Снег к добру Щербакова Галина
– Поживем – увидим! – сказал Игорь.– Пойдешь завтра ко мне на урок? У меня Островский. И я собираюсь сделать одну штуку – защищать Кабаниху. И знаешь от кого? От Катерины. Ты не представляешь себе, как любопытно при этом выстраивается материал.
– Бедные паровозники! Совсем ты им вывихнешь мозги.
… Но для себя Светлана решила: пойдет. Как это ему удастся защищать злобную могучую Кабаниху? Успеть бы только. Надо ведь в магазин для Клюевой заскочить, когда будет ходить по вызовам. Отнесет все это медсестра, но ведь еще проблема – деньги. Сколько их у Клюевой, чтобы она могла их сразу отдать? Иначе ведь не возьмет продукты.
В редакционный лифт Светка вошла с красивым парнем. Он щурил на нее глаза, улыбался. Типичный современный пижон. Кожан ниже колен. Какая-то хитрая шапчонка. Локоны до плеч. Пропустил ее вперед, придержал дверцу, улыбнулся на прощанье, все по высшему разряду. Светлана тоже улыбнулась пижону и пошла по коридору, неся перед собой валенки, с мыслью, что не все в ее женской доле потеряно.
Аси не было, она где-то там оформляла командировку. Две «стильные» девицы в ее комнате дымили и вели светскую беседу. Светлана положила валенки на стол и решила, что надо ждать не больше пятнадцати минут, чтобы не торопясь добраться до работы. Ей не хотелось сегодня торопиться.
– …У нее такое модильянистое, асимметричное лицо. Но этим оно и интересно,– сообщала подруге одна из девиц.
– Просто уродина,– сказала другая.– Он женился на ней потому, что она дочь министра. А дочь министра вполне может позволить себе асимметричное лицо и даже три ноги.
– Ты не права…
– Может быть… Но в ее уродстве нет ничего интересного. Просто кривоватое лицо да еще плохого цвета.
– Говорю тебе – таких писал Модильяни.
– Я ему сочувствую. Кстати, у нас соседка продает сапоги на платформе, английские. Белый верх и черная платформа. Но она просит сто двадцать. И даже мой щедрый родитель возроптал.
– Ничего, найдутся люди, у которых есть лишние сто двадцать. Вы валенки Асе принесли? Светлана вздрогнула.
– Да, Асе,– ответила она.
– Вы ее приятельница?
– Я сестра ее подруги.– Светлана не терпела слова « приятельница ». Отвратительное слово, обозначающее телефонную нежность и трамвайное равнодушие.
– Сестра легендарной красавицы Мариши?
– Почему легендарной?
– Потому что о ней у нас ходят легенды. Но тут вбежала, запыхавшись, Ася.
– Ой, миленькая, спасибо! Ну пойдем посидим на дорожку. Девочки, я в холле, если будут звонить…
Провалившись в глубокие кресла, они некоторое время молчали. Светлана прикидывала – какие легенды могут ходить о Марише? Ася думала о командировке.
– Слушай,– тихо спросила Светлана,– какие легенды здесь ходят о Марише?
– Легенды? О Марише? – Ася подняла брови.– Не понимаю. С чего ты взяла?
– Твои девицы, когда я им сказала, что я сестра Мариши, назвали ее легендарной.
– Я их боюсь,– печально сказала Ася.– Я с ними чувствую себя тяжелой, неуклюжей. У меня мозги поворачиваются медленно, как жернова. У меня мало слов. Я мало видела.
– Чего ты не видела? Сахарных сапог на черной платформе? – возмутилась Светлана.
– Ну, в смысле тряпок я вообще не заслуживаю уважения. Но вообще эти девчонки очень информированы. Этого у них не отнимешь…
– Слушай, ты когда едешь?
– Поезд в половине первого ночи…
– А как у тебя вечер? Хочешь, пойдем на урок к Игорю. Он собирается защищать Кабаниху от Катерины!
– Что?!
. – Да, да! И мне надо, чтоб кто-нибудь это послушал, кроме меня и его паровозников. Потому что он либо совсем заврался, либо гений.
– Слушай, а написать об этом можно будет? Если это окажется интересно…
– Ой нет! Я ведь не для этого. Меня его уроки потрясают. Но убеждена, что в школе это не нужно.
– Где мы встретимся? – спросила Ася.
– Я за тобой зайду. Хочешь?
– Нет. Давай адрес. Я приду прямо в школу.
Вечером Асю по телефону разыскал Федя Марчик. Она уже хотела уходить, а тут звонок:
– Старушка! Привет тебе из родных краев. Как живешь-можешь? Как адаптируешься?
Вот уж с кем, с кем, а с Федей говорить не было никакого желания.
– Извини,– сказала.– Я одной ногой в командировке, и у меня ни минуты… Поезд…
– Понимаю, понимаю,– Федя голосом передал свое полное и безусловное понимание.– Запиши мой номер и, как только вернешься – звякни. Я тут на пару недель. Надо бы повидаться, покалякать. Заметано?
Ася черкнула номер на календаре, понимая, что никогда не позвонит. Хотя Федя из тех, что сам позвонит. Но это будет потом, а сейчас – вот уж о ком с легкой душой можно перестать думать.
Но поистине – не думай об обезьяне. Нарочно вышла, чтоб прогуляться, зайти в один двор, куда много-много лет не заходила. А теперь как пойдешь – с Федей в сердце? Она топталась на улице, пытаясь сбросить это наваждение – Федин рокочущий баритон, который материализовал его облик. Вот он весь рядом – замшево-плешивый, с мягкими подушечками губ, которые он щедро приклеивает всем – женщинам, мужчинам, детям, собакам, кошкам, изображая из себя эдакого душку, любящего все сущее.
Замигало такси. Ася нырнула в кабину и назвала адрес. Во дворе Суворовского бульвара было темно, да ей и не так важно было видеть. Важно было прийти. Она знала на памятнике Гоголя все детали и теперь угадывала их в темноте, радуясь, что все помнит. А потом пошла от Гоголя к Пушкину. Шла и удивлялась этому своему пути, который был для нее неправильным. В свое время она ходила от Пушкина к Гоголю. Только так! Вот ведь дурочка! Ведь упорствовала. И никогда за все время не изменила раз и навсегда затверженной дороге от площади Пушкина, по Тверскому, Суворовскому и во двор. Ездить можно как угодно, а вот идти – только от Пушкина к Гоголю. Это было ритуалом, каноном – чем угодно, а теперь, через годы взяла и повернула от Гоголя влево, и не разверзлись небеса, и Пушкин приближался без обиды, приемля ее, идущую с другой стороны.
Знал бы Федя, что все из-за него! Человека надо сбить с толку, чтобы он был готов к чему-то для себя непривычному.
Асе стало спокойно впервые за много часов взъерошенного состояния. А все – это письмо, по которому она едет. Попытка самоубийства… Девушка – вожатая в школе. Вспомнилась Зоя, с которой свела ее судьба в гостиничном номере. Ведь глупо, глупо! Сколько в стране вожатых! Но от арифметики было еще хуже.
А теперь полегчало. Прошлась и почувствовала: туда надо приехать сильной и уверенной.
Все будет нормально. Она разберется. В конце концов та девушка жива, а пока человек жив, еще ничего не поздно. Чего она так всполошилась, спрашивается?
Сейчас она пойдет на урок, где будут защищать Кабаниху от Катерины. Что бы сказал на это Островский? Сходить, что ли, к Малому театру и спросить? Сегодня у нее такой день – ее приводят в смятение живые, а утешают памятники. Смешно это или грустно?
Крупеня разглядывал Евгения, ловя себя на мысли, что тот ему нравится и что суровый мужской разговор может не получиться. И пытался вызвать в себе раздражение против Василиева сына, который сейчас, изящно согнувшись в коленях, причесывался перед стеклом книжного шкафа. Чертов хлопец! Откуда в нем эта порода? Василий – мужик мужиком, и это не в осуждение ему, и он, Крупеня, такой же. Его химичка – умная женщина, но, извините, вобла, вся из большого количества мелкой кости. А родили – красавца, причем мысль о постороннем вмешательстве и в голову не придет. Надя не только умная и некрасивая, она еще и ханжа. При ней анекдот не расскажешь – не поймет и обидится.
– Ну, вот я сел,– сказал Женя.
– Слушай,– сказал Крупеня,– на тебе все модное. На какие гроши?
– Дядя Леша! Прошу вас, хоть вы не падайте в этот тон следователя. Я не ворую, не сутенерствую, не играю на бегах, у меня нет знакомых иностранцев, я не спекулирую иконами, картинами и не продаю по мелочи государственные тайны.
– Заткнись! – крикнул Крупеня.– Ты чего передо мной ваньку валяешь? Я тебя спросил, не что ты не делаешь, а что ты делаешь, чтобы покупать такие шмотки? У меня таких денег нет, а согласись, у меня ставка приличная.
– Но негде! Так? А у меня есть где… Вот и вся разница. Я проношу свой кожан пять лет. Изменится мода – я его подрежу, износится – я сделаю из него куртку. И пять лет я спокоен. Вы купите занюханное пальто, страшное с первого же одевания, а через год оно будет как тряпка…
– Фи! Женя! – брезгливо сморщился Крупеня.– Какой бабий расчет! Есть мне время об этом думать?
– Не замечая этого, вы думаете об этом частенько. У нас дома каждый вечер разговор то о кофтах, то юбках, то о плащах. А я решаю эту проблему капитально и надолго. Извините, дядя Леша,– у спекулянтов.
– А откуда ты их знаешь?
– А откуда их знают ваши сотрудники? По коридору у вас бродит сплошь спекулятивная одежда. Поговорите с народом, может, вас и познакомят с кем-нибудь.
– Ишь ты! Умный научил дурака!
– Дядя Леша! Давайте честно – я защищался. Не я ведь спросил, откуда у вас эта роскошная шариковая ручка. В продаже таких не было.
– Мне подарили. Что ж, по-твоему, я ее выискивал у спекулянтов?
– Вам повезло. А если я с детства мечтал о такой ручке, где я ее могу взять, как не у спекулянтов?
– О такой мы с тобой ерунде, Женька, толкуем, что я начинаю жалеть, почему я из-за тебя не лег в больницу. Думал: сядем мы с тобой, поговорим, и ты мне расскажешь, что тебе родители плохого сделали и за что ты к ним полтора года не ходишь… А мы с тобой черт те о чем…
– Опять же, не я начал,– тихо сказал Женя.
– Ну я, я! – зашумел Крупеня.– Я барахолыцик, увидел твои шмотки и затрясся…
– Успокойтесь.
У Евгения стало внимательное лицо, значит, заметил, что проснулась и напомнила о себе проклятая печенка. Теперь уж она отыграется за то, что на столько часов ее выключили из игры.
– Успокойтесь. Скажите, это волнует вас или моих родителей?
– А как ты думаешь?
– Я думаю – вас. Видите ли, дядя Леша, я считал и считаю, что моим гораздо лучше оттого, что я ушел.
– Я с этим не спорю. Но почему ты не желаешь хотя бы навестить их?
– Потому что приходится каждый раз перед ними оправдываться. Ну почему? Почему? Мне устраивают допросы, отец убежден, что я валютчик. Мать уверена, что я распутник, потому, видите ли, что меня видят с разными девушками.
– Тебе это так и говорили?
– Отец открытым текстом. Ты, говорит, валютчик! Тебя расстреляют, и правильно сделают. А мать просто смотрит на меня полными слез глазами. Смешно и грустно.
– Но ведь они мучаются!
– Естественно! Ведь сын гибнет в пучине разврата! Но ведь я не могу им сочувствовать. Просто лучше не видеться. А вы знаете, ведь у отца прежде была другая жена. Еще до войны. Она его бросила. У нас дома об этом ни слова. Запретная тема. А когда я жил у деда с бабкой, ну знаете, когда поступал там в институт, они мне рассказали. Они до сих пор потрясены – как она смела? Необразованная, простая, неквалифицированная конторщица, а вот взяла и ушла. От образованного, умного, богатого! Так вот я ее понимаю.
– А ты, оказывается, сопливый романтик,– печально сказал Крупеня, прижимаясь боком к выдвинутому ящику.
– Дядя Леша, пусть я сопливый. Но тогда, в Кузбассе, я много думал о первой жене отца.
– Думать тебе больше не о чем.
– Возможно. Не спорю. Но я так понимал ее, так понимал! Понимал ее, что ушла…
– И тебе ничуть не было жалко отца? Он долго горевал из-за этого. Почти всю войну. Я когда с ним познакомился, думал, что у него кто-то погиб… А потом он мне сказал, что был женат всего несколько месяцев… До войны. Я не думал, что у нас об этом пойдет разговор. Двое сходятся и расходятся – это ведь всегда темный лес, и я не люблю это обсуждать. Но если о твоем отце… Что, если его просто пожалеть?
– Что вы от меня хотите, дядя Леша?
– Я хочу, чтоб ты пришел ко мне в гости 24 февраля. Говорю сразу – будут твои. Встретитесь за столом на нейтральной территории.
– Я приду на эту такую симпатичную мне территорию. А Пашка?
– Обеспечу.
Евгений улыбался, нащурив глаз: что, мол, с тебя возьмешь, бедного печеночника, если ты решил играть роль миротворца? И Крупеня махнул рукой: иди. А когда за Евгением закрылась дверь, вспомнил,
что, пока они разговаривали, никто ему не звонил и никто не приходил. А была планерка. Теперь-то она кончилась… И могли бы, хоть для приличия, выяснить, тут он или нет. Живой ли. От жалобных мыслей стало противно и стыдно. Он решил, что надо наконец ложиться в больницу, сразу же позвонил Вовочке и сказал о своем решении. Тот начальственно заохал и попросил не нервничать.
И Крупеня, ни с кем не простившись и постанывая от боли, вызвал машину и уехал домой.
Трагедия, в сущности, оказалась почти комедией. Эссенция, которую выпила Люба Шестопалова, была простым уксусом, да еще и с подсолнечным маслом. Скуповатая Любина мать имела привычку сливать остатки с селедочницы обратно в бутылку. И крик Любава подняла не потому, что было больно, а потому, что ради крика-то все и делалось. Вот она выпьет, швырнет бутылочку во что-нибудь стеклянное – швырнула в хозяйственную полочку, на которой стояли вымытые банки, но это так – детали,– швырнет, значит, бутылочку и заорет. Ася внимательно слушала, а Любава спокойно рассказывала, как она орала, как прибежала из сараюхи мать и как у матери поотрывались на халате пуговицы от бега – халат узкий, в нем только стоять можно, а она рванула, как Брумель, и в три прыжка уже была в избе. Увидела стекло на полу и то, как Любава опускалась рядом с ним на пол, широко раскинув руки, и обомлела. Любава так и говорила: «Мне руки хотелось раскинуть пошире, чтоб было страшнее».
– А почему так – страшней? – спросила Ася.
Любава пожала плечами, поежилась, и под ней скрипнули пружины. Она лежала на высокой перине и на трех взбитых подушках. Белье было белое, как кипень, вываренное и высушенное по-домашнему. Казалось, от него пахнет морозом, хотя в комнате было тепло, а Асе жарко; она ведь так и не успела снять с себя три теплых кофты – торопилась к этому смешному несчастью.
– Скажи,– спросила она,– ты хоть на минутку, хоть на мгновение подумала тогда о маме? Любава засмеялась и ответила странно:
– Я думала, что у меня все получится как надо. А Маркс говорил – победителей не судят.
– Никогда этого Маркс не говорил,– сказала Ася.
– Нет, говорил! – Любава приподнялась на подушках и устроилась поудобней.– Говорил, говорил, я знаю точно. Я просто не думала, что он такой твердокаменный.
– Сергей Петрович?
– А кто же еще?
– Я с ним еще не говорила.
– Теперь уже не надо. Теперь он мне не нужен.
– А мне – придется. Ему много ещё предстоит разговоров из-за тебя. Не жалко?
– Абсолютно. Так ему и надо.
– Не понимаю. То ты из-за него хочешь умереть, значит, он тебе не безразличен, а то тебе на него наплевать.
– Мне на него наплевать, если ему на меня наплевать…
– А если б он к тебе пришел тогда, ты думаешь, не было бы у него разных неприятных разговоров?
– Я бы всем сказала, что выпила по ошибке. Думала, мол, что огуречный рассол. У нас он всегда есть, я его люблю без ничего пить, просто так…
Абсолютная, почти невозможная откровенность! Что это – предел цинизма или просто глупость? Ася оглядела комнату. Все блестит, ни пылиночки. Этажерка с книгами. Какими? Надо встать и посмотреть. На стене дорогой ковер. И пышная постель, на которой лежать, наверное, очень приятно.
– Ты где жила, когда поступала в институт?
– В общежитии.– И мордочка сразу же – и недоуменная, и чуть брезгливая. Ну еще бы! Ася представила себе плоские общежитские коечки. И летом никакой, даже кинооткрыточной индивидуальности. Казенно-деловой стиль, суконные одеяла, мутные стаканы, длинные веревки от штор. Сами шторы в закутке У коменданта лежат. Абитуриенты обойдутся и без них. Одеяла пересчитываются каждый вечер. Стаканы тоже.
– Ты на чем срезалась?
– Первый год на сочинении. Второй – на истории.
– А другие из вашей школы?
– Кто поступил, а кто на работу в городе устроился.
– А ты на работу не хотела?
– На черную? Еще чего!
– Почему обязательно черную?
– А какая может быть работа без образования?
– Всякая. Ты думаешь, у инженера в цехе очень белая работа? А можно в галантерейном магазине продавать галстуки, ленты. Разве это черная работа?
– Ну вот еще!
Асе подумалось: не надо здесь зря сидеть. Любава ей понятна до донышка. («Банка разбилась всего одна, мне хотелось, чтоб было больше… Много, много битого стекла, как после бомбежки».– «Господи, да где ж видела бомбежку?» – «В фильме «Летят журавли». Помните, он ее несет по битому стеклу и у нее висят руки…»)
Когда Ася уезжала в командировку, она в коридоре встретила Священную Корову. «Видела я таких истеричек,– сказала та.– Это не тема. Пусть ими занимаются психиатры. Сейчас психов много. Провинциальная экзальтация. В общем, думай сама. Но я бы это письмо выкинула к чертовой матери… Оно с соплями».
Битое стекло и раскинутые руки. Корова как в воду смотрела. Экзальтация.. По сути. А сверху огуречный рассол откровенности.
Вошла мать. Три нижних пуговицы на халате так и не пришиты, а ведь прошло уже десять дней. А Любава лежит и, судя по всему, вставать пока не собирается. Мать подала ей молоко. Любава пила мелкими глотками, и при каждом ее глотке у матери вздрагивал подбородок.
– Все будет хорошо,– сказала Ася.– Отдыхай. Я к тебе еще зайду.
Она вышла во двор. На веревках бились синеватые простыни. Мать не успела пришить пуговицы к своему халату, и вообще он был не очень-то свежий, но когда подавала молоко дочери, на руке у нее висела тряпка – никогда Ася не видела таких чистых хозяйственных
тряпок. А на этажерке стояли «Белая береза», «Два капитана» и «Саламина» Рокуэлла Кента. Остальные книги оказались учебниками.
Сейчас Ася шла на почту – она остановилась там в маленькой задней комнатке. До нее здесь жила учительница, потом она вышла замуж, переехала в свой дом. А комнатка осталась, даже не комнатка, просто выгородка, в одной половинке жила Катятелефонистка, а в другой поселили Асю. Она успела только бросить чемоданчик и побежала к Любаве, а сейчас снимет лишние кофты и пойдет в школу.
Катя, некрасивая, широкоплечая девушка, с пористым лицом, работала здесь уже больше десяти лет; соседки в выгородке менялись уже раз двадцать. Были агрономши, учительницы, завклубом, была даже одна актриса кукольного театра, неизвестно зачем приехавшая однажды в деревню. Были вожатые, бухгалтеры, врачи. Была одна авантюристка, которая представилась директором трикотажной фабрики. Собирала деньги и снимала мерки на вязаные платья. Ее прямо отсюда и взяла милиция. От нее остались журналы мод. Катя дает их местным портнихам на время и под честное слово. Журналы эти она считает своими.
Когда Катины соседки уезжают, она испытывает сложное чувство: она хуже их и в то же время лучше. Если просто, то им, конечно, есть куда уезжать ( модельерша не в счет), и они уезжают. А Кате некуда. Она у себя на свете одна. Значит, она хуже? Если же смотреть по-другому, поумному, то она из деревни не бежит, трудится, где поставлена, значит, она безусловно лучше. Бывает обидно, когда соседки выходят замуж тут же. Тогда система рушится, и Кате не за что бывает зацепиться. Ася приехала именно в такой момент.
Катя сквозь неприкрытую дверь смотрела, как переодевается Ася. Ничего особенного. Комбинация вискозная, без кружев, подмышки небритые. Кукольная актриса брила подмышки; она объяснила Кате, что культурная женщина обязательно должна это делать. С тех пор небритые подмышки вызывали у Кати брезгливое возмущение. Вообще Ася ей не понравилась. Уже потому, что приехала к этой ненормальной Любаве. Письмо в редакцию писали две девчонки, подружки Любавы. Катя им сказала: «Не пишите. Ведь не умерла же…», но они все-таки написали. А чтоб было убедительней, писали так, будто Любава при смерти. И вот на тебе – тут же явился корреспондент! Из района не дозовешься, если по делу нужен, а ведь не письмом зовешь – голосом, криком кричишь по телефону, мол, приезжайте, наш бригадир по пьяной лавочке устроил гонки на тракторах, кто быстрее дотюкает до переезда. Так там, в редакции, спрашивают: «Ну и кто первым пришел? Митька? Ай да Митька! Передавай ему привет. Пошлем на всесоюзные… Пусть сохраняет форму…»
А тут эта мосластая примчалась. И не из района. Из Москвы…
Ася переоделась, вышла из выгородки, улыбнулась Кате и, помахав рукой, ушла. Катя повторила этот жест. Она смотрела вслед Асе, как та смешно ставит валенки; раз вовнутрь, а раз в стороны – кто так ходит? – и с уважением подумала о своих следах, которые оставляет рано утром. Ровные, симметричные, и подмышки у нее бритые…
Ася пришла в школу на перемене, взбаламутила всю учительскую. Сергей Петрович оказался молодым парнем, с очень близорукими глазами – очки толстые, и линзы отсвечивают сразу несколькими цветами. «Можно мне прийти к вам на урок?» – спросила Ася. Он разрешил, видимо, от растерянности, не зная, можно ли не пустить? Пока учителя расхватывали журналы, пособия, карты, Ася думала, что Сергей Петрович не только не похож на сердцееда, а просто-напросто плюгавенький и не очень чистоплотный парень, из тех, кого девушки обходят до самого крайнего случая, пока уж совсем не приспичит замуж.
Это тот сорт мужчин, которые еще вчера только поцеловались, а завтра у них уже младенец, и они, с запотевшими очками, шмыгая носом, таскают бутылочки то с молоком, то с мочой, то из магазина, то в лабораторию. У них нет юности, нет соловьев, нет луны. Детство – а потом сразу семейная жизнь. Мама – а потом сразу жена. Многие из них даже не подозревают о некоем промежуточном периоде, и может, они сразу примиряются с мыслью, что это не для них? Примиряется же человек с мыслью, что он никогда не прыгнет с парашютом, не переплывет океан на папирусном судне, не напишет поэму, не споет арию Ленского. «И не надо!» Ася шла за Сергеем, смотрела на его мятый пиджачок, на брюки, вправленные в валенки, на клетчатый воротник рубашки. Какой нелепый парень! И это из-за него пытались отравиться селедочными остатками? Из-за него разбили поллитровую банку и широко раскидывали руки, падая на пол?
Она села на последнюю парту, почувствовала, как поднимается в классе тревога, как это всегда бывает, когда на урок приходит кто-то чужой. Хотелось сказать: «Не бойтесь меня. Я ничего не контролирую…» Но ведь не скажешь, а страницы уже нервно шелестят, и спины пригнулись к партам, и кто-то сигналит: «Только не меня спрашивайте, только не меня…»
А Сергей Петрович, в классе такой же неприкаянный, как и в учительской, растерянно водит пальцем по списку, ищет, кого бы спросить, а глаза сквозь толстые линзы так же шарят по лицам, испуганный, жалкий парень…
Ася плохо слушала и плохо слышала. Она думала о другом. Если уехать завтра рано утром, то к вечеру она будет в Ленинграде и сможет побыть там целый день… Соблазнительно! В любом случае хорошо бы завтра утром быть уже в райцентре, уехав туда какой-нибудь самой ранней машиной. Надо будет напоследок всем тут сказать, что ничего она писать не будет, поговорит с этим Сергеем и еще раз с Любавой… О чем, она еще не знает. Нелепая история вызывает нелепые мысли.
Вот Сергей подошел к задней парте, стоит рядом. Почему он в валенках? В школе тепло, и ведь он мужчина все-таки… Какой ни на есть… Сергей постоял и отошел, закрыл журнал и сказал, что тема урока «Образ Кабанихи». Ася чуть не подскочила. Как это она не сообразила, что и тут сейчас проходят Островского. Два дня назад она была на уроке у Игоря. Вот о чем надо написать – о нем и об его паровозниках, как их называет Светка. Интересно, что будет говорить Сергей Петрович?
Но слушать его было скучно. Он бубнил что-то о «темном царстве», а класс явно не слушал его. Теперь, когда опрос окончился, можно было разглядывать Асю. Подумаешь, Кабаниха! Когда это было! А тут живой корреспондент приехал к их учителю. Что с ним теперь будет?
Они остались после урока. Сергей примостился на одной из парт, выставив в проход валенки.
– Я ее не понимаю,– сказал он резко, рассекая воздух широкой ладонью.– Я ей ничего не обещал. Вообще она мне не нравилась. Три раза были в кино – и все. А когда она предложила пожениться, я ей сказал, что это смешно.
– Сама предложила? Ни с того ни с сего?
– Вот именно! Ни с того ни с сего…
О чем тут было еще говорить? Ася начала об уроке. Что, интересно ребятам слушать сейчас об Островском? Вот в одной московской вечерней школе один молодой учитель решил изменить, как он сказал, «освещение темы». «Я просто переношу лампу,– объясняет он.– А теперь, будьте добры, посмотрите внимательно – сколько лет Кабанихе? Ведь немного! Ну, где-то между сорока и пятьюдесятью… И уже старость, хоть она еще не жила. А эта фальшивая, лживая женщина, невестка (такой ведь ей представляется Катерина), ничего не хочет упустить, все ей надо, всего бы попробовать…»
Сергей пожал плечами.
– Вы знаете, как его слушали! – продолжала Ася.– А ведь взрослые люди, женатые, захлопотанные.
Сергей молчал. Асе стало неловко. В конце концов, у него сейчас свои неприятности, а она ему про Катерину.
– Вы не хотите сходить к Любе?
– Зачем? – возмутился он.– Не хочу я к ней идти! Ведь я же ничего ей не обещал!
– Чтобы как-то наладить отношения. Она выйдет скоро на работу…
– Дотерплю до конца года и уеду,– сказал он жестко.– Тут порядочки такие: в кино сходишь – женись… А я не собираюсь… У меня свои планы…
– Какие, если не секрет?
– Послал в издательство сборник стихов,– сказал он.– Жду ответа.
– Почитайте!
Он обрадованно вскочил и встал возле доски. И, заложив ладонь за борт пиджака и отставив локоть, громко акцентируя ударения, начал декламировать. Ася опустила голову, чувствуя, как жгучий румянец покрывает лицо, шею, как от неловкости возникает противная вязкость во рту и ломит виски.
«И дурен собой, и неумен, и стихи ужасные… Что она в нем нашла? Холеная, отмытая до блеска девчонка, поенная сливками… И сама себя предлагала…»
Он кончил читать.
– Скажу вам честно,– сказала Ася,– мне не понравилось. ,Может, зря вы это затеяли? Со стихами?
– А кто из поэтов вам нравится? – грубо спросил Сергей.
– Тредиаковский,– ответила Ася.– Какое значение имеет – кто? Не будем дискутировать с вами о вкусах. Но если вы свое будущее связываете с поэзией, мне кажется, вы ошибаетесь.
– Но я бы не ошибся, если б женился и остался здесь навечно, так, что ли?
«О! Да он злой!» Ася удивленно на него посмотрела.
– Зачем вы так? Я ничего подобного не думала…
– А мне плевать! – сказал он.– Я пойду своим путем. Даже если вы меня распишете в газете, что я такой-сякой… И я вам докажу…
– Да не будет вас никто расписывать! Вас если уж расписывать, так за плохой урок, за то, что вы, молодой еще человек, оделись как ночной сторож и пришли в класс, не заботясь о том, что подумают о вас ваши ученики.
– А это уж мое личное дело! – отрезал Сергей.– Вид… И насчет урока еще можем поспорить. Я, во всяком случае, штучки с перенесением ламп считаю ненужными.
– Договорились! – сказала Ася.
– Значит, не будете писать? – спросил он снова.
– Не о чем,– ответила Ася.
– Вот именно! – твердо сказал Сергей Петрович.– Вот именно!
– Ну, пока.
– Счастливо.
В поезде Ася записала: «Для бухгалтерии – глупая бесполезная поездка. Лежит телка, которой захотелось замуж, решила припугнуть парня – с виду он пугливый. А парень оказался крепким, его не только уксусом – его битым стеклом не прошибешь. Вот и все. Куда-то это потом можно будет вставить, но не всерьез же анализировать, как Любава травилась подсолнечным маслом?»
Последний разговор с Любавой был уже за столом. Пили чай с пирогами, говорили о городе, о стаже, который у Любавы будет, даже о фильме «Летят журавли». Правда, Любава мало что из него помнила – только стекло и как у Вероники висят руки. Тогда же Ася пыталась выяснить, что все-таки могло нравиться Любаве в Сергее? Заговорила о стихах, спросила, читал ли ей Сергей свои стихи. Любава сказала, что читал, но ей не понравилось, все про какой-то обоз и про коней; она ему так и сказала, не обманывать же? А он ответил, что кони – это, по его замыслу, люди. Любава говорила об этом с иронией, что Асю совсем успокоило.
– Мне тоже не понравились его стихи,– сказала она Любаве.– Жаль, что он придает им такое значение.
Любава промолчала. И это Асе понравилось – не ринулась поносить неудавшегося жениха. Рука у Любавы крепкая, теплая, расстались на том, что от глупостей никто не застрахован, но и переживать их долго еще глупее. Было? Было. И забудем. Мать догнала Асю во дворе, сунула на дорогу сверток с пирожками, жалобно спросила:
– Не сделает она больше ничего такого?
– Ну что вы! – сказала Ася.– Успокойтесь. Это бывает в жизни только раз.
– А то, может, мне сходить к учителю? Попросить?
– Да он и не стоит ее! – возмутилась Ася.
– А я и не знаю, кто теперь чего стоит. Теперь не поймешь,– тихо сказала мать.
Уходя из выгородки, поговорила Ася и с Катей. Та рассказала, как отговаривала девчонок писать письмо. «Ведь не умерла же, не умерла»,– повторяла Катя. «И слава богу!» – сказала Ася и увидела, что Катя как
будто и с этим не совсем согласна. Не то, что она желала смерти Любаве, нет! Но то, что та не довела дело до конца. Катю, как натуру цельную, не устраивало. «Если человек за что берется…» Ася подумала, что если есть такое абсурдное понятие, как безнадежная надежность, то это сама Катя.
И еще перед самым отъездом, ожидая у правления машину, она встретила Сергея. То есть не встретила – сам пришел. В тулупе, в надвинутой на лоб ушанке.
– Я еще раз хочу выяснить, будет материал в газете или нет? – сказал он раздраженно.
– Чего вы боитесь? – удивилась Ася.
– Я не боюсь! – возмутился он.– Но я должен знать, как себя вести?
– А как вы можете себя вести? – спросила Ася.– Работайте спокойно!
– Вот именно! – сказал он. И ушел, даже не попрощавшись.
Действительно, не поймешь, кто чего стоит. Ему бы обрадоваться, что видная, балованная девчонка глаз на него положила, ведь наверняка у него ничего такого никогда не было… И тут же Ася решила, что это вот – дело темное. Ничего она о нем толком не знает, кроме того, что он некрасив, неопрятен, пишет плохие стихи и дает плохие уроки. «Немало, немало,– спорила она сама с собой.– Что там еще остается, в запасе? Доброта? (Не похоже!) Ум? (Неясно!) Мужские доблести? (Так ведь ничего же у них не было! Он ей читал стихи про обоз, где кони, в сущности, люди.) Эх, дура ты, дура,– подумала о себе Ася.– Ну что ты людей меряешь на свой аршин?..» И вообще права Священная Корова – письмо оказалось нестоящее. Она ведь говорила: смотри, это, вернее всего, экзальтация. Для нас – не тема.
«Норма – не норма. Гостиничная Зоя – и Любава. Любава травилась, а Зоя нет. Норма не травится! Норме нужна розовая кофточка, мужчина; не нужна черная работа и Третьяковка. Но Любаве тоже нужен муж и не нужна черная работа. Кофточки, перина, ковры у нее уже есть. Третьяковка? На полке Рокуэлл Кент. Итак, между Зоей и Любой нет принципиальной Разницы? Обе нормы? Кто знает?»
Ася отложила блокнот, прогнала мысли. Все! Все!
Она походит по Ленинграду, благо будет время. В Москве, в «Детском мире», ни до чего не дотолпишься. А Ленка просит брючный костюм и чтоб штаны с раструбами. Где-то видела. Писала и про импортные джинсы с нахальной припиской: «Но это тебе, мамуля, не суметь». Интересно, сама она будет такое уметь? И вообще – что она такое будет, ее Ленка? (Господи, спаси ее от белокровия, от менингита, от несчастного случая… Пусть все будет хорошо!) Так она повторяет всегда, когда думает о Ленке. Они говорили как-то с Маришей. Она увидела, как та, провожая Настю, тоже что-то шептала ей вслед.
– Колдуешь? – спросила Ася.
– Колдую,– ответила Мариша.
– Потому что один ребенок…
– Не знаю,– сказала Мариша.– Я бы колдовала, даже если б было и десять.
– У тебя бы не было времени,– сказала Ася.– Я тоже колдую. Спасаю от хвороб и несчастий.
– Как же без этого? – Мариша пожала плечами.– Я даже верю в это. В материнское заклятье.
Ася не знала, верит она или нет. Ведь если, верить по-настоящему, то ведь надо спасать не только от белокровия (от которого, кстати, не спасешься), а и от того, чтоб не выросла дочка дрянью, не стала бы чьим-то горем, не была бы дурой с опущенными руками, не стала тряпкой и не была бы безнадежной надежностью, как Катя. Не писала бы плохих стихов. Но ведь она никаких не пишет… Тьфу! Чего она пристала к ребенку? Пусть будет счастливая. Это главное. И спаси ее, господи, от белокровия, менингита, от несчастного случая. Ася засмеялась и уснула. До Ленинграда было еще четыре часа. Начинало светать.