Снег к добру Щербакова Галина
Пришел Олег, удовлетворенный тем, что хорошо исполнил гуманную истопническую миссию. Сел, уставился на нее.
– Не ешь меня глазами,– сказала Корова.– Нету у Аськи вины, нету!
– Могла бы ответить сразу,– облегченно вздохнул Олег,– а то сидит пыжится. Я думал, ты там черт знает что раскопала.
– Я знаю одно,– сказала Корова,– я бы на ее месте тоже повесилась. Это говорю тебе я, у которой пределом желаний было, чтобы кто-нибудь когда-нибудь сварил для меня суп. И поднес мне его в тарелке и сказал: «Ешь, Анжелика!» Тут сгодилось бы даже мое идиотское имя. Ты заметил? Ее все называли Любавой, не Любой, не Любкой, не Любочкой даже, Любашей или как там еще можно, а Любавой…
– У нее никогда никого не было. Ни одного парня… Этого стихоплета я не считаю.
– Его тоже не было.
– Ее детвора любила. Знаешь за что? Она хорошо передразнивала.
– Она рисовала. У нее на этажерке Рокуэлл Кент стоял. И все ее рисунки – на его лад. Там вся деревня в лицах. А! Черт! Забыла спрятать! Вдруг спьяну начнут разглядывать…
– Да брось! Они не тем заняты. А что говорят вообще?
– Хотели бы сказать – с жиру! Но с жиру бесятся, а не умирают. Поэтому больше молчат. Жалеют. Особенно старики. А подруги хорошо выли. В два голоса…
– И все-таки? – спросил Олег.
– Я же тебе сказала. Я на ее месте поступила бы так же…
– Я могу рассказать все, как было,– сказала Ася, умоляюще складывая руки.
– Не надо,– отрезал Вовочка.– Честное слово, не надо. Я же верю в вашу личную непричастность. Просто вам фатально не повезло.
– Не повезло,– печально повторила Ася, посмотрела на свои умоляющие руки и опустила их.– Вот приедет оттуда Олег, и вы убедитесь…
– Я убедился…
Так вот о каком его голосе говорят, что он похож на голос военного радио.
– Не надо неясности. Дело в том, что вы нам не подходите. Я очень сожалею, но, может, это даже хорошо, что мы оба узнали об этом так скоро.– Он встал, а Ася продолжала сидеть, хотя это было глупо. На Диване, у окна, сидел парень, похожий на большую кошку. На нем был мягкий, пушистый свитер, а под ним, наверное, очень сильное и гибкое тело. Он смотрел на Асю сочувственно и насмешливо, и это казалось ей отвратительным, мешало сосредоточиться и сказать что-то очень сейчас для нее важное. Да, вот оно!
– Пошлите меня еще в командировку. Мне очень было бы нужно в Сальск – для моей темы.
– Ася! Ася! Мы же с вами взрослые люди.
Да, конечно, взрослые. Что это она как на экзамене: еще один вопрос, профессор! Ведь никогда она так не поступала, а тут сидит с этими своими жалкими просящими руками. Встать! И Ася встала. Ну вот, теперь все в порядке. Она пошла к двери, стараясь держать позвоночник строго и прямо, как в медицинском корсете. Вовочка помахал ей рукой, а большая кошка улыбнулась с дивана. Дверь мягко вошла в поролоновые пазы. В приемной секретарша, равнодушно скользнув по ней взглядом, сказала:
– Сегодня суббота, бухгалтерия не работает. Расчет получите в понедельник.
И Ася пошла по длинному коридору. Хорошо, что сегодня суббота. Почти нет людей. Не надо отвечать на вопросы. Впрочем, какие вопросы? Кто ее успел за это время узнать? Кому она интересна? Это Мариша могла не спать ночь, а утром перекрестить ее и утешить. И посоветовать: «Иди и не волнуйся. Приедет Олег, и все встанет на свои места. И не спорь ты, если Вовочка будет шуметь… Пусть… Это он за зарплату».
Никто не шумел. Вы нам не подходите – и все. Стерильно и четко, как в хирургии. Да! Как это она не сообразила, что большая кошка в мягком свитере – это ведь Барс. Значит, и Крупеня тоже «не подходит»? Она почти машинально толкнула его дверь – заперто. Табличку, правда, еще не сменили. Хорошо, что у нее еще не было таблички. Типография не истратила на нее ни капли краски, ни грамма цинка, ни клочка бумаги. Она открыла дверь своей комнаты. В кресле, расстегнув шубку из лисьих хвостиков, сидела Каля. Длинные волосы струились по солнечному меху, длинные ноги в затянутых сапогах красиво лежали на стуле, стоящем рядом.
– Привет! – сказала Каля.– Боже мой, на кого ты похожа! Ты совершенно неэкономно расходуешь эмоции.
– Зачем ты здесь? – спросила Ася.– Сегодня ведь суббота.
– Меня вызвал Вовочка. Чтобы я приняла у тебя письма.
Ася подошла к столу.
– Хорошо.
– Я возьму сама, плюнь ты на это,– махнула рукой Каля.
– Тебя же вызывали,– и Ася стала выдвигать ящики, словно пытаясь что-то найти.
– Не повезло тебе,– сказала Каля.– Но ты не делай из этого трагедию. Я понимаю, все рвутся в Москву, и никто не понимает, что тут еще надо суметь выжить…
«При чем тут Москва? – думала Ася.– Просто – не повезло».
– Ты бы все равно не смогла у нас работать. Я поняла это сразу. Люди делятся на тех, кто пропускает жизнь через сердце и через мозг, и кто ее не пропускает, а отражает. Впрочем, это азбука… И вряд ли это тебе сейчас нужно…
Ася молчала. Была какая-то неправильность во всей нынешней ситуации. Причем неправильность не в существе, а в форме. Начиная хотя бы с того, что сегодня суббота, бухгалтерия закрыта, и она обречена ждать до понедельника.
Неправильность была и в том, как сидела в кресле Каля. Теперь, когда Ася тоже села, ноги Кали не казались положенными красиво, наоборот, они будто покинули умную голову Кали, и ее желтую шубку, и ее струящиеся волосы. Они были сами по себе – красивые ноги на стуле.
«Не надо смотреть»,– подумала Ася, повернула голову и уперлась взглядом в номер телефона, наспех нацарапанный на листке календаря. Федя! 142—15—37. И рука легла на трубку, и покорно закружился диск.
– Асёна! (Глупое какое образование от ее имени.) Асёна! Я тебя жду к себе сейчас. Ко мне добираться – пара пустяков,– заклокотал Федин баритон, и Асе подумалось, что с Федей ей легко будет поговорить о том, что случилось. А потом она сразу же уедет к мужу и дочери, слава богу, у нее есть к кому уехать. И все будет как раньше. В сущности, это было не так уж плохо. И право работать у нее никто не отнимал и не отнимет. Значит, потерь нет… Ах, Москва… Вот Мариша говорила: «У меня бы развился комплекс неполноценности, если бы я не переехала». У Аси не разовьется. Она этого не допустит.
– Слушай,– спросила она Калю.– Ты что-то мне только что говорила? Про мозг, про сердце?
– Я? – удивилась Каля.– А! Я уже забыла. Так, чепуха! Мои жизненные наблюдения все равно тебе не годятся.
– Почему?
– Мы с тобой не контачим. Верно?
– Раз ты считаешь… Впрочем, я тоже так считаю.
– Вот именно. Слабость вашего поколения в том, что вы все паятели. От слова «паять»… И еще ладители. От «ладить»… Зачем? Когда все и так ясно.
– Слабости своего поколения ты знаешь так же хорошо?
– Подозреваю.
– Может, это тебе надо было бы ехать в эту командировку ?..
– Правильно! Я бы объяснила этой девице на пальцах, что нет ничего на свете, из-за чего стоит переводить кровь на воду. Есть у человека всего-то жизни двадцать с лишним тысяч дней и здоровье, которого должно хватить на более-менее разумное существование.
– А сама бухнулась в обморок, когда сдохли рыбы. И ушел на это целый день из двадцати тысяч.
– Это была истерика. Я до этого не спала две ночи…
– Я так и подумала, что это не из-за рыб…
– Вот-вот. Тебе облегчает уход мой цинизм?
– А тебе это нужно – кому-то что-то облегчать?..
Каля выпустила вверх струю дыма и застыла с оттопыренными перламутровыми губами. Дым ткнулся в низкий потолок и, потеряв форму, рассеялся.
– Я много говорю, потому что не знаю, что сказать. Какая-то глупая история… До философии – чужой дом горит, а мне приятно, я еще не доросла… Поэтому мне противно…
– Будешь считать письма?
– Нет,– ответила Каля.– Ты бы считала, а я не буду.
В комнату заглянула секретарша.
– Царев спрашивает: все ли в порядке? – спросила она Калю.
Та выпустила еще одну дымовую завесу.
– Как в аптеке,– заверила она секретаршу.
Ася заторопилась, побросала в сумочку блокноты, шариковую ручку – пусть ничего от нее не останется, завернула в старую газету туфли.
– Я побежала,– сказала она.
Каля сидела все так же нелепо – сразу на кресле и стуле. Она не пошевелилась, только помахала сигаретой, что должно было, видимо, означать – беги и до свидания, А может, это и не значило ничего, как ничего не значила та рыбная истерика. Оказывается, тогда она просто не спала две ночи. Каля для нее – 'Ьегга шсопИа. Дитя, рожденное уже после войны. «Глупости,– подумала Ася,– между нами не война. Другое. Но я об этом подумаю потом». Она сбежала по лестнице, забыв, что есть лифт; на улице подняла от ветра воротник, увидела такси, кинулась было к нему, но сразу же отскочила в сторону. Из машины выходил Крупеня. Даже издали было видно, что он злой, решительный и совсем больной.
Ася подумала: а там эта кошка. У них тоже произойдет передача дел? Ну что ж, теперь ей известно, как это бывает. Барс в три своих шага пройдет кабинет Крупени из угла в угол, выглянет в окошко – ага, гастроном! – насмешливо посмотрит на кучу бумаги, которую выложит ему желтоносый Крупеня, и скажет: «О'кэй, все как в аптеке».
Уже подымаясь в лифте к Феде, подумала; «Занимаюсь каким-то мазохизмом. Ну и пусть… Мне не вынести сейчас Маришиного понимания и сочувствия. Мне просто надо выпить».
Федя за руки втащил ее через порог.
– Не озирайся – никого. У меня с моими квартирантами железная договоренность. Когда я приезжаю, они сматываются. Неудобно – пусть ищут другую квартиру, а я дома хочу быть как дома.– Он усадил Асю в кресло.
– Говори правду. Есть хочешь? У тебя голодный вид…
– Дашь выпить водки? – спросила Ася.
Федя взметнулся чуть ли не раньше, чем она выговорила. И уже бежал из кухни, неся в руках черную пузатую бутылку виски.
– Это сгодится? – озабоченно спросил он.– Но если не воспринимаешь, я мигом принесу родимую. Гастроном внизу.
– Воспринимаю,– ответила Ася.– Все равно.
– Нет,– сказал Федя,– не все равно. Если от тоски – только водяра. Национальному состоянию души национальная горькая.
– У меня не тоска, Федя,– Ася выхлебала половину фужера и теперь смотрела на Федю сквозь его верхнюю часть.– Меня выперли.
– Уже? – с такой непосредственностью вскрикнул Федя, что Ася даже засмеялась.
А Федя уже спохватился, устыдился импульсивного вскрика, принялся доливать ей виски, обнял за плечи, мягкими пальцами ласкал ее коротко стриженные волосы. Ася постриглась перед самой командировкой. Длинные патлы мешали. И сейчас Федя держал в широкой ладони ее стриженый затылок, и эта чужая – Федина! – рука абсолютно неправомерно создавала у нее ощущение защищенности и покоя. Так, поддерживая, он и выслушал ее.
– Сволочизм,– сказал он тихо.– Рядовой сволочизм. Никто никому не нужен. Это, мать, огни большого города. Ты думаешь, восемь миллионов – только цифирь, а это, подруга моя, качественно новый стиль жизни. Это не то что у нас: сделаешь человеку каку – и обязательно не раз с ним встретишься нос к носу. И как знать? Может, тебе станет даже стыдно. Здесь не встретишься! Во как! Ты думала, Федя – дурак, что уехал, сбежал, смылся… А я просто добрый, незлобивый человек, Асёна… Я хочу, чтоб я – никого, и меня – никто… Не употреблял… А тут обязательно впутаешься в склоку. Кто-то кому-то кишки потрошит, глядишь, а ты уже корытце держишь…
– Ну, знаешь! – возмутилась Ася.– О корытце ты не по адресу.
– Я тебе рисую схему! – засуетился Федя.– Схему! Схему выживания, если ты не академик, не народный артист. Если ты обычная средняя личность, как я, как ты, как все мы…
И то, что Федя уподобил ее себе, и ощущение самоуверенной силы, что еще так недавно исходило от Вовочки, вдруг обернулось в ней гневом. Никогда никто
не смел, не мог вот так с ней запросто разговаривать о потрошении кишок с корытцем в руках. Да с ней ли это происходит? Как же так могло случиться, что в течение нескольких часов из тебя, пусть не очень сильной, но нормальной женщины, из взрослого неглупого человека сделали куклу и сейчас вкладывают в ее кукольную голову не что-нибудь, а схему выживания. Выживания! Нет, надо кончать этот разговор, надо вернуть его в то русло, где она еще живет, еще рассуждает, еще человек. Поэтому она твердо сказала:
– Я на самом деле проглядела девчонку. Это настоящая вина, Федя.
– Ты тут ни при чем!
– Я должна была что-то почувствовать, должна была!
– Давай отделим мух от котлет,– сказал Федя.– Ты ей ничего такого не говорила? Что, мол, в наше время стыдно замыкаться в своем жалком мирке? Знаешь, ведь от этого иногда тоже хочется повеситься… Будто в наше время человеку, как индивидууму, не может быть небо с овчинку. Не говорила? Хорошо… Материалом в газете не пугала?
– Я, по-твоему, произвожу впечатление идиотки?
– Нет. Я просто мыслю… Вычисляю степень твоей возможной вины. Итак, криминала нет… Не вижу…
– Но…
– Твоя совесть меня не интересует. Она никого не интересует. Поэтому надо вычислить, кто бы мог позвонить Цареву и попросить за тебя.
– Ты с ума сошел! – закричала Ася. Она вскочила и тут только почувствовала, как все поплыло. Сколько же она выпила? Она схватилась за Федино плечо, а он обхватил ее руками и зашептал куда-то в живот:
– Ну, совсем, совсем пьяненькая… Потому что не ела… Федю надо слушать и питаться, когда он предлагает. Федя сейчас уложит Асёну в постель и будет думать. Что и кого имеем в числителе? Кого в знаменателе? Хорошая моя, ласточка моя…
Комната постепенно обретала устойчивость. И тут только Ася поняла, что держит ее Федя крепко, значительно крепче, чем полагается, когда поддерживаешь женщину, у которой закружилась голова.
«Только этого мне не хватало,– подумалось ей.– Утешиться Федей».
– Пусти меня,– сказала она.– Прошло.– И развела Федины руки, и вышла из их кольца, и поняла, что ничего в ее состоянии виски не изменило. Наоборот, стало еще хуже.
– Есть пара-тройка мужиков,– бодро сказал Федя.– Они могут сделать звонок.
– Поклянись,– тихо сказала Ася,– что не будет никаких мужиков.
Федя встал и отошел к окну. Он стоял к ней спиной, руки в карманах, раскачиваясь с пяток на носки, и говорил куда-то в окно:
– Я тебе вот что скажу: как хочешь… Лично я даже буду рад, если ты вернешься. Будем встречаться. Ты мне давно нравишься, Асёна. Я знаю, что ты ко мне относишься неважно. Но это – зря! Ты должна понять, я не такой уж плохой… Я средний. Мир ведь делится на хороших, плохих и средних. Ты, конечно, хорошая. Тебя по пальтецу определить можно. Сколько ему лет? А ты его носишь и не замечаешь. Я уже так не могу. Мне форма нужна. Вид! И все-таки я рад, что ты ко мне пришла. Значит, понимаешь, что я твой друг. И я могу для тебя попробовать что-то сделать…
– Я пойду, Федя,– сказала Ася.– Где мое пальтецо?
– Останься,– не поворачиваясь, предложил Федя.– Останься.
Ася пошла искать пальто. Кстати, действительно, сколько ему лет? Какие потертые у него обшлага! И лисичка полысела. Федя уже успел прийти в себя и надевал пальто на нее, как какую-нибудь норковую шубу, бережно, нежно подергивая за плечи.
– Я тебя провожу! – сказал он.
– Не надо, Федя, не сердись! Я сама не знаю, зачем я к тебе пришла…
– Асёна! – это прозвучало проникновенно.– Тебя привела интуиция. Интуиция умней тебя…
Спустившись по лестнице и выйдя на улицу, Ася вспомнила о Крупене. Как там у него? Какие там ему говорятся слова?
– Ася! – услышала она сверху и обернулась. Это
Федя стоял на балконе и махал руками. То ли звал обратно, то ли прощался.
И все время, пока она шла до поворота, стоял, раздетый, на ветру, с поднятой рукой, Федя – незлобивый человек, Федя – рубаха-парень, Федя – нежелающий держать корытце…
Билет на самолет она достала сразу же. И не нужно было даже показывать удостоверение. И автобус от аэровокзала отходил тут же.
И только уже в самолете Ася сообразила, что вещи ее остались в камере хранения гостиницы – не ахти что, но все нужное; что не позвонила Марите, и та сейчас ходит по комнате, что-нибудь передвигает с •места на место и ждет. Вспомнив, подумала, что все это ерунда, вещи не пропадут, а Мариша поймет и простит. Главное – почему Царев не счел нужным дождаться Олега и Корову? В конце концов, уволить ее можно было и через три дня. В этом была какая-то неправильность, которая ее беспокоила. Почему он не подождал три дня? Стюардесса улыбалась заученно беззаботно, на ее отглаженной мини-юбке белела длинная нитка. Все смотрели на нитку, а стюардесса, наверное, думала, что смотрят на ее красивые ноги. Это придавало ей уверенности, и улыбка из просто учтивой стала обаятельной. Где-то далеко внизу и далеко позади оставалась Москва. Ася посмотрела на крыло самолета, хрупкое, ненадежное. «Разбиться бы…– подумалось.– Такое уж я ничтожество, что даже три дня нельзя было из-за меня подождать. Даже до понедельника, пока открылась бы бухгалтерия…»
От неожиданности Умар чуть не поехал на красный свет. Еще бы! Царев спросил у него, как здоровье казанской бабушки. «Что будет, – подумал Умар, – что будет?» Откуда было ему знать, что у Царева дрожали пальцы и что этот его вопрос был резким уходом в другую ситуацию, в мир, где нет Аси, Крупени, неприятных звонков и неприятностей без звонков…
– Здорова, – промычал Умар, ожидая подвоха и, не видя в неожиданном вопросе лестной для себя близости с хозяином. Больше того, Умар подумал, что вопрос этот не к добру.
Царев же понял, что фокус с бабушкой не удался. Не возникло легкого освобождающего от насущных забот разговора о столетней старушке, у которой среди внуков есть один профессор, среди правнуков двенадцать инженеров и один директор универмага, а, среди праправнуков еще не летавший космонавт. Несостоявшийся разговор лишний раз подтвердил теорию: кому велено мурлыкать – пусть не чирикает. Бросок в пустоту от дрожащих пальцев. Надо просто подумать, проанализировать.
…Крупеня примчался чуть ли не в больничном облачении. В общем, плохо, что информация об этой истории расходится бесконтрольно. Теперь надо будет отвечать на расспросы, давать объяснения… Надо закрыть все каналы. Официально. Да еще этот прокурор. Какой отвратительный был с ним телефонный разговор. Игра с завязанными глазами: «Ты мне не скажешь, с чем вернулась твоя сотрудница? Какие у нее' факты?»
Прежде всего он поставил себе единицу за то, что сразу не сообразил: эта история произошла в том районе, где живет его знакомый по санаторию в Кисловодске прокурор. Такие вещи надо соображать автоматически, а на него как затмение нашло. И получилось, что он не знает, где у него в хозяйстве что лежит. Прокурор – зануда. Сидели в санатории за одним столом. Тип из тех, о которых говорят: его бояться лучше, чем недооценить. Потом тот ему слал открытки. С Новым годом. Днем печати. Глянцевые открытки и глянцевые слова. И звонок был глянцевый, будто по дружбе. Но он помнит его леденящий взгляд из-под прикрытых век за санаторным столом. «А суп-то пересоленный… У тебя тоже? Или это мне оказано почтение?» Царев тогда тихо и молча свирепел от этого постоянного «ты», «ты» и от бесконечно передаваемых через его голову замен будто бы пересоленных супов, пересушенных яичниц, жестких бифштексов. Надо же именно в его районе им опростоволоситься.
Выйдут на него Олег и Ченчикова? Должны бы… А если нет? В принципе хорошо бы им позвонить и сказать. Или позвонить в райком, попросить, чтоб придержали прокурорских коней? А ведь только-только перед этим прошла летучка. Он никогда раньше не писал своих выступлений, а это записал. О сверхзадаче, об умении пользоваться хорошим обзором, о недосягаемости газетчика для кошек, камней, выстрелов (птицы!). Подчеркнул, что это не исключает– «носом, носом» в факт, в истину, а как раз наоборот… О том, что будет искать талантливых людей по всей стране. Пусть ему подсказывают. Привел в пример Асю. Вот, мол, взяли с периферии. Но ведь он говорил и о другом; О том, что не допустит непрофессионализма ни в письме, ни в поведении. Безупречность – вот что важно. Договорился до того, что напишет об этом статью в «Журналист». Это не всем понравится, пусть. Но пусть знают его кредо. С ним не спорили, Корова даже подмигнула ему с места, мол, все правильно. Царев еще раз перебрал все по фразам. Ошибки в теории не было. Периферийная Ася подставила ему ножку. И он поступил последовательно. Никогда, никому, никаким друзьям, никаким знакомым не позволит он использовать себя как должностное лицо. И он не мог позволить это Асе на том основании, что они были на новоселье у Мариши, что она его хорошая знакомая, что она только что приехала. Не мог позволить подставлять ножку, даже ненароком, невольно, по ошибке. Так же, как не позволил Олегу, запятнанному «телегой», выступать с материалом. Не мог позволить, и баста! Все правильно! Вот и пальцы не дрожат, значит, он прав, только последовательность, только принципиальность, только безупречность. Иначе будет как с Умаром, чуть не поехавшим на красный свет. Умар до сих пор не пришел в себя от потрясения, собрал лоб в морщины, а все оттого, что он, Царев, отступил от правил. И если в такой малости, как отношения с шофером, он не может себе этого позволить, что уж говорить обо всем остальном? Он прав, прав, прав! С Асей надо было расстаться, пусть это и жестоко. Да! Он не будет звонить Ченчиковой и Олегу. Интересно проверить, выйдут ли они на прокурора сами. А он позвонит в райком.
«Я думаю о чем угодно и не думаю о главном. Я боюсь о нем думать». Ася вжалась в кресло и зажмурила глаза. Любава… Все то время, что они ехали в такси к Марише, как потом она стояла с виноватыми руками перед Вовочкой, как отдавала письма Кале, пила виски у Феди, следила за ниткой на стюардессиной юбке, она, как к глубокой, кровящей ране, боялась притронуться к тому, что называлось Любавой.
…Полощутся на ветру до синевы отстиранные простыни для нее. Стакан молока в больших белых холеных руках. Звенящий от возможного ужаса вопрос матери: «Этого не случится?» Что она ей ответила? Бывает, мол, один раз… Почему один? С чего она взяла, что один? Откуда она придумала такое? Ее все время раздражала Любава. Раздражало ее пышущее, не подорванное ни работой, ни раздумьями здоровье. Раздражала мягкая поскрипывающая постель. Ася подумала тогда, каково ей было в жалком общежитском уюте! Она, Любава, должна была вернуться именно в эту постель… Ах, вот в чем дело… Должна и вернулась… Вот что! Для нее, оказывается, все было предопределено. Какое страшное слово – предопределено. Безысходное, как выжженное поле. Как спиленное дерево. Безысходное, потому что только один исход – это, в сущности, все равно безысходность. Потому что нет выбора, нет радости сомнений и колебаний. Радости – вариантов. Страха вариантов. Возможности перемен.
Вот и у нее самой, оказывается, была предопределенность. Она уехала, и она возвращается. Ах, как это ужасно… Возвращаться ни с чем… Когда все для тебя предопределено.
Бедная откормленная холеная девочка! С тобой бы посидеть денек, а потом увезти тебя подальше… Как же она, Ася, не поняла этого? Как же она могла подумать, что раскинутые на битом стекле руки – просто жалкое подражание чему-то, потому что ничего своего она придумать не могла… Даже не подражание, а крик о собственной неполучающейся жизни и даже неполучившейся смерти! Холеная девчонка сама себя распяла и
ухитрилась посмотреть: что из этого получится? И была вышвырнута на исходные рубежи: в укачивающую постель, в белое молоко. И она, Ася, тоже была с теми, кто ее швырнул. А должна была сделать что-то другое… Что? Сознание того, что чтобы она теперь ни писала, в какие бы командировки ни ездила, ничто не восполнит этого однажды не выполненного долга, наполняло ее горем, стыдом и отчаянием. До скелетности обнажилось все написанное до этого. Герои и героини, мальчики и девочки, старики и старухи проходили вереницей, прозрачные, безмолвные, как призраки. И только сейчас в беспощадном горестном свете раскаяния Ася поняла, почему они так бесплотны. . В них тоже все было предопределено. Ею самою… Она подчиняла их теме, заданию, случаю, и они покорно, как в гипнотическом сне, говорили, действовали так, как хотела этого она, великий гипнотизер и жалкий обманщик. Вся ее работа напоминала ей сейчас добротно сколоченные дома, в которые войти можно, а выйти – нельзя. Потому что кому ты нужен, вышедший из этого дома, уже не человек – призрак, фантом…
В высоком самолетном небе Ася с болью, с кровью, без анестезии отрезала всю свою прошлую работу и, прикрывая руками кровоточащие места, поняла, что теперь надо начинать все сначала. И, вопреки всем законам, поверила, что на больном в таких случаях, как у нее, вырастет лучшее.
– Я поступила бы так же,– сказала Корова.– Или тогда надо делать резекцию мозга, лоботомию. Послевоенные дети разучились делать усилия. Знаешь почему?
– Тут тысяча и одна причина,– ответил Олег.
– Во, во! – обрадовалась Корова.– Тысяча! Скажи еще – миллион. Одна причина. Единственная!
– Тогда ты самая умная на земле,– засмеялся Олег.– Такое – знаешь!
– Умная,– согласилась Корова.– Умная. Так вот слушай. Они потому не умеют делать усилий, что у них связаны руки. Мы им долдоним, как много им дано. И дано, дано, кто спорит? Все дороги открыты. Ну открыты, ну и что? Это ведь только возможность, которую еще надо осуществить!
– Никакое это не открытие,– сказал Олег.
– Где,– спросила Корова,– где это написано? Где написано, что мы им связали руки? Нам не нравится, что наши дети у нас на шее сидят, но мы же их не понимаем. Для них холодильник, цветной телевизор и даже машина то же, что для моей юности, например, белые резиновые «спортсменки» с голубой окантовкой. Просто это два этажа одного и того же дома… Вопрос в другом: почему я в своих «спортсменках» лезла вверх как одержимая, а Любава легла в гроб на своих платформах? Я, грешница, тоже иногда спрашиваю: чего им нужно, этим щенкам? Это во мне живет и кричит моя когда-тошная голубая каемочка на тапочках. Моя разутая, раздетая молодость. Я бы и своего ребенка, будь он у меня, усадила бы у холодильника и сказала: «Питайся калориями». И рассказывала бы жалобные истории про кукурузные лепешки сорок второго года. Чтоб дитя сознавало. Чтоб у него на всю жизнь оставалось умиление перед холодильником.
– Почему умиление? – сказал Олег.– Какое там, к черту, умиление?
– Умилением мы хотим заменить волю,– упорствовала Корова.– И возникает взрывчатая смесь. Слабый, связанный человек и его подкормленная кинофильмами и телевидением фантазия. Учится человек плохо, потому что хорошо учиться – усилие. Он не может никуда уехать, вырваться, потому что рвать с прошлым – это тоже усилие. А чего-то хочется, потому что резекция воли сделана, а резекция фантазии – нет. Потом, к тридцати, воля и мозг сговорятся, придут к согласию. И вырастет толстая равнодушная баба или толстый равнодушный мужик. Любаву осенило как-то. Она к этому идиоту потянулась, потому что увидела в нем лошадиную силу. Ей зацепиться хотелось за что-то устойчивое в этом зыбком однообразном «На! На! На! Ешь, ешь, ешь!». А этот кретин решил, что его женить на себе хотят. Она ему в бубен бьет, а он ей – плохие стихи. И все-таки он единственный в этой деревне, который чего-то добивается. И он ей именно этим и был интересен. Пить хочется – из лужи попьешь. Но надо же! Даже такого ей оказалось завоевать не под силу. И вообще все не под силу. А с другой стороны – все вроде бы есть.
Приехала Ася. Покалякала, уехала. Уговаривала жить, восхищалась селом, природой, соленьями, вареньями, мамой, которую надо беречь. Правильно? Правильно. А она, оказывается, рисовала карикатуры на односельчан, и ни один человек этого не знал, она была ядовитая, но попробуй их укуси! В броне ведь! Ну вот и выкристаллизовалось – иначе не могу, а так не хочу. Я бы сделала так же. Я даже считаю, по. отношению к себе это честный поступок. Все остальное было бы уже перерождением.
– Но умереть так – тоже ведь нужна воля…
– На один раз наскрести можно! Это билет в один конец.
– Значит, ты обвиняешь Асю? Объективно?
– Брось. Это я постфактум такая умная. Хорошо анализировать законченную историю. А у Аси было начало. Мне сказали, районный прокурор поднял крик. Надо будет к нему зайти, чтоб успокоился.
– Если Аська ориентировала Любаву на праведную жизнь односельчан, это ошибка. Я тут ходил, бродил. Сытое, жадное село. Их бубном не проймешь… Сюда не возвращаются, если хоть чуть повезет… Аська должна была это понять…
– Приедем, запремся где-нибудь и раскроем все карты. Я лично писать об этом не хочу, но, может быть, втроем родим что-то эпохальное? В конце концов, мы не знаем самого главного: о чем Ася с ней говорила?
– Представляю себе, как она психует. Давай дадим ей телеграмму. Тем более, если нам еще заходить к прокурору.
– Ну вот еще! Сентиментальность какая! Не умрет. Пусть понервничает. Надеюсь, наш любезный друг Вовочка не будет кусаться до нашего приезда.
– Ты его знаешь лучше…
– Ничто, старик, так не меняет человека, как власть. Я все собиралась ему об этом сказать, да случая не было.
На пороге учительской тихо выросла Катя.
– Там все разошлись,– сказала она, оглядываясь и стараясь, видимо, связать в одно: бубен, брезентовые рукавицы и кочергу.– И родители легли. Вы как, придете ночевать?
И тут вдруг Корова звякнула бубном и сказала Кате:
– Слушай, ты можешь до завтрашнего утра собрать свои вещички? Много у тебя барахла?
Катя побледнела, Олег хотел остановить Корову, но вдруг понял, что это бесполезно.
– Пойду подброшу дровишек,– сказал он, берясь за кочергу.
Катя видела, что он не взял рукавицы, и хотела об этом сказать, но не сказала – боялась, что нарушит молчание и окажется, что ей никто ничего не говорил. А у нее ведь что-то спросили?
– Ну, так много у тебя барахла?
– Откуда? – прошептала Катя.– Откуда?
– Ну, так вот. Иди собирайся, поедешь с нами. Найдем тебе новое место.
– А как же тут?
– А тебе какое дело? – заорала Корова.– Пусть у начальства болит голова. Тебе пора ехать отсюда. Засиделась…
– Ехать…– повторила Катя.– А куда?
– Не знаю,– закричала Корова.– Помыкаешься немного, ну поспишь где-то, на ничейной кровати, зато новых людей увидишь. Может, замуж выйдешь…
– Да ну вас! – засмущалась Катя, а сама уже бежала по улице, и уже собиралась, и сердце прыгало в горле, и выяснилось что всего-то у нее – один чемодан да сумка. Правда, не влезли журналы мод, и Катя вынесла их в комнату почты и разложила там на столе.
– Ты чего срываешь кадры? – спросил у Коровы Олег, вернувшись из коридора.– Разве так можно?
– Нужно,– зашумела Корова,– сидят все на месте, задницу поднять не могут. Ух, эта наша лень и неподвижность! За околицу боимся выйти…
– Ну, ну,– сказал Олег.– А что за околицей?
– Другое село! – заорала Корова.– Новый поворот. Движение! – И она запела громко и фальшиво: – «В движенье мельник жизнь ведет, в движенье…»
Странно прозвучала эта шубертовская песня среди села со свежезасыпанной могилой. Слава богу, была ночь и все спали. А кто не спал и услышал бы, все равно бы не поверил, решил, что ему показалось… С поминок, спьяну…
Этот понедельник начался для Мариши еще в субботу. В конце концов Ася вовсе не обязана была вернуться r ней. Она могла и в гостиницу поехать, и к родичам в Мытищи, куда угодно. Наконец, она могла быть у Таси, и это скорей всего. Но звонить Тасе не поднималась рука. Она должна сказать Тасе: «Я его люблю, твоего Олега. Что ты хочешь со мной за это сделать?» Ну, была бы Тася стерва. Обычно, когда рассказывают такие истории, обязательно кто-то – стерва. Какие это благополучные истории. Как в букваре. А может, так и есть на самом деле? И если возникает треугольник будто бы хороших людей, то все равно кто-то стерва? Кто же? Тася в своих чистеньких, застиранных, заштопанных аккуратной мелкой решеточкой кофточках? Вспомнилось. Однажды ввалились к ним ночью после спектакля только что открывшегося камерного оперного театра. Тася накрыла стол, и на нем было все – это в двенадцать-то ночи! «Вы умные, а я вас кормлю»,– говорила она всем своим видом, и в этом не было унижения.
Она никогда не стеснялась говорить: «Я этого не читала». Не еще не читала. Или – не помню, а просто – не читала. Я этого не знаю. Не ах, да, да, что-то помнится, а просто – не знаю… Нет, позвонить и спросить, не у нее ли Ася, Мариша не могла. Она успокоилась, только когда позвонила Вовочке.
– Привет!
– Ты не знаешь, что с Асей?
– Я ее съел!
– Ну и как, вкусно?
– Марусенька, все в порядке. Она все поняла правильно, мы расстались интеллигентно.
– Она так волновалась!
– Я ее понимаю. Не повезло!
– Вот приедут оттуда, и ты убедишься…
– Я ее ни в чем не обвиняю… Это могло быть с каждым… Просто – не повезло…
– Ты умница…
– И ты тоже… Пока? Или ты хочешь меня еще о чем-то спросить?
– Да вот я ее жду, а она не идет…
– Не волнуйся. Придет…
Ася не пришла. Ни в субботу, ни в воскресенье. Мариша позвонила Светке. Светка перевозила Клюеву, в новом доме пустили лифт. Уехали с Игорем с утра. Светка на десять лет моложе Таси. Тридцать девятый и сорок девятый. Они симпатизируют друг другу. Как-то Светка сказала: «Вся твоя орава не стоит одной Таси. И Олег твой ее не стоит. Ненавижу умников от сохи… Он думает, если его дед землю пахал, так он знает суть…»
«Ничего он так не думает,– засмеялась Мариша.– Хочешь, давай его спросим?» – «Я никогда не задаю вопросов, на которые заведомо отвечают ложью».
Они с Сеней очень беспокоились, какая Светка вырастет. Вернее, не так: они беспокоились, что Светка вырастет скверной. «К этому все предпосылки»,– говорил Сеня. Поздние роды. Любимый общий ребенок. Жизнь без карточек. И бессилие Полины сохранить справедливость для всех детей – перед слепой, бездумной любовью отца к маленькой. Мариша долго думала, что Светку так назвал отец в честь покойной жены, Маришиной матери. Ей даже было обидно за Полину, в конце концов сколько прекрасных имен есть на свете. Потом узнала, что имя дочери давала сама Полина. Ну бог с ним, с именем. Это ведь такая случайность – как тебя назовут. Если, конечно, не Анжеликой, Эрой, Эпохой или Зюзей. Да и это, в сущности, не трагедия – хоть горшком назови, только в печь не сажай. Светка росла черненькой, и все умилялись: черненькая, а Светлана. Кажется, в три года Светка подняла брови к высоко подстриженному Полиной кривому чубчику и спросила: «Ну и что из этого? Нашли проблему». Папино выражение, не сама придумала, но сразила наповал какую-то Полинину приятельницу: «Шо це за дытына!» Дытына росла и то подтверждала, то опровергала их с Сеней тревоги. Она была и плохой и хорошей одновременно. Но ведь они с Сеней понимали – это каждый человек такой. Даже дураки бывают и добрыми и злыми, а у умных возможностей больше… И все-таки… Что-то ведь доминирует. В Светке доминировала Светка. Если она была злой, то злой, как могла быть только она… Если доброй – то же самое. «Личностного в ней на десятерых»,– говорил Сеня. И они удивлялись – откуда? Главное они поняли: она идет к истине не через раздумья, а через поступки. Пословица «Семь раз отмерь…» —это не про нее! Она семь раз режет. Она – единственный человек, которого знает Мариша, действительно не боящийся общественного мнения, вернее общественного осуждения. «Потому что еще не попадалась как следует на зуб людям»,– говорил Сеня. Светка смотрит глазищами – не понимаю. Именно это ее роднит с Тасей. Не ах, что-то я не совсем понимаю, а просто – не понимаю. Объяснить? Не надо. Неинтересно. Она чересчур категорична для женщины. Однажды Мариша подсунула ей Моруа: женщин-амазонок не любят. «Моруа – это какой век?» – спросила Светка. «Господи, да он наш современник, он недавно умер».– «Выдумываешь?» —отрезала Светка.
Вечером в воскресенье Марише принесли телеграмму: «Приезжаем вместе. Папа, Полина». Она позвонила Светке; оказалось, они еще не вернулись. В голосе Игоревой мамы уже беспокойство, но она же утешает Маришу: «Вы не волнуйтесь. Это ведь далеко, у самой кольцевой, да и пока сгрузишься… Как хорошо, что ваши родители приезжают вместе. Знаете, Маришенька, в этом возрасте так трудно бывает расставаться…»
А Ася все не звонит. Видно, все у нее нормально, вот она и забыла, что кто-то волнуется. А может, где-то спряталась и готовит свой материал… «Расстались интеллигентно»,– сказал Вовочка. Почему расстались? Вероятно, Ася только что вышла из его кабинета… Мариша кинулась к телефону, длинные, длинные гудки – чего ради Вовочка будет сидеть в воскресенье вечером дома? Позвонила Тасе.
– Здравствуй, Мариша! – Голос радостный, доверчивый.
«Я стерва, я! – решила Мариша.– Она мне рада». Тася даже не знала про то, что Ася вернулась из командировки. Даже о командировке Олега она ничего толком не знала.
– Он так торопился,– говорила Тася.– Пришел поздно, в две минуты собрался… Что? Что? Мариша, ты меня слышишь?
Мариша осторожно положила трубку на рычаг. Зачем она позвонила? Чтоб узнать, что Олег пришел поздно? Разве она этого не знала, разве не закутывал он ей ноги платком, чтоб она не простыла? А Тасе досталось собрать его в командировку. «Вы умные, а я вас кормлю». Было гнусно, и был уже понедельник, первый день беспокойной недели. А в следующее воскресенье – 24 февраля. Приедет папа с Полиной. «Господи, прости меня,– подумала Мариша.– Но как они некстати приезжают! Подумать только, как некстати!»
С той минуты, как Корова пропела про то, что жизнь идет в движении, в нее вселился дьявол. В райцентр она ехала с бесовской улыбкой, постукивая по бубну короткими толстыми пальцами. Там она прежде всего занялась устройством Кати. Работа нашлась ей сразу, но всех смущала внезапность ее появления здесь. В райисполкоме Корова привела в совершенное расстройство инспектора. Логика Коровы – молодому человеку необходимо разнообразие, надо больше и видеть, и слышать, передвигаться, менять сослуживцев – казалась ему не только непонятной, но и крамольной.
Но слова исходили от корреспондента из Москвы, а это наводило на мысль, что, может, есть какое-то новое указание, которое до них еще не дошло. Признаться в этом Корове он не мог, позвонить кой-куда и спросить – не решался. И потому прицепился к фразе Коровы: «Девке и замуж давно пора».
– Если каждый вместо дела будет думать об замужестве!..– сказал инспектор, убежденный, что уж к чему, к чему, а к этой его правильной мысли не придерешься.
Но он не знал, что в Корову вселился бес. И был потрясен циничным заявлением, что еще ни одного ребенка от переговоров по телефону не родилось. «А как он сам? Имеет жену или пользуется скоросшивателем? » Олегу пришлось его потом успокаивать, объяснять, что никто его не хотел обидеть, просто Катя в самом деле на грани оцепенения и ей надо сменить обстановку.
Инспектор вздохнул и сказал, что он, конечно, это понимает, его дочери тоже двадцать семь, и она тоже без мужа, злая стала, сыпь по ней пошла. Но где его возьмешь, подходящего человека, если дочь – архитектор с высшим образованием, училась в Москве, и ей тут все – не пара. А куда ее отпустишь? Она к самостоятельной жизни не приучена, ей мать – сказать стыдно – до сих пор голову моет.
– А в Москве кто ей голову мыл? – спросил Олег.
– Так вот же! – ответил инспектор, и Олегу пришлось самому додумываться: то ли в Москве голова совсем не мылась, то ли мать туда ездила.
Но Катю он устроил и даже нашел ей угол у одной веселой бабки, которая варила самогон «на экспорт», то есть в Ленинград, для одного очень народного артиста, который от магазинной водки болел и впадал в меланхолию, а «экспортный» бабкин самогон пил без закуски и чувствовал себя молодым и сильным. Бабку не трогали ввиду деликатности ее миссии, тем более что она делала строго определенное количество – пять литров в месяц и посторонним людям ни капли не продавала. Катю она приняла радостно, ей почему-то особенно понравилось, что та телефонистка.
К прокурору Корова пошла одна, а Олег пошел в райком партии. Разговор у него получился короткий и спокойный, но Корову ему пришлось ждать почти час. Она вышла красная. Олег спросил, жив ли прокурор. Корова фыркнула.
– Во всяком случае, он теперь знает, где коренится зло,– гордо сказала она.– Оно коренится во мне.
– Так и сказал?
– А как же! Он же честный, как эта водонапорная башня. И конечно, говорит все, что думает…
– Будет писать в Москву?