ушли, – видимо, человек не в силах испытывать столь сильные эмоции так долго. На смену пришло какое-то неестественное спокойствие. Илуге открыл глаза, которые закрыл машинально, чтобы лучше слышать. И… увидел. Увидел свои руки клубком красных пульсирующих линий, зеленоватое свечение меча. Увидел белые изгибающиеся фигуры призраков, однако не почувствовал ничего, кроме холодной решимости продать свою жизнь подороже. И эта решимость, словно невидимый кокон, укрыла его. Призраки извивались, шелестели, словно натыкаясь на окружавший его невидимый барьер. Илуге медленно водил мечом перед собой, его мышцы сводило от напряжения, живот, казалось, завязался в узел.
Прямо напротив него один из призраков имел даже человеческие черты: это был кряжистый носатый воин с косицами по обеим сторонам скуластого лица. В провалы на месте его глаз и рта смотреть совсем не хотелось. Призрак сжимал в руке такой же призрачный скипетр.
Он ударил скипетром внезапно и очень быстро. Илуге еле успел подставить меч. Невидимая граница дрогнула и призраки взвыли от восторга – по крайней мере теперь их шелест Илуге воспринимал как вой. Илуге чувствовал, что долго держать их за барьером не сможет, что сила его истощится. Ему нужно любой ценой добраться до выхода!
Делая мелкие шажки, взмокнув от напряжения, Илуге принялся двигаться туда, где, как ему казалось, находился выход. Живая стена вокруг него колыхалась и шипела, призрак-предводитель нанес еще несколько ударов, которые Илуге отбил, сам не зная как, – и руки после каждого удара все больше немели.
Наконец, своим неожиданно открывшимся внутренним зрением Илуге увидел своды коридора. Радость вспыхнула в нем, и круг вокруг него мгновенно расширился. Но и призраки, видимо, поняли, в чем дело. Шипение и шелест стали интенсивнее, теперь призраки носились и над его головой, протягивая оттуда бледные руки-щупальца. Илуге отступал в тоннель, ведущий к выходу, сжимая найденный клинок. Призрак-предводитель, наполняя пещеру свистящими выдохами, будто он мог еще дышать, наносил ему удары скипетром. Один за другим. И удары эти становились все сильнее и быстрее. Илуге всем телом почувствовал, как граница его воли ослабела, сжалась… Призраки торжествующе заволновались и полезли ближе, красноватое свечение на месте глаз усилилось.
Путь до выхода казался бесконечным. Илуге отступал еще на шаг, каждый раз надеясь, что вот-вот упрется спиной в камни, загораживающие выход, но сзади была все та же пустота, и он делал еще один шаг, и еще один, и еще…
Круг его воли уже был не больше длины его рук. Его шатало, из прокушенной губы на подбородок стекала липкая кровь. Правая рука была, похоже, сломана – или просто потеряла чувствительность и казалась каким-то неуклюжим онемевшим деревянным обрубком. По мере того как Илуге слабел, призрак-предводитель, похоже, наоборот, набирал силу и становился все более отчетливым. Илуге уже видел его звериный оскал, подбитые металлом кожаные латы на его груди…
Должно быть, это призрак великого воина. Куда ему, рабу, тягаться с ним, промелькнула жалкая мыслишка. И тут же усталость и боль вцепились в его тело. Круг еще больше сжался. Из последних сил Илуге сделал шаг – и тут его спина коснулась шероховатого холодного камня.
Выход! Он нашел выход! Правда, в следующее мгновение радость сменилась глухим отчаянием: ему никак не удастся выбраться, в одиночку отвалив тяжелый камень, которым каждый раз закладывали вход. Даже если бы он не сражался с толпой разгневанных духов – все равно камень можно отвалить только снаружи.
Бороться дальше было бессмысленно. Это конец.
Илуге выше поднял голову, прислонился к стене и закричал, разрывая шелестящую тьму, словно хотел звуком человеческого голоса в последний раз нарушить торжество этого царства смерти. Рассыпалось эхо, белесые тени заметались по пещере, доставив Илуге напоследок злорадное удовольствие.
Круг его воли погас совсем, и Илуге почувствовал, что теряет свое удивительное вновь приобретенное видение. Снова вернулись тьма и шелест. А потом что-то коснулось его. И тьма снаружи, и тьма внутри него слились.
Илуге открыл глаза и увидел небо. Утреннее, прозрачное, с несколькими небольшими облачками, словно кто-то бросил на бледно-голубой шелк комки птичьего пуха. Никогда прежде он не видел такого прекрасного неба.
Внутри него царили покой и тишина. Илуге зажмурил глаза, ловя на веках восхитительный, неяркий, ласковый солнечный свет.
– Илуге! – возникло лицо сестры, она опустилась рядом, словно у нее ослабели ноги. – Живой…
– Ха, а что я тебе говорил? – раздался торжествующий голос Баргузена. – А ты что, женщина? Сразу в слезы?
– Но он же был такой… такой… – голос Яниры прервался, – …и не дышал совсем… и сердце не билось…
– Да, мы подоспели вовремя. Еще немного – и ты бы задохнулся в этой пещере, братец. – Баргузен нагнулся над ним, потрогал щеку. – Ехать сможешь? Нам с Янирой удалось увести шесть лошадей из табунов Хорага. Но Эсыг, по-моему, меня видел. А если поймут, куда и зачем мы направились, очень скоро будут здесь.
Илуге хотел ответить, но понял, что язык его не слушается. Из растрескавшегося рта вырвался только стон. Янира тут же бросилась к нему, раздвинула непослушные губы и влила в них немного воды из бурдюка.
– Говорил же тебе, – махнул рукой Баргузен, его лицо сострадательно искривилось. – А, да что теперь! Ехать надо. Не то нас всех троих в курган Орхоя отправят. Да еще вход получше законопатят, чтобы снова не сбежали.
– Помоги ему лучше, – сердито сказала Янира, пытаясь приподнять его тяжелое, непослушное тело. – Ты же видишь, они били его. У него вывихнута правая рука.
– Ага, и губы – в месиво, – согласился Баргузен, резким рывком вправляя руку. У Илуге вырвался крик, и он снова почувствовал, что слабеет. Вдвоем им удалось перевалить Илуге на спину одной из лошадей. Еле двигаясь, то и дело сползая, ему кое-как удавалось держаться в седле, пока Баргузен занимался поспешными сборами.
Янира собрала неподалеку охапку жестких стеблей пахучей полыни, протащила по пыли. Слабая попытка сбить со следа – шесть лошадей натоптали так, что не заметить их может только слепой. Слепой… Что-то билось в голове, какая-то пугающая темнота. Нет, не поймать. Илуге удалось согнуть пальцы левой руки и вцепиться в жесткую конскую гриву.
– Верно. – Баргузен, уже в седле, подъехал к нему вплотную. – Главное – удержаться в седле. Нам нужно бежать отсюда, бежать быстро, понимаешь? Оно, конечно, вчера праздник был, потому, даст Старик, не сразу хватятся-то, но все же…
С этими словами он взял лошадь Илуге под уздцы и потянул за собой. Янира тоже пустила свою кобылу рядом – на случай, если он соскользнет с седла. Но Илуге удавалось держаться, и Баргузен послал коней рысью. Запасные следовали за ними. Будь Илуге в состоянии, он бы оценил выбор: Баргузен взял не самых лучших (тем более бросятся в погоню, и уж тогда будут гнать до последнего!), но и не самых бросовых лошадей. Так, середнячок. Но из тех, что проходят двадцать конных переходов на одном подножном корму.
– Куда теперь? – Янира явно обращалась к Илуге. Но тот только мычал, мотая головой – координация движений и речь никак не хотели возвращаться к нему.
– Туда, где нас не достанут, – тут же откликнулся Баргузен. – То есть к тем племенам, которые или не имеют дел с косхами, или во вражде с ними.
– А ты знаешь, где их искать? – спросила Янира.
– Найдем. – беззаботно махнул рукой Баргузен. – Главное – сбить со следа погоню, а потому сейчас едем на запад. Там течет Уйгуль, приток Горган-Ох. Берег там пологий, и вся пойма заросла тальником. В нем можно будет отсидеться. Это не то, что в открытой степи – от горизонта видать!
– Сколько туда ехать? – озабоченно нахмурила брови Янира. Она то и дело беспокойно оглядывалась назад.
– При таком ходе – до полудня, не меньше. – Баргузен сощурился на солнце. – Я-то рассчитывал добраться туда уже сейчас.
– Ну и скачи, раз рассчитывал, – накинулась на него девушка, – ты что, не видишь, в каком он состоянии? А я своего брата не брошу!
– Я и не говорил, что надо кого-то бросать, – примирительно ответил Баргузен. – Просто надо поторопиться…
Илуге слушал, как они препираются, и ему казалось, что все это – и Янира, и их предыдущая перепалка с Баргузеном, и праздник Йом Тыгыз – было с ним давно-давно, века назад. Но смысл их разговора медленно дошел до него и он нечеловеческим усилием выпрямился, сжал бока лошади, пустив ее быстрей. Янира ахнула, дернулась за ним, а Баргузен улыбнулся во весь рот:
– Вот это по-нашему! Йо-хо-о! Йо-хо-о!
Подстегивая лошадь возгласами, он лихо рванулся вперед, увлекая за собой остальных. Утренний иней уже сошел, и теперь они мчались по сухой рыжей траве, выгоревшей за лето и уже побитой первыми морозами. Осеннее солнце светило им в спину, делая тени длинными. Лошади, долго простоявшие стреноженными в табуне, радовались возможности размяться и неслись ровной рысью, изредка переходя в галоп. У Илуге в ушах звенело, рот наполнился чем-то соленым и теплым, но все его существо сейчас сосредоточилось на том, чтобы удержать поводья и бока лошади в этой скачке. Помогли долгие летние месяцы, из года в год проводимые в седле, – тело словно бы помимо своей воли примерялось к ритму скачки. Иногда он ловил озабоченный и страдающий взгляд сестры, но у него не было сил улыбнуться ей, подбодрить, – тоже, поди, потребовалось немало мужества, чтобы броситься ему на выручку, ускользнуть незамеченной от хозяйки, выкрасть коней…
Кожаные мешки для поклажи, притороченные к седлам, заметно оттопыривались. Догадались собрать запас еды и воды? Это было бы хорошо, очень хорошо. А пока – вперед, вперед! Несмотря на боль во всем теле и странную немоту, Илуге физически чувствовал, как к нему возвращается жизнь. Будто что-то темное и странное отступало под лучами солнца. Но что? Илуге силился вспомнить, как очутился в пещере, – но в его памяти клубились какие-то разрозненные, невнятные обрывки. Потом, он соберет их потом. Вперед!
До Уйгуль добрались действительно ближе к полудню, и погони пока не было видно. С разгону влетев в неглубокую, вольно рассыпавшуюся говорливыми перекатами речку, лошади осторожно пошли по мелким камешкам, устилавшим дно. Теперь следы смоет – нужно только подыскать подходящее место, где бы конское ржание или случайный звук не выдали их. Баргузен порыскал немного и, махнув им, потрусил вниз по течению. Там начались заросли ивняка, уже с изрядно облетевшей и пожухшей листвой, но все еще достаточно густые, чтобы скрыть горизонт. Янира недоверчиво закусила губы. Илуге хотел сказать ей, что так же, как она, не видит погоню, и погоня не увидит их, – но не смог.
Баргузен привел их на выступавший из воды островок – такой крошечный, что было непонятно, как можно на нем разместиться с лошадьми. Вырубив ивняк посередине, он завел туда лошадей, привязал их к пням, а срубленные ветви примотал к соседним, освободив крошечное пространство для них троих. Вдвоем с Янирой они дотащили туда Илуге, которого еще плохо слушались ноги. Внутри было мокро и тесно. Рядом переступали копытами лошади, которые никак не желали ложиться наземь, остро пахло навозом и царапались торчащие со всех сторон обрубленные ветки. Но это было убежище, и другого им пока не найти.
– Будем ждать до темноты, – решил Баргузен, оглядывая пустынную пойму. – Если до сумерек не будет погони – поедем. Хорошо бы он, – Баргузен кивнул на Илуге, – хоть немного в себя пришел. А то, если обнаружат, далеко не уйдем. Молись Старику, чтобы к вечеру не похолодало – пар от дыхания вмиг нас выдаст.
– Следи лучше, – хмуро сказала Янира, положив голову Илуге себе на колени, – и подумай, как бы лошади не выдали.
Лошади, впрочем, тоже подустали от утренней скачки и теперь, напившись вволю, меланхолично пофыркивали, пробуя на вкус жесткую осоку, росшую в подножии кустарника.
Сколько они так прождали, трудно сказать. Время растянулось в бесконечность, прерываемую плеском рыбин на перекатах да фырканьем лошадей. Ранние осенние сумерки уже поднимали с реки туман.
– Едут! – вдруг прошипел Баргузен и тенью проскользнул в укрытие. Янира тоже поднялась, протиснулась ближе к лошадиным мордам и принялась поглаживать их и нашептывать что-то ласковое, уговаривая лежать спокойно. Вскоре Илуге услышал топот копыт и возбужденные голоса. Расстояние было слишком большим, чтобы уловить слова, но вот послышался плеск воды и топот, – кто-то послал лошадь вдоль берега и теперь, судя по шуршанию и замысловатой ругани, продирался сквозь низко нависшие ветки, высматривая беглецов.
– Нету, – услышали они. – Наверно, вверх по течению ушли, там за излучиной тоже есть заросли, и до леска недалеко…
– Может, глянем на том островке, что ли? – с ленцой протянул голос. В этот момент Илуге отчетливо услышал, как они, все трое, перестали дышать. Каждый звук вдруг стал очень отчетливым.
– Да ты что, Сургутай, – засмеялся кто-то, – охота тебе сапоги мочить? Где ты спрячешь там шесть коней, а следы-то шестерых коней идут сюда! Скорее всего стервецы проехали немного вниз по течению, чтобы навести нас на ложный след, а потом повернули обратно вверх по реке. Я бы на их месте так поступил. Надо торопиться, а то до темноты не догоним.
– А может, они все же вниз пошли? – с сомнением спросил Сургутай. Илуге узнал его – меланхоличный парень, который, кроме как о еде, по общему мнению, вовсе ни о чем не думал.
– Зачем им вниз, сам посуди? – раздраженно отозвался второй голос, в котором Илуге узнал старшего надсмотрщика Хорага, Тузука. – Там, внизу, Уйгуль сливается с Горган-Ох, а до слияния наши земли. В этом месте через Горган-Ох им не перебраться, да и незачем – одна каменистая пустыня. По ту сторону Уйгуль; джунгары – а они чужакам будут ох как рады – тут же наденут ярмо, если сразу не пристрелят! Нет, они пошли вверх, в предгорья, через летние кочевья кхонгов или уваров.
– Кто их знает, как они думают, – пробормотал Сургутай.
– Давай шевелись! – Голос Тузука налился свинцом. – Как будто у нас времени навалом! Вот уйдут до темноты, тогда поймешь, как попусту языком шлепать! Господин Хораг нам голову снимет, если не вернем, особенно белобрысого. И девку!
– Да я что… Я уже еду… – послышались удаляющиеся всплески: всадники уходили вверх по реке. Илуге удалось поднять с земли голову и отыскать глазами Яниру – на ее бледном, как полотно, лице проступало облегчение.
– Нам повезло, – одними губами выдохнул Баргузен. – Лошади спокойны были. Одна бы заржала – и…
– Я их зерном кормила, – прошептала Янира, и Илуге увидел, что ее безрукавка топорщится на животе, – должно быть, она высыпала зерно себе за пазуху из седельной сумы.
– Умеешь, когда хочешь. – Баргузен скрыл за шуткой прозвучавшее в голосе одобрение и погладил девушку по рыжей голове.
– Иди давай глянь, не осталось ли кого, – ворчливо бросила девушка и отвернулась к брату.
Начинало смеркаться. Над рекой поплыли завитки холодного сырого тумана, и еще никогда он не был так желанен, как сейчас. Вернулся Баргузен, вывел из укрытия лошадей.
– Теперь у нас нет выбора, – сказал он. – Надо ехать вниз по течению. Они приедут и туда, но позже. Хорагу не хватило ума – или щедрости – послать достаточно людей, чтобы они могли разделиться.
– Но нам действительно некуда оттуда бежать, – вскинулась Янира.
– Отсидимся в поймах, – отмахнулся Баргузен, – а придут снега, пойдем вверх, в предгорья. К тому моменту погоню прекратят, а там, глядишь… Не к джунгарам же соваться – на верную смерть!
– Джунгары, – вдруг чужим, хриплым голосом сказал Илуге. – Джунгары меня примут.
И потерял сознание.
Глава 5
Заложница
Ей было жаль девочку, хотя проявление любых суетных чувств и запрещено уставом. Церген Тумгор, Верховная жрица школы Гарда, поднялась с места осторожными движениями старухи и зябко закуталась в черный плащ, подбитый мехом ирбиса – горного кота. Последнее время она все время мерзла. Должно быть, ей давно пора покинуть свою плоть и вновь ступить в лабиринты ардо – пути, который проходит отлетевшая душа к своему следующему рождению. Церген Тумгор возглавляла обитель долго, очень долго – более сорока лет. Среди ее послушниц встречались девочки из знатных семейств, от которых по тем или иным причинам хотели избавиться. Однако княжну ей всучили впервые. И в самом что ни на есть противном для послушницы возрасте – княжне вот-вот сравняется пятнадцать. Обычно девочек отдавали в школу в возрасте от пяти до восьми лет, и к моменту полового созревания их каналы чувств уже поддавались управлению. А вот для юной княжны, выросшей совсем в других условиях, все окружающее, верно, кажется настоящей тюрьмой.
Однако Церген Тумгор умела мыслить, не замутняя рассудок лишними эмоциями. Для школы посвящение Ицхаль (она приняла обет после полугодичной подготовки и четырех побегов) – большая удача, приток подношений и неофиток уже заметно увеличился. Кроме того, весь период пребывания Ицхаль им гарантированы богатые пожертвования со стороны правящего Дома. И наконец девочка пока сама не понимает, что только толстые стены обители Гарда гарантируют ей жизнь. История Ургаха пестрит внезапными смертями правящих князей и их наследников – тем более наследников…
Церген с некоторым усилием проследовала на небольшой балкончик, выходящий во внутренний двор. Во дворе занимались послушницы, и Церген некоторое время машинально прислушивалась к тому, как они нараспев произносят слова ритуальной молитвы. Звонкие детские голоса, разносясь в прохладном воздухе приближающейся весны, делали заключенный в них смысл по-особому прекрасным, словно вливая в них что-то новое. Старуха оперлась на перила и посмотрела вниз. Ицхаль нельзя было не заметить. Она сидела в переднем ряду – на голову выше окружающих ее девочек – с закрытыми глазами и застывшим, пустым лицом.
«Я не права, – подумала Церген. – Я не права, определив ее наравне с остальными новообращенными. Мой разум затмила ярость и обида на владык Ургаха, навязавших свою волю могущественному ордену. Но княжна не виновата. Она никогда не станет покорной, пока занимается вместе с девочками, которые вдвое моложе ее. Это лишь усиливает ее унижение. А она здесь на всю жизнь – и с этим придется считаться. Если не мне, то тем, кто придет следом за мной. Нет, это был мелкий и злой поступок».
Церген вернулась в свою келью и позвонила в небольшой бронзовый колокольчик в виде мифической птицы. Позвонив, она поставила его на массивный стол из дерева орад – единственную роскошь, против которой она была не в силах устоять. Ее пальцы коснулись прохладного, матового дерева изысканного серо-зеленого цвета в причудливых прожилках, напоминающих драгоценный жад. Столу было не менее двухсот лет, а лак, сваренный по древним рецептам, сохранял его в первозданном виде. Считалось, что древесина дерева орад служит развитию мистических способностей и аккумулирует благодатную энергию шу, пронизывающую все сущее.
Приказав появившейся послушнице привести Ицхаль, Церген Тумгор опустилась в кресло, развернула его ко входу и принялась ждать, поглаживая висевший на груди круглый золотой диск на длинной, причудливой вязи цепочке. Ицхаль вошла и остановилась у двери, не обратив внимания на приглашение садиться, сделанное Верховной жрицей. Не сделала она и ритуального жеста, – тремя сомкнутыми пальцами коснуться лба – знак приветствия жриц старшего ранга. Плечи развернуты, глаза опущены, длинные светлые волосы наполовину закрывают лицо – девочка демонстративно подчеркивает свою роль узницы.
– Сядь. – Церген отбросила мысль о том, что ей удастся вразумить княжну уговорами. Девочка, похоже, сделана из твердой породы. Она сцепила пальцы под подбородкам и оценивающе уставилась на Ицхаль. Молчание длилось долго, и, как она и ожидала, Ицхаль не выдержала первой:
– Зачем меня вызвали?
– Это входит в мои обязанности, – тут же ответила Церген, внутренне усмехаясь. – Я обязана заботиться о своих воспитанницах.
Как она и ожидала, девочка не удержалась:
– Да неужели. – Ее губы презрительно скривились. – Конечно, мои братья должны настаивать на том, чтобы я оставалась живой, но обо всем прочем договоренности не было, не так ли? А я не хочу изучать ваше учение, потому что считаю его глупым! И вам меня не переубедить, не сделать вашей послушной куклой!
– От этого зависит, будет ли вся твоя дальнейшая жизнь такой плохой, какой, судя по всему, она сейчас тебе представляется, или такой, какова она, скажем, для меня, – с рассчитанной холодностью процедила Церген. – Выхода отсюда нет ни у одной из нас. Твоя ярость похожа на ярость пса, грызущего железную цепь: он может только сломать себе зубы.
– Но если это тюрьма – а это так, раз ты так говоришь, – то тогда почему ты называешь это школой? И при чем здесь твои боги? Все это лицемерие! – неожиданно выкрикнула девочка. – Нет уж. Предпочитаю, когда вещи называют своими именами.
– Меня не интересует, что ты там предпочитаешь, послушница. – На этот раз тон действительно был ледяным. – Я вижу, начинать твое обучение действительно было ошибкой. Сначала следует излечить тебя от гордыни.
– Я – княжна Ургаха. Как ты собираешься заставить меня забыть об этом, старуха? – высокомерно бросила Ицхаль.
– Ты – горстка праха в жерновах времени, – отозвалась Церген.
Да, девочку придется готовить отдельно. И заставить прекратить сопротивление. Такие цельные натуры, как она, если оставить их в покое, способны лелеять свои обиды годами, а это ни к чему хорошему не приведет.
– Мне не нужны твои глупые, пахнущие пылью изречения, старуха, – заносчиво вздернув подбородок, выпалила Ицхаль.
– Что ж, придется тебе это по-настоящему продемонстрировать, – пожала плечами жрица. – Я полагала, что практиковать уединенность для тебя еще рано, но другого пути успокоить твою гордыню нет. Ты все время пытаешься разыгрывать свой спектакль. В мире, где все есть иллюзия, тебе придает силы отражение той иллюзии, которую ты создаешь в других. Ты думала, мне неизвестна эта простая истина? Но это не все, далеко не все, моя самонадеянная девочка. Есть вещи и силы, перед могуществом которых ты – не более чем муравей, песчинка. Познав это, твоя душа утешится и обретет покой.
– Никогда! – страстно выкрикнула Ицхаль. – Вам не сломать меня этой болтовней!
– Ветер и вода сокрушают даже самые твердые скалы, – еще раз улыбнулась жрица. Ей девочка определенно нравилась.
Когда Ицхаль узнала, что ее отправляют в Храм Снежного Грифа, она даже решила пожаловаться брату, – какую бы ненависть к нему ни питала. Но потом передумала. В конце концов, злобная старуха Церген ждет от нее именно этого. Зря она сцепилась со старой каргой. Ей не следовало раньше времени выдавать себя. Но, возможно, там, в этом храме, у нее наконец будет шанс убежать, потому что убежать отсюда нет никакой возможности. И куда она пойдет – родовая княжна, ни разу не покидавшая высокогорный Ургах? Которую в Ургахе слишком многие знают, а значит, и найдут прежде, чем она сможет что-нибудь предпринять? У нее не осталось здесь ни одного человека, на которого она могла бы положиться, кому могла хотя бы открыть свои помыслы. Все, все до единого предали ее, лицемерно отворачивая лица от той, кому еще совсем недавно угодливо улыбались! Возможно, путешествие в Храм Снежного Грифа будет более полезным, чем кажется на первый взгляд…
Если бы она знала! Они выехали из Йоднапанасата на рассвете. Никто даже и не подумал предложить ей паланкин, подобающий ее рангу, и Ицхаль была вынуждена ехать на лохматом горном быке, который ужасно вонял, и спина у него была на редкость ребристая, что не сглаживала даже толстая войлочная попона. По мере того как они взбирались все выше и выше по немыслимой тропинке, Ицхаль бросила дуться за паланкин и теперь уже судорожно хваталась за луку седла, чтобы не свалиться. И ни в коем случае не смотреть вниз, под ноги, – туда, где меланхоличное животное, казалось, еле находит место поставить копыта. А справа распахивалась темно-голубая, дышащая вечным холодом пропасть. Ицхаль чувствовала, как бьющий оттуда ветер высекает слезы из ее глаз.
Сама она никогда здесь не пройдет – это она поняла отчетливо. Проводники, узкоглазые, низкорослые шерпа, натирающие жиром свои плосковатые, обветренные морозом и ярким светом лица, сноровисто тянули животных, нагруженных ее багажом, словно вытягивали одну за одной огромных рыбин. Она, Ицхаль, не принимала в этом никакого участия. Страшно и непривычно было понимать, что ее жизнь зависит от неосторожного движения неповоротливой скотины. Ицхаль изо всех сил сдерживала слезы.
Головокружительный подъем продолжался все утро. В полдень, когда яркое солнце стало нестерпимым и белые вершины зажгли в густо-сиреневом, морозном небе три солнца, шерпа разыскали крохотную площадку, чтобы она могла размять ноги. Ицхаль еще ни разу не чувствовала свое тело настолько измученным и одеревеневшим.
Далее они перевалили через хребет, и начался не менее чудовищный спуск. Животные постоянно оскальзывались на обледеневших камнях, ветер набрасывался на них резкими порывами с разных сторон. И было еще страшнее, потому что приходилось все время смотреть вниз. Ицхаль несколько раз заплакала, чувствуя, как слезы срезает со щек ветром. Время тянулось бесконечно. Она уже не замечала ни запаха животных, ни обожженных морозом и солнцем щек – в этот момент она безропотно покорялась даже не приказам – жестам простого погонщика скотом. К концу дня Ицхаль поняла, что ей хотела показать Церген Тумгор. У нее не осталось душевных сил даже на ненависть к старухе.
…Когда десять дней спустя Ицхаль увидела черепитчатые крыши Храма Снежного Грифа, она подумала, что ничему в жизни так не радовалась. Ее буквально пришлось снять с седла, так как идти она была практически не в состоянии. Навстречу ей вышли две монахини, обе выглядели сморщенными и неопрятными. Сам храм представлял собой квадрат, сложенный из светлого сланца и покрытый черепицей, с внутренним двором и колодцем. Из внутреннего двора одинаковые беленые двери вели в кельи. По мощенному камнем двору гулял ветер, выдувая из углов остатки мелкого, колкого снега. Над монастырем нависала совсем уж гигантская Падмаджипал, воздух был ощутимо более разреженным, и небо потеряло голубой цвет. В ушах шумело.
Одна из монахинь знаками показала ей ее келью. Ицхаль еле держалась на ногах и как сомнамбула двинулась за ней, даже не посмотрев, что стало с ее вещами.
А наутро она обнаружила себя в самой сердцевине тишины. Никто не пришел будить ее. Проснувшись, она долго лежала, задыхаясь и вслушиваясь в звук собственного дыхания. Храм Снежного Грифа как будто вымер. Найдя в себе силы встать, чувствуя слабость и головокружение, она нашла свои вещи, сваленные в кучу у дверей, – и никаких следов деятельности. Никто не бродил по двору. Никто не распевал гимны, как это было положено. Никто не спешил на кухню или из кухни, сжимая в руках плошку. Дым из трубы, впрочем, Ицхаль нашла. Нашла и кухню, в которой тоже никого не было. Дал знать о себе голод, и она впилась зубами в лежавшую на столе половину ячменной лепешки.
Когда во дворе раздались шаги, она чуть ли не обрадовалась. Вошла вчерашняя монахиня, сгибаясь под тяжестью вязанки кривых сучьев, какие, вероятно, только и можно найти поблизости. Ицхаль заговорила с ней, удивляясь, как странно звучит здесь ее собственный голос. Монахиня в ответ только молча показала ей на вязанку и ушла. Быть может, немая?
Ицхаль даже обрадовалась какому-то занятию. Она долго сидела, глядя на пламя и методично скармливая ему новую пищу. Время парило над ней, как гриф, на мягких бесшумных крыльях.
Когда тени стали длинными, пришла другая монахиня. Она тоже не говорила – не хотела или не могла. В стене за очагом обнаружился коридор, приводящий в скрытый в горе ледник. Там в глиняных чанах обнаружилась мука, растопленное масло, какие-то коренья, подвешенные связками к потолку.
На ужин была болтанка из воды, муки и масла и горсть сушеных абрикосов. Молча поев, монахиня ушла, знаками показав, что очаг следует затушить. Ицхаль еще какое-то время с наслаждением грелась и не заметила, как горы окутала величественная, бесконечная темнота. Звезды в разреженном воздухе горели ярко и ровно, без привычного мерцания, и казались огромными. Ицхаль вышла на морозный воздух, долго стояла, запрокинув голову. Все ее чувства, похоже, действительно остались там, внизу.
В храме, оказалось, жило около десяти монахинь. Большинство из них большую часть года обитало в пещерах на той стороне горы, исполняя свои обеты. Разговаривать в храме не запрещалось, но, видимо, в общении здесь не чувствовали необходимости. За Ицхаль никто не следил – не было нужды. Она поздно вставала, с трудом привыкая к постоянно окружавшему ее холоду. Делать было совершенно нечего. Ицхаль любила уходить из храма в горы, но холод быстро давал себя знать, и, устав от однообразных ландшафтов, она возвращалась.
Сны стали очень яркими, словно скудость внешнего восприятия компенсировалась внутренней памятью. Они были настолько выпуклыми, живыми, что, проснувшись, Ихцаль порой долго не могла понять, не теперь ли ей снится бесконечный, протяжный, странный сон.
Весна в горах почти не ощущалась – разве что увеличилась длительность дня и солнце стало ярче. Вокруг прочти ничего не происходило, но однажды Ицхаль довелось увидеть необычайное. Она по обыкновению бродила вокруг храма с неясной надеждой найти тропку, которая – по волшебству, не иначе – выведет ее отсюда. Одна из троп показалась заманчивой, и Ицхаль долго карабкалась по ней. Однако тропинку, должно быть, протоптали горные бараны – она привела ее всего лишь на небольшую, усыпанную мелким щебнем площадку на склоне горы. Раздраженная, запыхавшаяся, Ицхаль даже не обрадовалась открывшемуся перед ней изумительному виду на Падмаджипал. Гигантская гора возносила к нему свой белоснежный купол, отделенная от нее только долиной, заполненной клубящимися облаками. Казалось, что она может дойти по ним, словно по пушистому ковру, до далекой вершины, сверкавшей на солнце своими вечными льдами.
И тут это произошло. Горы дрогнули. Она услышала странный протяжный звук, словно вздохнул кто-то нечеловечески огромный. Мимо нее прокатилось несколько мелких камней, исчезнув за краем обрыва. Звук повторился, и Ицхаль, всерьез испуганная, прижалась к боку горы. Она выросла в горном княжестве и наслышалась историй об обвалах и внезапных лавинах, погребавших под собой целые караваны. Пытаться сейчас вернуться по узкой, извилистой тропке, проходившей под нависающими валунами, было равносильно самоубийству. Дрожа от страха, Ицхаль прижалась к гладкой поверхности скалы и ждала.
Звук повторился снова. Он гремел, отражаясь от всех поверхностей, вибрируя в ней нотами такого ужаса, какой она доселе и представить себе не могла. А потом она увидела, как прямо напротив нее с Падмаджипал катится вниз страшная, клубящаяся белая волна. Такая огромная, что кажется, она несется прямо на нее, и сейчас она задохнется в белом сверкающем пламени…
Кажется, Ицхаль кричала и не слышала звуков собственного голоса – таким был рев взбесившихся скал, раскачивающихся вокруг нее, как шальные. Рев нарастал, становясь нестерпимым. Ей в лицо полетели осколки льда и снежной пыли, когда на ее глазах лавина, разбухнув до невероятных размеров, ухнула вниз, в белую бездну долины. Какое-то время Ицхаль слышала замирающий внизу грохот и видела, как колышется вновь сомкнувшаяся пелена облаков. Ей было страшно даже представить, что это чудовище сделало с долиной.
Потом все затихло. Тишина показалась для ее слуха неестественной. Ицхаль всхлипнула и затихла, боясь даже этого слабого звука. Она не помнила, как оказалась на коленях, – видимо, в какой-то момент ноги просто отказали ей. Она нерешительно попыталась подняться, ноги дрожали. Камень прошуршал под ногой. Ицхаль поскользнулась и опять упала, не почувствовав ни боли, ни холода, – лавина запорошила весь склон толстым слоем мелкого снега. Ицхаль провела рукой по волосам и тоже обнаружила, что она вся покрыта снегом – волосы, брови, ресницы, одежда.
Она видела Белое Пламя и осталась жива. Она знала легенды о Князе Лавин, раз в триста лет сходящем с Падмаждипал, – таком огромном, что стирает с лица земли целые поселения, на века превращая их в заледеневших призраков. Пока в какое-нибудь особенно жаркое лето с гор не сойдет сель и не обнажит мертвых людей в старинных одеждах и предметы, вышедшие из обихода давным-давно… Ни один человек на ее памяти не мог сказать, что видел Белое Пламя. Были лишь те, кто слышал от прадедов, как содрогались горы под непосильной тяжестью Князя Лавин.
Ицхаль еще долго сидела, не решаясь спуститься вниз, – сидела, пока не замерзла, и на землю не начали опускаться сумерки. А когда вернулась, то обнаружила, что половину своего радостного возбуждения растеряла лишь потому, что ей не с кем им поделиться. От огорчения и обиды Ицхаль заплакала.
Через несколько дней, одинаковых, как две капли воды, случившееся с ней уже стало казаться Ицхаль каким-то странным сном. Конечно, монахини слышали. Но когда она попыталась подойти к одной из них с вопросами, та пожала плечами с полнейшим равнодушием, – вероятно, ничто в этом суетном мире ее не интересовало. Все в Ицхаль протестовало против этого обволакивавшего ее безразличия. В такие минуты ей хотелось кричать, – путаясь в длинном грубом подоле, она выбегала на дорогу и долго стояла, задыхаясь от бессилия и сглатывая подступающие слезы.
Еще через несколько дней она первый раз увидела лонг-тум-ри. Завидев с облюбованной ей смотровой площадки неподалеку от храма, что по тропе внизу двигается человек, Ицхаль взволнованно сцепила руки: до этого момента она думала, что пройти этот путь пешком невозможно. Ей нужно увидеть его во что бы то ни стало! Перепрыгивая через крупные валуны, которыми был усыпан склон после недавнего обвала, Ицхаль заторопилась вниз.
Лонг-тум-ри прошел мимо нее, и она была потрясена всем его странным видом, его невидящими черными глазами, его странной, нечеловеческой быстротой. До этого момента она слышала о людях-птицах, но никогда не видела их. А еще ее поразило, что лонг-тум-ри оказался таким юным. У него оказались правильные черты лица и нос с горбинкой, луком выгнутый рот. А опушенные темными ресницами глаза были, наверное, даже красивыми…
Ицхаль прокралась в зал. Появление лонг-тум-ри было целым событием! К сожалению, ей не удалось увидеть, что передал посланец старшей монахине. Но она находилась во внутреннем дворе, когда он снова появился, следуя за второй монахиней, и исчез в одной из келий, все с тем же отрешенным, пустым, невидящим лицом. И не выходил оттуда еще три бесконечных дня, которые она ожидала, изнемогая от любопытства.
На четвертый день, рассердившись на самое себя, она решила собрать дров и почти все утро пролазила по горам, найдя несколько жалких веток. Растерянная и злая от того, что не понимала всей тяжести жизни монахинь, она с ободранными коленками и перемазанными руками понесла свою добычу на кухню. Кроме прочих бед, ветер унес ее капор, и новый взять было неоткуда, по крайней мере с собой она запасной не привезла. Войдя, она с грохотом сбросила принесенный хворост на пол. И уставилась на сидящего за столом с чашкой похлебки лонг-тум-ри. А он уставился на нее. Если это вообще был он – настолько изменились черты его лица, оживленные обычной, человеческой мимикой.
Он показался Ицхаль красивым. Чуть старше ее, но уже гораздо выше. У него оказался зуб со щербинкой и ямочка на щеке, когда он произнес слова приветствия, и Ицхаль обрадовалась звукам его голоса, звукам человеческого голоса, как ребенок. Она ответила ему. Она была с ним более приветлива, чем с большинством из тех знатных людей Ургаха, которых она знала. Она принесла ему половину испеченной вчера лепешки – а их здесь пекли далеко не каждый день, и Ицхаль считала их лакомством. Лонг-тум-ри, впрочем, этого не знал. Он уплетал лепешку, вгрызаясь в нее крепкими зубами, и улыбался ей.
Потом обостренный слух Ицхаль уловил шаги и она сочла благоразумным удалиться. Все внутри нее пело от радости этой неожиданной встречи. Кроме того, она безошибочно разглядела в глазах этого незнакомого юноши восхищение собой, и оно умостилось внутри нее теплым пушистым комком. Ицхаль, впервые за долгую бесконечность дней, почувствовала себя живой.
Лонг-тум-ри ушел через два дня, и она виделась с ним еще несколько раз, но не осмеливалась больше заговаривать, хотя ей очень того хотелось. И ему тоже – она видела, как каждый раз вздрагивают его губы, готовые что-то произнести. Но он не решался, и несказанные слова повисали между ними, жгущие небо, как снег. В последний раз она видела его стоящим посреди двора, прислонясь к колодезному вороту, безо всякой видимой цели. День клонился к закату, на землю ложились сумерки, высоко над головой зажглась зеленоватая звезда. Увидев ее, лонг-тум-ри повернулся, и Ицхаль, замерев на месте, поняла: он ее ждал.
Они долго стояли друг напротив друга. Потом Ицхаль вернулась в келью, задыхаясь от его обжигающего взгляда. Она знала, что он вернется. Знала.
Он снился ей, почти каждую ночь. Сны были яркими, обрывочными, и запоминались с трудом. Но она продолжала ощущать на своем лице, на своем теле взгляд его темных глаз. Это ощущение было чисто физическим и вызывало у нее тянущую, смутную боль.
Теперь Ицхаль выходила только в сторону дороги. Весна вовсю хозяйничала в долинах – отсюда, с высоты, Ицхаль могла разглядеть далеко внизу зеленую дымку лугов и крошечные коричневые квадратики полей. Там, наверное, уже цветет хохлатка, пронзительно синеют среди камней цветки краснокоренника, тянет к свету пурпурные венчики дикий лук. Один раз она увидела, как мимо нее, почти вровень, пролетела стая белых журавлей, – гонимые инстинктом, они пускались в свой ежегодный путь на север. Ицхаль никогда не видела этих изящных птиц так близко – и залюбовалась невиданной картиной.
Воздух стал более влажным, несколько раз прошел короткий дождь из туч, зацепившихся за горные вершины. И туман. Теперь по утрам и вечерам долину затягивало влажной дымкой, и она поднималась сюда, к храму, восхитительной и печальной пеленой.
Ицхаль не было на дороге, когда лонг-тум-ри пришел во второй раз. Ее послали стирать белье, и она несколько часов провела по колено в ледяной воде в неумелых попытках справиться с поручением. Вымокшая, раскрасневшаяся, она вернулась почти затемно. Все было как обычно – и все изменилось. Она не знала, как она почувствовала его присутствие, но не сомневалась в своей уверенности.
Той же ночью она прокралась туда, где он обитал в первый раз. Глядя на то, как он дышит, находясь в своем то ли трансе, то ли сне, Ицхаль в первый раз почувствовала, как обруч плотского желания стиснул ее, прокатился лавой по венам.
«Я это сделаю, – повторяла она про себя, лежа в темноте и наблюдая, как медленно ползет по стене лунный свет, льющийся из окна. – Вы заперли меня в монастырь, чтобы я сгнила тут безо всякой надежды? Чего тогда стоят обеты, которые меня заставили произнести? И нужны ли богам, даже если они есть и допускают все это, такие обеты? Нет! Богам все равно, что делают внизу людишки во имя них. А я не собираюсь быть покорной жертвенной овцой! Ты думала, что сломаешь меня, старуха? Ты выпустила птицу из клетки!»
Это утро Ицхаль запомнит на всю жизнь. Мир снова засиял красками, стал отчетливым. До рези живым. Каждое ее движение становилось плавным, как в танце, запахи и звуки опьяняли. Ицхаль долго прихорашивалась, перебирая руками длинные светлые пряди волос, проводя кончиками пальцев по телу с новыми, незнакомыми ощущениями. Она была сосредоточена, как лучник перед выстрелом, и полна бурлящего восторга уверенности. Никто не сможет ей помешать!
Как ни странно, нетерпения не было. Ицхаль была полна спокойного ожидания. Она делала свои повседневные дела, стараясь не попадаться никому на глаза, и обнаружила, что на это ей потребовалось вдвое меньше времени, чем обычно. Она спустилась к ручью и выкупалась в ледяной воде – то, что раньше внушало ей ужас, неожиданно доставило наслаждение, словно загоревшийся внутри нее огонь согревал ее изнутри.
Такой он ее и увидел, когда на закате пришел в себя и выбрался из кельи, – пылающей, как факел. Лонг-тум-ри обладали некоторой частью тайновидения – это было побочным эффектом от применения стимулирующих снадобий, болезненно обострявших все чувства. Она шла ему навстречу, глядя на него без улыбки своими невероятными глазами цвета жада, ее мокрые волосы были перевиты в жгут и лежали на плече, сквозь черную намокшую ткань рясы отчетливо проступили соски, подрагивая в такт шагам.
Он судорожно сглотнул, не в силах отвести от нее взгляд. Им запрещались всякие контакты с женщинами во время приема снадобий. Учителя повторяли, что это для них смертельно опасно, так как, потратив свою шу на сексуальный выплеск, лонг-тум-ри не будет иметь их достаточно для перехода – и может погибнуть на пути.
Но когда она остановилась совсем рядом с ним в пустом, гулком дворе, когда их накрыли густые синие сумерки, и он своим обостренным чутьем уловил теплый и терпкий запах ее кожи, все прошлое и будущее показалось сном. Они стояли в эпицентре настоящего, неподвижного и вязкого, как смола. Она была сравнительно высокой и настолько красивой, нереально красивой, что он подумал о ней как о божестве, о молчаливой чани этих странных мест. Быть может, она растает, если ее коснуться?
Маленькие горячие пальцы охватили его запястье и потянули за собой в черное чрево кельи. Оглушенный происходящим, он все еще не решался, его руки безвольно висели вдоль тела, но изнутри начала подниматься жаркая, туманящая разум волна. Ее руки легли на его пояс и скользнули вверх, к лопаткам.
Видят боги, ни один живой мужчина под небесами не смог бы с этим справиться. Он сжал ее плечи, отбросил назад волосы. В темноте смутным пятном белело запрокинутое лицо, изогнутая линия шеи… Ее кожа на ощупь оказалась почти такой же горячей как у него, на шее лихорадочно билась жилка.
Он взял ее прямо там, в коридоре, держа на весу и сходя с ума от ее запаха, от ее движений навстречу. Позже он увидит, что она до крови прокусила себе руку, чтобы не закричать. Ее боль была почти так же сильна, как ее ярость, ее безумие.
Когда он отпустил ее, ноги ее не держали, и она скользнула к его ногам, опустошенная. И тогда он поднял ее на руки и принялся целовать – неумело, с непроходящей жадностью. Ее впервые кто-то целовал.
Они соединялись еще несколько раз этой ночью, и следующей, – в ее келье, находившейся дальше от спален остальных обитателей. Не говоря друг другу ни слова, – отчасти от нетерпения, отчасти из опасения быть услышанными. И быть может, оттого, думала Ицхаль, что слова могли что-нибудь разрушить. А сейчас все как будто происходило не наяву – явь была где-то далеко, сонная и слепая, а они растворялись в своем нестерпимом молчаливом блаженстве. Боль ушла, осталась только ненасытная жажда, такая сильная, что Ицхаль боялась дать ей волю. Ее зубы и ногти оставляли следы на его коже.
На утро следующего дня он поднялся до рассвета и несколько часов провел в неподвижности, сосредотачиваясь. Потом выпил из маленького флакона. По его лицу прошла судорога, и Ицхаль даже на расстоянии уловила, насколько возрос жар его тела. С невероятной быстротой он исчез, оставив ее одну.
Дни покатились, как стершиеся монеты, наполненные бессильным ожиданием и снами. В этих снах Ицхаль преследовали видения бескрайних степей, какие-то вопящие, окровавленные люди. Огромный человек с белыми волосами что-то кричал перекошенным ртом и сносил чью-то голову, а теплая кровь брызгала ей в лицо.
Ицхаль кружила вокруг дороги. Радостная ранняя весна сменилась туманом и затяжными дождями. Она задыхалась в серой вате, мир, казалось, сузился до крошечных размеров.
А потом он пришел снова. И снова. Они были как бесплотные тени, танцующие в темноте, – ненасытные, бесшумные. Все это действительно напоминало безумие, но Ицхаль стало казаться, что она больше не одна, что она сможет противостоять тем силам, которые сломили ее и бросили в свои жернова, как пушинку. Здесь, в этом странном мете, все становилось возможным.
А еще у ее тайного любовника появилось имя. Ринсэ. Его звали Ринсэ. Он обнимал ее горячими, твердыми как камень руками, гладил по волосам и говорил, что заберет ее отсюда, что они убегут, он ведь бегает быстрее ветра. Ицхаль верила. Она только что узнала прелести первой любви, почему же ей было не верить?
Он ушел от нее на рассвете, так же тихо и бесшумно, как и раньше. Ицхаль приготовилась ждать – он вернется с припасами и лошадьми, они убегут в степи, на его родину, а там… там как-нибудь. Дальше думать было просто глупо – слишком трудно было осуществить хотя бы то, что они собирались сделать.
Прошел месяц. Ицхаль обнаружила, что забеременела. Это наполняло ее смесью удивления и торжества. И только после того, как вторая луна пошла на убыль, в ней шевельнулась тревога. Ринсэ не возвращался.
Народилась новая луна. Ночи стали холодными. Ицхаль отбросила всю свою гордость и рыдала до изнеможения, затыкая рот подушкой. А потом лежала, обессилев, глядя в темноту и поскуливая, как больной зверек. Все ее доводы, все ее честолюбивые планы поблекли перед тем, что она больше не увидит его. Она знала это, каким-то образом знала.
Ребенок рос в ней, шевелился. На этой большой высоте у нее начала часто идти носом кровь, шумело в ушах, – видимо, из-за возросшей нагрузки. Ицхаль начала обнаруживать себя в разных местах, не поняв, как туда попала. Объемная одежда послушницы позволяла многое скрывать, но она несколько раз ловила на себе пытливые взгляды монахинь. Ей было, пожалуй, все равно.
Церген Тумгор прислала за ней, когда долины внизу начали покрываться рыже-красной дымкой начинающейся осени, когда пронзительным синим огнем в долинах зажглись горечавки. Ицхаль обнаружила звериное упрямство. Мотая головой и забившись в угол, она не желала выходить из своей кельи, кусалась и царапалась, пока ее не связали. В результате один из шерпа посадил ее в седло перед собой и удерживал, когда она пыталась вырваться. Из того путешествия Ицхаль почти ничего не помнила и ничего больше не боялась. Она была пуста, выпотрошена, сломлена. Ринсэ унес с собой всю ее жизнь, и бороться теперь было не за что. И незачем.
Церген обставила ее возвращение большой тайной. Шерпа принесли ее прямо к настоятельнице. Взглянув на оборванную, со спутанными волосами, что-то бормочущую княжну, Церген быстро провела ее потайным ходом в свою личную спальню. Усадила в кресло. Плеснула в лицо воды. Ощупала живот цепкими пальцами. При этом Ицхаль, выйдя из своего полубреда, все же попыталась сопротивляться. Верховная жрица уложила девушку в свою кровать, провела по голове рукой, – и Ицхаль провалилась в глубокий, глухой, будто темнота пещеры, сон.
Остаток своего срока она провела в подземельях храма. За ней ухаживали сама Церген Тумгор и еще одна молоденькая жрица по имени Лосса. Они кормили ее, поскольку сама Ицхаль отказывалась от еды, обмывали, пытались с ней заговаривать. Но стена молчания, которым ее разум отгородился от горя, была слишком толстой. Она слышала их слова как неясный шум, не принимая смысла.
Над Ургахом закружили снега, величавые вершины вновь покрылись льдом, стали непроходимыми перевалы. Сердце Ицхаль умирало, замерзало вместе с занесенной снегами землей, она уходила все дальше…
Роды пришлись на глубокую, ясную зимнюю ночь. Сама Ицхаль, конечно, об этом не знала – она лежала в келье без окон, придавленная своей болью и чудовищной толщей камня, где-то глубоко в недрах горы. Лосса и Церген Тумгор принимали роды. Возможно, это боль вернула ей разум, но в перерывах между схватками Ицхаль осознала, где находится и что с ней происходит. И что, если об этом станет известно братьям, они наверняка избавятся от ребенка.
– Не дайте его убить, – шептала она обметанными коркой губами. – Не дайте убить моего ребенка!
– Тужься, – кричала в ответ Церген Тумгор, надавливая ей на живот, и Ицхаль казалось, что она умирает уже сейчас, что плод разрывает ее.
– Спасите его. – Она чувствовала, как кровь теплой рекой течет по ногам, и тошнотворная слабость начинает подбираться к горлу. – Спасите хотя бы его…
– Тужься! – Церген Тумгор выкрикивала над ней заклинания, и внутри нее завязывались и расплетались огненные узлы. – Тужься, осталось немного!
– Поклянитесь, что спасете его. – Ицхаль вцепилась в руку женщины. – Иначе я вас всех прокляну! Проклятие умирающей даже вам снять не под силу!
– Откуда столько злобы, княжна? – усмехнулась старуха. – Ну да ладно. Клянусь! Тужься!
Издав какой-то звериный крик, Ицхаль почувствовала облегчение. Ребенок родился. Она знала, что это мальчик. Слезы облегчения хлынули из ее глаз, голова кружилась, ее знобило. При следующей схватке вышла плацента, боль уменьшилась, однако что-то теплое продолжало течь по ногам, пропитывать под ней простыни.
Изрезанное морщинами лицо Церген Тумгор наклонилось над ней.
– Мне придется спрятать твоего сына, княжна. Я поклялась оставить его в живых и сдержу слово. Но оставить его здесь – самоубийство для нас обеих. И знать, что с ним стало, тебе тоже не след: в Ургахе есть школы сновидцев, которые что хочешь из тебя, неопытной девочки, вытянут. Так что посмотри на своего сына, княжна. Он останется жив, но, может статься, ты видишь его в первый и последний раз. Тебе есть что сказать?
– Имя, – прохрипела Ицхаль. – Я хочу дать ему имя…
Сознание стремительно покидало ее. Жрица помолчала.
– Это могущественное оружие. Есть те, кто находит по имени. Но… так тому и быть.
– Илуге, – выдохнула Ицхаль, прежде чем черная воронка захлестнула ее. – Илуге…
– Илуге, – задумчиво повторила Церген Тумгор, словно бы вглядываясь во что-то невидимое. – Белое Пламя. Князь Лавин, что сходит раз в триста лет и все сметает на своем пути. По древним поверьям, он несет с собой обновление существующего мира… Ты выбрала подходящее имя, девочка.
– Она умирает! – Лосса, державшая наконец заплакавшего ребенка, показала пальцем на бескровные губы и остановившийся взгляд Ицхаль.
– Давай сюда ребенка. Лосса! Она уже на Пути! Заклинание возвращения, Лосса! Вместе! Еще раз…
Глава 6
Джунгары
…Темнота. Черная, жирная, клубящаяся тьма. Над головой – плоское небо из черного железа, на котором тускло поблескивают медные гвозди звезд. Впереди – бездонная пропасть. Он чувствует дыхание холодной пустоты и далекий рев невидимого водопада. Оттуда приходит зло, кромешное зло, и Илуге ощущает боль, смешанную со страхом. Он знает, что через мгновение возникнет во тьме…
Его глаза различают нить, натянутую из пустоты. Это мост из конского волоса, по которому из мира живых в царство Эрлика – Владыки Преисподней, попадают души умерших. Водопад, что ревет внизу – река из человеческих слез. По мосту беззвучно скользит воин.
Илуге знает его, самый страшный из своих кошмаров, шелест в темноте. Воин из кургана со свисающими по обе стороны лица косицами, в кожаном панцире и скипетром в руках. Мертвец идет по мосту из конского волоса, и мост раскачивается, жутко и бесшумно. Если воин ступит на землю, Илуге умрет.
Железное небо вспыхивает красноватыми отсветами – это свет из дворца Эрлика, где владыка подземного мира кует черное железо человеческих бед и пожирает приносимые ему кровавые жертвы. В красных отсветах Илуге видит, что противник совсем близко, и до хруста сжимает меч. Мертвец ухмыляется ему волчьим оскалом и наносит удар.
Железо звенит о железо, сыплются искры. Воин крутит тяжелый посох с нечеловеческой быстротой, меч Илуге в сравнении с ним – детская игрушка. Все, что он может, – обрубить мост, и тогда мертвец канет в темноту, исходя яростным криком. Илуге дважды это удавалось. Но куда чаще он…
Посох с рукоятью, заточенной, словно серп, свистит у него над головой. Удар! Илуге делает выпад, пытаясь достать противника, но тот, ловко балансируя на мосту, уходит в сторону, и меч распарывает пустоту. Удар! Серповидная рукоять устремляется к его горлу, и Илуге вынужден отклониться, инерция несет его назад, сделать шаг назад… Почти задев кожу, страшный серп проходит мимо… и обратный конец скипетра бьет ему в висок. Тьма.
– Эй, когда ты научишься держать меч, щенок? – Он ощущает болезненный удар по пальцам. Ему десять зим. Пальцы мерзнут. Ослепительный свет ясного морозного дня заполняет его, глаза слепит. И оттуда, из слепящего света, приходит резкий удар, сбивающий с ног, в рыхлый снег. А потом выходит кряжистый старик. Дед. Поднимая его за шкирку, старик бормочет:
– Никакого из тебя толку не выйдет. Сколько раз говорил, меч – это продолжение руки. Не держи его, словно палку, которой собрался отогнать шелудивого пса. Кисть должна быть расслаблена, иначе прямой удар ее сломает. Ты упражнялся, сколько велел?
– Упражнялся, – слышит он свой голос, голос мальчишки десяти зим от роду. – Он тяжелый, меч.