Ангел конвойный (сборник) Рубина Дина
Так бы вскрикнул пресловутый петух, обнаружив, что голова у него не на месте. Тысячи видений пронеслись за секунду в моем болящем мозгу: после концерта хевры из Ехуда на меня нажаловались пенсионеры и… но кто же ночью стал бы этим заниматься?
Впрочем, когда мое небесное начальство принимало решение освободить меня от занимаемой должности, то за земным начальством – будь то ночь или день – дело обычно не задерживалось…
– Как – уволена! Кем?
– Мной! – гордо ответствовала Тая. – Я ведь тоже ухожу из Матнаса. Хули тебе там без меня куковать? Я вчера ночью позвонила Давиду Толедано и распорядилась, чтоб и тебя… того.
Я молчала, пытаясь сквозь тянущую свинцовую боль разобраться в своих душевных движениях.
– Таисья, – сказала я наконец, – так скифы в одном кургане хоронили своих вождей – вместе с женами, лошадьми и любимыми координаторами русской культурной жизни.
– Не журися, милка моя, – со слезной нежностью в голосе проговорила эта удивительная женщина. – За фальшивой слезой Бог сиротской не видит. Разве ж я брошу свое бедное дитя? Я унесу тебя с собою в… (сквозь треск и помехи в трубке мне послышалось не то «в Министерство культуры», не то «в терции синекуры», не то «в тесные шуры-муры»… и то, и другое, и третье могло быть святой правдой…).
Я совсем ослабла от боли в башке, от всех этих неожиданных обстоятельств, от того, что, честно говоря, не готова была к такому стремительному и крутому повороту событий: слишком много коммунальных счетов лежали, готовые к оплате в самый недвусмысленный срок.
– Но на карнавал мы с тобой сегодня явимся! – воскликнула Таисья. – Как ни в чем не бывало. В конце концов, праздник!
– Я – пас, – мрачно буркнула я.
– Ничего, съешь таблетку, встряхнись и пойдем крутить хвостами. Я уже распорядилась, чтобы Давид нам с тобой оставил два костюма. Мне – костюм молочницы из Бретани: знаешь, белый чепчик, красный корсаж, сиськи наружу – прелесть!
– А мне? – спросила я с тайным любопытством.
– Тебе – тоже по теме. Какая-то хламида с колпаком, вполне живописная, и что-то вроде лиры… В общем, не то Гомер, не то Садко, не то еще какой-то прохвост.
Я выглянула в окно – со стороны Средиземного моря через хребет Масличной горы волочились тяжелые слоистые тучи. Мигрень моя, первая за эту зиму, обещала сильный молодой дождь, какими здесь славится обычно февраль.
Между тем отовсюду – из дворов, из парка, со стороны торговой площади – уже неслась музыка, колотили в тарабуку пацаны, взрывались хлопушки, выструивая в воздух фонтанчики конфетти. Малыши, традиционно наряженные в костюмы Мордехая, Амана и царицы Эстер, трещали пластмассовыми трещотками и грызли треугольные коржики «уши Амана».
В небе стояли, шевеля охвостьями, три воздушных змея: два оранжевых дракона с зелеными, полоскающимися хвостами и синюшная рожа удавленника с вываленным языком. Я пригляделась: да, так бы выглядел повесившийся Альфонсо, и он парил над городом в дымно-сером небе, нагоняя на ребятишек веселый ужас.
Сегодняшнее торжество – по распоряжению нашего директора – должно было торжествиться целый день: Матнас держал вахту с утра до вечера. К семи часам начинался грандиозный карнавал: в город приезжали приглашенные певцы, фокусники, жонглеры на ходулях, и прочая, и прочая колоссальная растрата средств муниципалитетом.
За несколько дней были расписаны дежурства по соблюдению порядка. Нам с Таисьей выпадало с трех до четырех торчать на площади: как раз на это время театральная студия Матнаса готовила ежегодный пуримшпиль. Почему-то предполагалось, что у нас соберутся все жители города.
Когда, проглотив третью болеутоляющую таблетку, я добрела до Матнаса, там вовсю шло веселье: издалека я услышала дробный топоток по деревянному настилу сцены и монотонное бормотание гитары.
По углам площади детишки осаждали продавцов сладкой стеклянистой ваты, при виде которой взрослому человеку омерзительна сама мысль о процессе глотания. Они наматывали ее пухлыми рулонами на палочки, хватали смеющимися губами, и она таяла во рту колкими розовыми облачками.
Пробившись сквозь гомонящую толпу к помосту, я остановилась в изумлении: танцующей Брурии аккомпанировал на гитаре не кто-нибудь, а сам Альфонсо. Расстегнутый ворот мягкой фланелевой рубашки не стеснял сильной шеи, рукава закатаны до локтей, нога свободно перекинута на ногу, и на колено оперта гитара – так естественно, так свободно и обаятельно скользит гриф ее в ладони, словно он и не выпускал никогда эту гитару из рук. Альфонсо улыбался своей лучезарной журнальной улыбкой и кивал в такт песне и, улыбаясь, хмурился одновременно.
Хуэрга, по всей видимости, была в самом разгаре:
Альфонсо Человечный вышел в народ. Брурия, тонкая как хлыст, одетая в испанское, синее, в мелкую белую крапинку платье, плясала исступленно и сосредоточенно: собственно, это был не пляс, а какое-то перебирание страсти, архитектура чувств, бухгалтерия любви. Быстрый и сложный перестук каблуков и ступней вдруг обрывался, она замирала, подняв руку вверх, обернув к себе ребром ладонь, словно в следующую секунду собиралась взмахнуть ею, рассекая себя надвое. И вновь чудесные мелькающие движения ступней ног в неуловимой связи со скупыми выразительными руками как бы вращали ее тонкое тело вокруг невидимой оси, возвращали к центру земли, тяготели к ней.
Ритм все убыстрялся, Альфонсо хмурился и как-то странно зловеще улыбался, словно мстил танцовщице, все увеличивая обороты танца. Волны звуков – арпеджио, тремоло, внезапные переборы струны одним пальцем он обрывал резким резонирующим звуком. Вдруг начинал постукивать по корпусу гитары костяшками пальцев, продлевая невыносимый вакуум чувств, накаляя воздух пустотой ожидания, и вновь обрушивал волну за волной арпеджио – мучительно скользил от ноты к ноте и вновь возвращался к центральной фигуре.
Это было похоже на ритуальные заклинания. Я видела незримую связь между их руками, казалось, что руки их переговариваются – то ластятся друг к другу, то друг друга отталкивают.
Совершенно зачарованная, стояла я, мучительно пытаясь охватить зрением их обоих – они и вправду были одним целым и – Боже мой! – вопреки всему, что я о них знала, не могли не любить друг друга.
Равномерно вздымающееся дыхание танца напомнило мне ход корабля, преодолевающего тяжелый бег волн, мощно и неуклонно рассекающего их, ход корабля, на носу которого плывет резная деревянная дева Мария, лицо которой отнюдь не напоминало узкое смуглое лицо Брурии.
Да, вот это: был некто третий в сосредоточенном безумии танца, некто третий, невидимый, стоял между этими двумя исполнителями, не давая ни на мгновение забыть о своем существовании.
Меня тронули за рукав, я обернулась: рядом стоял Люсио. Он крикнул на сцену: «Оле! Оле!» – и принялся выстукивать ритм ладонями. Потом поставил ногу на нижнюю ступеньку и стал отхлопывать ритм рукой по колену. Лицо у него было странно неподвижным, напряженным. Почти таким же напряженным, как лицо Брурии.
– Правда, здорово? – спросила я, почему-то волнуясь.
– Неплохо, – кивнул он.
– Я не знала, что Альфонсо так хорошо играет на гитаре.
– Он способный, – ответил Люсио, и мы замолчали. Вокруг многие уже хлопали и выкрикивали: «Оле!
Оле!»
Брурия металась, замирала, вскидывала руки обручем над головой… Альфонсо скалился в улыбке, Люсио тяжело глядел на них обоих – и вдруг от этих троих на меня пахнуло застарелой, спертой ненавистью. Я даже подумала: «смерть» – именно этим словом. Музыка обнажила ненависть, содрала покровы со старой раны.
Вдруг Люсио запрыгнул на сцену и, взяв из рук Альфонса гитару, запел – сначала без аккомпанемента, потом изредка отбивая по струнам ритм горловой тягучей мелодии.
Он даже не пел ее – выговаривал хриплым шершавым голосом, в котором словно пересыпалась мелкая галька. И движения танцовщицы изменились: она застывала, приподняв плечи, прислушивалась, предугадывала следующий удар по струнам и – метнувшись в сторону, взорвавшись дробными ударами каблучков, плеснув юбками, – застывала.
…Когда они спрыгнули со сцены, все захлопали, одобрительно засвистели, и Давид врубил динамики на полную мощь – над площадью Матнаса разносились песни известных израильских певцов.
Мимо меня быстро прошли Брурия и Альфонсо.
– Сейчас! – услышала я ее надрывный голос. – Ты объявишь это всем сейчас, иначе – я не знаю, что я сделаю!
Он огрызнулся по-испански длинной нервной фразой. Судя по всему, он был чертовски зол. Брурия подалась к нему, повисла на локте, и, всплеснув рукой, словно отряхиваясь от женщины, Альфонсо закончил в бешенстве:
– …и выставить нас обоих на посмешище!..
Собственно, до объявленного пуримшпиля оставалось еще полчаса, мне нечего было делать на площади. Я зашла в лобби Матнаса, где Люсио давал своим артистам последние наставления.
– О чем эта песня, что ты пел? – спросила я его. Он отмахнулся:
– Старая песня, про любовь, про измену.
– Переведи! – попросила я.
Он нацеплял на долговязого подростка парик и бороду Мордехая.
– А ну, пригнись, длинный! – приказал он, и парень послушно присел на корточки.
– Песня? – спросил Люсио. – Ну, смотри, она ему изменила, он ее, конечно, убил. Но забыть не может. Мечтает забыть ее лицо – и ничего с собой поделать не может: только закрывает глаза – ее лицо перед ним, как живое, прелестное юное лицо…
– Ничего себе, – сказал длинный. – Он же ее убил, и он же ее любит, ничего себе штучки.
– А ты думал, – проворчал Люсио, – как у вас сейчас: с тем переспала, с этим переспала, потом все дружно идут в кино, где она встречает третьего, который ей по-настоящему нравится.
Тоненькая девочка лет четырнадцати в костюме царицы Эстер подбежала к нам.
– Люсио, может, мне надставить грудь? – волнуясь, спросила она.
Люсио, завязывая на штрипках бороду Мордехая, хмуро взглянул на девушку.
– С чего ты взяла, что Эстер была дойной коровой? – буркнул он.
Девочка обиделась.
– А чем же она завоевала Ахашвероша?
– Высоким айкью, дорогая! – сказал Мордехай и заржал.
– Заткнись, тебя не спрашивают!
– Ладно, – сказал Люсио, – у вас есть двадцать минут, расслабьтесь, повторите роли.
Появилась Таисья – роскошная, великодушная после вчерашней победы. Налетела на меня, сграбастала в объятия.
– Милка моя! – воскликнула она. – Не тушуйся, все будет хорошо. Я, знаешь, все отменила!
И опять я взволновалась, с надеждой подумав, что, может быть, Таисья отменила наши увольнения, и я в следующем месяце опять получу свои жалкие, но благословенные две тысячи шекелей…
– Отменила все на фиг вообще! – бесшабашно воскликнула она тоном, каким Господь мог бы сообщить своим серафимам об отмене сотворенного им на прошлой неделе мироздания.
– А конкретно? – осторожно спросила я.
– Ну подумай, дурья башка: на черта мне этот консерваторион, я в него и так пятнадцать лет жизни вбухала! До пенсии на этих обезьян бесхвостых хрячить? К черту!
– А… что же теперь?
– Да вот, думаю, не открыть ли нам с тобой эксклюзивное агентство по прокату артистов?
– Прокату кого? – тупо переспросила я.
– Ну, всей этой шоблы – музыкантов, артистов, писателей…
– …жонглеров, фокусников, фигляров, игрецов… – пробормотала я.
Таисья заглянула мне в лицо, ласково похлопала ладонью по щеке:
– Ну, именно!.. Сейчас люди знаешь какую капусту на этом рубят! Соглашайся, милок. Ты у меня станешь художественным руководителем программ, сама будешь повсюду выступать, а? Шварцушка дает нам начальный капитал… И мы с тобой помчимся продавать этот лежалый товар… по разным городам-странам!..
В зале Давид с Ибрагимом и Сулейманом уже расставляли столы, как обычно – буквой «Т». На столах стояли бутылки с красным сладким вином, салаты в пластиковых упаковках, треугольные пирожки «уши Амана».
Коллектив Матнаса готовился к своему собственному карнавалу в интимном кругу. За ширмами были навалены театральные костюмы, к каждому пришпилена бумажка с именем работника Матнаса. В зале крутились все: кто костюм примерял, кто развешивал гирлянды из сверкающей разноцветной фольги, кто стол украшал.
В дальнем конце зала у окна стояли Альфонсо с Брурией. Она курила, коротко и часто поднося сигарету ко рту, он что-то неслышно настойчиво повторял – судя по движению губ и однообразным кивкам головой.
Вдруг она тряхнула своей рыжей копной волос, отрывисто засмеялась, и он, схватив ее за руку, притянул к себе. Но Брурия вырвалась, легко взбежала по трем ступенькам на сцену и крикнула в зал:
– Хеврэ, с праздником!
Хеврэ бодрым разнобоем отвечали что-то подобающее.
– Я хочу объявить вам, что у нас с Альфонсо сегодня тоже свой маленький праздник: мы решили пожениться!
Она сказала именно тем оборотом речи, о котором я как-то уже упоминала: «Мы стоим жениться!» – сказала она.
Все захлопали, Ави свистнул, Шимон выстрелил хлопушкой, Отилия рядом со мной проговорила: «Наконец-то!»
Мы с Таисьей молча переглянулись.
И только выражение лица Люсио было невозможно передать: он стоял с непроглоченным куском за оттопыренной щекой. Его маленькие кабаньи глазки были широко раскрыты. Он переводил взгляд с Брурии на Альфонсо, и в этом беззащитно читаемом взгляде были и облегчение, и недоверие, и ненависть… и страдание…
Вдруг он гикнул, вспрыгнул на стул, крутанулся в воздухе, бросился перед Альфонсо на одно колено и, раскинув руки, вскричал:
– О, сеньор! Примите наши искренние, искренние, искреннейшие!..
Альфонсо усмехнулся, сделал какой-то небрежный, отодвигающий жест ладонью и сказал:
– Друзья мои, это пуримский розыгрыш. Браво, Брурия, детка!
И захлопал в ладони, и послал на сцену воздушный поцелуй. Его желваки на скулах дергались коротко и сильно.
В зале все растерянно умолкли, и каждый засуетился, делая вид, что занят чем-то своим. Брурия – одинокая, тонкая, в замечательной красоты испанском наряде – продолжала стоять на сцене. Кровь отлила от ее щек настолько, что и без того бледная кожа казалась серой. Вдруг она сухо улыбнулась и, одними губами проговорив: «О’кэй!», мягко спрыгнула со сцены и пошла к выходу.
– Эй! – крикнула она, воздев руки и не оборачиваясь. – Все на пуримшпиль! Начинаем представление! Люсио, где твои артисты?! Играем вечную пьесу про то, как Эстер обвела царя вокруг пальца!
Глава семнадцатая
Потому и назвали эти дни «Пурим» – по имени «пур» – «жребий».
Свиток Эстер
На площади, в закутке за сценой, уже нетерпеливо переминались, подпрыгивали, задирали друг друга артисты. Люсио с ходу врезался в их разнаряженную толпочку, строго покрикивая и поправляя то сбившуюся чалму на чьей-то голове, то скособоченную бороду.
Публика, толпящаяся на площади, уже посвистывала, выкрикивала нечто поощрительное, изнемогала от ожидания.
Люсио запрыгнул на сцену:
– Уважаемая публика! Сейчас юные участники театральной студии при Матнасе покажут вам небольшой пуримшпиль, который они сами и сочинили. Прошу тишины и снисхождения!
И торопливо сошел со сцены, чтобы успеть нацепить на себя атласный халат и величавую курчаво-ассирийскую бороду – он играл в этом самодельном спектакле царя Артаксеркса, или, по-нашему, Ахашвероша.
Заиграла музыка: отчаянно дудели в жестяные дудки три пятиклассника, еще трое колотили в разной величины тарабуки. Получалась, впрочем, довольно забавная и – если можно так выразиться – довольно гармоничная древневосточная какофония.
Торжественно широко вышагивая, вышли два глашатая в чалмах, с накладными носами и бородами, развернули свитки:
Граждане, внимание! Натяните рейтузы! Действие происходит в городе Сузы! – проорали они хором.
– Царь мидийский! – выкрикнул один.
– Хрен персидский! – звонко провозгласил другой, и дружно:
- А-хаш-ве-рош!
- Себе выбирает не пару галош:
- Царицу Вашти казнил он сплеча!
- Видали такого вы хохмача?
- По всей империи народ веселится:
- Царь выбирает новую царицу!
И далее что-то в этом роде. Разумеется, я перевожу очень приблизительно.
Это был типичный пуримшпиль, с его рублеными стихами-выкриками в рифму, с его высмеиванием ситуации, подтруниванием над героями. Веселились не только артисты, от души веселилась публика: местное население – благодарный материал для подобных утех. Зрители сразу включаются в действие, отпускают дельные остроумные замечания, подчас даже в рифму – в иврите это не очень сложно.
Итак, повествователей было двое, и они, то по очереди, то соединяясь, бодро катили тележку рассказа по рельсам примитивных рифмованных строк. По ходу дела на сцену выскакивала худенькая вертлявая Эстер, долговязый, словно аршин проглотивший, Мордехай, не желающий склонить выю перед злодеем Аманом (его играл очень одаренный мальчик – коротышка, упругий как мячик, с очаровательной рожицей, которую не удалось испортить зловещим гримом).
Царя играл сам Люсио.
Было истинным удовольствием наблюдать, как он – опытный и талантливый актер – намеренно тушевался, успешно сливаясь в игре с юными артистами. Он играл, как все эти подростки, как вообще принято здесь играть: завывая строчки, надрывая голосовые связки и поминутно протягивая к зрителям руки, словно приглашая их принять участие в действии:
Лишь только Эстер распахнула глаза – у Царя полетели все тормоза: Велит он немедленно пир прекратить И как можно быстрее перины стелить!
После особо ударных реплик, знаменующих какой-нибудь поворотный момент истории, все действующие лица замирали на несколько секунд, как на иллюстрации в старинной книге. Очевидно, таков был замысел режиссера – подчеркнуть древность незамысловатого сюжета этой истории.
В одну из таких немых сцен и встряла Брурия.
С самого начала представления она стояла рядом со сценой, недалеко от меня. Изжелта-бледная, то потирала руки, то обнимала себя за плечи, словно хотела согреться. Надо полагать, она знала текст пьесы – наверняка по должности присутствовала на репетиции.
Вне всякого сомнения, она ждала определенного момента. Когда почтенный Мордехай, сжимая руки Эстер, страстно убеждал ее в углу помоста покориться судьбе и не раскрывать царю того обстоятельства, что она еврейка; когда они застыли в немой картине – Эстер, воздевшая к небу руки, и Мордехай, смиренно склонивший голову, – в это самое мгновение раздался громкий, срывающийся голос Брурии:
- Так Мордехай отдал царю сестру,
- С которой, кстати, спал.
- Но это не беда:
- Мужчины поступают так всегда.
Наступила заминка в действии. Артисты смешались.
Люсио, мгновенно побледнев – что особенно было заметно по контрасту со смоляной курчавой бородой, – опустил голову.
Это был странный момент. Так навсегда опускает голову владыка, когда ему сообщают о полном разгроме его армий.
Со стороны казалось, что он задумался, замер под взглядом растерянных ребят, молча спрашивавших его – можно ли продолжать действие после этой непонятной и неожиданной выходки Брурии.
Публика, вытянув шеи, как по команде обернулась туда, откуда раздалась реплика. Многие, возможно, решили, что по действию пуримшпиля положен некий оппонент, заранее заготовленный «голос из зала». Впрочем, этот голос из зала публике явно не понравился.
Да, да, существуют некоторые, – скажем так, интимные – комментарии к свитку Эстер, согласно которым девушка была не только воспитанницей своего, по одной версии, дяди, по другой – брата Мордехая, но и его суженой. Есть, повторяю, такое мнение.
Но на протяжении более чем двухтысячелетней истории оно воспринималось простыми людьми крайне негативно.
И это понятно, можете что угодно говорить о нравах того времени, можете приводить в пример праотца нашего Авраама, который дважды смирялся с тем, что Сарру брал в жены тот или иной местный царек… все-таки почтенного еврейского мудреца, члена синедриона и прочая, прочая – Мордехая – традиционно принято считать воспитателем сиротки Эстер.
Народ любит девственниц-героинь, героически жертвующих девственностью во имя его же – народа.
И в эти несколько мгновений, стоя в тесноте толпы, я вдруг смятенно поняла, почему с некоторых пор чувствовала к Люсио не просто симпатию, нет: братскую общность участи.
Мы были с ним товарищи, мы оба были – жонглеры, фигляры, игрецы, канатоходцы, беззастенчивые хуглары; по-разному, но оба мы отдавали себя в собственность толпы, и обоим нам не к кому было взывать, как только к тени обидчика…
После минутного замешательства Люсио поднял голову, едва заметно кивнул своим ребятам, и действие покатилось дальше.
И вот уже злодеями брошен жребий, и проклятый Аман склоняет царя истребить всех евреев, и вот уже царь рассылает гонцов с роковым приказом во все провинции, ко всем народам подвластной ему империи, и вот уже Мордехай, разодрав на себе одежды и надев власяницу в знак поста и траура, велит царице Эстер идти к царю Ахашверошу и просить за народ…
Все это нагнетание известного сюжета сопровождалось яростной колотьбой по тарабуке, истошным дудением в жестяные дудки.
Горестная Эстер под страхом смерти идет к царю:
- От страха поджилки мои дрожат,
- Но я не вернусь назад!
- И я, как дочь своего народа,
- Добьюсь, чтоб казнили Амана-урода!
История катилась дальше: Эстер устраивает пир, на который приглашает царя вместе с Аманом.
О, повелитель, на пир приходи И Амана, Амана с собой приводи!
Выскочили опять два «сказителя». Когда надо было объяснить действие или сэкономить время, они быстренько в рифму проговаривали то, что режиссер не считал нужным играть:
В ту ночь бежал сон от Царя. Ревновал он Эстер, по правде говоря: Почему приглашает царица Амана? Разве это не странно? Разве это не срамно?
На пиру в разгар веселья Эстер раскрывает царю глаза на злодеяния Амана. Царь в бешенстве выходит, а Аман бросается в ноги царице – умолять о пощаде. В это время возвращается царь:
- Ах, негодяй, предатель, тупица!
- Раз меня нет, ты кадришься к царице?!
И по сигналу с обеих сторон помоста к Аману бросились стражники, накрыли лицо его платком и поволокли вон…
Глядя на это, я почему-то обмерла: да, приговоренным к смерти закрывали лицо. Но почему это так на меня подействовало?
Что за странные картины пронеслись молниеносно в моем мозгу?
– Повесим злодея Амана! – хором вскричали евнухи.
Вновь грохот тамбуринов, натужное сипение дудок, стрекотание трещоток. Дети на площади, поняв, что спектакль подошел к концу, взрывали хлопушки.
Я видела, как осторожно, стараясь не привлекать к себе внимания, пробирается в публике Альфонсо. Он подкрадывается к Брурии, – она, натянутая как струна, подтанцовывая от нетерпения и судорожно, истерично вскидывая голову, чтобы видеть происходящее на помосте, ждала следующего момента подключиться к действию. Бог знает, что еще она собиралась выкинуть.
Все актеры выстроились в ряд для последнего хорового припева:
Пурим! Пурим! Пусть катятся века: Из нашего рассказа не выпадет строка! Да здравствует Эстер! Да славен Мордехай!
И вот тогда вновь прозвучал истеричный голос Брурии. Она выкрикнула, перекрывая аплодисменты:
Беременна Эстер, но Мордехай спокоен: Мамзер их вырастет в царских покоях!
Выкрикнув это, она закрыла лицо руками и, шатаясь, наталкиваясь на людей, побрела прочь. На нее налетел Альфонсо, схватил за руку так, что она вскрикнула от боли, и потащил к машине.
Музыка еще играла, публика еще хлопала и свистела, артисты кланялись, а Люсио уже исчез. Он исчез мгновенно, прямо в костюме, как будто, спрыгнув со сцены, провалился в преисподнюю.
Брошенные им ребята минут тридцать еще бродили по Матнасу в гриме, с недоумевающими физиономиями, заглядывали в комнаты и спрашивали всех:
– Люсио не видали? Люсио не здесь?
Они так нуждались в похвале своего режиссера, эти замечательные артисты.
Потом и они разбежались кто куда: на городской площади давно уже шел концерт приглашенных певцов, отовсюду неслась музыка, жонглеры на ходулях перебрасывались цветными палицами чуть ли не через всю площадь. Дети, как пчелы, облепили кусты разноцветных шаров.
На въезде в город, на обрубке моста-корабля под парусом радостного транспаранта наяривал известный джаз-банд из Иерусалима.
Темнело, скоро должен был начаться ежегодный фейерверк. Радостная суматоха все нарастала. Торжественно по улицам города ехал грузовик с платформой, на которой, покачиваясь, стояли плохо привязанные огромные лупоглазые куклы пуримских героев. За грузовиком бежала толпа, все смешалось – музыка, свист, гороховая грохочущая россыпь тамбуринов, сипение дудок, пулеметные очереди трещоток.
Процессия медленно проехала мимо Матнаса и повернула в сторону городской площади. Шум не то чтобы стих, но несколько отдалился. Поднялся пыльный ветер, крепко, как упряжь, натягивая рвущиеся прочь по небу тучи.
Глава восемнадцатая
Ты насытился позором больше, чем славой, так пей же и ты и шатайся…
Тексты Кумрана
Между тем в зале Матнаса все было готово к интимному празднику в узком кругу.
Мы с Таисьей деловито облачились в костюмы. Красный корсаж, как на блюде, подавал публике богатейшие груди Таисьи. Белый чепец кружавился вкруг ее каштановых кудрей. Черная в красных цветах юбка разбегалась от талии немыслимым количеством складок. Я залюбовалась Таисьей и вдруг поняла, что ни один из дорогих ее пиджаков, ни одна блузка от Версаче не идут ей так, как этот театральный, сшитый на живульку, простодушный наряд молочницы из Бретани.
Дерюжку до пят, которая мне досталась, я просто накинула поверх свитера. К ней прилагался плащ с большой серебряной застежкой, высокий островерхий колпак и нечто вроде лютни с пятью обвислыми струнами. На лицо я натянула тривиальную черную маску «домино» и осталась вполне довольна своим видом.
В честь праздника столы были застелены белыми скатертями и накрыты более разнообразно, чем обычно. В центре красовалось блюдо с зажаренной целиком индюшкой – это расстаралась секретарь Отилия. Одетая в бархатное платье придворной дамы рыцарских времен, с коническим колпаком на голове, она хлопотала вокруг своей зажаренной красавицы, украшая ее зеленью и оливками.
На столах расставлены были привезенные из театра канделябры. Ави в каких-то странных, обтягивающих ноги панталонах, в матерчатых остроносых туфлях, суетился, вставляя в канделябры толстые свечи.
– Что здесь, собственно, происходит? – спросила его Таисья. – Когда жрать сядем?
– Альфонсо распорядился устроить все в соответствии с костюмами рыцарской эпохи, – озабоченно оглядывая канделябры, пояснил Ави. – Велел, чтобы мы усаживались за стол ровно в восемь, а он появится позже. Вроде какой-то сюрприз готовит. Шимон, зажигай! – крикнул он.
Шимон выглядел анекдотично в коротком, опушенном по подолу беличьим мехом кафтане, в красных чулках на тощих ногах, в каком-то странно нахлобученном бархатном берете с торчащим из него полуощипанным пером павлина. Он пошел вдоль стола, зажигая свечи в канделябрах. Когда свечи были зажжены, Давид погасил лампы.
И в мгновение ока – о, театр, о, волшебная, неисчерпаемая вселенная! – все преобразилось в обливном, дрожащем желтом свете. Ави, со скользящими тенями на аккуратном смуглом личике, наклонился к Таисье и сказал:
– А Брурия… видала, что она сотворила? Ну зачем, зачем, ей-богу? На кого это она намекала, а? – Он вздохнул и покивал укоризненно.
– Ну, Брурии, положим, самой сейчас кисловато, – заметила Таисья. – А где все они, кстати?
Он пожал плечами.
– Ну садитесь уже! – воскликнула Отилия. – Она ж совсем остынет…
– Отилия, подашь в бухгалтерию счет на оплату индюшки, – сказала Адель.
Она была одета монахиней и в этом костюме вдруг приобрела новые неожиданные черты, во всяком случае казалось, что ее стриженая голова обработана парикмахером с учетом именно черного капюшона.
– Вы не поверите, хеврэ, во сколько Матнасу обойдется этот праздник… Наш бюджет трещит по швам.
Она первой уселась за стол, и все остальные быстро расселись по местам в том порядке, в каком все мы обычно сидели на четверговых заседаниях.
Нежно мелькали, бились над свечами язычки огней, тоненько тянул свои причитания ветер, все притихли, поневоле разглядывая друг друга, друг к другу приглядываясь, словно пытаясь догадаться о чем-то тайном, что до сего вечера было тщательно скрываемо, а теперь вот, сегодня, неожиданные костюмы и мерцающий свет свечей открыли и разоблачили эти маленькие и большие, смешные и трагические, отвратительные и унылые тайны.
Я зачарованно глядела на застылый рыцарский двор, на застолье придворных.
Именно таким оно представлялось мне все эти месяцы. Именно эти горящие в канделябрах свечи, эти костюмы, эту глубокую тьму по углам зала представляла я каждый четверг под завывание ветра. Правда, сейчас все носило явно выраженный бутафорский характер, но если уж разобраться: разве наше воображение – не есть бутафория в чистом виде?
Да, на столе стояли не деликатесы из лебедя и павлина и не зажаренный целиком дикий кабан, но на роскошном блюде возлежала самая настоящая аппетитная индюшка, на румяную корочку которой устремили изголодавшиеся взгляды разряженные придворные, челядь славного рыцаря Альфонсо…
Но позвольте, где же он сам? Где трепетная благородная дама Брурия, где шут Люсио, так кропотливо нашивавший вчера на свой разноцветный колпак дополнительные бубенцы?
Я вдруг шкурой почувствовала напряжение, тревогу в зале. Похоже, могущественный главный сценарист собрался преподать мне урок развития действия.
– Ты сочиняла памфлет? – словно спрашивал он, горько ухмыляясь. – Сейчас ты увидишь, как одна-единственная реплика превращает памфлет в кровавую драму.
Отилия сноровисто разделала индюшку и стала раскладывать куски по тарелкам. Пока Давид и Шимон разливали вино, Ави пытался прочесть что-то в листках, которые он все время вертел и перелистывал.
Наступило странное замешательство, как будто никто не знал – что делать с тарелкой, полной еды.
– Ну! – воскликнула Отилия. – Или мы ее холодной станем есть?
Все по-прежнему молчали в колеблющемся свете свечей.
– Нет, скажите мне, что это за причуда, – продолжала она, – что мы, празднуя свой народный праздник, должны сидеть в гойских костюмах и ждать еще каких-то идиотств. Начинайте есть, хеврэ, ну!
– К черту! – вдруг проговорил мрачно Шимон. – Хватит с меня! Я включаю свет.
Но его остановили, опасаясь непредсказуемой ярости Альфонсо.
– Ешьте, ешьте, – приговаривал Ави. – Выпьем за праздник. Сказано же – все по… – он достал листки, разложил на столе, возле тарелки: – Вот: все по сценарию. Вот: «Двор пирует. Придворные услаж…» Шимон, а ну, я без очков – что это тут написано?
– «Услаждают», – мрачно прочел Шимон.
– Да, «услаждают свое сердце едой, напитками и весельем».
– Хорошенькое веселье, – заметила Отилия. – Ешьте, хеврэ, индюшку, она, по крайней мере, настоящая!
– Давайте, пока хозяина нет, мы не по сценарию – выпьем за праздник, – вздохнув, проговорил Ави, – как сказано у нас в ТАНАХе: «Дайте вина огорченному душой! И пусть он выпьет и забудет о своих страданиях, и не вспомнит о своей бедности!..»
Булькнуло вино в наклоненной бутылке.
– Но, Ави, в другом месте у нас в ТАНАХе сказано: «Вино глумливо!», – возразил Шимон.
– Что я в них люблю, – громко через стол сказала мне по-русски Таисья, – дураки дураками, но какой прочный библейский фундамент!
– Отличная индюшка, Отилия! – затянули все с набитыми ртами.
Я тоже уплетала жареное мясо за обе щеки. Головная боль к тому времени почти совсем прошла, значит, вскоре должен был начаться дождь. Свою бутафорскую лютню я положила на колени, но от неловкого моего движения она соскользнула на пол, издав протяжное дребезжание, удивительно созвучное обстановке. Я наклонилась за лютней и провела пальцами по струнам. Звук получился странный, но оригинальный, не струнный, а скорее, волыночный: глухая волынка с короткими дребезжащими вздохами.
– Сейчас я стану услаждать весельем ваши сердца! – неожиданно для себя самой воскликнула я. И стала перебирать эти струны в самых непреднамеренных комбинациях. Дикая, заунывная, неуловимо средневековая музыка заполнила зал: бряканье, всхлипы, стоны…
Люди за столом притихли, пугливые тени шарахались вдоль стен в такт мельтешению огоньков на столе. Язычки огней вились над канделябрами, тянулись тонкими багровыми лезвиями вверх, валились набок, колыхались, и так же нервно, прерывисто вздыхали по углам призраки, шелестели подолами теней. Пели голоса на балконе, навевая на сидящих унылую задумчивость и тревогу… Лица вокруг преобразились из-за черных теней под глазами, беглых оранжевых бликов, румянивших щеки.
И в этот миг звук рога надсадно прорезал просторы замка, как будто великан вдали долго и трубно прочищает нос.
Все вздрогнули, а Давид и Отилия даже вскочили с мест. А я так просто на секунду предположила совершенно явственно, что опущен подвесной мост и сеньор возвращается в замок с охоты на кабана.
(Собственно, звук рога сопровождает евреев по всей их истории. На богослужении в Новый год и в Судный день в синагогах трубят в шофар. Так что раздобыть рог в нашем, например, городке с его двадцатью двумя синагогами не представляет никакой сложности.)