Снег к добру Щербакова Галина
Полина ничего не ответила. Пошла к раковине мыть посуду.
– Молчишь? – Мариша прижалась к ее спине.
–Ты права, Поля. Человеку только человек нужен. И музеями, театрами да теплым сортиром его не заменишь. И даже машиной. А наш папка лучше всех. И ты тоже.
– Ну вот и похвалились,– сказала Полина, ставя в сушилку кофейную чашечку.– Ты скажи, что тебе сделать? Хочешь, накручу домашних котлет? Я у тебя видела и перчик, и чесночок… А лук я теперь в фарш пережариваю, гораздо лучше получается, котлеты нежнее.
«Шестидесятник» Вовочка, ныне редактор газет! Владимир Царев, сел в машину, по обыкновению не поздоровавшись с шофером. Узкий восточный глаз
Умара полоснул по нему из смотрового зеркальца. Царев про себя улыбнулся. Не любит его Умар, все время сравнивает с предшественником («Во хозяин! Во хозяин! Золото – не человек! Алмаз!»). Сравнивает и распаляется от сравнения. Царев знал кратчайшее расстояние к сердцу Умара и, в сущности, мог его преодолеть. В любой момент мог, но не хотел. Отношение к шоферу было звеном в строго продуманной цепи его отношений к людям вообще, и измени он одно, придется менять другое и третье. А зачем? То, как он относится к людям, выверено, продумано, из теории перешло в практику, никогда пока не подводило, так что не дождется Умар, чтоб Царев сел не сзади, а рядом и. первым делом спросил, как здоровье казанской столетней Умаровой бабушки. И предшественника Царева, надо полагать, бабушка не волновала. Но тот играл в демократа. Это был его стиль – быть любимцем народа. Неконструктивный стиль, если не сказать больше. Быть любимцем накладно и для дела, и для самого себя. И бить на это может человек или слабый, или не очень умный. Он, Царев, и сильный, и умный. И если еще раз Умар в сердцах так вот затормозит, надо будет его заменить человеком менее эмоциональным и менее любящим своих престарелых родственников. От резкой остановки Царев чуть не уронил неуклюжий сверток, который держал на коленях. Это был подарок Марише. Грузинская чеканка, авторская штука, красивая и дорогая. Он полагается на вкус Ирины, он у нее безошибочный. Теплое чувство к жене приятно заполнило сердце. Уже скоро двадцать лет, как он гордится женой. Как она искала эту чеканку, как упаковывала ее, как сама отказалась ехать на новоселье, как подставила ему для поцелуя гладкий висок – все было и просто, и умно. Удивительно, как он угадал ее двадцать лет назад как жену. И не ошибся. Злые языки говорили, Что он женился на дочери министра. Забыли небось, что министр через полтора года стал пенсионером, да еще и без особых привилегий: неудачником был этот самый, по расчету выбранный родственник. А они с Ириной продолжали удивляться совершенству своего союза, даже когда многое было не так, как хотелось. У Ирины практически нет недостатков. Даже в ее некрасивости есть обаяние. На нее обращают внимание и теперь, когда ей уже сорок с хвостиком. Тут все дело в индивидуальности человека. Она или есть, или ее нет. Это больше, чем красота. Даже такая, как Маришина. Давно, давно, когда он еще был пятикурсником, он высмотрел среди вновь поступивших глазастую эту казачку. На нее ходили смотреть как на достопримечательность. Потрясающая девочка была. Для первой обложки иллюстрированного журнала. И без этой присущей всем красоткам стервозности. Не ломалась, не кривлялась, носила свое личико скромненько и была любима не только мужской половиной факультета, что естественно, а и женской, что, как правило, редкость. Был момент, ему одному известный, когда подумалось о том, как приятно иметь вот такую обаятельную «первополосную» жену. И он стал заглядывать к ней в общежитие со смутно осознанной целью. Она жила в комнате со второкурсницей Асей, которую он хорошо запомнил по хору, в котором они оба тогда пели. Она в концертах стояла впереди него, и однажды, когда они выступали на каком-то ответственном вечере, а он не знал слов кантаты, пришлось листок со словами пришпиливать к Асиному затылку. Это было не просто, потому что волосы у Аси прямые и тонкие, и заколка скользила, пока кто-то не одолжил ему значок перворазрядника по боксу. При помощи этих двух механизмов листок удалось закрепить. Об этом они вспоминали тогда в общежитии, когда он прикатил к Марише проверять свою неожиданно возникшую мысль. Мысль так и не проверил, а потом появилась Ирина, и все прояснилось. Осталось только странное ощущение благодарности Марише за то, что она в этом неизвестном ей поединке с неизвестной ей женщиной не была ни агрессивной, ни настойчивой. Ведь ей, с ее внешностью, стоило только чуть-чуть… Он-то это знал! Сознавал! В общем, как теперь говорят, победила дружба. Все время, сколько училась Мариша, у них сохранялись добрые отношения. И Ирина к ней относилась хорошо, правда – и в этом опять же проявлялся ее такт – предпочитала не часто встречаться. А он продолжал бывать у них в общежитии, уже работая. И однажды даже брал интервью по случаю запуска первого спутника у мачехи Мариши. Нужно было срочно в номер беседу с рядовой советской
женщиной, а Полина как раз гостила у падчерицы. Вот он ее и спрашивал, что она думает по поводу этого выдающегося события. «Лишь бы войны не было»,– сказала она, и они все очень смеялись. «Чего вы смеетесь, дурачки! – не обиделась Полина.– Я под Стокгольмским воззванием три раза подписалась. И считаю, что правильно».
Потом он узнал, как она ушла от молодого мужа к вдовцу с двумя детьми и как дети поначалу не принимали ее, а потом полюбили как родную. Он тогда рассказал эту историю знакомому киносценаристу. Тот скривился. «Ну и где тут кино? Нет, старик, конфликта, драмы… Вот если бы в результате ее так называемого благородного порыва выросли тем не менее дети-сволочи. Чувствуешь бомбу? А так… Кубики… А потом все хорошо? Благолепие?» Царев говорил: «Нет, тут что-то есть. Ну, посмотри хотя бы покинутого молодого мужа…» – «Ничего не вижу,– сказал сценарист.– Ни-че-го. Он разозлился и женился снова. Элементарно. У тебя, Владимир, нет киновидения. Кино – это бомба… Кровь, трупы… Самый киношный автор – Шекспир. Самый неподдающийся – Чехов… Разговоры, проходы туда-сюда. Это не смотрится». Кстати, потом Царев видел его фильмы. Пресные, тягучие, тоскливые. Никто даже кубиками не кидался. Что ж, люди меняются, а может, и не меняются, просто со временем проявляются такими, какими они и должны быть. Соответственно заложенным генам. Вот он, Царев, всегда знал, чего хочет. И принципы не менял. Надо было поработать мальчиком на побегушках в посольстве – поработал. Великолепная языковая практика плюс материалы оттуда, написанные наблюдательным человеком. Во всяком случае, вернулся в редакцию уже с именем. Бывший его зав Леша Крупеня похлопал по плечу и сказал: «Перо держишь… Слов много знаешь…» – «Английских и испанских»,– засмеялся Царев. «ц русских. Но ты их экономь. Будет лучше». Понял. Принял к сведению. Сейчас посмотреть – в тех его Репортажах действительно никакой акварели, никаких полутонов.
Потом Крупеня вообще этот его заграничный опыт и в грош не поставит. «Я,– скажет,– отдам двадцать загранкорреспондентов за одного районного газетчика, который торчит в поле как проклятый и наживает гипертонию в изнурительной борьбе за какую-нибудь паршивую силосную яму». Они будут спорить. Царев ему: заграница тем и хороша, что дает необходимый кругозор. «Конечно, силосную яму не видно, но зато видно что-то другое…» – «Расстояние оно и есть расстояние,– бубнил Крупеня.– Это картину «Явление Христа» хорошо смотреть издали, а у нас работа тонкая, ювелирная… Нам бы еще очки, да посильнее, и – носом, носом…»
Наверное, тогда и началось их расхождение. Причем Царев тысячу раз объяснял Крупене, что ничего не имеет против того, чтобы «носом, носом», но тот гнул свое: на словах-то ты согласен, но поехал-то за границу, а не в районку…
Царев вздохнул. Надо будет устроить Крупене проводы по самому высшему классу. Это справедливо. Крепкий он, надежный мужик, а что темноватый, так не вина это, а беда. Время учебы у таких, как он, забрали бои, а потом пришлось догонять на бегу. Рано или поздно это должно было сказаться. Крупеня умница, он это понимает, хотя лежит сейчас промеж ними что-то… Будь это простая нормальная зависть к тому, что Царев его обогнал, можно было бы понять, но ведь нет же… Крупеня не простой завистник, но он мешает сейчас Цареву своим потаенным, невыраженным протестом в серьезных делах, хотя прав он, Царев. И это не его субъективная оценка, это несоответствие времени, дню, новым веяниям… Вот где тебе, Леша, не хватает кругозорчика…
Умар громко и гневно сопит. Думает небось: едем на самый край Москвы, а начальник – ни одного слова. Пусть даже не о казанской бабушке, а просто хотя бы: «Как твой, Умар, холецистит?» Нет. Не будет этого вопроса, Умар, не будет. А возить меня будешь именно ты, потому что, несмотря на нрав, ты классный шофер. А с Крупеней придется расстаться, потому что хоть он и хороший мужик, но работник по сегодняшнему счету плохой. Мы все проверяемся в деле. Другой лакмусовой бумажки не было, нет и не будет. Если б кто знал, сколько прежних приятелей вламывалось к нему в кабинет с тех пор, как он стал главным. С тем когда-то ел из одного котелка, с тем когда-то пил, у того – ночевал… Ни одного он не пригрел на этом основании. Входили гоголем, уходили общипанные, и плевать, что потом о нем говорили. Он соберет в своей газете самых исполнительных, самых пробивных ребят, он их научит делать газету так, как он это понимает. Сегодняшнее торжество – это уже совсем другая история, но ему будет приятно увидеть старых друзей и ту же Асю. Накануне Мариша уговорила его отдать Асю ей: столько лет, столько зим и так далее… Он согласился, хотя ему этого не хотелось, он не любил поблажек во имя каких-то личных отношений. Но Ася вышла на работу. Он ее узнал сразу по прямым ниспадающим волосам, на которых по-прежнему не держатся заколки. Он записал ей мысленно плюс в активе не только за приход, но и за то, что не полезла целоваться, а вела себя так, будто встретились в первый раз. Правильно! В нынешнем качестве – в первый. И давайте пение в хоре и кантату со словами на затылке не считать. Ася не считала, и он был ей за это благодарен. Вот сейчас они встретятся у Мариши, и тогда другое дело, тут можно вспомнить все, что было… Кто там еще будет? Ну, Олег. Да, еще Ченчикова. Вот тоже женщина с норовом. Умнющая баба, лет на пять раньше его кончила институт. Цены ей нет как работнику. Вот и приходится терпеть ее фокусы. Да, будет еще Полина, трижды подписавшая Стокгольмское воззвание, будет Маришина сестра, которую он никогда не видел. Да, еще старый профессор Цейтлин,– через его литературоведческий кружок они прошли все в разное время. Царев уже тогда знал, что ему никогда в жизни не пригодится знание особенностей онегинской строфы, но в кружок ходил. Это было признаком хорошего тона…
Напрасно, конечно, Мариша собирает у себя сегодня Разный люд, имевший отношение к ее переезду, прописке. Приехала ведь она в Москву на эдаком фальшивом рыдване – тут и фиктивный брак, и какой-то сложный обмен, и какая-то непонятная работа. Все ненастоящее, кроме нее самой. А она – королева на этом металлоломе, мягко говоря, разнохарактерных обстоятельств.
Машина остановилась. Умар сидит напыжившись. Окна у Мариши празднично освещены. Ирина сказала, чтобы он сам повесил чеканку, при нынешних стенках это проблема, женщине не справиться. Даже положила в портфель электрическую дрель. Предстоящее сверление стены почему-то приятно взволновало Царева. И умерило раздражение, какое вызывал в нем колючий, обиженный Умаровый взгляд.
Когда все ушли из комнаты, в которой Ася провела свой первый московский рабочий день, она подставила маленькое зеркальце к телефонному справочнику и достала из сумочки косметику. Очень жалко выглядели эти ее причиндалы. Когда уходили отдельские девицы, она обратила внимание на то, чем и как они себя преображали. «Надо будет научиться»,– подумалось ей. Раз-раз – и очи загадочные, губы зовущие, щеки свежие и волосы струятся душистым холеным потоком. Ася изо всех сил сдавила копеечную металлическую пудреницу – это было необходимо: пудреница раскрывалась только после сильного сжатия, и – задумалась. День у нее получился длинный-предлинный. Сейчас бы не в гости, а домой, принять душ, полежать, а потом – посидеть с блокнотом. Но вот-вот зайдет Олег, и они пойдут к Марише есть ту самую картошку, которую она утром начистила. И будут они ее есть вместе с Вовочкой Царевым. В общем, надо признаться, что в этом длинном, перегруженном новыми людьми дне встреча с главным редактором в коридоре была самой потрясающей. Они шли навстречу друг другу, и Ася до сих благословляет свою интуицию, которая заставила ее притормозить шаг и не броситься навстречу Вовочке. «Наверное, издали,– подумала Ася,– я была похожа на нетерпеливую лошадь, которая сучит копытами, готовая фыркнуть и припасть к груди…» Образ этой припадающей к груди лошади даже развеселил ее. «Надо будет рассказать Марише». И она продолжала размышлять об этой встрече, о том, как она не побежала, а подошла спокойно и ровненько, как еще раз ее благословенная интуиция сомкнула ей губы, готовые расплыться в улыбке и произнести что-нибудь вроде: «Вовочка, золотце, это я!» Вместо этого улыбка была сформирована вполне светская и произнесено было вежливое «здравствуйте», в ответ на которое она прочитала в глазах Царева явное одобрение. Она даже видела, как истаяло в нем то напряжение, которое далеко, еще в самом конце коридора, возникло, чтобы противодействовать намерению старой знакомой повиснуть на нем, лепеча нечто из их студенческого давнего прошлого. Поздоровавшись, они прошли каждый в свою сторону, и Ася поставила себе «пять» за поведение. Глупая Мариша, что она понимает? Не желает брать в расчет время, которое лепит людей сообразно с их природой. Сожаления не было. Вовочка не был другом, чтоб глотать слезы по поводу утраты в их отношениях теплоты. Здесь был не тот случай. Царева следовало принимать таким, каким она увидела его сегодня. Несколько удивило Асю другое – не было сказано ни слова по поводу ее будущей работы. Правда, с ней наспех поговорил об этом ответственный секретарь, но приглашал-то ведь ее все-таки Царев. Секретарь же был сух и требователен:
– В отделе завал писем. Придет ревизия – будет большой шмон. Разгребайте скорее, иначе сгорите синим пламенем. Всем на все наплевать, все теперь умники… Все хочут быть художниками слова, никто не пишет информаций в десять строк. Если у вас такие же величественные планы – я вам враг… Меня тошнит от непризнанных дарований… Мне нужны просто газетчики… Ваш материал про бардак в сельских отделах культуры – стоящий… Но мелковат… Хотелось бы отстегать за безобразия кого-нибудь покрупнее. Очень хотелось бы… Накидаете план – покажите. Посоветуйтесь с Меликянцем. Совершеннейший бездельник и плут, но здорово фантазирует по части прожектов… Поговорите с ним раз… Два уже не надо. Заговорит и запутает… А главное – будет потом мешать работать. Да! Старайтесь приходить на работу вовремя. Извините, больше у меня ни минуты… Вживайтесь в образ… Помните Брехта? «Выжили сильные, а слабых кусают собаки». Как вы к нему относитесь? Я его ставлю выше всех на три головы… Недоумение на лице прощаю для первого знакомства… Все!
Потом Ася вытирала стол старыми газетами, выбрасывала из ящиков мусор. Полезла в глубину тумбы и нашла вчетверо согнутый конверт. На всякий случай посмотрела, что в нем. Развернула бумажку и прочла: «Ну и чего ты тут ищешь? Истину? Так она тебе не нужна». Какой-то редакционный шутник. Показала своим соседкам по комнате Кале и Оле. Они взяли бумажку и пошли по редакции выяснять, чей это почерк. Принесли информацию. Обретался в газете давным-давно, то ли пять, то ли десять лет назад, некий попивающий журналист, он же борец за повсеместную справедливость. Это его рука и его стиль. Любил подсовывать людям в столы, в карманы, в машины выраженное в лапидарной письменной форме свое отношение к ним. Его уволили, когда тогдашний редактор обнаружил в пакете с чистым бельем – редактор регулярно посещал Сандуны – бумагу со знакомым почерком: «Считаешь себя отмытым добела? Чушь! Вернись и утопись в бассейне». Горе было в том, что при чтении послания были свидетели…
Ася подумала: кому предназначалась записка, которую нашла она? Кто был тот некто, которому не нужна истина? И что имел в виду автор записки? Жалел ли своего адресата, клеймил ли, побуждал ли к чему-то? И уж коли нашла записку она, пусть будет она побуждением. Для хорошей работы, хороших мыслей, побуждением к тому, чтоб истина была всегда с ней. Ася вздохнула и закрыла глаза. Длинный, длинный день… Девочка в гостинице в бигуди и та красавица, которая, проплыв мимо, почему-то разозлила Олега… Почти ведро начищенной картошки… Царев, оценивший ее сдержанность. Любите ли вы Брехта? Записка изгнанного алкоголика. Каля и Оля и запах их нежнейших духов…
Пудреница наконец раскрылась. Она всегда раскрывается после добросовестного усилия. Надо напудриться. И хорошо бы что-то сделать с глазами. У нее ведь есть синий карандаш для век.
– Мать! Сохраняй индивидуальность. На черта тебе синие веки? – это было первое, что сказал
Олег.
– Плохо? – Ася смущенно принялась вытирать глаза.– Я просто почувствовала себя деревенщиной рядом с девицами, которые сидят со мной.
– А ты не гонись за ними. Я Таське категорически запретил издеваться над физиономией.
– Она послушалась?
– Ей некуда деваться. У нее же в школе первоклашки. Их пугать не гуманно.
– Будто они своих матерей не видят.
– Не видят. У нее дети с Трехгорки. Почти все в продленке, пока мамы ткут полотнишко… Ну, как у тебя прошел первый день?
Олег сел напротив за Олин стол и приготовился слушать. Мелькнула нехорошая мысль: от души этот вопрос или чисто формально? Ася посмотрела прямо в лицо Олегу, в его добрые, сочувствующие и рассеянные глаза. Вопрос был искренним, но если она не все скажет, все-таки будет правильно: Олегу не до нее. Достала записку правдоискателя.
– Боря Ищенко – человек мелкой правды,– сказал Олег.– Сто лет пройдет, а следы его потомки будут находить.
– Поясни,– попросила Ася,– чтоб мне знать, как относиться к этому предзнаменованию. Историю с редактором уже знаю.
– Был талантливый парень из военных газетчиков. Пришел в мирскую печать и ничего не понял. Пишет, пишет, громит, кромсает всех и вся, а жизнь идет своим путем… Ну кого-то там сняли, кому-то дали выговор, но в целом мир не пошевелился из-за Бориных опусов. Что естественно и нормально. Боря затосковал, запил, а потом решил, что надо начинать с малого, с частного, стал мелочиться, стал занудой. Там ворота скрипят, здесь гвоздь торчит. Тот не с той женщиной спит, а эта слишком откровенно бюст показывает. И все верно. Он хорошо все подмечал, все видел будто и правильно. Но надоел… А потом эта вздорная идея – морально очистить собственный коллектив. Ват и пошли записки – каждому личное разоблачение. Эта, твоя, видимо, предназначалась Меликянцу…
– Вот как! – воскликнула Ася.– Мне с ним рекомендовано поговорить.
– Не моги! – закричал Олег.– Ни в коем разе Боря и он ненавидели друг друга, считали себя противоположностями, а в сущности, оба превратились в бездельников. Только Меликянц хамства по отношению к начальству никогда не допускал и не допустит потому, что весьма дорожит своим благополучием. Отчего и здравствует. Но тебе он не нужен. Начнет с того, что расскажет о своем прадеде, который один на всем Кавказе правильно варит мамалыгу. Спросит, знаешь ли ты своих предков. Если не знаешь, он оскорбится. Услышишь монолог об утрате корней и стыдливое признание, что он пишет на эту тему статью, Не пишет, говорю сразу. Он давно разучился писать. Потом будут восточные тосты, здравицы, Монтень. Он спросит твое отношение к «Опытам», а у тебя отношения нет, и тебе станет стыдно. Григол покачает головой и начнет врать, что читает Монтеня в подлиннике и с карандашом. Потом покажет тебе притчу, написанную будто бы только что после последней планерки. Притче десять лет, и он ее время от времени освежает и перепечатывает. В ней столько же мудрости, сколько в твоей пудренице, поэтому закрой ее, и пошли. Не хочу больше ни слова про Григола Меликянца. Он долгожитель, а у нас с тобой времени мало.
– Что купим? Водку или шампанское? – спросила Ася, когда они вошли в магазин.
– Ты второе, я первое, а Таська принесет соленых грибов и рыбы…
– Прелесть! Ты знаешь, Мариша первую часть делает а-ля трудные времена – винегрет, черный хлеб, брынза. А чай у нее будет с «Наполеоном».
– «Наполеон» я люблю. Единственные пирожные, которые…
– Глупый! «Наполеон» – это французский коньяк.
– Она что – сдурела? Такие деньги…
– Ничего подобного. Это подарок от маклера, который был счастлив устроить ей квартирный обмен!
– Слушай, а может, и мы купим коньяк? А то будем выглядеть бедными родственниками?
– Нет! Мы купим водку и не будем так выглядеть, потому что мы с тобой не маклеры и не гордимся, что нас пригласили… Мы просто идем к старому друг Марише с чем бог послал… Остановись, голубушка! И слушай… Я счастлив, совершенно так же, как тот маклер, которого пригласили. Я счастлив, Ася, и не знаю, чем это кончится. Но с тех пор как она здесь, у меня все валится из рук. Я так и не написал сегодня ни строчки.
– Я думала, это давно кончилось, еще тогда…
– Ничего не кончилось, Аська.
– Плохо, Олег. Сейчас это еще хуже, чем прежде.
– Еще хуже… Но, черт возьми, что я могу с собой поделать, если я счастлив от одного сознания, что могу ее встретить на улице, в метро, что стоит мне взять трубку – и я ее услышу?..
– Что же будет? – тихо спросила Ася.
– Жить будем, жить! И радоваться, что жизнь еще способна преподносить нам подарки…
– Ничего себе подарочек…
– А ты думала! Это такой подарок, такой… Я ведь даже не подозревал, серый я лапоть, что так у меня еще может быть. Мне кричать иногда хочется! Эге-гей!
Какая-то тетка на них покосилась.
– Ты потише! Все смотрят на меня и удивляются твоему выбору.
– Я тебя тоже люблю,– сказал Олег.– Ты, Ася, хороший парень…
– Негодяй! Я тоже ничего себе дамочка, меня в поезде знаешь как один кадрил…
– А ты ему дала по морде…
– Ты считаешь, что следовало?
– Сам не знаю… Хотя ты ведь не могла поступить иначе… Ты у нас правильная девочка!
– Правильная в смысле мировая – это комплимент, в смысле порядочная – жуткое оскорбление.
– Слушай, как здорово, что ты приехала!
– Ты уже говорил.
– Хочешь сказать, что я тебе много сказал?
– Сам ведь все знаешь, чего спрашиваешь?
– Таське не проговорись…
– Я для этого приехала. Раскрыть ей на тебя глаза.
– Извини, мать.
– Бог тебя простит, бог… Слушай, Олег, а может, тебе не надо ходить к Марише?
– Если ты приехала меня учить, возвращайся за хребет. Уезжай!
– А если все-таки не ходить?
– Пустой разговор. Я уже иду.
Полинины котлеты прошли на «ура». Правда, «трудные времена» из-за них не получились, но после мяса и первых рюмок все стали добрее, шумнее – ну совсем студенческая компания. Ася вначале волновалась из-за Олега, а тут успокоилась. Олегова Тася влюбленно смотрела на Маришу, сам Олег сцепился с Вовочкой по поводу каких-то редакционных дел, а в общем, не стоило обращать внимания на его бред. Это был всего лишь рецидив молодости, и ничего страшного произойти не может. Мариша этого не позволит. Вот сестра ее, Светлана,– форменный бес. Как это она учудила? Пили за дружбу. Полезли друг к другу целоваться. Кто-то потянулся к ней.
– Ради бога! – сказала Светка.– Ради бога! Я не с вами, я против вас.
– За что? – завопили.– За что нас не любит молодежь?
– А за что вас любить? Вас никто не любит, вы самоудовлетворяющиеся. Те, кому шестьдесят, считают, что вы им чужие. А я считаю, что вы и с нами не родственники.
– Почему? – возмутился Олег.– Потому что ради вас разгребаем дерьмо?
– Дерьмо-то ваше,– спокойно сказала Светка.– Так что нечего… И вообще пейте и целуйтесь. Хорошее занятие после саночистки.– И она ушла, неся на вытянутой руке грязные тарелки, и мазнула по лицу Священной Коровы длинными волосами. Священной Коровой называли Анжелику Ченчикову, ветерана редакции, которую, как священных коров в Индии, никто давно не смел трогать. Она пересидела стольких редакторов, она налетала и наездила миллионы километров, а если же взять все написанное ею за двадцать пять лет работы, то, может, и правда можно было перекрыть расстояние до Луны, как шутили (или язвили?) на редакционном капустнике. Нет, все-таки шутили язвить было опасно – Корова лягалась. Но тут, когда Светка произнесла свой монолог, она промолчала. Плеснула в рюмку водочки и выпила сама с собой. Увидела, что Ася смотрит на нее, и сказала:
– Девица с жалом. Если Мариша, по идее, пчелиная матка, то это пчела-воин, запрограммированная убивать.
– Мы тоже кусались в свое время.
– Мы и сейчас кусаемся. Жала нет. Вот в чем горе. Кусаемся вставными челюстями.
– Это ты не про себя, конечно? – засмеялась Ася.
– Что я, идиотка, говорить про себя? О себе я мнения высокого, ты это заруби на носу, поскольку мы теперь в одном стаде. А я, как ты знаешь в нем Корова Священная. Да, да, да… Я знаю. Меня так зовут уж десять лет. И я горжусь этим. Ты еще попотеешь, пока заработаешь такое название… А может, и не заработаешь? Кто тебя знает? Вас, уральцев, тут много. А Священная только я. – Ты от скромности не умрешь…
– Я знаю, как я умру. После какой-нибудь дружеской попойки у меня лопнет к чертовой матери какой-нибудь сосуд. Похриплю дня три – и в дым…
– А ты не пей.
– Разве я пью? Наливаю по капле, да и то редко. Меня разволновала эта змея. Что она понимает в дерьме? Вся беда в том, что по нему не видно, кто его оставил. «Дерьмо-то ваше!» А сама после себя тарелки не вымоет…
Между тем Светка мыла на кухне тарелки. И радовалась горячей воде. Они е мужем жили у его родных в старом московском доме, который стоял в глубине двора, окруженный новостройками, и сносить его пока не собирались. В общем, место – лучше не придумаешь, но горячей воды там не было. И сейчас она с удовольствием мыла посуду, думая о своем. Свое – это был ее Игорь. Он не смог сегодня прийти, потому что у него уроки в вечерней школе. Надо уехать от Мариши так, чтобы к его приезду с работы она была уже дома. Иначе он разволнуется и помчится сюда. Во-первых, это поздно, во-вторых, приезжать в компанию, которая уже подвыпила, противно. Он будет вести себя интеллигентно, и это будет глупо выглядеть. Надо уезжать. А мать пусть остается. Ей интересно, она уши развесила, слушает все эти идиотские разговоры. В общем, может, они и не идиотские, просто у этих газетчиков две мании – величия и преследования. С одной стороны, мы – чернорабочие чернорабочих, а с другой – короли в изгнании. Это интересная тема, если взять биопсихологический аспект. Они умирают раньше, чем представители других профессий. Это от раздвоенности, в которой они не признаются. Чернорабочие – короли. Надо это запомнить. Не удивительно, если кто-то из них там сейчас плачет из-за ее отповеди, оскорбившись за весь свой клан. Они ведь и плачущие. Нервные, переполненные скорбью люди. Но это определение хуже… Чернорабочие – короли… Это точнее… Отец бы сказал: «Как ты можешь? Препарировать там, где нужно проявить участие?» Ему не докажешь, что препарирование – это тоже участие. Только более эффективное, более нужное человеку, чем разные там «Сюсю», «тилитили». Потому что препарирование дает знание. А знание – это благо, в отличие от незнания, которое всегда «жалкая вина». И это не противоречит, папочка, доброте, знание – это оружие доброты. Не пугайся, не пугайся слова «оружие». Вот добро с кулаками – это действительно страшно, потому что примитивно. Примитивность – бич нашего сознания. Все-таки надо пойти и посмотреть, кто там сейчас плачет. Плакать ведь должен кто-то обязательно.
Плакала Олегова Тася. Она сидела, поджав ноги на софе, и слезы падали на голубую, съежившуюся от сырости кофточку. Полина, сидя рядом, гладила ее широкую, в желтых, мозольных пятнах от стирки ладонь.
– Я не могу, тетя Поля, не могу. Такие они бледные, такие они по утрам невыспавшиеся, что нету сил… Ну была б моя воля, я б сказала: спите! Я и говорю иногда: «А сейчас все головки на парту, глазки закрыли», а сама, поверите, тихонько пою: «Придет серенький волчок…» Мне уже был за это выговор. А мне их жалко. И то ведь… После школы они домой не идут, а в продленку. Целый день во всей этой амуниции. А им же всего по семь… Ну что делать? Я Олегу говорю – напиши про это. Отмените продленку. Сама говорю, а сама знаю: куда им деваться, если мать на работе?.. У них сейчас уже нервов никаких… Это я про детей… Матерей мне уже и не жалко. Честное слово, тетя Поля. Они привыкли – садик, школа… Я Олегу говорю – напиши про это. Он на меня сердится. У меня, говорит, начальников – во! – но они все вместе столько мне заданий не придумывают, как ты… Я говорю, дети у них есть? Если наши дети вырастут нервными, больными, есть нам оправдание? Ну скажите мне, тетя Поля, есть?
– Никогда не думала, Тася, что плакать будете Бы;– Светка подошла и села рядом.
– Жалеет она своих учеников,– сказала Полина.– Мне сдается, что на периферии дети крепче. Тут же шум. Ведь посмотреть – все есть. Одетые, как куколки. Никто на дитя денег не жалеет. И питание. Все-таки не сравнить…
– С чем ты хочешь сравнить, мама? – спросила Светка.
– С довойной и послевойной,– тихо почему-то и виновато ответила Полина.– Разве я не то говорю, Светочка?
– Я знаю только одно. Когда рожают не думая – плохо. Безнравственно. Когда начинают думать – не рожают. Я думаю и не рожаю. И, наверное, не рожу.
– Ну как можно! – забеспокоилась Полина.– Какая ж это семья без детей?
Тася согласно закивала головой.
– Ладно, ладно,– сказала Светка.– У меня есть еще время и передумать.
– Конечно, передумаешь! – это Полина. Светка не может вынести этот ее умоляющий материнский взгляд.
– Не смотри, не смотри, муся! Мне уже стыдно. Давай лучше тихонько попрощаемся, и я исчезну. Хочу приехать раньше Игоря. Я уйду по-английски…
– Это без до свиданья? Ну хоть Марише скажи.
– Конечно! Всего доброго, Тася. И не ревите. Жалко кофточку. Так выглядит, будто вы шли навстречу дождю…
– Вот уж чего мне никогда не жалко,– сказала Тася.
– Вы милая, но несовременная женщина.
– Да что ты, Света! Представляю, на кого я сейчас похожа.
Но уйти по-английски не удалось. Светлана натягивала в передней свои блестящие сапоги-чулки, когда в дверь позвонили. Мариша сделала круглые удивленные глаза и пошла открывать. Светка прижалась к вешалке: неловко как-то уходить, когда люди только приходят. В прихожую вошел старенький поникший человек с громадным, завернутым в бумагу букетом. Букет угадывался, потому что с виду сверток напоминал завернутый веник. Или балалайку, занесенную для удара.
– Учитель! – радостно закричала Мариша.
– Перед именем твоим,– прошелестела из-под вешалки Светка. И он услышал. Этого никак нельзя было от него ожидать. В его возрасте уже полагалось не видеть, не слышать, а он даже приносил букеты в форме сражающейся балалайки.
– Это моя сестра,– сказала Мариша.– Выйди и поклонись профессору Цейтлину, мартышка.
Цейтлин раздвинул сухие губы и улыбнулся доброй улыбкой. А в прихожую уже набивался народ.
– Арон Моисеевич! – Вовочка вытянул руки, будто хотел пересадить профессора вместе с куском паркета в новые условия.
– Цейтлин! – кричала Священная Корова.– Вы еще живы? Это прекрасно и удивительно! Профессора увели.
– Уходишь? – спросила Ася.
– Если не поймаю такси, то уже опоздала. Кто этот Цейтлин?
– Известный филолог. Мы все ходили к нему в кружок, а Мариша была его любимицей.
– Я рванула, Ася. Ты останешься ночевать у Мариши?
– Да нет. Я в гостинице.
– Ну, пока. Увидимся.
– Надеюсь.– Ася защелкнула за Светкой замок и вдруг почувствовала, что очень устала. Лечь бы сейчас где-нибудь в уголке и уснуть. Или просто полежать, стянув с себя туфли, пояс, чулки. «Пойду лягу в маленькой комнатке. Вместе с Настей». Она пробиралась за спинами сидящих за столом, боясь, что ее сейчас остановят, усадят и она не сможет лечь и, ни о чем не думая, смотреть в потолок. Но ее не задержали. И она нырнула в темную спальню, где громко сопела, раскинувшись на широкой материной кровати, девятилетняя. Настя. Ася легла у нее в ногах, поперек, положив ноги; на кресло. Настя шевельнулась во сне и по-хозяйски, взгромоздила на Асю ногу. «Все они такие, – с нежностью подумала Ася. – И Ленка моя…» Прикинула, что на Урале уже глубокая ночь, Аркаша тоже небось спит поперек на их двуспальной кровати – недавнем приобретении. Еле установили тогда это сооружение. От маленькой комнаты ничего не осталось. Так, узенькие проходики слева и справа. Приятели разглядывали кровать, стоя в дверях, издали, и клеймили Асю и Аркадия за их высокие требования к бытовом условиям. («Вся интеллигенция на диванах-кроватях, а вам бы все пороскошней… Может, вам и две спальни хочется?..») И еще острили по адресу архитектора, придумавшего комнаты для одной двуспальной кровати. Кто он? Какие у него взгляды на жизнь? «На двуспальную кровать», – уточнила Ася. «Он не знает, что это такое, – смеялся Аркадий. – Он просто их никогда не видел». Договорились, что в архитекторы пролез маленький переодетый японец («Два татами – и хватит»). Ася улыбнулась. На маленького переодетого японца был похож Цейтлин. Когда Ася пробиралась за спинами, Полина ставила перед профессором чистую тарелку и маленькую хрустальную рюмочку.
– Что вы, что вы! – отмахивался Цейтлин. – Мне что-нибудь поменьше.
– Меньше не бывает! – кричала Священная Корова. – Эту и так взяли взаймы у гномов.
– Вы верите в гномов? – притворно удивился Цейтлин.
– Что вы, профессор?! – возмутилась Священная Корова. – Я не верю. Я их вычислила. Знаете анекдот?
– Да, да! – сказал Цейтлин. – Очень интересно, как вы их вычислили?
И Асе тоже было интересно, но она не остановилась. Сейчас ей было покойно, и она думала, что если уснет, то и пусть. Останется у Мариши. А завтра утром поедет в гостиницу. Но только вряд ли она уснет. Она лежала в полудреме и слушала Маришино новоселье.
–…Надо бы сходить на какой-нибудь литературный концерт.
– Ни к чему. Стихи надо читать наедине… глазами.
– Сейчас другое время. Стихи вышли на площадь…
– Площадная поэзия?..
– Заткнись! Если тебе есть что сказать людям – ори! Используй мегафоны, микрофоны, все, что угодно, но вложи это людям в уши…
– Ну да! Кто кого перекричит? А если я стесняюсь! А может, сказать я мог бы больше, чем другие, а у меня голоса не хватит.
– Если есть что сказать – поищешь и найдешь!
– Нужна глотка.
– …Техническая интеллигенция – в массе, в массе! – эмоционально глуха. Она не растревожена. Ей ничего не надо.
– А кто растревожен, кто? Всем ничего не надо!
– Не бреши! Если брать массу, то она, конечно, сырковая. Это всегда было. Но ведь есть лидеры…
– Вовсе не так! Все теперь лидеры. Об этом даже «Литературка» писала… Все дети, если один ребенок в семье,– лидеры…
– При чем тут дети? Еще неизвестно, чего стоят эти лидеры в будущем?
– …Захожу в магазин. Смотрю – хвост. И как раз
в том месте, где обычно бывает импортное мыло. Я туда. Что вы думаете? Дохи. По шестьсот семьдесят «ре». Очередь такая же, как за тридцатикопеечным мылом.
– У народа полно денег.
– А у меня нет! Почему? Как это?
– Лежат без движения в чулках миллионы. Это страшно, граждане. Деньги в чулке – это экономическая проблема. Благословим эту очередь за шубами.
– Ни за что! Очередь не благословлю!
– Зря! Ты ведь в очередь не встала, и я не стану… А у кого есть деньги, пусть отдадут в оборот. Святое дело!
– Читали «Примаверу»? Какой блеск!
– Ядовитая женщина! Я подумал, не увела ли от нее какая-нибудь Феврония мужа? Тем более она есть не ест, а только курит!
– Во! Только так вас и надо подлавливать! У нас обязательно герой – это автор! На другую точку зрения образования не хватает. Это примитивно. Несправедливо по отношению к автору… Мы толкаем его на стремление нам нравиться. Не должен он быть этим озабочен.
– Автор нынче озабочен одним – чтоб его напечатали.
– Что тут плохого?
– А ты сообрази! Напрягись! Напрягись!
– …А где Ася?
– Еще один человек со стороны… Голый человек на зеленой траве.
– Мы все оттуда…
– Поломают ей тут кости…
– Тише! Зачем ты так? Мы же все вместе.
– Гуртом и батьке добре быты.
– …Братцы! Споем! «Шеф нам отдал приказ лететь в Кейптаун…»
– Да брось ты своего шефа… «Тополя! Тополя… Чем-то коронованы…»
– Слов не знаем! Слов не знаем!
– Нет, нет, не то! Давайте простую. «Я люблю тебя, жизнь…»
– Хозяйка! Совсем не пьем! Ты смотри, что предлагают петь! Какое-то массовое помрачение. «Мы бежали с тобою золотою тайгою… Там, оделась в свой вечерний наряд… А мы по ту-у-ндре…»
– …Ах, вот она где, Аська! Тише! Она спит. Ну вот и хорошо! Пусть! – Мариша плотно прикрыла дверь.
«Я не сплю»,– хотела ответить ей Ася, но ничего не сказала, повернулась на бок и уже совсем сонно и облегченно решила, что не поедет в гостиницу. «Первая ночь в Москве»,– пробормотала она и, засыпая, почувствовала, как Настя подбадривающе потолкала ее в спину.
У Алексея Андреевича Крупени всю ночь болела печень. Он принял целых пять таблеток – не помогло. Он лежал и думал, какое было бы счастье страдать бессонницей, но чтобы ничего у тебя не болело. Просто лежать и думать, думать! Ни тебе звонков, ни визитеров, только ты со своими мыслями. Так ли уж часто мы бываем с ними наедине?
Но он хотел спать. Он бы уснул сейчас суток на трое, если б не проклятая боль… Не подавишь ты ее никаким усилием воли… А мысли, которые приходят вместе с болью, отнюдь не героические, а если честно, то не всегда и мужские, а слабые, беззащитные приходят мысли. Не то что страх смерти. Потому что нелепо бояться неизбежного. Жил и умер. Формула, в которой поправок не предвидится. Противно то, что о его болезни знают, что смерть еще когда, а печенью его играют, она уже в пасьянсе. Как карта. Когда боли не было, Крупеня не позволял себе об этом думать. Он говорил: «Не сметь!» – и грустные мысли уползали. Он даже знал – как. На брюхе. Как уползает от пристающего Пашки их кот. Уползает назад, не поднимаясь на лапы,– больно надо утруждать их. Так и мысли – отползают, не утруждая себя уйти насовсем. Нет, они тут, они рядом, но приказ «Не сметь!» знают. Дрессированные у Крупени были мысли. Вот когда болело – тут уж они вели себя нахально. Они не ползли, а ходили, и при этом на задних лапах. Опять же как их кот, когда, бахвалясь перед восхищенными гостями, он демонстрировал им свое белоснежно-пушистое брюхо, по которому небрежно, наискосок шла рыжина. «Галстук набок,– говорил Пашка.– Подгулявший интеллигент». Когда-то Крупеня даже хотел написать повесть о коте. Он был очень увлечен этой идеей, почему-то не сомневался, что это будет интересно, но как человек очень занятой и потому не имеющий права работать впустую, предварительно пришел обговорить это дело в издательстве. Просто утрясти тему. Знакомый редактор сразу двумя ладонями закрыл лицо. Крупеня не понял жеста, тем более что сквозь раздвинутые пальцы на него глядели грустные редакторовы глаза.
– Ты чего? – спросил Крупеня.
– Неужели не понятно, что я тебя оплакиваю! – застонал редактор.
– Не надо,– сказал Крупеня.– Я не люблю сырости.
Редактор шустро вскочил из-за стола и ринулся к ящичку, что стоял на шкафу.
– Это все – коты! – дурным голосом заорал он.– И кошки. Говорящие, думающие, сострадающие, презирающие. Коты-герои. Коты-шпионы. Твой – кто?
– Не ори,– сказал Крупеня.– Мой – просто кот. Но я все понял.
– Ты сидишь на золотом сундуке,– не унимался редактор.– Ты можешь все! Ты можешь написать повесть о комсомольцах на стройке, в школе, в селе! Мы ее у тебя оторвем с руками и ногами. Это надо – вот так! – И редактор ребром ладони приподнял подбородок. Это было убедительно.– Договор прямо сразу, ты мне только на пальцах объясни, про что будет повесть…
– Не будет повести,– сказал Крупеня.– Не суетись.
– Грубиян! – закричал редактор.– Нет тебе другого наименования.
– Ладно,– засмеялся Крупеня.– Кто с тобой спорит?
– Но не надо про кота,– захныкал редактор – тебя умоляю – не надо! Мне эти звери вот! – и снова ребром ладони провел по подбородку, и снова это выглядело вполне убедительно.
…Крупеня застонал. Болело, болело, болело… Ведь в чем была штука? Сейчас, когда всем было ясно, что ему из редакции надо уходить, вызрела и выкристаллизовалась формулировка: Крупеня отстал от времени и от коллектива не только в творческом, но и в интеллектуальном отношении. Это было обидно. Но, как человек честный с собой до конца, Крупеня понимал, что в этом есть правда. Только если быть абсолютно справедливым – не он отстал, а его перегнали. Это же разные вещи! А говорили именно «отстал». Даже не говорили – подразумевали. А вслух убеждали: «Разве можно вам, с вашей печенью, вариться в этом котле! Вам нужна спокойная работа в каком-нибудь тихом журнале…» Что он, печень не возьмет с собой в тихий журнал? Это все пасьянс, который раскладывает Вовочка. Ах, Вовочка, Вовочка! Железный человек с детской кличкой. Его так прозвала много лет тому назад уборщица их редакции. Она приходила к концу рабочего дня, маленькая, изящная старушка в шелковой косынке на закрученных тряпочками волосах. Литдамы и литдевицы стали убеждать ее в преимуществах бигуди.
– Да что вы, милые? – возмутилась Таисия Ивановна.– Железо в голову? Извините, я по старинке.
Она почему-то обиделась и пожаловалась Крупене – он тогда заведовал отделом.
– Я культурный человек,– сказала она.– Я больше их читала. Они понятия не имеют, кто такой Шелер Михайлов. Я не признаю железные бигуди. И не только их. Капроновые чулки тоже. Эту микронапористую обувь. Я не признаю столовые самообслуживания. Я никогда не носила никаких платочков на улице. У меня три шляпы – три! – летняя, осенняя и зимняя. У меня всегда открыты уши, никто теперь не знает, что уши украшают женщину, если они маленькие и у них изящная мочка. Раньше умели ценить детали. Пальцы. Мочку. Ямку на щеке. Родинку. Вы не можете это знать, вы родились уже при современной власти. Вам нужен вес. Большая тяжелая женщина. Чем больше, тем лучше.
Крупеня хохотал. У него от смеха уже тогда побаливало в боку.
Эта Таисия Ивановна из всех выделила Володю Царева. Он тогда только пришел после университета и работал в отделе у Крупени.
– У вас роскошная фамилия,– говорила Таисия, протирая его стол,– царская.
– Не то что у некоторых,– улыбался Крупеня.
– Да! – говорила Таисия.– У вас плебейская фамилия.
– У меня украинская фамилия,– оправдывался Крупеня.
– Это одно и то же,– отмахивалась Таисия.– Одно и то же, уверяю вас!
Они очень смеялись с Володей. Таисия не понимала, чему смеется Крупеня, Володю же она понимала во всем. Она ставила ему в стакан фиалки, подснежники, в кармане фартука приносила тщательно завернутые конфеты.
– Вы не удивляйтесь,– говорила она Крупене.– Он мне близок. Близок по духу. От него хорошо пахнет. Вы думаете, это пустяк? От мужчины должно пахнуть мужчиной. Это трудно объяснить. Но это не имеет никакого отношения к табаку или дешевому одеколону.
– Ладно, я его понюхаю,– пообещал Крупеня.
Таисия и стала называть Володю Царева Вовочкой. Когда ему звонили, а она брала трубку, она никогда не говорила, что Царева нет. Она шла из комнаты в комнату – искала. «Вовочка не у вас?», «Вовочка не заходил?» Она пришла провожать его на вокзал, когда он уезжал на три года за границу. Пришла в осенней шляпе, нарумяненная, с букетом цветов.
– Это ничего, что пока – Африка. (Все засмеялись.) Главное, вы сдвинули с места свою ладью.
Вовочка поцеловал ей руку. Когда он вернулся, Таисия уже не работала, но она пришла к нему специально, на этот раз в зимней шляпке и с букетиком астр. И снова он ей поцеловал руку. «Вас любит бог,– сказала она ему.– Вы будете большим человеком».
Старая Таисия как в воду глядела. Царев стал главным редактором. Но остался Вовочкой. Крупеня думал, что Царева будет это шокировать, но – ошибся. Вовочке нравился контраст между кличкой и должностью. Вовочка – а решительный и принципиальный, Вовочка – а смелый, Вовочка – а нетерпимый к врагам. И был в этой кличке оттенок демократической нежности. В основном же Вовочка был последовательным. Сначала Крупене как одному из его заместителей дали курировать менее важные отделы. Потом – так уж сложилось – и эти отделы забрали – печень! печень! Береги себя! – и оставили ему круг хозяйственных вопросов – командировки, фотоаппараты, квартиры. Дальнейшая забота о его печени выводила его прямо на улицу. Сейчас он стоял перед последней дверью. Сотрудники знали это и уже не шли к нему по серьезным поводам. Не все, конечно, Олег приходил. И Священная Корова, и кое-кто еще. Но их становилось ; все меньше. Действовал закон последней двери. Неумолимый закон. Жестокий закон. Обидный. Как-то он услышал, как о нем говорил в трубку Вовочка: «Алексей – мировой мужик… Но темноватый…» Почему-то самое обидное скрывалось именно в суффиксе. Был бы уж просто темный. А то – темный, но с некоторым отблеском образованности. Это имел в виду Вовочка? Или что другое?
Крупеня остро ощущал поверхностность своих знаний. Формально, конечно, у него, как и у всех, – высшее. Но ведь высшее – заочное. Невидимое простым! глазом. Серьезное самообразование стоит больше, но его тоже не было. Когда его Пашка вырос и пошел учиться в университет, Крупеня, радуясь за сына»! казнился, что столько времени провел на бестолковых! совещаниях, что десятки человекочасов просидел в истуканной позе члена президиума, что написал кучу заметок, передовиц, с готовыми шаблонными абзацами, но так и не написал ничего другого. Послушался истерика, бьющего себя по подбородку. Время, как вода, ушло в песок. Чего он боялся, когда отказывался от кино, от книги, от театра, а покорно плелся на вручение знамени какому-нибудь коммунальному тресту? Зачем он там был? И мотались бешеные стрелки времени, пока он служил этому чудищу – бюрократическому ритуалу. О если бы вернуть это время. Черт с ним, с Кафкой, которого он так и не смог понять. Просто отдать это время живому журналистскому делу. Как Олег. Как Священная Корова. Как эта новенькая в их редакции, Ася Михайлова. Был бы он просто хорошим журналистом, а не Зам. Главного, черта с два выпихивали бы его теперь из редакции. Он бы ушел сам от этого пахнущего мужчиной Вовочки. И пусть бы болела печень. Но тогда бы ждали, когда он выздоровеет, потому что было бы нужно его Перо. Сейчас его не ждут. И он сам, по дури, по наивности, выбрал этот путь. Нет, нет, он не думал о карьере. Это неправда! Он думал, что все это имеет значение – заседания, президиумы, конференции. Его сожрала форма без содержания. И выхолостила. Вконец! До больной печенки. Он хотел объяснить это сыну. Предостеречь его от опасности. Но для Пашки это не было опасностью. Он просто не понимал отца, когда тот объяснял ему, почему не успел прочесть Писарева. Почему не осилил «Братьев Карамазовых». Не понял Кафку? Что не понял, объясни?! Хорошо, пусть не понял. Но ты его почувствовал? Почувствовал, как ему страшно, как его сжимает? Нельзя быть гуманистом, не впитав всю боль, которую нам оставляет литература. И для коммуниста это важнее, чем для кого другого…
– Я по части ведения боя крепче,– отшучивался Крупеня.
– Я это понимаю,– отвечал Пашка.– Я ценю это у вашего поколения, но это разве все?
Крупеня знал, что не все. Знал и другое – заполнить пробелы уже не удастся. И надо доживать жизнь без Писарева и Достоевского. С одним умением воевать. Только бахвалиться этим нечего. Хотя это, пожалуй, единственное, что ему зачтется, когда положат его в конференцзале заострившимся носом кверху. Что бы там ни говорили, а ордена и медали на подушечке у него будут настоящие, добытые кровью. А остальное – дым. Жаль, черт возьми, жаль, что он не написал повесть о коте. Как великолепно он отползал на брюхе, как он сохранял свою белоснежную индивидуальность. Как брезгливо отходил он от ящика с песком, так до конца и не привыкнув, не примирившись с тем, что у него, красавца, могут быть такие вульгарные потребности. Тут на него, Крупеню, подействовала форма,– картотека «животной» литературы. Почему он тогда не спросил, много ли в картотеке было собак, слонов, кров? Интересно бы посмотреть…
К утру он задремал, а когда проснулся, дома уже никого не было. Он попил чаю, постоял у окна кухни – напротив строили новый дом, и ему нравилось на это смотреть, подавил бок, пока не болело, и стал собираться на работу. Не сметь! Все в порядке. Надо закончить сегодня эту историю с «телегой» на Олега (ишь ты, как в лад), поговорить с Асей. Чего-то она сразу засуетилась. Позвонить Василию. Это черт знает что! Сын ушел из дома, а он принципиально не реагирует. Это аномалия. Так не бывает. Еще что? Да! Опять сдохли рыбы в редакционном аквариуме. Надо убрать из холла этот аквариум, Вовочкино нововведение. Хватит экспериментов. И еще: его приглашали сегодня на заседание секции публицистов. Благодарю покорно! Заседайте без меня! Хватит! Бок не болел. Не сметь! Не сметь вспоминать о боли! Дрессированные мысли отползали на брюхе.
Соседка по гостиничному номеру Зоя собирала чемодан. Ася еще лежала и наблюдала за Зоиными хлопотами. Чемодан был большой, мягкий, на «молнии». Зоя побросала в него свертки, сверточки, пакеты, и теперь чемодан не закрывался. Тогда она высыпала все на пол и снова начала бросать, уже сердясь, но «молния» и на этот раз не хотела стягивать раздувшееся чемоданное чрево.
– У меня есть пустая сумка,– сказала Ася.– Возьми.
Зоя метнулась в прихожую.
– Я вам потом вышлю!