Каратель Атоми Беркем
© Беркем Аль Атоми
© ООО «Издательство АСТ»
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru), 2014
Каратель
Когда умрешь, ничего не должно болеть. А я умер. Почему же так больно.
Прошло сто лет. Или сто семьдесят, или тысяча.
Как, оказывается, хуево на том свете. Точнее, теперь это «этот» свет. Точнее, тьма. Еще столько же или втрое больше.
Интересно, почему я думаю. Наверное, это тоже наказание. Странно. Я – это кто.
Минута – или геологическая эра. Или астрономический день. Или День Брамы.
Кто я. Странный вопрос. Я – это то, что думает в темноте. Хотя есть мысли, и есть темнота. И все. Кто же их тогда думает.
Еще столько же.
А, понял. Надо же, как просто.
Еще сколько-то.
Значит, если хочешь быть – надо, чтоб стало время. Получается, я хочу быть? Я, кажется, уже был…
Еще немного. Или много. Там это без разницы – много, немного…
Выходит, хочу. Че-то темно. Свет.
И стал свет. И время, и Земля, и Солнце, и крохотный грязный поселок на берегу огромного свинцового озера; и едва различимый запах крови, гари и пороха, долетающий с заката.
– Эй! Яхья-бабай! Твой вонючий маймун проснулся, ползет! Иди лови его, пока не уполз!
Выпалив это, сунувшийся в двери пацанчик сморщился и исчез, прихлопнув дребезжащую дверь. Сразу несколько баб, мездривших вонючие шкуры, вскочили и пронзительно заорали ему вслед; им яростно ответили работающие ближе к дверям – в спины здорово несло из сеней, октябрь нынче задался более смахивающим на декабрь, разве что снега все нет. В этой избе проблема «закрыть-оставить приоткрытой» всегда вызывает напряг – дальним от входа невозможно дышать, ближним дует в натянутые поясницы и обветривает руки до сеточки кровавых трещин. Старик в ветхой солдатской шинели поднялся и осторожно пробрался сквозь разгорающуюся перепалку. Было заметно, что он опасается женщин, хотя все очень вежливо давали ему пройти.
Выйдя на улицу, старик зябко поежился, заворачивая поплотнее старые мослы ветхой рваниной; не поднимая головы, машинально поискал солнце – нету. Давно уже нет солнца, недели две? Больше…
Когда были русские, по тилявыср нарядная кызым говорила, что «фронт» или «цыклон». Она не понимала, что говорила, и те, кто научил ее так говорить – тоже не понимали, но все равно подучивали красивую кызым произносить пустые слова; урысы почему-то думали, что все знают. При этом не знали совсем ничего, даже самых простых вещей – что те же облака, застилающие солнце ТАК долго, делаются людьми. Нелепо – сами же рассказывали про фронт, и сами разводили руками…
Старик знал, что такое фронт. Сначала Волховский, потом, уже после госпиталя, следствия и тюрьмы – Четвертый Украинский. Потом еще Салехардский, и перед самым освобождением лагерный опер накрутил еще чирик. Старик не сердился на опера, молодого нервного белоруса, тот закрывал срочное требование по контингенту на Базу-10, очередной фронт старика. Правда, фронтами это звали, лишь насмешливо обозначая масштаб потерь, потери там были действительно почти как на фронте, но жизнь гораздо хуже.
Фронт – он от людей; что на земле, что на небе. Люди не хотят видеть свою жизнь и заслоняют солнце – вот и все. Если бы люди дружно захотели, солнце вообще перестало бы светить, или, наоборот, светило бы сильнее, или мигало. Но люди не хотят Солнце, они хотят фронт, и он появляется.
Люди чувствуют, что мир – это война, но не могут понять, что и война – тоже мир, и кидаются в крайность. Мир или война. Да, у Реки всегда два берега, а не один; но главное не берега, а сама Река, которую люди не видят. Главное всегда скрыто.
Старик шел по пустому поселку, привычно благословляя места, где люди едят, спят и совокупляются с женщинами, легко растворяя в бесконечности завязывающиеся возмущения. Если раньше, когда был стар и силен, он силой задавливал бы их в землю, то сейчас, дряхлым, с краешком тюбетейки, еще торчащим из поглотившей его тело могилы, он ощущает Землю как себя и не хочет делать ей больно. Эта работа больше не требует гробовой тишины в голове, и старик не мешает мыслям тихо струиться, следуя вечной Реке, несущей все в этом мире:
«Люди могут это делать и могут делать многое другое, но не хотят знать о своей силе. Почему-то слабость кажется им сладкой. Им нравится быть слабыми, нравится быть рабами. Конечно, те великие Знающие, которые называют себя Мастерами, те, которые сделали людей такими для своего удобства – тоже причина, но главное в самих людях. Когда человек не хочет чего-то всем сердцем, то никакой Мастер не сможет ничего изменить. Знание и незнание не главное. Главное – сердце, оно сильнее всего в мире, потому что больше мира; даже сам Тенри только часть сердца любого, самого жалкого и слабого человека…»
Старик достиг последнего дома поселка. Осталось совсем немного, но как плохо идут ноги, не успевают вовремя подыматься и опускаться… Да, осталось совсем немного, это точно. Сейчас бы посмотреть на солнце и выпить немного его теплого белого золота, но солнца нет, и неоткуда взять силы. А ведь еще заниматься с этим человеком. «Тенри, если ты велел мне забрать его у духов, то дай же и сил… – снова бесстрастно ворчит старик. – Простой силы для тела, чтоб хотя бы вымыть его. Я не мыл его уже два дня, Тенри. Человеку не годится быть грязным».
Только где Тенри в этом человеке? Он выполз из землянки и лежит в грязи, воняя даже на холоде, и кажется, что мерзлая грязь растаяла под его головой – там, где в единственном глазу углем горит ненависть, не обращенная пока ни на кого конкретно, абстрактная, но от этого еще более жуткая.
«Вот чего так испугался маленький Рашат, – думает старик, подымая вырубившегося человека с грязной дороги, – Жаль. Он неплохо помогал, взять хотя бы ту же воду». И тут же забывает о мальчишке, которому не суждено принять Знание – старый Яхья дождался.
До озера меньше ста метров, но старик до вечера набирает и греет воду. Хорошо хоть курбаши Ульфат велел без разговоров снабжать старого Яхью дровами. Старик Яхья жжет эти дрова, греет воду и моет человека, обходя багровые затягивающиеся раны на синем теле. Уже месяц прошел, как человек появился в землянке старого Яхьи, и старик успел привыкнуть и даже привязаться к обузе, несмотря на то, что месяц назад изо всех сил желал ему смерти. Может, это из-за того, что старик достал из его ран немало разного металла и теперь отвечал за то, что не дал наступить неизбежному? Впрочем, сам Тенри послал этому человеку и смерть, и спасение, выдернув его с самого дна Нижнего Мира и положив на лежанку в землянке Яхьи, бывшего багучы – а ныне дряхлого, пережившего человечий век старика, ждущего смерти каждую ночь.
Когда Яхья-бабай увидел нацеленную на поселок опасность, то понял: это конец. На обе прибрежные деревни по склону времени спускался маленький уголек, и было ясно – уголек этот не остановится, пока не выжжет все дотла. Смерть, проступавшая на лицах некоторых мужчин, определилась – да, этого я забираю. Мало того – к отмеченным все прибавлялись и прибавлялись новые избранники; приближающийся уголек хотел взять всех. Яхья переглянулся с курямце, живущей в соседней деревеньке – ты как? Хоть что-нибудь сможешь? Курямце Гульюзум-аби, хоть и была в молодости ученицей самой Яшчерэ, но тоже лишь пожала плечами: «Что «как»? Да никак. Сам видишь».
Яхья видел. Задержавшись ночью, рано утром уголек вспыхнул и понесся на людей, воя и разбрасывая кровавые искры. Сердце старика сжалось: хоть ничего неправильного не происходило и каждый отмеченный смертью просто следовал Реке – но многие явно не закончили свой путь, их линии грубо обрывал этот неведомо откуда взявшийся пришелец.
Однако на смертоносном пути уголька внезапно встала огромная сила, такой Яхья не то что не видел, но даже не мог себе представить; как может таракан представить танковую дивизию? Наверняка он считает, что она – нечто настолько же большое и страшное, как и тапочка.
Уголек разлетелся на искры, едва коснувшись вставшей на его пути невидимой стены, и Яхья радостно поблагодарил Тенри и Землю за неожиданную милость, одновременно с удивлением осознавая, что это не совсем милость и что у него теперь появилось одно важное дело.
Тенри, отчего именно этот? Старик глядит на еле вскинутого на лежанку человека. Он снова на той стороне, его грудь вздымается неестественно редко. Значит, он сейчас далеко. Иногда старик замечает, что вдох от выдоха отделяют минуты.
Человек бродит в нехороших местах, ищет чего-то, расталкивая бире и отшвыривая с дороги эйе, словно невесомые снопы; ненависть делает его неуязвимым, он рыщет по мирам, скрежеща зубами, не замечая, как под его ногами лопается и рвется нежная паутина связей, тянущаяся из невообразимо далекого Начала Всего. Человек встречается с невероятными сущностями, даже имен которых не слыхал ни Яхья, ни самый сильный из его учителей, но не уделяет им и капли внимания, расплескивая их тела на своем безумном пути. Словно добела раскаленное лезвие, погруженное в мозг, человек нарушает все подряд – но остается живым; на нем даже зарастают раны, только бывший глаз неустанно сочится гнойной сукровицей, за ночь заливая человеку все лицо. Старик никогда не видел ничего подобного – но ни Земля, ни Тенри не останавливают человека. Видимо, им нравится то, что он делает.
Если б старик мог видеть, что сейчас происходит… Хотя Земле с Тенри лучше знать, кому и для чего дать кусочек общей работы; старик превосходно справляется со своей – и этого более чем достаточно.
А сейчас Великие Мастера, одержав последнюю, окончательную победу, к которой кропотливо шли много тысячелетий, в тревоге. Все враги сокрушены, из всех сбитых в отары овец вырвано даже не их старое мерзкое суеверие – основа неуправляемости, а даже и тень воспоминаний о чем-то ином, кроме сияющей Истинной Реальности, искусно созданной Мастерами. Творение их безупречно – в безвыходность его лабиринтов вложен ледяной нечеловеческий интеллект, Пирамида крепче алмаза и рассчитана на вечность, не меньше. Но сотрясается сама основа их творения, и не надо быть одаренным провидцем, чтоб понять – свежевыстроенной Золотой пирамиде не устоять, с последним камнем, завершившим ее строительство, в нерукотворном основании появилась первая трещина, необъяснимо глубокая – и углубляющаяся.
По всей Земле, в каждом из раздавленных Великим Строительством селений лежат умирающие, и их отлетевшие души больше не спят, убаюканные сытостью и теплом; или борьбой за спасение тела, что отвлекает от вечности не хуже телевизора или деланья денег. Мастера промахнулись. Собственно, они не могли не промахнуться, так было уже не раз и не раз еще повторится: замерзающий посреди мертвого Красноярска мальчик ищет маму, которая кормила его – и не понимая, куда забрался, рвет собой нити, держащие Важное; тут же сгорая, но уже сделав свое дело. Задушенная вирусом в подмосковном гуманитарном лагере, мама в предсмертном бреду ищет сына – и вспарывает на Той стороне кровеносную систему, питающую силой основу Пирамиды, материнское отчаяние позволяет ей продержаться чуть больше. Есть и такие, как Ахмет – расстрелянные по старинке, сожженные лазерами и импульсными установками, испепеленные вспышками чистого ядерного оружия, издыхающие под гроздьями люизитовых нарывов – да и просто заморенные голодом или растерзанные на мясо в вымерших городах. Эти уже похуже детей и женщин – превратившиеся в чистую ненависть, на одной жажде мести проникающие туда, куда заказан путь даже Хозяину Мастеров, и в слепой ярости крушащие все подряд, рвущие само тело Мира; но Мир не против, как не протестует человек, отрезающий излишне отросшие ногти.
Мастера проиграли – ибо вообще начали игру; да еще осмелившись мозолить глаза Тому, кому ничего не стоит перевернуть их жалкий стол и развеять по ветру игроков.
Ахмет открыл глаза и заметил непривычное ощущение – левый глаз, похоже, склеило гноем, он не открывался. Попытавшись его протереть, Ахмет не смог поднять руку – вроде бы не привязанная, она никак не хотела отрываться от простыни… хотя, кажется, это сено… Где это я?… На мгновение ему показалось, что сейчас восемьдесят четвертый год, и он на рыбалке в деревне, но в голове тотчас вспухла грозовая туча воспоминаний, уходящая на километры в кровавое небо. Ахмет вспомнил все и едва не откусил язык, удерживая клокочущее в горле рычание. Примерно час он лежал, все так же глядя в потолок, из глаз его обильно текли слезы – и из здорового, и из ямы на месте выбитого.
Потом внутри стало пусто, совсем как в колодце до Самого Низа, отныне постоянно зияющем под Ахметом. Ахмет бесстрастно побалансировал на его краю – и не увидел различия между «упасть» и «остаться», но за собранным из множества осколков окном кружился снег, и он машинально решил выйти посмотреть. Скинуть ноги с лежанки удалось минут за десять, но в накатившем тупом упорстве он добрался-таки до дверей, шатаясь и хватая корявую стену высохшими руками.
Навалившись всем телом на дверь, замер – мощная боль едва затянувшихся ран чуть не вырубила его; все тело казалось одной сплошной раной.
– Рановато. – Ахмет попытался вслух прокомментировать постигшую его неудачу, но из горла вылетели какие-то совершенно чужие звуки, даже отдаленно не похожие на его голос. – Дверь немного того.
Вернувшись на лежанку, он долго восстанавливал сбитое дыхание; перед глазами роились симпатичные беловатые искорки и шикарные сиреневые круги, плавно меняющие оттенок с фиолетового на голубой. В какой-то момент он понял, что откуда-то знает, как можно выкрутиться и все-таки пойти посмотреть на снег, оставив здесь пришедшее в негодность тело. Отложив в сторону вяло мигающую мысль, что это в принципе сумасшествие и надо немедленно прекратить, он дождался в череде этих кругов подходящего и нырнул в его теплое колючее марево, тотчас оказавшись нос к носу с пухлым слоем свежего снега. Снег издавал сладкий запах, и Ахмет сперва удивился – снег же не пахнет! Или… пахнет? Это недоумение словно прорубило дыру в его голове, и кто-то снаружи влил ему в голову целое ведро детских воспоминаний о снеге – таких ярких, что Ахмет поначалу не на шутку испугался и затряс головой, как чихающая собака. Спохватившись, он торопливо вернулся в тело и принялся рассматривать их одно за другим, боясь, что скоро все кончится. На заднем плане осталась свербеть досада, что не заметил, раззява, как протекал процесс возвращения – надо было запомнить, как это делается: а то так останешься как-нибудь снаружи, в виде голой души, бестолково топчущейся у покинутого тела.
Пришел старик, который, судя по всему, спас ему жизнь и лечил все это время. Ахмет хотел почувствовать к нему что-нибудь теплое и благодарное, но как-то понял, что это не тот случай.
– Да, улым, все верно. – прошамкал старик, садясь подле Ахмета. – Теперь ты не будешь чувствовать много такого, к чему привык.
– Зато почувствую много нового… – со злобной грустью усмехнулся Ахмет. – Оно мне надо, а, старик? Мне сдается, что ты откуда-то знаешь, кто я и откуда взялся. Знаешь ведь?
– Знаю, улым. Ты жил в Городе, а когда немцы стали вас убивать, ты взял жену и пошел сюда. Ты хотел сделать здесь то, что немцы сделали с тобой и твоими друзьями.
Ахмет оцепенел – простая, даже примитивная точка зрения старика вдруг осветила его жизнь с неожиданной стороны… Как просто, мелькнуло в его загудевшей котлом голове. На самом деле, как все просто…
– Ты шел сюда убивать здешних людей, а Тенри остановил тебя, – спокойно, словно бы и не осуждая, произнес старик.
– Я напоролся на охрану дороги. Их там в это время не должно было быть… – пояснил Ахмет, чувствуя, как откуда-то подымается черно-багрововая пена ярости, заполняя гулкую пустоту внутри.
Из руки снова вырвало воротник жены, мелькнула удивленная рожа грека, пялящегося на медленно падающую РГОшку, растянутые вспышки пулемета на темном фоне грузовика…
– Нет, улым, это был Тенри.
– Ты че мне паришь, пень старый! – зарычал Ахмет, перекосившись от боли. – Какие в пизду тенри, хуенри! – Однако тут же сник и расслабился. – Ладно, пусть Тенри. Мне уже как-то без разницы. Хоть крокодил Гена. Я уже труп, понимаешь, старый? Еще дышу зачем-то, но уже все, я не человек.
– Да, – неожиданно согласился старик. – Ты больше не человек. Точнее, человек, конечно; но не такой, как остальные. Поэтому ты ходил сегодня по нашей стороне, как по той – без тела. Теперь ты багучы, как я.
– Че? – ошеломленно процедил Ахмет. – Че ты там мелешь, старый?
– Тенри сломал твое старое тело и дал новое.
Встав, Ахмет довольно быстро пришел в себя, стараясь двигаться как можно больше, ходил за водой, пытался колоть дрова. Получалось не особо – тело не могло ни поднять топор выше плеч, ни принести целое ведро, а после пятидесяти метров просило встать и передохнуть. Следуя совету старика, некоторое время Ахмет честно пытался представлять себя таким же, как раньше – тяжелым и быстрым слитком из злого интереса ко всему вокруг, но эта мысль не удерживалась в теле; видимо, не находила, за что зацепиться. Иногда… точнее, не иногда, а достаточно (для чего?) часто Ахмет удивлялся сам себе – почему жив этот высохший человек с серым лицом и походкой увечного доходяги? Зачем он встает по утрам, съедает картофельную лепешку и несколько вареных чебаков – для чего? Чтобы – что? В три приема наполнить ржавое ведро, наколоть щепок из смолистых сосновых чурок, легко и презрительно бросаемых у порога румяным шестнадцатилетним Иреком – мужчиной и воином? Ответа не находилось. Получалось – незачем. От выстрела в голову удерживало не отсутствие карабина или пистолета – при желании найти можно все; смерти он не боялся вовсе – боязнь чего бы то ни было казалась ему чем-то бесконечно далеким и совсем не относящимся к нему нынешнему, как детский онанизм или стирание двоек в дневнике. Обременить собственной смертью некого, в «жизни» здесь он не видел даже проблеска смысла, нигде и никто не был ему нужен – ни одно живое существо не занимало его, он остался один на один с громадой Мира, безразлично наблюдавшего за ним мириадами холодных глаз. И дел в этом Мире у него больше не было, даже пустяковых.
Старик видел, что ситуация с его восприемником спокойна, и не лез лишнего. Пусть призывник высрет последние домашние пирожки и осознает, что мамой теперь у него вон тот усатый прапор. Яхья-бабай уходил в деревню сразу, как просыпался, оставляя застрявшего между мирами Ахмета хозяйничать в одиночестве, и дни напролет проводил в компании баб, пытаясь собрать немного щедро раскидываемой ими силы.
К сроку лег снег, и это отразилось даже на рационе двух единственных халявщиков поселка. Когда свежего мяса наелись все, Яхье и чужому начали то и дело отправлять то неплохие куски косули, то по целому зайцу. По идее со жрачкой скоро должно было стать еще лучше – когда станет озеро, в поселке будет завались жирного деликатесного сырка и сига, а уж чебака станет совсем невпрожор, и им начнут кормить собак. Но у каждой палки два конца. Зимнее изобилие также означает войну: слишком много людей хотят кушать и продавать эту рыбу, и каждый выход на лед будет означать смертельный риск.
Озеро стало за одну безветренную ночь, сразу же покрывшись снегом. В это утро Ахмет проснулся и резко сел на лежанке, неожиданно ощутив, что сегодняшний день будет особым. В нем будет нечто, имеющее смысл для него самого. Может быть, даже цель. Боясь спугнуть это хрупкое предчувствие, он принялся нарочито четко следовать установившемуся распорядку: дошел до озера, расколотил хрупкую корочку под пушистым одеялом и тщательно вымылся, ощущая вместо бодрящего холода растущий изнутри жар, с радостным предчувствием угадывая в нем не болезненный прорыв ждущего нас пекла, но огонь боя, выстрела, крови врага. Осторожно неся это ощущение обратно, Ахмет вдруг выпрямил привычно согнутую спину. Он больше не чувствовал себя гирляндой простреленных потрохов, развешанной на хлипком костяке, и перестал дрожать над бережно сохраняемым настроением. Странное дело: настрою это нисколько не повредило, напротив – к двери землянки Ахмет вернулся другим. Ледяное спокойствие сверху и обманчиво ровный доменный жар внутри. Потеряв все мысли, Ахмет замер перед дверями, ожидая Яхью; он откуда-то знал, что старик сейчас выйдет.
Старик и впрямь скоро вышел, застегивая мешковатую шинель. Не говоря ни слова, он прошел мимо Ахмета и двинулся к небольшому мыску, вдававшемуся в озеро сотнях в трех от поселка. Ахмет знал, что нужно идти за ним вслед и молчать.
Берег казался исчерканными тушью полями необъятно белого листа. Черные корявые деревья с легким снеговым пухом на неподвижных ветках, замершие навытяжку островки камыша вдоль береговой линии, редкие валуны, чернеющие из-под снежных накидок. Из-за легкой сплошной пелены заснеженная гладь озера сливалась с небом, и верх с низом казались придуманными и абстрактными штуками, весь мир округлый и цельный, какие еще «верх» и «низ»? Тишина вокруг очень тонко совпадала с тишиной внутри Ахмета, и он не сразу заметил, как Яхья начал припадать на правую ногу, с силой ударяя в землю подошвой. Ахмет хотел было подумать, что старик оступился, но не стал: жалко было нарушать торжественную тишину, образовавшуюся из молчания внутри и снаружи. Пройдя за топающим стариком несколько шагов, Ахмет почувствовал неудобство, что-то мешало ему, нарушало острое чувство слияния с миром. Продолжалось это недолго – заметив, что пуповина, связывающая его со всем, вокруг снова свободно пропускает все туда и обратно, Ахмет без удивления обнаружил, что тоже притопывает на правую ногу, копируя движения старика. Отчего-то такое поведение помогало сохранять так понравившуюся Ахмету цельность и даже давало надежду на еще более полное слияние.
Старик поднял руки к груди, словно достал что-то из-за пазухи, и остановился. Не заметив как, Ахмет оказался напротив него, спиной к озеру. В ладонях старика спокойно сидела небольшая сорока, блестя любопытно-пугливыми черными бусинками глаз и не делая никаких попыток освободиться.
Старик протянул ему сороку, и Ахмет неловко устроил в ладонях горячее тельце. Сорока возмущенно заверещала, затрепыхалась, отдавая в ладони четкое желание вырваться и улететь.
– Возьми ее за крылья, крепко, – властно приказал старик, и Ахмет машинально повиновался, переворачивая почуявшую недоброе птицу на спину и фиксируя ее крылья.
– Откуси ногу. – Какая-то часть Ахмета поперхнулась удивлением, но, не успев раскрыть рта, тут же растворилась в сегодняшней особой целостности.
– Какую, реши сам.
Ахмет неловко поймал царапающуюся лапу и прижал зубами сустав, вопросительно взглянув на старика. Тот только прикрыл глаза – кусай, мол.
Сустав влажно хрустнул на боковых клыках, во рту горько вспузырилась соленющая сорочья кровь. Сорока в руках дернулась и замерла, и снег перед глазами Ахмета вскипел розовым, зеленым и сиреневым, озеро подо льдом приобрело черноту глубины и ощущение омута, а небо раскрылось, лишившись туч и став жемчужным и переливающимся.
Что– то подсказало Ахмету дальнейшие действия: надо подойти к озеру, стать четко на границу воды и земли и выпустить сороку, подкинув ее вперед и вверх – и если она полетит, то Мир назовет тебя и запомнит. Кинуть надо сильно и плавно – ей нужно какое-то время, чтоб полететь самостоятельно. Не задумываясь, как же могут летать мертвые сороки, Ахмет подошел к четко ощущаемой им границе и сильно, обеими руками бросил сороку в серое небо обычного мира, просвечивающее через радугу настоящего, ощущая при этом безукоризненную правильность происходящего.
Сорока, оставляя на снегу ярко-алые брызги и кувыркаясь, описала баллистическую кривую и… На секунду Ахмету показалось, что она упала на лед неопрятной кучкой, нелепо заломив повисшее крыло, но тут же его едва не смело мощными волнами невидимого сияния, исходившими от удаляющейся птицы. Это была уже не сорока – и все же она, хоть и выглядела сейчас огромной сверкающей Птицей, каждый взмах крыльев которой встряхивал все вокруг – и озеро, и деревья на берегу, даже далекие отсюда горы сотрясались в такт мерным взмахам. Замерев от непереносимо грустной красоты этого зрелища, Ахмет впал в подобие ступора и был в полубессознательном состоянии отведен в землянку, буквально за руку – как водят несмышленых детей. Механически переставляя чужие ноги, с вытаращенным в никуда остекленевшим глазом он брел за стариком, вытянув стиснутую сухой стариковской ладонью бескостную руку, и перебирал губами, пробуя на вкус свое новое имя.
Учение давалось Ахмету тяжко – его тело смутно помнило совершенные во время смерти полеты по бесконечно далеким отсюда мирам, свирепые блуждания в адских коридорах (то, что называют адом – это город, вернее, город из одного дома, там нет ничего естественного – ни животных, ни деревьев, ни неба), многочисленные встречи с тамошними обитателями – или посетителями, кончавшиеся одинаково – радостью напрягшегося тела, предвкушающего разрывающий пролет сквозь врага, недоумение, ярость и страх цели, дробящий, костоломный взрыв ее боли и ужаса перед окончательным небытием, вспыхнувшие от своего нарастающего свечения корявые и невозможные стены коридора. Тело помнило и неформулируемое – под коридорами, на совсем уже невообразимой глубине лениво перемещались какие-то огромные пустые пространства, наполненные вязкой и устрашающей силой, ломиться от которой со всех ног было нисколько не стыдно. Были там и места, куда неимоверно влекло – стоило лишь зацепить их уголком глаза, были и просто любопытные, словом, всякие, но тогда то, что где-то наверху считалось Ахметом, в свирепом смятении металось по нижним мирам, пытаясь найти что-то очень важное и дорогое, и достопримечательности оставались едва замеченными.
Едва пробивающиеся на нашу сторону, эти воспоминания тем не менее имели такое огромное влияние, что Ахмет лишь брезгливо морщился, с нескрываемой досадой исполняя предлагаемые стариком скучные задания – то небрежно, но с истинным совершенством, то стараясь – и из рук вон плохо. То, что для успешного ведения дел на той стороне важны лишь стабильные – пусть и невысокие, но из раза в раз четко исполняемые движения духа, до Ахмета не доходило, и он продолжал пребывать в рваном, колеблющемся не в лад с миром состоянии.
Старый Яхья не обращал на это никакого внимания – только что съевшим сороку это свойственно; человек, начавший жить сразу обеими своими сторонами, обнаруживает, что пересел из убогого «Запорожца» в гоночный болид, опыта управления которым пока нет. Хлещущую во все стороны силу не удержать нетренированной волей, такая воля придет лишь к старости, обуздать нового багучы может лишь смертельный ужас. Однако традиционных ритуалов, из тысячелетия в тысячелетие проводимых для усмирения молодых багучы, Яхья-бабай предпочел не совершать – тело подсказывало, что провести цикл полностью он не успеет. Яхья лишь рассказал ученику, что сейчас с ним происходит, и предупредил, что каждая секунда пребывания в этой неустойчивости смертельно опасна.
– …Почему, бабай? Я не понимаю. То хожу там, где, как ты говоришь, не ходил ни ты, ни твой учитель, и вдруг – надо шугаться каждой тени?
Вместо ответа старик нагнулся и поднял с пола камешек, не больше спичечной головки.
– Скажи, это опасная вещь?
– Нет, – убежденно ответил Ахмет. – Если сама по себе, то нет.
– Правильно, что оговорку сделал. Пока этот камешек не стал частью силы, то, конечно, нет. Представь, что ты – пуля. Целого человека убивает простая маленькая пуля! Твое тело помнит, как оно летело быстрее птицы, протыкало мясо, ломало кости. Оно запомнило силу, понимаешь? Много увидело – представляешь, сколько может увидеть пуля, пока убивает человека? И твое тело много увидело, но само вернуться туда, куда его приводила необычная сила, не может. Пуля пробила человека и упала. Все, в ней нет больше ырым, кроме своего. Ты видел пули, которые могут подняться, полететь и снова кого-нибудь убить?
– Получается, я ходил там потому, что получил чужой ырым?
– Нет, свой. Но человек не может получить весь свой ырым, пока не умрет. Ты был мертвый, потому так и получилось.
– Опять ты за свое… – Ахмет упорно избегал разговоров на эту тему, ему очень не нравилась мысль, что какое-то время он был мертвым.
– Ладно, ладно… Только помни, что тебе говорю: ты сейчас лежишь на земле, как та самая пуля. Правда, тебе повезло, ты – человек. Ты можешь летать без ружья, стрелять сам собой.
Несмотря на то что Ахмет стал известен миру по имени, стал багучы, внешне в его жизни ничего не изменилось, разве что жизнь обрела смысл; хотя точнее будет сказать, что Ахмет просто перестал нуждаться в каком-либо смысле, с отстраненным удивлением глядя на себя вчерашнего. В каком еще смысле может нуждаться человек, кроме мира и себя; что в принципе одно и то же…. Примерно так он мог бы сформулировать это удивление, коли не брезговал бы думать, как раньше. Все эти «смыслы» и прочая лирика просто сотрясение воздуха, никому не нужные разговоры.
Прошло несколько по-прежнему серых недель. Снег старательно укрывал промерзшую землю, сытые люди азартно добывали ставшую доступной еду и запасали ее впрок. Над поселком неслись вкусные запахи, смолкли нескончаемые бабьи перебранки, даже собаки почти не гавкали и частенько блевали непрожеванной рыбой, тут же легко выклянчивая новую пайку.
Отожравшийся на рыбно-мясной диете, Ахмет стал походить на человека. Ввалившиеся щеки поднатянулись, колка дров снова стала приятным развлечением, и из казавшейся незыблемой внутренней пустоты вдруг начало всплывать ожившее человеческое – оставшееся без ружейного ремня плечо казалось пустым, все чаще Ахмет подолгу сидел, погруженный в тоскливое ожидание неизвестно чего, и блаженно впитывал намеки на запах пороха и артериальной крови, иногда подымавшиеся из глубины колодца под ногами, в котором дремало будущее. Нерозданные долги висели на нем тяжким грузом, и он окреп настолько, что уже чувствовал этот груз, но понять причину этой тяжести не мог, пока совсем неслучайный случай не выбил клин из его шестеренок.
Как-то ночью дремавший у печки Яхья-бабай вскинулся и нашел глазами Ахмета, бродящего из мира в мир на лежанке. Почувствовав внимание старика, Ахмет поднял голову и встретил взгляд Яхьи, дающего недвусмысленное целеуказание. Перейдя в предложенное место, он осмотрел расстилающееся далеко внизу озеро, где люди Ульфата – «наши», напомнил себе Ахмет, беспечно разбирали выдернутый из проруби невод, забыв за спокойные недели не то что о нормальном охранении, но и не выставив элементарно необходимого караульного. За это им предстояло рассчитаться – вытоптанный пятак вокруг проруби был окружен сходящимися лучами будущих выстрелов, на концах которых нервно трепетали хищно горящие человеческие сущности. Все время заставляя себя помнить о человеческом смысле происходящего, Ахмет с холодным безразличием наблюдал за сценой охоты человека за человеком; вечной, как снег и лед, на котором это происходит. Яхья-бабай снова встряхнул его, и Ахмет понял, что он от него хочет – надо платить за еду и дрова. Брезгливо дернувшись, Ахмет принялся исполнять желание учителя.
Кунашакский рыбак, выдвинувшийся на огневую позицию первым, поджидал остальных четверых, замешкавшихся в пути. В его секторе все было в порядке – самого скрывала высокая заструга, до беспечно копошившихся в неводе каракульмякских осталось не более двадцати метров. Картечь не успеет сильно разойтись: одного-то точно, а может, и двух он положит первым же выстрелом. Удачно эти гады попались, и наглые-то какие стали, смотри-ка – ни караула, ни хера; ишь ты, можно подумать, что у себя дома. Ниче-е-е, щас мы им покажем, с пяти-то стволов…
Но радостный мандраж охоты смело как пушинку – сердце рыбака сдавило в ледяном кулаке, и оно затрепыхалось, пропуская удар за ударом – кунашакский понял, что за его спиной у самых ног остановилось Что-то – огромное, жуткое черное Что-то, и внимательно смотрит ему в затылок холодными желтыми глазами. Мгновенно покрывшись ледяным потом, рыбак замер, боясь пошевелиться – он казался себе сейчас голым и беззащитным комочком теплого сладкого мяса, очутившегося на бескрайней снежной равнине, по которой снуют стаи кровожадных кортов, бродят свирепые айю и прячутся в метели безмолвные духи-бире с оранжевыми глазами величиной в тарелку…
Превозмогая смертную черноту, трепыхающуюся в глазах, рыбак невероятным усилием воли заставил себя приподняться и посмотреть назад – и натужно, на разрыв связок заорал, срываясь на визг. Визг превратился в скулеж, быстро ставший хрипом короткой агонии. Его разум, не выдержав натуги ужаса, вспыхнул и погас; сердце остановилось на полутакте, а душа громко хрустнула в руках исполинской, в два человеческих роста мутно-черной фигуры, чернеющей даже на фоне ночного неба – увешанной, будто елка, размотанными кишками и частями разорванных тел товарищей рыбака. Отдадим ему должное, он был храбрым человеком, трус умер бы сразу. Выпив его вылетевшую криком жизнь, Ахмет отпустил мокро хлюпнувшие разорванными полостями трупы, и они тут же растаяли в черной пустоте.
Вернувшись в себя, Ахмет понял, что стоит босиком на льду рядом с уткнувшимся в снег мертвецом. Где-то вокруг лежат еще четверо, а вон там, где угадывается чернеющая на снегу куча невода у саней, лежат защищенные им свои. «Свои…» – усмехнулся Ахмет, подымая ногу для первого шага, но остановился, удивленно глядя вниз, словно только что обнаружив мертвое тело у своих ног. Нерешительно потоптавшись, он неумело поднял за ремень ружье рыбака, взял его в руки. Пальцы обожгло холодом оружейной стали, и Ахмет рухнул на колени, унесенный этим забытым холодом далеко в мертвое прошлое.
– Не, погоди, не стреляй. Это же этот, как его…
– Точно. Это этот, который у Яхьи-бабая…
– А это кто… О, билят! Это ж Наилька, с Кунашака! Который, говорят, Ильяса завалил.
– Че он там? Дырок нет… Этот по башке ему ебнул, да?
– Погоди… Нет, вроде как. А мертвый, не дышит. Салават, а ну подержи так… Нет. Сердце не стучит, мертвый. Как он его, а?
– А сам-то он живой? Смотри, сидит как…
– Не, вроде живой. Точно. Видишь, дышит.
– Ишбулды-абый…
– Да погоди, малай… Чего тебе?
– А вон еще, видите?
– Где? О, точно! Раис, нас, билят, чуть не перехуярили тут, а! Билят!
– Ты почему смотреть не ставил никого?!
– А ты?! Ху ли я-то сразу?
– Еще один!
– Салаватка, а ну беги, вокруг смотри!
– Ишбулды-абый, тут еще один!
– Ай белемле, ай молодец, а!
– Че сказал, сынок? Салава-а-ат! Э, Салават! Еще один, да, че сказал?
– Да!
– Тоже с ружьем?
– Тоже!
– Ай да пронесло, а?! Щас перестреляли бы, а?!
– Слушай, надо этого-то, а, вишь – в одних штанах да рубашке.
– Да, простынет, помрет еще. Хотя, говорят, они не болеют.
– Че, совсем? Смотри, босиком пришел.
– Ха, пришел! Видишь, следа нет?
– Точно… Уй, билят… Как это, Раис?
– Не знаю. Но трогать не надо его. Захочет, сам встанет. Эй! Э, как тебя, белемле! Ты живой?
– Слышь, Ишбулды, давай на самом деле не трожь его. Ну его, еще проснется и подумает, что мы – эти…
– Ладно. Ружье только у него возьмите.
– Ой! Смотри, Заки, не отдает! Я это, а он держит!
– Ну и хуй с ним, пусть держит. Э, Раис, Ишбулды! Давай ружья, шмотки с этих к саням тащи! Смотри лучше, чтоб патроны из карманов не растерять. Мансур! К Яхье-бабаю пошли пацана своего, пусть спросит, че с этим делать.
Ахмет пришел в себя и тяжело поднялся, опираясь на ружье. Двое находившихся рядом рыбаков замерли, испуганно таращась на странного чужака, неведомым образом спасшего их от вплотную подкравшейся в поземке смерти. Попытался им улыбнуться, но, видимо, вышла такая гримаса, что рыбаки напугались еще больше, а один неуверенно поднял ружье. Ахмет стоял, качаясь на ветру, и совсем не чувствуя одеревеневшего от холода тела, но вдруг ощутил присутствие Яхьи-бабая. Оказывается, он никуда не пропадал и все время откуда-то наблюдал за происходящим. Увидев прозрачную зеленоватую полоску, которая была Яхьей, Ахмет понял, что надо делать, успокоился и махнул рукой рыбакам, отгоняя их с этого места. Видимо, теперь в его жесте было достаточно силы – рыбаки тоже расслабились и послушно потащили невод к саням. Обмишурившийся на этом выходе старший сейчас нагонял упущенное: пронзительно командовал и махал руками, поторапливая своих. Собравшись, рыбаки дружно впряглись в сани и скрылись в легкой поземке, оставив странного белемле в компании убитых им людей, посреди бескрайнего снежного моря, придавленного сверху черным провалом небес.
Наученный опытом бесплодных расспросов, наутро Ахмет не стал допытываться у старика, как они оба попали обратно в землянку – выходя по нужде, он не обнаружил вокруг их жилища даже намека на следы. Утро началось как обычно, и к восходу Ахмет сварил на вчерашнем бульоне несколько отборных сигов. Когда старик вернулся с улицы, землянку наполнял запах жирной свежей рыбы, от которого рот мгновенно наполнялся слюной. Суетясь по хозяйству в непривычно приподнятом настроении, Ахмет то и дело ловил себя на любовно-туманных взглядах, бросаемых им на стоящее в углу ружье. Ему хотелось подойти, взять его в руки – не отпотело ли? Отсутствие отвертки и ружейного масла угнетало не хуже переполненного мочевого пузыря, и, едва открыв глаза, он уже решил сходить сегодня в поселок и достать их во что бы то ни стало. Содержалось ружье ужасно, и хотелось дать ему нормальный уход, которого заслуживает любое оружие, загладить вину прежнего владельца.
Визит курбаши оба почуяли резко и отчетливо – выслушавший рассказ о ночных событиях, Ульфат немедля собрался и направился на окраину поселка. Желания курбаши были просты и по-военному конкретны – ему хотелось проверить данные, более смахивающие на сказку, которыми старухи пугают детей. Если в рассказах рыбаков и вправду обнаружится некое зерно истины, то привлечь неожиданно открывшиеся таланты чужака на службу селению, умение незаметно убить пять человек – это поценнее любого оружия. В качестве материальных стимулов курбаши Ульфат был готов предложить стол, такой же богатый, как у него самого, и даже отдать самую младшую жену, взятую год назад – уж больно норовистой оказалась; а этот заговорит, как ему надо, и нормально. Оставив ему минуту хода, оба белемле вышли из землянки – приближающегося гостя, тем более курбаши, полагается уважительно встретить при дверях.
Ульфат в почти новом камуфляже и чистом дубленом тулупе здорово напоминал полковника Буданова – тот же мощный бугристый череп, та же медвежья фигура борца на пенсии, с той лишь разницей, что курбаши носил длинную смоляную бороду, там и сям прошитую седыми прядями.
Остановившись у землянки, Ульфат засунул большие пальцы за офицерскую портупею и некоторое время рассматривал Ахмета; затем поприветствовал хозяев и протиснулся в землянку, тут же заметив ружье у стены:
– А я думал, что они вам ни к чему…
– Ну, отчего… – ответил, усаживаясь, Яхья-бабай. – Иной раз ырым не помогает, а ружье всегда выстрелить может.
Ахмет расставил на топчане пиалки, набрал воды в угольно-черный от копоти чайник и сунул на его на печку, неудобно присев за топчан.
– А тебе, Ахмет, ружье, смотрю, без надобности, – одобрительно обронил Ульфат, протягивая предмет зависти многих в поселке – пачку «Примы». – Закуришь?
Ахмет мельком рассмотрел картонную коробочку и безошибочно узнал – пачка была из его запасов. Остатки человека собрались с силами и вышли на последний бой с Вечным. И победили в своем последнем бою: перед глазами мгновенно пронеслась череда ярких картин – баба обернулась от стола. Руки в тесте, что-то ругается, бесконечно милое лицо в пятнышках муки. Осыпанный опилками Серега подымается из подвала, на плече доска, что-то весело орет, из носа – недовыдохнутый дым. Пацаны, смеясь, толкаются возле умывальника, Кирюха напротив жадно жрет что-то из миски, теплая пыльная голова собаки под правой рукой – дергает ухом, видимо, заели блохи… По сердцу резануло рашпилем на свежак, словно не было этих месяцев, словно все было вчера.
Помертвев, Ахмет машинально взял из пачки сигарету и не глядя принялся ее разминать, медленно, как автомат, катая меж пальцами трещащее бумажное тельце. Ему хотелось крови; нет, не хотелось – он жаждал. Выскочить на хозяйку, вырвать из рук оружие и вбить ствол в пасть, разрывая рот и кроша зубы. В горло, чтоб намушник «калаша» размолол все в кашу, в ебаный фарш, в говно. И расплескать поганую голову и поганое тело нескончаемой очередью, размазать по земле, распылить в ничто, чтоб ни одного куска крупнее фляжки… Случайно перехвативший его взгляд курбаши отшатнулся – слишком уж бешеной, нечеловеческой яростью дохнуло из глаза чужака. Поднявшаяся изнутри дымящаяся стена ненависти мерно била в голову: «Как я мог… Что, блядь, я до сих пор здесь делаю! В Тридцатку, сука, бегом. Пора, пора. Рассчитаться. Пока от блядской крови Эртяш на метр не подымется…» Однако теперь Ахмет был другим и мог сдержать все, что бы ни подымалось наверх. Очнувшись, прикурил, по-старому глядя на Ульфата, даже выдавил подобие улыбки, от которой всего повидавшего курбаши передернуло:
– Нет, Ульфат. Ружье пока нужно.
Курбаши, пришедший выяснить, что же за штуки вытворял вчера на озере чужак, теперь верил всему. Надежды на укрепление позиций поселка с помощью нового белемле пришлось оставить – и курбаши не сожалел: он понял, чем дальше от деревни будет этот чужак, тем лучше. Для всех, не только для врага из Кунашака и Саров, но и для своих. Так и не задав запланированные вопросы и тем более не решив вопроса о привлечении нового белемле к решению текущих военных задач, Ульфат поговорил с Яхьей на общие темы, пообещал прислать гостинца и с явным облегчением удалился.
– Теперь ты вернешься туда, откуда пришел. – ровно, без следа эмоций сказал Яхья-бабай, словно бы сам себе.
– Да.
– Ты зря ничего не оставил для эйе, когда убил тех, на озере. Ты видел эйе?
– Да. Они летали подо льдом и скрипели. Надо было дать им?
– Конечно. Зачем тебе человеческое тех, кого ты убил? Тебе нужна сила, а человеческого тебе хватает и своего.
Какое-то время белемле посидели молча, слушая текущую сквозь мир Реку.
– Я неправильно делаю? Ну, что ухожу?
– Хэ, малай… – тихо засмеялся старик, – иногда ты настоящий тупица. Ты же знаешь – ничего такого, что не принесено Рекой, попросту нет. Правильно, неправильно – что значат эти слова? Так хотят Земля и Тенри, этого достаточно.
– Да… Яхья-бабай, я на самом деле что-то… Но ведь я должен?
– Кому?
– Тебе. Тому же Ульфату, который давал мне еду и дрова.
– Это твое желание – быть должным или нет. Но один долг у тебя есть, только не такой, как ты думаешь.
– Какой?
– Сегодня я совсем уйду на ту сторону. Когда вернешься…
– А я вернусь? – удивленно перебил старика Ахмет.
– Конечно, малай. Ты не сможешь теперь без этого Озера.
– Почему?
– Начало твоего Следа здесь. Здесь сердце, из которого ты берешь силу. Или ты думаешь, что сможешь делать такие штуки везде? Хе-хе, нет, малай, не сейчас. И не завтра. Ночью Озеро дало тебе силу, а ты только указал ей, чего тебе хочется.
Земля ушла у Ахмета из-под ног. Внезапно все его намерения показались детским капризом, а сам он – жалкой марионеткой, болтающейся на холодном ветру. Но услужливо вспыхнувшая ненависть помогла, не дала провалиться в слабость, похожую на жидкую грязь: «По хуй. Пусть меня завалит первая же хозяйка, но я зубами утащу ее за собой, и этого мне будет достаточно. И пока будем лететь вниз, я сгрызу ее полностью и упаду в нижний мир один. А может, и двоих успею. Это будет более чем достаточно…»
– Ничего. Обойдусь человеческим.
– Это твое дело. Я говорю тебе – когда вернешься, раскопай могилу и возьми вот это. – Старик вытащил из-за пазухи сверток и стал развязывать тонкую полоску коры.
Из ветхой тряпочки на кровавом свету печи блеснула толстая пластинка потемневшего металла, украшенная хаотически разбросанными выпуклыми голубыми камешками.
– Это и есть Ысцэ? Дом духов?
– Да. Здесь живут мои эйе. Точнее, наши эйе – насколько они могут быть чьими-то.
– У нас девять эйе? – подсчитал бирюзовые капли Ахмет.
– Это зависит от того, как ты будешь жить. Багучы, жившие очень давно, могли наполнить войском эйе долину большой реки. Некоторые из нашего Следа так помогали Чынгысу – в его войске на сотню живых иногда приходилась тысяча мертвых…
Ахмет сидел, пораженный – об этой стороне Знания он и не догадывался, хотя старик как-то упоминал, что След, которому они с Ахметом принадлежат, начался в самом Тенри-Лля, когда духи ходили по Земле вместе с людьми и Знание было всеобщим.
– Яхья-бабай, я раскопаю тебя и возьму дом духов. И что?
– Как «что»? – удивился старик. – Откуда я могу знать? Сам Тенри не знает, что принесет Река. Для человека лучше жить спокойно, как пытался жить я – кормил эйе, помогал женщинам рожать, убирал за людьми, когда им вздумается сглазить друг друга; а войну оставил тем, у кого есть на нее время. Но ты хочешь другого – и это твое дело; делай, что хочешь. На самом деле нет никакой разницы, все очень просто: Реке безразлично, вылечил ты человека или убил. Важно лишь, как ты это сделал, с сердцем или нет.
– То есть я сам все узнаю. – задумчиво сказал Ахмет. – Так, Яхья-бабай? Может, тогда будет лучше остаться, и нормально тебя похоронить?
– Не слушай меня, глупого старика – никто знает, что принесет Река завтра. Поступай по сердцу, только оно все знает точно. Может, время таких, как я, прошло, и новые багучы станут воевать, как раньше. Хочет твое сердце взять жизнь врага – иди и возьми, я сильно тебя не задержу. Выходи сразу, как зароешь могилу. Пойдем.
Сын Ульфата, поставленный отцом проследить за чужим белемле, доложил отцу, что оба не таких вышли из землянки и пошли что-то закапывать на мысу: чужой нес лопату, а дед Яхья шел налегке. Пройти за ними на мыс не удалось, потому что они все время… Тут пацаненок начал путаться в показаниях, не умея выразить испытанные им необычные ощущения, но отец помог ему:
– Они не смотрели на тебя, но как будто знали, что ты идешь следом?
– Да, отец, точно. Когда эти дошли до мыса, они как будто сказали мне, чтоб я дальше за ними не шел.
– И ты ушел?
– Нет, я же мужчина. Я сделал вид, что убежал, а сам спрятался в броске камня от их землянки и видел, как вернулся чужой. Он поставил лопату у дверей и остался в доме, а я побежал к тебе.
– Он заметил тебя?
– Да, он знал, что я там сижу, но ничего не сказал.
Жестом отпустив сына, Ульфат замер в нехорошей задумчивости. Как поступить в обозначившейся ситуации, что делать со столь явной силой, смирно сидящей в землянке старика Яхьи. Пока сидящей – логично опасался Ульфат, нагруженный ответственностью за своих людей. А ну как ему вздумается… Что именно вздумается, придумать не получалось; однако курбаши, как прирожденный правитель, справедливо рассудил – ну его на хуй. Именно так власть людей относится к непонятному – от непонятного одни заморочки, и нет ничего превыше заведенного не нами порядка; и это правильно, если вдуматься. Принеся огромную пользу, чужак приоткрыл все же слишком пугающую сторону своей природы, и выстрел в спину стал отныне лишь вопросом времени. Однако опасения курбаши были напрасны, предмета его тревоги уже не было в поселке – не взяв с собой ничего, кроме ружья и двух патронов, чужак ушел на запад. Посланный Ульфатом по следу чужака охотник вернулся быстро, слишком быстро: след обрывался за первой же высоткой, скрывшей путника от поселка.
Переходя в Тридцатку, Ахмет не смог удержать перед глазами образ своего Дома, и его выкинуло в довольно неожиданном месте – на самую макушку здоровенной кирпичной кучи посреди разрушенных бомбардировкой кварталов. Замерев с ружьем на изготовку, он долго не мог определиться по месту – на небе не просматривалось даже намека на солнце. Куча обильно заросла, сквозь кусты и сухой бурьян виднеется почти незнакомый пейзаж – понятно, что Тридцатка, центр, но вот где именно… Впрочем, тронувшись наобум, тут же определился – сто двадцать четвертая школа… Была с математическим уклоном, нынче – с кирпично-рябиновым… – подметил Ахмет, удивившись сам себе: оказывается, склонность к черному юмору не стерлась низкоуровневым форматированием; где-то лежала, ждала…Так, а че это вообще со мной? Ахмет остановился, прервавшись посреди установившегося было широкого шага. Человеческое, еще утром казавшееся бесконечно далеким, оставленным на случайной станции три пересадки назад, снова исподволь обступило, обволокло, впиталось; даже фиолетово-белое пламя ненависти, еще недавно турбиной шипевшее в сердце, стало каким-то темным, красным и трескучим, словно жирная сковорода на костре… Костер бы надо. Так, где у нас и высоко, и тихо? А в больничном городке, решил Ахмет. Заодно и поглядим, че у нас тут с населением…
«…Восемь тысяч двес-сти верст пу-сто-ты, Анам-стобой все-рав-но негде ноче-евать… – словно закольцованная лента в голове. – Изродил все-таки мантру, буддист хуев…» Одной половиной головы уважительно перебирая исполнившиеся пророчества Гребня, Ахмет настороженно вилял между кучами, обозначавшими бывшие дома по бывшему проспекту Победы. Следов было мало; можно сказать, вообще не было, однако принимать эту благодать за чистую монету он не спешил. «Святу месту не бывать пусту; погану ж – трикрат». Сказано давно и явно – человеком, насмотревшимся всякого. Больничный городок, или «больничка», с первых дней Пиздеца зарекомендовала себя самым нехорошим образом. Будучи удобнейшим местом что в тактическом, что в хозяйственном отношении, решившихся там поселиться оно выселяло в самые сжатые сроки; причем разговоры о причинах бегства выселившиеся поддерживали крайне неохотно. Нет, болтать, конечно, болтали – разное, сходящееся при мало-мальском анализе к одному: там Эти ходят.
По тем же слухам, Эти были соседями, эксцентричными до крайности – у военного, жившего на последнем этаже заводской поликлиники, они ограничивались тем, что заплетали дочери косички, вовсе не показываясь родителям; однако в основном контакты людей и Этих заканчивались не так трогательно. Начиная с исчезновения полной комнаты людей, согнанных чем-то в кучу, в последней палате на шестом этаже семиэтажного корпуса, и кончая прихотливыми анатомическими инсталляциями в самых неожиданных местах. «Самым гнездом» Этих считался размашисто выстроенный в сталинском стиле туберкулезный корпус; вывод этот был сделан аборигенами из наблюдений за собаками – псы старались не приближаться к «тубику», а будучи вынуждены пройти мимо, вели себя весьма неуверенно. Как-то на торжке у ресторана Ахмет слышал рассказ об отчаявшемся мужике, который ходил искать кого-то своего в сторону «тубика»: ушел, через какое-то время слышат – дуплет, крик, еще дуплет – и вопль, будто на куски его режут. И все, никто даже за ружьем не сунулся. Да что ружье, там за все время ни одного дерева не вырубили, даже когда об Этих болтал один на сотню и еще никто не верил.
«…В общем, переночевать самое подходящее место, – ухмыльнулась часть Ахмета; вторая, человеческая, посерела и затрясла губой, не в силах произнести что-либо членораздельное. – В семиэтажный корпус, на последний этаж, там сто пудов все косяки целые. Эх, псину бы еще привалить на жареху…» Но с псинами стало труднее, зачистка здорово ударила и по их популяции: следов мало, да и те даже не вчерашние. Для порядка зыркая по сторонам, Ахмет добрался до цели, остановившись на границе руин. Последний квартал перед больничкой не особо пострадал от бомбардировки и сейчас разглядывал множеством темных оконных глаз невесть откуда взявшегося здесь чужака. Чужак не торопясь рассматривал осыпающиеся дома, прилегающие к просторной площади перед оградой больничного городка, механически вычисляя места, удобные для выстрела или рывка на перехват; одновременно пытаясь накрыть собой, почувствовать лежащий перед ним ландшафт. Надо сказать, что над больничкой определенно висело – и куда масштабнее, телеснее, злее, чем это представлялось на расстоянии; словно сквозь благостную картинку заметенных снегом корпусов проникало отдающееся в зубах гудение какого-то огромного дизеля, еле слышно ноющего под чудовищной нагрузкой. Вот кого-кого, а людей здесь нет точно.
Брезгливо цыкнув на воющего от страха человечка, ползающего на четвереньках где-то на самом дне души, Ахмет зашагал по целине, деля цепочкой следов девственно-чистую арену площади. Висящее приближалось, вставало во весь рост, нависало, и человек чувствовал себя жуком, вползающим в ангар; однако стоило Ахмету пересечь какую-то невидимую границу, войти, как это чувство бесследно исчезло. Внутри царила безмятежная тишина, безветрие, даже казалось теплее. Стараясь держаться на равном удалении от любого потенциального укрытия, Ахмет прошел в ворота и снова остановился.
Подчеркнуто, издевательски спокойно. Красота – вся мерзость запустения деликатно спрятана под нетронутым снегом, все мягко и округло, даже ветки невырубленных, как везде, деревьев заботливо упакованы, совсем как на оформленной к Новому году витрине. Снег окрашен в приятные охристые тона: небо понемногу желтеет, где-то через час закат, тени сиреневы и глубоки. Человечек, едва сдерживая истерику, подтверждает: да, именно! Пора бы задуматься – закат! Темно же станет!
По правую руку – сквозящий корпус заводской поликлиники. Рамы в окнах выдраны подчистую, полы даже смотреть неохота, их сразу после дверей с косяками жгут. Здание аж звенит от пустоты, оно отдало все, остался лишь истекающий штукатуркой скелет. Но оно не совсем пусто.
Стоит Ахмету отвести глаза от поликлиники, как со стены обрывается массивный пласт штукатурки. Грохот такой, что хочется присесть и зажать уши; видимо, под снегом лежат одежные шкафчики или части воздуховодных коробов. Человечек, захрипев от ужаса, проваливается куда-то в глубину, на сей раз окончательно. Ахмет замирает, но тут же продолжает движение, не поворачивая головы. Ему ясно, что это пытается хапнуть на холяву его внимания пузатая мелочь, ни на что не способная. Будучи на той стороне никем, им за счастье даже простой взгляд, с него тоже можно немножко качнуть, а о большем они и не мечтают; большего им просто не сожрать, нечем. Капля крови сожжет любого из них без остатка. Сколько их собралось отковырнуть эту штукатурку – десяток, полсотни? Да не меньше, кусок солидный.
Трансформаторная будка. Тоже кишит. Бедолаги, сколько ж здесь людей-то перемерло… Взгляд Ахмета краешком касается «тубика», невинно замершего на краю правого фланга. Да тут, похоже, специально кто-то Место растил, неужто природное столько лет никто не замечал… «Тубик» в боковом зрении совсем не похож на себя, рассматриваемого в упор. Сквозь призрачно извивающиеся тени стен видно жирно отсвечивающую в глубине силу… Ишь ты, отожрались как, говнюки, – равнодушно отворачивается Ахмет, отклоняясь к приемному покою семиэтажки. – А я-то хотел сразу туда. Герой, понимаешь…»
Административный придел встречает его полным вестибюлем снега – в огромных окнах не осталось даже осколков. Перебираясь через наметенный бугор, закрывающий проход, Ахмет заметил торчащую из снега спинку стула, обшитого потрескавшимся дерматином. Дернул. Ага, есть: истлевший дерматин с хрустом осыпался, обнажая грязную порыжелую вату. Не задерживаясь, Ахмет сорвал кусок ваты и двинулся дальше, шаря глазами по сторонам: нужно прихватить бумаги, но галерея, соединяющая семиэтажку с вестибюлем, забита снегом выше колена. Небольшой холл; налево – гнойно-септическое, направо, через коленце, лифты и реанимационное. На той стороне тут все просто кишит – слабые, не способные даже на миллиметр двинуть пушинку, здесь толпятся обмылки давно истлевших людей, большей частью умерших задолго до Пиздеца. Они напоминают растения, в них не осталось ни капли силы, и даже живое тепло человека не способно придать им подвижность… «Хотя нет, не растения. Плесень, – думает Ахмет. – Растения имеют силу и форму, а эти скорее напоминают зеленоватые колонии плесени. Как на хлебной корке…» Ни одно из этих не может удерживать форму, безвольно стекаясь в более или менее прозрачные шары, колеблющиеся нездешним ветерком. Проходя, он невольно развеивает некоторых – то, что теряется на ходу живым человеком, для них слишком питательно.
Подымаясь по лестнице, Ахмет чувствует легкий шелест за спиной, беззвучно царапающий нервы шум ниоткуда. За ним увязываются несколько сгустков, сохранивших способность передвигаться. Неизвестно на что надеясь, они сопровождают его до шестого, где резко бросаются обратно, проваливаясь в захламленные ступени лестницы. На площадке шестого появляются косяки и рамы в окнах, это был жилой этаж, здесь первое время жило несколько семей.
На одном из островков снега Ахмет замечает сравнительно свежий отпечаток берца, большая часть каблука и еще немного подошвы. Стены говорят – обратно человек не проходил; и Ахмет сворачивает на шестом, соблазнившись перспективой переобуться: опорки Яхьи-бабая не годятся для городских прогулок. Человек бросается навстречу сразу, стоило Ахмету свернуть в уходящий в даль стометровый коридор. Правая сторона хорошенько почищена – одни сухожилия да смерзшиеся обрывки одежды, чисто выеденные полости забиты снегом и мусором. На левой сохранилось довольно целое мясо, прикрытое почти не разорванной одеждой… «Значит, забился куда-то в щель, и его доедали не вытаскивая», – заключает Ахмет, проходя сквозь человека. Начинается поиск, Ахмет челноком идет по коридору, засовывая голову в каждую палату. Человек обнаруживается в автоклавной.
На самом деле забился между тяжелым лабораторным боксом и кафельной стеной. Все, что торчит – начисто объедено. Стены, и особенно металл, охотно рассказывают, как было дело, хотя и без того все понятно: внезапно вышли на нашу сторону, размазали одинокого человека видом и неожиданностью атаки, хапнули его силы и выпнули на ту сторону. На той стороне пригнали сюда, обратно на нашу сторону человек выскочил на лестнице и был загнан сюда, в автоклавную, где из него вытащили уже все. Воплотившись на холявной силе, какое-то время рвали труп, пока не провалились обратно. Дочищали уже птицы всякие, от ворон до синиц. Ахмет ставит ружье к стене и присаживается на пододвинутый бюкс, внимательно изучает труп, пытаясь определить, не участвовал ли кто-нибудь еще в этой трапезе. Вроде нет, бир Тенре…
Одна нога отламывается легко, промороженные коленные хрящи звонко лопаются, и в руках Ахмета оказывается правый берц с торчащей из него грязной костью голени. Прислонив добычу рядом с ружьем, Ахмет долго бродит по отделению, пока не находит искомое – почти не заржавленный скальпель, в стаканчике с карандашами на сестринском посту. Под стеклом на столе – двойной календарь на …адцатый год и сразу же на так и не пригодившийся следующий, с фальшиво улыбающейся звездой чего-то там, то ли эстрады, то ли кино. Пойдет.
Вторая нога отделяется труднее. Протискиваясь в щель, человек подогнул ее под себя, и едоки то ли не смогли, то ли поленились изгибаться, выгрызать неудобные места. Промороженный металл скальпеля не выдерживает нагрузки и ломается с нежным звоном; но штанина, мягкие ткани и сухожилия худо-бедно прорезаны. Осталась кость. Напрасно поискав глазами какую-нибудь подходящую подставку, Ахмет, недовольно морщась, пинает дверь и выходит в коридор: в столе на посту оставались ящики, один из них вполне сгодится. Тут же, в дверях, нос к носу сталкивается с безумной тенью бывшего хозяина тела, ошарашенно наблюдающего за разделкой себя любимого. Тень еще крепка и свежа, и если б не прозрачность, то вполне сошла бы за свой труп. Отпрянув к стене пыльным струящимся облаком, тень пропускает странного живого и снова внимательно всматривается в свое обезноженное тело.
Живой возвращается с ящиком и кропотливо устраивает на нем ногу трупа, так, чтобы кость треснула аккурат под искромсанной щелью, и сильно бьет краем стопы – хрясь! Готово. Пара обутых во вполне приличные берцы обрубков стоят у стены, их остается только оттаять. От удара где-то за трупом раздается треск, и Ахмет замечает, что труп немного покачнулся в щели… Ага, я все-таки сорвал его с места. Ну-ка, дядя, что у нас на карманах… Поворочав на скользком кафеле не желающего улечься растопыренного покойника, Ахмет находит, наконец, устойчивое положение и проковыривает обломком скальпеля смерзшиеся кровью карманы.
Тень начинает выть, сначала тонко, всхлипывая, потом вой набирает силы и даже понемногу начинает цеплять… Нет, товарищ. Учишься ты быстро, но тут тебе не здесь… Ахмет делает то, что обратно «усилию» – внешнему наблюдателю это показалось бы нелепостью, если не безумием: он тщательно отыскивает в слое мусора самый близкий по форме к правильному квадрату кусочек стекла. И осторожно, словно пустое яйцо, кидает его, тщательно выверив бросок – кусочек обязательно должен остаться на подоконнике. Бросок удается, разъятая лярвой пустота смыкается и топит вой в своих тяжелых светлых водах.
Улов невелик, но приятен – круглый пластиковый пенальчик на резьбе, в нем – две с половиной сигареты без фильтра, «Прима»… «Тоже мои», – опознает их Ахмет, и от его размеренного водолазного спокойствия не остается и следа. Нет, внешне почти ничего не меняется, но его покой уже не стоит посреди мира неподвижной ледяной глыбой, а бьет из сердца короной белого пламени с синеватым подбоем. Тень словно сдувает – этот обжигающе-ледяной жар непереносим для тех, кто пришел с той стороны… «Ладно, расслабься, – командует себе Ахмет, вешает ружье на плечо и связывает шнурками трофеи. – Корчить из себя охотника за привидениями еще не время…»
Последний этаж… Вон че, баррикаду из коек соорудили… Ну как, сильно она вам помогла, бедолаги? Ой не думаю… Гулкий коридор, под ногами почти не хрустит; подметали, что ль? Надо же, вполне себе такая простыня в одном из дверных проемов. Странно, что сохранилась. Значит, крепкая простыня и портянки выйдут хорошими… Долго ж ты висела тут, бедная. Среди всякого отребья, всякой срани. Обижали тебя, поди? Ахмет ласково заговаривает храбрую простыню, складывает ее и убирает за пазуху: «Ну ниче, ниче, маленькая. Я уже пришел и унесу тебя отсюда. Мы с тобой пойдем на… Недалеко тут. Там, веришь-нет, совсем плохие есть, даже хуже здешних. Пора их немного тово… наказать, и мы с тобой их обязательно накажем, поняла? Молодец…»
Идущее на посадку солнце красит стены нарядным розовым, оттенок «Барби»… «Я вам с-с-ссука дам барби, пидарасы. И барби, и хуярби, все суки получите, до копейки. Всю свою свободу с демократией сожрете, с правами человека вприкуску. Покуда пополам не треснете… – по инерции заносит Ахмета, но он сразу пресекает не вовремя проснувшуюся ярость, за уши возвращая себя из сладких грез с океанами крови в пустой больничный корпус. На портянки самый раз, еще б газет найти…
Живой человек идет по давно умершему коридору отделения кардиологии, перешагивая языки снега, вываливающиеся из некоторых палат с наветренной стороны. Он еще не научился постоянно держать себя именно там, где надо, ему не хватает умения навязать миру свою волю, и в результате его мотает, как кота в стиралке. Вот и сейчас, едва не выскочив на нашу сторону, он слишком далеко уходит туда: коридор тянется уже не первый километр, незаметно растеряв черты творения человеческих рук – двери палат уже не совсем двери, и вместо больничных палат за ними мелькают довольно причудливые ландшафты. Словно откуда-то издалека доносятся сюда собственные мысли: «Че-то, бля, далеко. Сколь иду-то уже, а до первого поста не дошел…» Вспомнив себя, человек умудряется нарушить установившуюся траекторию, ведущую все глубже, туда, где все перестает чем-то казаться и становится как разноцветные полосочки или проводки, чем-то смахивающие на виндовый скринсейвер с трубопроводом. Его выносит к прежнему ледяному покою, и он легко преодолевает четыре шага, оставшихся до небольшого зальчика перед будкой поста.
Раньше здесь стояла каталка, накрытая несвежей простыней поверх секущейся на сгибах клеенки; неудобные кресла и цветы в кадках, еще деревянный гроб телевизора на хлипком журнальном столике. Да, еще когда натащившие стульев бабы после долгого визга переключали с футбола на свою жирную простомарию, мужики прятали от них плоскаши – у телевизора не было ручки… С безразличным удивлением Ахмет обнаруживает, что совсем забыл о проведенных здесь двух неделях. Это была зима между первой и второй женой, когда отменили СССР и не стало курева.
«…Или тогда изаура была, а простомария позже… – на мгновение озадачивается Ахмет. – Да хер с ими обоими…, Ни с того ни с сего ему вдруг позарез требуется найти ту палату, где он когда-то лежал… Ага. Вот, похоже, почему именно сюда тянуло, – он встряхивает плечом и перехватывает ружье за шейку приклада, напоминая себе о том, что как только согреется у костра, надо будет отпилить приклад; и размеренно идет, внимательно всматриваясь в двери палат. Так. Рядом была процедурная, значит, по левой стороне. В сортир ходили мимо поста или нет? Не помню. Так, вот процедурная, старшая медсестра, это че еще – закрыто, смотри-ка; ага, теплее… Да. Она… В палате все точно так же, как и в остальных: железные остовы коек и заснеженный мусор на полу, смесь битого стекла и отвалившейся штукатурки. Ахмет недоуменно разглядывает рыжие остовы, причудливо вспученную краску на облупившихся стенах. Видно уже не очень, солнце зашло… «Ну и че я сюда приперся? – Прислушивается к себе: нет, тишина, ответа нет; уже и поворачиваться начинает. – Ладно. Костер по… – Ан нет. Под дых бьет четкое ощущение. – Здесь!» Без малейшей паузы тело соглашается – здесь так здесь. Что «здесь», почему – ни тени ответа, одно только чувство правильности всего. Если затворная рама АК может чувствовать, то она, наверное, чувствует себя именно так, когда мощь выстрелов гоняет ее по маслу безукоризненной траектории. Просто «здесь», и все. Сомнений нет.