Ангел конвойный (сборник) Рубина Дина

Перед тем как выйти из номера, Ласло опять молился, хряпнувшись на колени. У меня рябило в глазах и ломило в затылке.

Под вечер мы добрели ко мне домой, просто некуда было девать графа – он повсюду плелся за мной. В холодильнике у меня обнаружились – спасибо мамочке – свежие котлеты, я нарезала помидоры и огурцы, открыла банку сайры.

Перед тем как приступить к ужину, Ласло опять молился на греческом, благоговейно склонив голову с легким седым сорнячком вокруг неровной лысины.

Мой шестилетний сын, привычный к разнообразным сортам гостей, завороженно смотрел на него.

После ужина Ласло размяк, играл нам на моей расстроенной гитаре пьесу Скарлатти, потом читал стихи Гёте на немецком и время от времени повторял вдохновенно и угрюмо:

– Я увезу вас в Шахапову охоту, пхикую кандалами к письменному столу, а вашего сыночку буду учить игхать на лютне.

Наконец, часам уже этак к двенадцати, когда гундосое пение молитв, грассирующее оканье и звуки гитары слились для меня в одуряющий плеск прибоя, мне удалось проводить Ласло Томаша до нашей станции метро.

В виду подходящего к платформе поезда монах в миру, последний граф Томаш, попеременно целовал мне обе руки, а потом размашисто крестил меня из уносящегося в туннель вагона…

Тихо открыв дверь ключом, я на цыпочках, чтоб не разбудить сына, вошла в комнату. Мой сын стоял у окна и, сложив ладони лодочкой на уровне груди, сонно бормотал куда-то в потолок:

– Боженька, прости меня, что я у Кривачевой трусы подглядывал…

Анжелла обожала ночные съемки. Утром съемочная группа тяжело отсыпалась на потных подушках в душных гостиничных койках. Часам к двенадцати вяло поднимались, стайками, по двое, по трое, плелись на крошечный местный базар – купить лепешек и фруктов, днем репетировали очередную сцену, видоизмененную в процессе репетиций настолько, что я уже путалась в героях и совершенно не помнила порядок эпизодов.

Вечером опять разбредались по номерам, а к ночи набивались в «рафик» и пыльными кривыми улочками, мимо двухэтажной школы и глинобитной мечети с невысоким минаретом, скорее похожим на трибуну, наспех сколоченную для первомайской демонстрации, вваливались во двор дома главного бухгалтера. (Бедняга бухгалтер, надо полагать, уже проклял ту минуту, когда, польстившись на узбекфильмовские деньги и межрайонную славу, отдал на поругание городским собакам дом деда своего.)

Со времен борьбы с басмачами сонные улочки колхоза «Кадыргач» не оглашались подобными воплями и руганью на обоих языках. Мальчики-осветители тошнотворно долго устанавливали лампы на треногах, по утоптанной земле дворика змеились провода. Бегали с последними приготовлениями ассистенты, гримерша, костюмерша, роняя шляпы, шали, милицейские фуражки. Крутился под ногами съемочной группы мелкий бухгалтерский помет – от годовалого, на зыбких ножках, малыша до девочек-подростков на выданье.

Немедленно выяснялось, что каждый забыл в гостинице что-то из реквизита: костюмерша – ту или другую деталь дедушкиного костюма, гримерша – пудру, белобрысый ассистент оператора – хреновину, без которой не будет действовать вся осветительная аппаратура…

«Рафик» гоняли в гостиницу и обратно еще раза два-три. Почему-то все орали друг на друга: Анжелла орала на всю съемочную группу, Маратик – на Анжеллу, Стасик – на Маратика, который не желал двигаться согласно пространственной концепции оператора. Маратик вообще не желал делать ничего, что не исходило из глубин его собственного организма, а организм его поминутно сотрясали импульсы, наработанные годами тренировок в республиканской школе каратэ. (Вероятно, поэтому лирический герой в нашем фильме рубит воздух железной ладонью и лягается, как мул, которому досаждают слепни.)

Но наступал момент, когда все наконец оказывались на своих местах: Стасик – за камерой, актеры – где кому положено по замыслу оператора и режиссера, ублаженный заискивающей матерью, но все равно презрительно остервенелый Маратик – в центре сцены, и тогда…

– Мо-торрр!! – пронзительно тонко вскрикивала Анжелла. При этом она выбрасывала вверх руки и задирала голову в ночное агатовое небо. Она была похожа на маленькую девочку, вопящую «урра!» при виде салюта, взорвавшегося в небе ослепительным, красно-сине-зеленым розаном.

– Мо-торр! (Урра!!) – воздетые тонкие руки вразброс, голова запрокинута: восторг, упоение, салют, бумажный змей на ветру, воздушные шары над стадионом… – я все ей сразу простила. Просто махнула рукой, поняла – с кем имею дело. Это был неразумный невоспитанный ребенок сорока восьми лет, которого не научили, что чужую игрушку брать нехорошо, обзываться – некрасиво, а влезать в разговоры взрослых со своими детскими глупостями – нельзя. И я, человек от рождения не просто взрослый, а пожилой, простила ей, как прощают детям…

Кажется, меня хватило на две такие ночные съемки. Потом я стала увиливать – отговаривалась головной болью.

Сейчас трудно поверить, что в гостинице меня удерживали тринадцать рублей суточных. Честно говоря, все пытаюсь вспомнить – неужели так худо было у меня с деньгами, неужели из-за них я терпела эту гостиницу с дружными табунками мух, переругивающихся Анжеллу с Маратиком, пьяного Вячика с его драпировками, Стасика с его майкой «Я устала от мужчин»?..

В одну из таких ночных съемок я опять осталась в гостинице. Выждала, когда от главного входа отчалит галдящая гондола – узбекфильмовский «рафик», уносящий к бухгалтеру всю кодлу – («А где шляпа? Где соломенная шляпа для дедушки?» – «Кабанчик, откуда я тебе шляпу возьму, пусть вот мою тюбетейку наденет…»), – и от нечего делать спустилась в вестибюль посмотреть телевизор.

У гостиничной стойки прохаживались три молодых негра. Двое – высокие, поджарые, с неестественно выпуклыми грудными клетками и столь же неестественно крутыми задами; третий обладал устрашающей бизоньей внешностью: налитые кровью глаза, мощный торс, обтянутый хлопчатобумажной дико-оранжевой майкой производства ташкентской трикотажной фабрики. По вестибюлю носился навязчивый запах спиртного. Негры на ломаном русском препирались с администратором Машей.

«Откуда здесь негры?» – подумала я, не слишком, помнится, сосредотачиваясь на этой мысли. В ташкентском Ирригационном институте обучались студенты из дружественных стран черной Африки, так что ничего сверхъестественного в появлении этих парней здесь не было.

Минуты три я лениво наблюдала по телевизору национальные узбекские танцы в сопровождении дойры, потом вышла на улицу. Через пыльную площадь к гостинице слаженно танцующей походкой подплывали еще двое. Эти были откровенно пьяны, и у одного – необычайно гибкого, как лиана, – из кармана брюк торчала бутылка.

Заметив меня, они почему-то страшно оживились, задергались, замахали руками (так и хотелось вручить им тамтам) и закричали – довольно мирно, впрочем, – что-то по-французски. Я различила слово «мадемуазель». Поднимусь-ка я в свой номер, подумала я.

Проходя мимо стойки, где Маша запирала какие-то ящики и шкафчики, я спросила:

– А вы что, уходите, теть Маш?

– Да вот, внучка заболела, – сказала она расстроенно. У нее было уставшее стертое лицо, такой бывает кожа на пальцах после длительной стирки. – Воспаление легких. И где подхватила в такую жару? Пойду посижу с ней – здесь недалеко. Ничо, не сгорит тут без меня эта халабуда.

– А те привлекательные молодые люди, что – туристы? – спросила я.

– Кто – черножопые? – уточнила она. – Да шут их знает, какая-то у них тут конференция, что ли… Вон зенки-то залили… Эти Маугли выступят на конференции-то… – Она проверила, подергав, заперты ли ящики, и вышла из-за стойки.

– Ты, девка, иди-ка в свой номер, иди, – посоветовала она. – Неча тебе тут околачиваться. Дверь запирается? И ладно. А чуть чего – вот у меня телефон. Зови милицию.

Я поднялась в свой номер, заперла дверь и вдруг поняла, что осталась на ночь в гостинице одна с компанией дюжих негров, свезенных кем-то сюда на какую-то таинственную конференцию.

Н у, спокойно, сказала я себе, зачем сразу-то психовать? Они люди, такие же, как ты. Ну, выпили. Сейчас разойдутся по номерам – спать…

Не зажигая света, я прилегла в одежде на койку и стала напряженно прислушиваться к звукам, доносившимся из вестибюля.

Участники конференции, как видно, вовсе не собирались расходиться. Наоборот – веселье крепло и, судя по ритмичным воплям и прихлопываниям, приобретало плясовой характер.

Хоть бы они упились, наплясались и свалились, думала я, тяжело глядя в бледный потолок, по которому нервно ходила ажурная тень от молодого клена.

Я недооценила здоровье и выносливость этих детей природы.

Вскоре по вестибюлю забегали, тяжело топая. Возможно, ребята решили посоревноваться в беге наперегонки, потому что топот и вопли минут сорок равномерно сотрясали гостиницу.

И тут в диких криках я вновь различила слово «мадемуазель».

Сердце мое лопнуло, как воздушный шарик, и обвисло тряпочкой, но тело мгновенно стало легким, сухим и взвинченным. Я взметнулась с койки и бросилась к окну: очень высокий второй этаж. До смерти, вероятно, я не убилась бы, но позвоночник и руки-ноги, несомненно бы, переломала. К тому же окно выходило во внутренний двор гостиницы, заасфальтированный и заваленный много лет невывозимым мусором: тут были обломки кирпичей, битые бутылки, ящики из-под пива, перевитые ржавой проволокой.

– Мадемуазель! – орали снизу. – Идьем сьюда!!

Стараясь не шуметь, я в несколько приемов перетащила к двери огромный облупленный письменный стол канцелярского вида. Конечно, это было наивным. Дверь легко вышибалась двумя ударами крепкой негритянской ноги. А учитывая, что по лестнице поднимались несколько пар крепких негритянских ног, все мои приготовления к обороне выглядели смешными.

Надо было прыгать, и все. В эту темень – спиной, животом, коленями на эти ящики, головой об этот мазутный асфальт.

Сухой жар ужаса делал меня совсем невесомой. Не исключено, что если б в тот момент я порхнула из окна, то, зависнув в воздухе, плавно опустилась бы на битые пивные бутылки.

Я опять ринулась к окну. За эти несколько секунд выяснилось, что, не зажигая света, я поступила весьма толково – дети свободной Африки не знали, в каком из номеров я нахожусь. Возбужденно горланя что-то по-французски, они последовательно и довольно легко вышибали двери во всех номерах. И это взвинчивало их все больше и больше, как в игре с открыванием дюжины консервных банок, где лишь в одной запаяна рыбка.

«Мадемуазель!! – неслось с противоположного конца коридора. – Идьем!! Будьет карашо!!»

Мой номер был угловым. Рядом с окном спускалась водосточная труба, но она обрывалась на уровне окна, и даже ржавые скобы от нее, по которым можно было бы спуститься, заканчивались рядом с наружным жестяным подоконником, довольно широким.

Пора было прыгать. Я взобралась на окно, цепляясь за раму, и еще раз глянула вниз. Гулкое жаркое счастье заколотилось в ушах, заглушив вопли разгоряченных негров в коридоре: в умирающем ночниковом свете чудом уцелевшей лампочки единственного фонаря на углу я разглядела под своим окном выступавшие из стены кирпичи. И даже мгновенно прочитала надпись, в которую они складывались: «прораб Адылов».

Никогда в своей жизни я не соображала так быстро. Я поняла, что, ухватившись за ржавую скобу от водосточной трубы и спустившись на эти кирпичики, увековечившие имя славного прораба, я смогу распластаться на стене под широким подоконником, так что из окна обнаружить меня будет почти невозможно.

Присев на корточки, я дотянулась обеими руками до выступавшей из стены скобы, схватилась за нее и выпала из окна. Две-три страшных секунды я висела, шевеля ногами и пытаясь нащупать кирпичики. Несколько раз нога моя соскальзывала с буквы «п» в слове «прораб», и я, продолжая висеть, стала сковыривать левой ногой сандалий с правой. Наконец мне это удалось, и босой ногой я нащупала кирпичик. Он был узковат (дай Бог здоровья тщеславному прорабу, спасшему мне жизнь и рассудок!) – ногу на этом кирпичике можно было поставить только вдоль стены. На двух таких кирпичиках я и распласталась на стене под подоконником. Вероятно, со стороны я напоминала застывший кадр знаменитой чаплинской походочки.

И тут загрохотала дверь в моем номере. Поняв, что дверь забаррикадирована, вся компания с диким воодушевлением принялась за дело, нечленораздельно горланя что-то по-русски вперемешку с французским. После нескольких слаженных ударов с победными воплями они вломились в номер.

И тогда наступила тишина, в которой до меня доносилось отчетливо слышное тяжелое дыхание нескольких хорошо поработавших мужчин.

– Мадемуазе-е-ель!! – заорали истошно пятеро глоток. – Гдье ты-и-и?!!

Я стояла в какой-то там по счету балетной позиции, правой босой ногой на перекладине буквы «п», левой, обутой в сандалий, – на козырьке буквы «б», абсолютно ног не чуя, дрожащими пальцами цепляясь за щербатую кирпичную стену.

По топоту, по скудному русскому мату, доносящемуся сверху, я поняла, что они меня ищут – под кроватью, в туалете, в шкафу. Потом прямо над моей головой кто-то засопел и крикнул в темноту:

– Мадемуазель!! Ты убьежал, суким, бильядам!!

Я стояла, зачем-то закрыв глаза, как в детстве, когда кажется – вот зажмурюсь и стану невидимой, и вы меня не найдете…

Господи, хоть бы кто-то из этих киношных придурков забыл в гостинице какую-нибудь дрянь, необходимую для съемок, и вернулся!

И вдруг сверху на меня что-то полилось… Это было настолько неожиданно и неправдоподобно, что несколько секунд, оцепенев, я стояла под теплыми струями, бегущими сквозь щель между стеной и подоконником мне за шиворот, абсолютно не понимая – что происходит.

Потом поняла…

Судя по длительности процесса, это животное выпило за вечер сверхъестественное количество жидкости. В какой-то момент я даже подумала, что это не кончится никогда. А может быть, к нему за компанию присоединились остальные участники конференции… Я старалась не дышать, ощущая себя некой деталью здания, вонючей кариатидой, подпирающей подоконник.

Не помню, сколько времени они куражились в номере: переворачивали мебель, били бутылки и, судя по ритмичному топоту, даже танцевали…

Потом снизу раздался разъяренный причитающий голос тети Маши, и спустя еще минут пять послышались мужские голоса: очевидно, приехал наряд милиции.

Слыша, как мое спасение поднимается по лестнице и приближается по коридору, я вдруг ощутила свои ноги, странным образом умещающиеся на двух кирпичиках. Мне показалось: еще мгновение – и тонкая жилочка в груди, как стальной тросик до этой минуты державшая все тело, лопнет сейчас с тихим звоном, как струна на гитаре, и я ватно свалюсь в черную темень.

– Вот они, гады черножопые!! – закричала Маша. – Где девушка?! Снасильничали?! Убили?!!

Участники конференции, судя по всему, не сопротивлялись милиции. Слышно было только пыхтение и страстное бормотание одного из них:

– Нет – убили! Убили – нет! Мадемуазель, суким, убьежал…

– Господи, в окошко сиганула?! – ахнула надо мной Маша.

Я сказала шелестящим голосом, стараясь не шевелиться:

– Теть Маша… Я здесь… Снимите меня, пожалуйста…

Дальше все происходило быстро и слаженно. Маша с двумя узбекскими юношами – вероятно, дружинниками – снесли во двор и расстелили подо мной три матраса, на которые я благополучно свалилась окоченевшим кулем.

– Детка, ты что ж такая мокрая! – воскликнула Маша. – Ссали на тебя, что ли?!

До сих пор не перестаю изумляться сообразительности этой простой женщины.

Она повела меня в единственную душевую и минут тридцать сосредоточенно и усердно намыливала с головы до ног мое почти бесчувственное тело.

– Страху-то натерпелась, – приговаривала она. – Это ж какой ужас, а?! Когда русский наш насильничать берется – так это еще туда-сюда, а каково представить черную-то рожу над собой?

Она выдала мне чистый халат, на кармашке которого было красиво вышито «Главный администратор гостиницы „Кадыргач“ Софронова М. Н.», и, видно, чувствуя себя все-таки виноватой в событиях этой ночи, проговорила:

– А внучке моей полегчало. Кризис был, температура спала.

– Слава Богу, – сказала я. И заплакала.

На втором этаже по открытым номерам, с повисшими кое-где на одной петле дверьми, бродил внутренний сквознячок. В номере, где жил Стасик, на спинке стула сушилась выстиранная им накануне белая маечка.

В моем номере тетя Маша убрала уже осколки битых бутылок, расставила по местам перевернутую мебель. Дверь в номере оказалась целой, только замок выломан. Я притворила ее и села на стул.

Шел четвертый час. Ночь уже подалась, задышала, задвигались за окном деревья, и послышался ворох и бормотание проснувшихся горлинок.

Скоро должна была вернуться группа с ночных съемок. Но все это уже не имело никакого значения.

Жизнь была кончена. Завершена… Вероятно, подобное знание настигает пилота над океаном, когда он вдруг понимает, что в баке кончилось горючее. Возможно, что-то подобное чувствует больной, узнавший свой роковой диагноз. Да, можно еще съездить в отпуск, кое-что доделать, но все это неважно, ибо – жизнь кончена, завершена, нет горючего…

Я сидела на стуле у окна в седоватом тумане пыльного азиатского рассвета, взгляд мой с утомительной пристальностью изучал осколки битых бутылок на асфальте и дощатые занозистые ящики, перевитые ржавой проволокой.

Пропала жизнь – я знала, что это парализующее ощущение не имеет ничего общего с обычной тоской. Это было знание, окончательное и смиренное: пропала жизнь.

Мне было то ли двадцать семь, то ли двадцать восемь лет, но чудовищную подлинность и завершенность этого чувства я помню и сегодня.

Так я просидела на стуле часа полтора, не шевелясь. В пять ко мне тихо постучали.

Это был известный узбекский актер, одутловатый выпивоха в лаковых туфлях, – он исполнял в нашем фильме роль главаря мафии, коварного и жестокого. Безнадежный алкоголик, он был в высшей степени интеллигентным человеком (под интеллигентностью я понимаю, главным образом, редчайшее врожденное умение – не обременять собою окружающих).

Трижды извинившись за то, что побеспокоил меня так рано, он виновато сообщил, что возвращается на день в Ташкент и вот подумал, не нужно ли мне домой, он был бы рад подбросить…

Да-да, сказала я, спасибо, очень кстати, едем через минуту.

В халате главного администратора гостиницы «Кадыргач» я спустилась вниз и села в старенький синий «Москвич» известного актера. Лучшего катафалка в последний путь придумать было невозможно.

Всю дорогу мы ехали молча, вероятно, он чувствовал мою несостоятельность как собеседника, что лишний раз подтверждало подлинную интеллигентность этого вечно пьяного, крикливо одетого, безграмотного узбека.

Мы ехали довольно быстро. По краям шоссе бежали хлопковые плантации, иногда проскакивали тоскливые мазанки. Вдали слезились два тающих огонька. Казалось, это желтоглинное пространство вращалось вокруг машины, как гончарный круг.

– Италии был, Швейцарский Альпа был, Венеция видел, Норвегий-Марвегий был… – певуче проговорил известный узбекский актер. – Такой красивый земля, как наш, нигиде нет…

Как я и предполагала, сын ночевал у мамы. Но мне следовало пошевеливаться – в любой момент мать могла нагрянуть за какой-нибудь хозяйственной надобностью.

В ванной в тазу было замочено белье. На поднявшемся из воды островке сидел упавший с потолка таракан.

Я освободила таз, приволокла его в кухню, наполнила горячей водой и поставила на стол. Села на табурет, опустила в таз обе руки – примерилась. Вот так в самый раз: когда я потеряю сознание, то просто тюкнусь физиономией в воду.

Потом я вяло принялась искать бритву и никак не могла отыскать. Время шло, надо было скорее с этим кончать. Я взяла нож, конечно же тупой, как и все ножи в этом никчемном доме без мужчины, отыскала точильный брусок и так же вяло принялась точить о него нож.

Я сидела в халате главного администратора гостиницы «Кадыргач», точила на себя, как на кусок говядины, кухонный нож и думала о том, что пошлее этой картины ничего на свете быть не может. Но я ошибалась.

Зазвонил телефон. От неожиданности я уронила на ногу тяжелый точильный брусок и, поскуливая от боли, заковыляла к аппарату.

Хамоватый тенор украинского еврея произнес скороговоркой:

– Ничео, шо я рановато? Вам должны были передать, так шо я только напомнить: у меня большие яйца.

– …Что я должна делать по этому поводу? – спросила я.

– У меня самые большие яйца! – обиженно возразил он. – Потому шо они от Замиры. Можете сравнить!

Господи, мысленно взмолилась я, почему Ты заставляешь меня подавать реплики в этом гнусном эстрадном скетче! А вслух проговорила устало:

– Зачем же. Я вам верю. Можете привозить пять десятков…

– Так я живо! – обрадованно выпалил он, и это прозвучало как «щиво»…

…Разумеется, никто и никогда не привез мне яиц. Да и какой болван стал бы звонить человеку в шесть утра! Конечно, это был он – конвойная харя с ухватками вертухая, в ватных штанах, пропахших махоркой и дезинфекцией вокзальных туалетов.

Мой ангел-хранитель, в очередной раз навесивший мне пенделей при попытке к бегству из зоны, именуемой жизнью.

Я вылила воду из таза и бросила в ящик стола кухонный нож. У меня болела спина и ныла шея, как будто, поколачивая, меня долго волокли за шиворот к моему собственному дивану. И я повалилась на него и проспала мертвецким сном полновесные сутки.

И вот приехала укладчица – весьма юная особа русалочьего племени со всеми полагающимися таковой причиндалами: длинными русыми волосами, как тяжелые водоросли скользящими по узкой спине, гранеными камешками зеленых глаз и прочей сексуальной мелочишкой вроде торчащих грудок, маленького оттопыренного ушка, за которое закладывалась тяжелая русая прядь, и медленных долгих ног, сладострастно обвивающих друг друга независимо от того, в какой позе укладчица пребывала – стояла, сидела или полулежала в кресле.

Звали ее… ой, я забыла, как ее звали. Хорошо бы – Виолетта: мне кажется, это имя с двумя плывущими гласными в начале и фокстротно притоптывающими «тт» в конце удивительно подходит сей нежной диве.

Если бы заложенный в ней сексуальный заряд обладал, наподобие заряда взрывчатки, разрушительной силой, то, ручаюсь, она бы взорвала к чертям не только весь комплекс узбекфильмовских построек, но и район жилых домов вокруг в радиусе километров этак семи…

Стоит ли упоминать, что в нашу рабочую студию слетались, сбегались, сползались все мужчины всех возрастов со всех этажей и из всех построек «Узбекфильма».

Мне кажется, даже минуя проходную, она успевала крепко отметить своим вниманием старика охранника, так что остаток дня он (да нет, это, конечно, мои фантазии!) ничком полулежал на сдвинутых стульях, не в силах потребовать у входящего пропуск. Проходная в эти дни осталась неприсмотренной, шляйся кто куда хочет.

Когда, усевшись и вытянув во всю их благословенную длину ноги поверх кресла переднего ряда, Виолетта впервые просмотрела отснятый материал, Анжелла, помнится, спросила ее тревожно:

– Ну, что? Дня за три управишься?

Та неопределенно пожала плечами, погладила одной ногой другую.

– Не управишься? – еще тревожней спросила Анжелла.

В ту минуту я подумала, что ее заботит финансовая сторона вопроса. Однако, как показали события ближайших дней, дело было совсем не в том.

Сигарета казалась приставной деталью личика Виолетты, вынимала она ее изо рта только для поцелуя. Дверь маленькой студии, где на рабочем экране во тьме беззвучно крутилось кольцо из нескольких склеенных кадров, распахивалась каждые пять минут. На пороге возникал силуэт очередного мужчины, и, слабо застонав в тихом экстазе узнавания, Виолетта распахивала объятия, в которые вошедший и падал.

Так появился в студии известный столичный актер, к тому времени сыгравший главную роль в нашумевшем фильме знаменитого режиссера. Он вошел, Виолетта, вглядевшись прищуренными зелеными глазами в силуэт, тихо застонала, они расцеловались.

И вот тут, впервые за все эти месяцы, я наконец стала свидетелем того, что принято называть «высоким профессионализмом».

Подсев на ручку кресла к Виолетте и поглаживая ее коленку, известный актер несколько мгновений вяло следил за происходящим на экране. Там крутилась довольно дохлая сцена выяснения отношений на свеженькую тему «отцы и дети». И снята в высшей степени изобретательно: поочередно крупный план – внучек, поигрывающий желваками на высоких скулах половецкого хана; крупный план – сморщенное личико страдающего дедушки. В конце сцены камера наезжает – из правого глаза деда выкатывается скупая актерская слеза.

Кольцо крутилось бесконечной каруселью: лицо внука – лицо деда – скупая слеза; лицо внука – лицо деда – слеза и так далее.

Виолетта, покуривая и сплетая атласные ноги, придумывала подходящий текст под шевеление губ. Помнится, на этом кадре она почему-то застряла.

И вот известный актер, просмотрев гениальный кадр всего один раз, уже на следующем витке, не снимая ладони с яблочно светящейся в темноте коленки, с фантастической точностью уложил некий текст в шевелящиеся на экране губы Маратика.

– Хули ты нарываешься, старый пидор? – негромко, с элегантной ленцой проговорил Маратик всесоюзно известным бархатным голосом. – Я те, ебенть, по ушам-то навешаю…

Эта фраза прозвучала так естественно, так соответствовала характеру самого Маратика, и такой логически безупречной выглядела после нее скупая слеза на обиженном личике деда, что все, без исключения, сидевшие в студии, застыли, осознав сопричастность к большому искусству. А известный актер выдавал все новые и новые варианты озвучания кадра, в которых неизменным оставалось лишь одно – дед с внуком матерились по-черному. И каждый вариант был поистине жемчужиной актерского мастерства, и каждый хотелось записать и увековечить.

Порезвившись так с полчаса, известный актер вышел покурить. Я выскочила следом – выразить восхищение.

– Ну, что вы! – устало улыбнувшись, возразил он. – Это давно известный фокус. Помнится, однажды с Евстигнеевым и Гердтом мы таким вот образом почти целиком озвучили «Гамлета». Вот это было интересно. Кстати, в подобном варианте монолог «Быть или не быть?» несет на себе гораздо более серьезную философскую нагрузку…

…Если не ошибаюсь, в конце концов этот кадр был озвучен следующим текстом:

Дед: – Неужели ты решишься на этот поступок?

Внук: – Дедушка, вспомни свою молодость.

Камера наезжает. Из лукавого армянского глаза дедушки выкатывается густая слеза воспоминаний…

Потом известный актер удалился в обнимку с Виолеттой. Надо сказать, она по нескольку раз на день исчезала куда-то с тем или другим работником искусства. Ненадолго.

– Пойдем, покурим, – предлагала она и минут через двадцать возвращалась – как после курорта – отдохнувшая, посвежевшая…

– Ах, – светло вздыхала она, закуривая. – Какой дивный роман когда-то был у нас с Мишей (Сашей, Фимой, Юрой)…

Казалось, на «Узбекфильм» она приехала, как возвращаются в родные места – встретиться с еще живыми друзьями детства, вспомнить былое времечко, отметить встречу. И отмечала. Своеобразно.

Вдруг возникал в конце коридора какой-нибудь киношный ковбой – ассистент или оператор, режиссер или актер. Они с Виолеттой бросались друг к другу – ах, ох, давно ли, надолго?

– Пойдем, покурим, – предлагала Виолетта…

Вернувшись минут через двадцать, щелкала зажигалкой и произносила мечтательно, одним уголком рта, не занятым сигаретой:

– Ах, какой нежный роман был у нас с Кирюшей лет восемь назад…

Спустя дня три напряженной работы Виолетты над укладкой текста я спросила Фаню Моисеевну:

– Слушайте, а сколько, собственно, годков этому дитяте?

– Ну, как вам сказать… Вот уже лет двадцать я работаю на «Узбекфильме», и… – она задумалась, что-то прикидывая в уме, – все эти годы всех нас укладывает Виолетта.

Весь укладочный период работы над фильмом прошел под знаком оленьих драк за Виолетту. Я не говорю о мелких потасовках между мальчиками-ассистентами, осветителями, гримерами; о странном пятипалом синяке, украсившем в эти дни физиономию главного редактора «Узбекфильма»; о мордобое, учиненном Маратиком двум каким-то вполне почтенным пожилым актерам, приглашенным на съемки фильма о борьбе узбекского народа с басмачами… Да я и не упомню всех этих перипетий, потому что все чаще уклонялась от посещений киностудии. Но вот обрывок странного разговора между Анжеллой и Фаней Моисеевной помню:

– А я вам сто раз говорила: три дня – и точка. И ни минутой дольше. Многолетний опыт подсказывает.

– Но, Фаня, у меня такой сплоченный коллектив!

На поверку самым слабым звеном в нашем сплоченном коллективе оказалась парочка старинных друзей. Да, да, многолетняя дружба Стасика и Вячика буквально треснула по швам на глазах у всей съемочной группы. Разумеется, с каждым из них у Виолетты когда-то был «светлый, дивный роман».

Разумеется, и тот и другой успели уже помянуть с ней былое… Разумеется, они уже дважды обновили друг другу физиономии в пьяных драках, но…

– Но при чем тут мой фильм! – горестно восклицала Анжелла. – Творчество, творчество при чем?!

Увы, разрыв отношений у Стасика и Вячика произошел-таки на творческой почве.

– Ты импотент! – кричал оператор художнику. – Всю жизнь носишься с убогой идеей драпирования объектов. Это обнаруживает твое творческое бессилие!

– Я – импотент?! – вскакивал Вячик. – Это ты – импотент! Крупный план – задница героя – выкатывается слеза!!

– Старичок Фрейд на том свете сейчас имеет удовольствие, – заметил вполголоса Толя Абазов, присутствовавший при этой несимпатичной сцене.

– А я ей говорила – три дня и точка! – бубнила за моей спиной Фаня Моисеевна.

Мой взгляд случайно наткнулся на Виолеттины ноги под креслом. Они кейфовали. Скинув горделиво выгнутую туфельку на высоченном каблуке, левая большим пальцем тихо и нежно поглаживала крутой подъем правой…

И напрасно директор фильма Рауф втолковывал Виолетте: «Кабанчик, не бесчинствуй!» – творческий разрыв между оператором и художником все углублялся, отношения их становились все более напряженными. Получая гонорар, из-за которого, собственно, и задержались оба в Ташкенте, они поцапались из-за очереди в кассу, Вячик обозвал Стасика некрасивым словом «говно»… Как и следовало ожидать, оба в конце концов поставили Анжеллу перед сакраментальной ситуацией «я или он», Анжелла выбрала Стасика, и Вячик уехал оскорбленный, напоследок, разумеется, высказав все, что думает об идиотке-режиссерке, кретинке-сценаристке, бесполом мудаке-операторе и бездарных актерах.

– Давай, давай, – со свойственной ей прямотой отвечала на это Анжелла. – Иди драпируй свою…

Выбегая из студии, он споткнулся о неосторожно вытянутую мою ногу, упал, ушибся и завизжал: «Бездарь, бездарь!»

Меня это почему-то страшно растрогало. Я вообще почти всегда испытываю грустную нежность к прототипам своих будущих героев, особенно к тем, кого почему-то называют «отрицательными», хотя, как известно, отрицательный персонаж в очищенном виде – это редкость в литературе. Я заранее испытываю по отношению к ним нечто похожее на томление вины. Говорят, палачи испытывают некий сантимент по отношению к будущей жертве.

Вот и я, гляжу на оскорбленно визжащего Вячика, на торжествующего Стасика в белой маечке с надписью: «Я устала от мужчин» – и, чуть ли не сладострастно замирая, думаю: милый, милый… а ведь я тебя смастерю. Нет, не «изображу» – оставим дурному натуралисту это недостойное занятие. Да и невозможно перенести живого человека на бумагу, он на ней и останется – бумажным, застывшим. Но персонаж можно сделать, создать, смастерить из мусорной мелочишки (подобно тому, как в дни прихода Мессии по одному-единственному шейному позвонку обретут плоть и оживут давно истлевшие люди).

Могу рассказать – как это делается. Из одной-двух внешних черточек лепится фигура (тут главное стекой тщательно соскрести лишнее), и одной-двумя характерными фразочками в нее вдыхается жизнь.

Этот фокус-покус я воспроизвожу уже много лет и, как любой фокусник, конечно же, не открою публике последнего и главного секрета. Но, спрашиваю я вас, при чем тут прототип – живой, реальный, не слишком интересный человек?

Да не было, не было у Стасика никакой белой маечки с надписью: «Я устала от мужчин!». Я ее выдумала. Но в том-то и фокус, что могла же и быть. А теперь уж даже и странно, что ее не было. Фокус-покус, театр кукол, студия кройки и шитья…

А дом мой все строился на моем пустыре. Уже возведены были бетонные стены; по воскресеньям мы с мамой и сыном ходили «смотреть нашу стройку» и, рискуя сломать ноги, бродили в горах строительного мусора, среди обломков застывшего бетона и кусков арматуры.

– Замечательно… – приговаривала мама, взбираясь по лестничному пролету без перил, – вот здесь будет дверь в вашу квартиру… Нет, вот здесь… Дети, не споткнитесь об эту плиту. Нет, здесь будет дверь в туалет… А тут, в прихожей, мы повесим зеркало…

Озвучивать ленту Анжелла решила на студии Горького.

Ноябрьским слякотным утром небольшой группой мы прилетели в Москву, чтобы завершить последний этап работы над фильмом.

И с этого момента в моей памяти исчезли целые эпизоды, кадры побежали, словно киномеханик вдруг ускорил темп, текст неразличим, лента смялась и вообще застряла в аппарате. Раздражающий перерыв в действии, когда вдруг вспоминаешь, что у тебя полно неотложных дел, а ты сидишь здесь, теряешь время на какую-то чепуху. Минута, две… и ты уже встаешь, не дожидаясь, пока пьяный механик исправит аппарат, и идешь по рядам к выходу, спотыкаясь о чьи-то посторонние ноги…

Мокрый снег, уже на трапе самолета заплевавший физиономию; неожиданная нелепая ссора с Анжеллой в студии звукозаписи – не помню повода, а скорее всего, не было повода, просто время пришло, слишком долго друг друга терпели; несколько раз кряду выкрикнутое ею: «Кто ты такая?! Нет, кто ты такая?!» (кстати, никогда в жизни я еще не смогла внятно ответить на этот вопрос) – и патетическое: «Я плюю на тебя!»; стояла она близко, очень близко, да еще наступала на меня, картинно уперев кулаки в бока, как солистка в опере «Сорочинская ярмарка», и – действительно – заплевывала, брызжа слюной. Так что я позорно бежала – о, всю жизнь – не кулачный боец, как всегда – задний ум, остроумие на лестнице… – выскочила из студии, навалясь боком на гладкие перила, как в детстве, съехала по лестнице в вестибюль с грязноватыми лужицами натекшего с обуви снега.

За мной помчался Толя Абазов, на ходу ловил мои руки, приговаривая: «Голубчик, не надо, ну, не надо! Да плюньте вы, плюньте!..»

Это все очень вписывалось в сцену, но как-то разрушало его образ человека ко всему равнодушного. Хотелось спросить – а почему же вы сценария моего не читали?

Я вырвала руку, выбежала на улицу в мокрый, косой, заплевывающий куртку снег…

И такси, обдающие прохожих веером бурых брызг, и весь нелепо развернувшийся вокруг коробочный район ВДНХ с гостиницей «Космос», где остановилась наша группа, – все это ощущалось как наказание мне, наказание… и я уже догадывалась – за что.

В номере моем трезвонил телефон. Это была, конечно, Анжелла. Ей ничего не стоил переход от оскорблений к лобызаниям, страстным извинениям и признаниям в любви. Абсолютно искренним.

В сущности, в отличие от моего, у нее был легкий характер.

Не снимая куртки, я схватила телефонную трубку, чтобы одной-двумя фразами оборвать навсегда эти никчемные отношения, и…

– Ковахная!! – завопил в трубке голос монаха в миру, последнего графа Томаша. – Как вы смели не телефониховать мне с бохта самолета! Я не ожидал от вас подобной подлости!

– Ласло, дорогой, здравствуйте…

– Мы должны встхетиться сейчас же! Я веду вас в мастехскую к одному гениальному художнику.

Мне совершенно не хотелось опять выходить в ноябрьскую сумрачную слякоть, трястись в метро. Но мысль, что в любую минуту сюда может явиться Анжелла, хохотать, виснуть на шее и целовать взасос, была еще невыносимей. Надо было смываться отсюда, переночевать у кого-то из знакомых и, поменяв билет, вылететь завтра домой.

Мы договорились с Ласло о встрече на метро «Маяковская» – где-то там, во Дворце пионеров на Миусской площади, обитал совершенно ненужный мне художник.

На встречу Ласло пришел не один, а с девочкой, по виду лет пятнадцати, – высоконькой, плосконькой, с неестественно прямой, как щепочка, спиной и разработанными комковатыми икрами балерины. Она и оказалась балериной Кировского ленинградского театра. Ее детское чистое лицо было полностью свободно от какого-либо выражения; легкая полуулыбка на аккуратных бледных губах имела явно не духовное, а мускульное происхождение.

Леночка.

Последний венгерский граф Томаш, монах в миру, трепетал, как терьер на весенней охоте. Он брал девочку под локоток, время от времени размашисто крестил и благословлял на трудное служение искусству.

На меня он тоже изредка обрушивал короткое, но страшной силы внимание, оглушал – так «моржи» зимой выливают себе на голову ведро ледяной воды. Между делом сообщил, что снял с себя сан монаха в миру и из лона православной церкви перешел в лоно католической (в его транскрипции слово «лоно» приобретало оттенок чего-то непристойного).

Впрочем, все его внимание было поглощено балериной.

– Я увезу вас в Шахапову охоту! – восклицал он. – Пхикую кандалами к станку и заставлю танцевать день и ночь!

Интересно, что на девочку эти страсти не производили должного впечатления, вероятно, потому, что она и так была прикована к станку – нормальной ужасной жизнью балерины.

Я плелась за ними в бурой каше таявшего снега, заводя волынку со своим внутренним «я», пытая его и пытаясь понять: какого черта любому, кому не лень, позволено делать с моим временем и моей жизнью все, что он посчитает забавным и нужным.

В моменты отчаяния я всегда раздваиваюсь и затеваю с собой внутренние диалоги или затягиваю тягучий назидательный монолог, обращенный к никчемному существу во мне, которое в такие минуты даже не оправдывается, а просто плетется в ногу со мной, понуро выслушивая все справедливые обвинения, которые приходят мне в голову. В психиатрии для обозначения этого состояния существует специальный термин – я его забыла.

Мы пересекли Миусскую площадь, в центре которой чугунно громоздились две группы героев Фадеева: молодогвардейцы перед расстрелом и конный Метелица с пешим Левинзоном. (Фадеев – хороший писатель, утверждала мама, он не был антисемитом.)

Мы поднялись на второй этаж Дворца пионеров мимо раскрашенных диаграмм. Двери «изостудии» были заперты. Я вздохнула с облегчением.

– А вот и он, – воскликнул Ласло в сторону коридора, – дхуг мой, гений и собхат! – И, склонившись ко мне, добавил: – Он был в востохге от вашего сценахия и мечтал хаботать в фильме!

Со стороны туалета к нам приближался человек с жестяной банкой в одной руке и пучком мокрых кистей в другой. Он шел против света – темный силуэт, худощавый человек; интересно, что даже в таком освещении было видно, что одет он в старомодный и неприлично поношенный костюм. Не то чтоб бахрома на рукавах, но… откровенно, откровенно. И вообще, такие силуэты принадлежат не художникам, подумала я, а скромным провинциальным бухгалтерам.

– Бохис, – продолжал Ласло громко в сторону приближающейся фигуры, – я пхивел вам двух ваших будущих моделей. Вы должны пхиковать их к стулу кандалами и писать, писать…

– Здравствуйте, – сказал художник будничным и мягким голосом, в котором слышался сильный акцент уроженца Украины (да, бухгалтер, бухгалтер). Он проговаривал все буквы в приветствии, словно ведомость составлял, но это сразу делало стертое служебное слово смысловым. – Простите, у меня руки мокрые, я кисти мыл.

После красочных словесных гирлянд последнего графа Томаша звук этого голоса и манера говорить производили впечатление ровного бормотания осеннего дождя непосредственно после исполнения парковым оркестром марша «Прощание славянки». Художник отворил дверь студии, и мы из полутемного коридора попали в огромную комнату с рядом высоченных окон. Вокруг стояли школьные мольберты и грубые, радужно заляпанные гуашью табуреты.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...