Люди Истины Могилевцев Дмитрий
Хасан шел, и душа его пела, вторя шагам. Леса здесь не закрывали вершин, пронзительно белых над багровым камнем скал. Долина вилась змеей, то расширяясь, открывая место лугам и редким рощицам, то протискиваясь между отвесных скал, где зажатая камнем река ревела прямо под ногами. Спускались быстро и вскоре добрались до первого настоящего кишлака, где люди жили круглый год. Кишлак был похож на равнинные, – такая же лесенка каменных и глинобитных домов с плоскими крышами. Только кое-где виднелись бревенчатые стены и оградки-плетни вместо привычных дувалов. Да еще торчал над утесом, высоко над долиной, маленький замок – всего только угловатая башня да небольшой дворик.
В деревне остановились передохнуть, разгрузили нескольких ослов, а Хасан использовал остановку, чтобы ближе подняться к замку. Тот его немало позабавил. Настоящее орлиное гнездо, – подобраться можно по одной-единственной тропке, по которой и горная коза не проскачет. Но какой толк с такого замка? Жители деревни в нем спрятаться не успеют, – с детьми и женщинами попробуй добраться дотуда. Большой отряд там не спрячешь, – человек тридцать, не больше. Но горстка людей может скрываться в нем очень долго. Хасан, прищурившись, приметил на отвесном склоне, спускающемся к замку, бороздку, – наверняка арык от горного родника.
Когда спустились ниже, Хасан понял, что крохотный замок был всего лишь сторожевым постом на случай набегов через высокогорные перевалы. За ним долина расходилась широко в стороны, принимая в себя множество рек с обоих краев. По долине там и сям, как муравьиные кучи, мостились деревеньки. А посредине на чудовищной каменной глыбе, исполинским гребнем вздымавшейся ввысь, деля пространство надвое, высился настоящий замок – огромный, с корончатыми стенами, башнями и окнами пещер в отвесной скальной стене.
– Алух-Амут, – выговорил Кийя уважительно, показав рукой. – Это по-нашему значит «орлиное гнездо». Говорят, никто никогда не взял его силой, и не возьмет, пока там есть хоть один живой воин. Там всего в достатке: и вода своя, и даже поля, и запасы зерна на многие тысячи человек. Да вот только если тот воин воевать не хочет, никакая крепость не устоит, – Кийа вздохнул. – Слишком много развелось желающих лизнуть тюркам. Да и еще и тявкнуть на придачу. А сюда никакое войско ни за что не доберется. Сидели бы спокойно, как предки их, с саблей в кулаке. Подождали бы, пока тюрки глотки друг другу перервут, и спустились бы вниз, как когда-то. А-а, – Кийа махнул рукой.
– Так просто этого не дождешься, – заметил Хасан. – У тюрок слишком умные друзья теперь. Достаточно умные, чтобы уговорить их рвать глотки не друг другу, а кому-нибудь вроде вас.
– А много этих друзей? – спросил Кийа, усмехнувшись криво. – За что они им служат? За свою шкуру? Может, если б кто взялся за их шкуры, так они бы, от большого ума, и поняли, кому нужно советовать, и что?
– Может, – согласился Хасан задумчиво. – Только чтоб взяться за их шкуры, слишком многое нужно. Подле них – сотни сабель.
– Даже тогда, когда они в нужник ходят? Или в постели с бабами?
– В твоих словах есть резон. Вот только взявшийся таким манером за их шкуры вряд ли выживет потом.
– Ну и что? – Кийа хмыкнул. – Вы, святой человек, наших обычаев не знаете. У нас тут очень добрые люди, очень друг к другу внимательные. У нас человек десять раз подумает, прежде чем обидеть кого-нибудь. А почему? Да потому, что, когда у нас уходят мстить, так навсегда прощаются. Тот, кто мстить решил, уже про себя не думает, – только про месть. Он сам уже как нож становится. Пусть сломался, воткнувшись, – лезвие-то все равно у врага в брюхе осталось.
– Хороший обычай, – сказал Хасан. – Только очень уж расточительный.
– Разве? – Кийа ухмыльнулся снова. – Недавно хозяин Гирдкуха на нас хотел войной идти, дани требовал. Старики наши посовещались, а потом объяснили народу: так, мол, и так, дурак хозяин Гирдкуха. Но опасный дурак. А потом трое наших подстерегли его на базаре. Ушел из них только один, и тот со стрелой в боку. Но зато войны нет, и не предвидится, потому что новый хозяин Гирдкуха оказался умный. А сколько б сотен легло, если б драться начали, – Аллах только знает.
И снова Хасан развел руками.
– Мудры твои слова, – сказал он. – Но мудрость их зла. Убивать тайно, подкравшись, как тать, ловить мгновение беспомощности, лгать и обманывать, – неужели вера Огня благословляет такое?
– Вера – нет, – ответил Кийа. – Зато голова как раз такое и подсказывает. У кого она на плечах есть, конечно. И вообще, какой грех больший: убить одного по-подлому, чтобы спасти многих, или погубить сотни своих благородно? И с какой стати мне быть благородным с теми, кто моей смерти хочет? А тюрки-то, они вообще нелюди. Конину жрут. Тьфу ты.
– Быть подлым с ними – благородно, – сказал Хасан задумчиво, – ты прав, мой брат, воистину прав. В этом мире одно право и одна справедливость: быть сильным любым способом.
Кийа покосился на Хасана, не понимая, всерьез ли он. Потом нерешительно кивнул.
У дороги, спускавшейся из Алух-Амута, караван встретили стражники, – дюжина мрачных дейлемитов в кожаных доспехах, с саблями и копьями. Прошлись, посмотрели, хмурясь. Отвели в сторонку караванщика, долго говорили с ним. Затем принялись выспрашивать, кто и откуда идет с караваном. Добравшись до Кийа, переглянулись, но ничего не спросили. А Хасан на вопрос, кто он и откуда, ответил: «Я Диххуда, дервиш из Исфахана, возвращаюсь в Казвин». Кийа посмотрел искоса, но смолчал.
Переночевали в деревне за Алух-Амутом, а назавтра добрались и до Ламасара, – огромного замка, замыкавшего широкую долину, простор полей и плодовых рощ. За ним долина вновь становилась узким пропилом в отвесных скалах, и дорога карабкалась вдоль реки, едва цепляясь за склоны.
За Ламасаром Кийа попрощался с Хасаном. Сказал, улыбаясь: «Вы б, святой человек, у нас поучили. Увидите: у нас люди слушать умеют, когда говорят понятно».
– Я вернусь к вам, – пообещал Хасан серьезно. – Когда научусь говорить по-настоящему понятно – вернусь.
– Возвращайтесь, – сказал Кийа. – А вернетесь, ищите Кийа Бозорга. Меня тут все знают. Бывайте, святой человек!
С этими словами обернулся и пошел, насвистывая. Глядя ему в спину, Хасан вспомнил, что пообещал старику-дейлемиту, слуге раиса Музаффара, помолиться святой горе, Трону Соломона, проезжая мимо замка Ламасар. Как догадался старик? Какое знание проснулось в его поседелой душе? Или он попросту, как многие доживающие свой век, уже позабыл, сколь огромен мир? Решил, что кроме места его старости и места молодости на свете не осталось долин и городов?
Послеполуденное солнце слепило глаза. Мир был огромен и тяжел, – с ледниками и реками, чудовищными кряжами, закоснелыми костями поднебесных гигантов, павших здесь и удобривших прахом траву. Мир был прекрасен, – и Хасан оглянулся вокруг, будто губка впитывая его звуки и краски, зная, что никогда не забудет ни одной из них. Потом повернулся и пошел прочь.
Переночевал он в чайхане предгорной деревни, где говорили уже на фарси. Хозяин чайханы поутру попытался обсчитать его на три дирхема, а услышав обвинение в мошенничестве, схватился за колотушку. Хасан почти инстинктивно нашарил под плащом кинжал, а потом, вовремя опомнившись, улыбнулся и спросил хозяина, не лежит ли на его скупой душе проклятия. Тот скрестил пальцы, чур меня! «Это хорошо, – заверил его Хасан, – ведь от проклятия и скотина дохнет, и поля не родят. И мужская сила уходит с каждой ложью. Скверная штука, проклятие того, кто знает науку проклинать». Хозяин наконец понял и побледнел. Еще через два дня, ночуя в ханах, Хасан добрался до Казвина и без труда нашел того купца, к которому как-то отвозил письмо ар-Раззака. Купец сразу вспомнил Хасана ас-Саббаха и, назвав его братом, предложил свой кров и свою дружбу. И добавил, что высокородный ибн Атташ скоро, через неделю всего, будет тут. А до тех пор ученый брат может оказать ему честь и пожить здесь.
Сколь огромен подлунный мир, огромен и тяжел! И вместе с тем он – чуток, будто коромысло весов ювелира. Ни единый камень не упадет в нем, ни единая птица не пролетит, не оставив отзвука, не качнув чаш, на которых лежат и людские жизни. Да и как знать: быть может, ничтожное и незаметное на людской взгляд окажется важным в глазах Того, чьей волею движется мир? Люди бредут как слепые в огромном дворце мироздания, спотыкаясь и падая, и не замечая и сотой доли его чудес, подвергаясь сотням опасностей из-за своей слепоты. Для слепого смертоносен любой колодец и любой порог – коварная западня. А сделаны ведь они были не для погибели слепых, а для удобства зрячих. Прозревший, обретший хотя бы кроху Истины этого мира – увереннее и сильнее в нем, и мир кажется ему ярче, потому что он ближе к раю. Грехопадением была потеря Истины и неспособность осознать, что мир вокруг – это и есть рай, утраченный из-за добровольной слепоты согрешившего.
Все считают: предки знали и умели больше, а мы с каждым годом лишь забываем отблески Истины истин. Удаляемся от нее. Может быть, – всякий ведь заметит, что и за его жизнь безбожия и нечестия в мире только прибавляется. Но вместе с тем прибавляется ведь и мирских, повседневных знаний. Те, кто с саблей и копьем в руках встал под знамя Пророка, считали Аравию сердцем мира, туловом птицы, раскинувшей крыла направо, на восток, в Машрик, и налево, в Магриб. Крылья эти упирались, как они представляли, в горы по краям мира, в Атлас и Хинд. А их правнуки уже плавали на легких, как птицы, белокрылых сафинах до краев черного Зинджа, населенного чудовищными зверями и людьми, чья кожа навсегда опалена пламенем Геенны. Узнали они и берега Хинда, достигли островов, где деревья дарят тысячи ароматов, основали поселения в стране шелка и чая, чьи мелкорослые люди изощрены языческой мудростью и высокомерны, считая всех прочих варварами и неотесанными грубиянами. Встретились с западными дикарями, так и не признавшими последнего Пророка и молящимися рукояти меча. Научились узнавать, как отголоски событий разбегаются по миру. Поняли, что сильнее всего мир меняют и дольше всего живут в нем слова, несущие Истину Бога.
Ибн Атташ появился не через неделю, а через три дня. Он был угрюм. Едва поздоровавшись, спросил Хасана, видел ли тот вчерашнюю казнь у северных ворот. Хасан ответил, что видел, но не стал дожидаться, пока казнимый умрет. А рыжебородый даи сказал, что умирать казнимый будет еще два, а то и три дня, – если никто не поможет ему. Тюрки привезли с собой свою дикарскую казнь, когда человека, будто рыбу, насаживают на толстый, смазанный бараньим жиром кол. Это плохая, очень плохая смерть. Это намного хуже, чем даже сдирать кожу живьем. Если кол тонкий, человек умирает быстро. Если толстый – умирает медленно и страшно от жажды и от гнили в разорванных кишках.
Но быструю смерть некому принести. Казнимый был даи Казвина. А уцелевшие его братья не смеют и носа высунуть. Даже воины. Их храбрости чуть хватает на то, чтобы прятать беглецов. Когда, наконец, у нашей правды появятся длинные ножи?
Черное, черное время! Маятник Подлунного мира качнулся снова – и принес с собой смерть. Пять лет назад земная власть имама была очень слабой. Свет Истины на этой земле, праведный Мустансир потерял даже свою столицу, город имамов, великую ал-Кахиру, построенную на древнейшей земле отражением славной ал-Мансурийи Туниса, где возродилась земная власть потомков Али. Но Аллах не оставляет праведных, и слово Его Истины способно зажечь свет в самой закоснелой душе. Множество армян, спасаясь от варварства тюрок, нашли убежище под рукой имама и, превзойдя свои заблуждения, стали правоверными. Наилучший из них, Бадр ал-Джамали, собрал армию и изгнал взбунтовавшихся наемников-тюрок, возвратив Город Тысячи Дворцов его законному хозяину. Чаша власти имама взметнулась ввысь, – а чаша судьбы всех тех, кто тайно нес слово Истины на землях, подвластных варварам, упала низко, очень низко. За годы земной слабости потомков Али тюрки приучились смотреть сквозь пальцы на проповедь Истины и на самих ее проповедников. Альп-Арслану лишь козни румийцев помешали прийти и силой взять страну Миср. Великий визир ал-Мулк и его ручной султан уже собрали армию для похода, – но коварный армянин, искусный в войне и интригах, пришедший в Дамаск нищим наемником и ставший его правителем, сумел превратить поход, суливший легкую добычу, в обещание тяжелой затяжной войны. И набрался наглости в такой степени, что посягает на зенит мира Сунны, на город халифов Багдад!
В слепой ярости тюрки обрушились на людей Истины и на тех, кого посчитали ими, казня невинных, не щадя ни старости, ни юности. Ибн Атташ сжал кулаки. За последние полгода в Исфахане по лживым доносам истреблено полтораста человек! А сколько перебито по всему Великому Ирану! К сожалению, среди погибших оказались и многие из тех, кто был опорой и силой братства.
– Мы обескровлены и обезглавлены, – сказал Ибн Атташ, – сам я насилу ушел и живу теперь, не зная, выдал ли кто-нибудь из пытаемых мое имя. Но запомни, брат Хасан, – наши силы все еще велики. И среди торгующих, и среди пашущих землю, и даже среди носящих меч еще много наших братьев и тех, кто хотел бы прикоснуться к Истине. Но как мало осталось тех, кто мог бы ее дать им!
Ибн Атташ помолчал, глядя угрюмо в пламя очага, а потом добавил уже буднично: «Меня больше некому заменить. Я хочу, чтобы заменил меня самый достойный из всех оставшихся. Ты удачлив, тебе удалось выйти из лап Низама и его ищеек живым. Ты умен, и огонь, вложенный в тебя Аллахом, ослепительно ярок. Я назначаю тебя даи Мазандерана, Гиляна и Дейлема. Но, прежде чем взвалить на тебя груз, хочу предложить: отправляйся туда, куда ты уже однажды пытался добраться. В город праведных имамов. Там – источник всего нашего знания. Там учился я и уважаемый тобой Насир Хусроу, да пребудет его душа с Аллахом. На сей раз я не отправлю с тобой никаких писем, но впереди тебя отправится мое слово, а оно еще значит многое».
Ибн Атташ исчез так же внезапно, как и появился. Вроде лег спать в соседней комнате, но на рассвете, когда Хасан, совершив молитву и омовение, решил выпить чаю, его уже там не оказалось. Хозяин дома тоже куда-то исчез. Слуга, наливший чаю и принесший лепешки с сыром и вязким кизиловым вареньем, в ответ на расспросы только пожал плечами и выудил из-за пазухи кожаный кисет, запечатанный воском, и сложенный вчетверо лист дешевой тонкой бумаги. Развернув его, Хасан прочел: «В кисете – сотня динаров. В стойле – твой мул. Уходи немедля! Я, Абд ал-Малик ибн Атташ, распорядился обо всем».
Тени еще не успели уползти со стен, когда Хасан, осторожно оглядываясь по сторонам, уже ехал по улицам Казвина. Улицы были необычно пустынны. Никто не спешил на базар – ни водоносы, ни лепешечники, ни торговцы зеленью. Никто не зазывал в лавки. Никого не было даже на площади перед мечетью. И на беленой стене, резкая, как внезапный крик, подсыхала россыпь свежих кровавых брызг.
Толпа собралась у западных ворот, выпихнув на пятачок перед ними полдюжины истерзанных, окровавленных людей. У одного, совсем еще мальчишки, липкой желтой кучей свисал на щеку выбитый глаз. Другой, тихонько поскуливая, переминался с ноги на ногу, прижимая руки ко вспученному, страшному животу, и между пальцев его сочилась черная жижа.
Жирный тюрок с золоченым полумесяцем на шлеме прокашлялся и объявил на ломаном фарси: «Волей его милости эмира Казвина и Хирвана мулахидов лишить их вредной жизни путем… путем…» – тюрок запнулся, чертыхнулся на своем наречии и добавил: «Да как хотите, так и бейте!» Толпа загудела и, подняв колья и мотыги, качнулась вперед. У Хасана подкатился к горлу тошный комок, когда к самым ногам его мула, отброшенный ударом, шлепнулся кровавый ошметок с перепутанными, слипшимися волосами.
– Эй ты, дервиш, – крикнул тюрок, глядя на Хасана. – Чего вылупился? Друзей увидел, а?
– Я хочу проехать за ворота, о господин, – ответил Хасан по-тюркски.
Ну, так объезжай вон по улице, – тюрок показал на узкую улочку, отходившую вбок, – там вдоль стены проедешь. У тебя что, мать из-за Черных песков была?
Хасан, в точности сымитировавший акцент рубаки Арслана Тарика, ответил, чуть улыбнувшись уголками губ:
– Нет.
– Ну-у, – потянул тюрок задумчиво, – ты поосторожней с персами этими. Ты издалека, наверное?
– Из Исфахана.
– К святым местам собрался?
– Вроде того.
– Зря ты сюда заехал. Видишь, от крови ошалели совсем. Они третьего дня Каджака Лысого, десятника нашего, прямо под базаром стоптали. Как зверье, дикари. Чуть поспорят в мечети своей и давай потрошить друг дружку. Дураки.
– Дураки, – согласился Хасан. – Радости тебе, воин.
– И тебе легкой дороги, святой человек, – ответил тюрок, улыбаясь неожиданному благословению от доброго человека своей крови.
За воротами, в полуполете стрелы от стены, висел на столбе человек. На ним вились черной тучей мухи, и несло от него невыносимым смрадом гниющего мяса и экскрементов. Но человек был еще жив. Когда Хасан проезжал мимо, он чуть пошевелил головой и глухо, хрипло застонал.
Дорога сама ложилась под ноги. Хасан вроде никуда не торопился, с любопытством осматривался, подолгу останавливался в местах, показавшихся интересными. Но переходы и дни бежали будто сами собой. Временами казалось, не он едет потихоньку на медлительном, своенравном муле, а мир скользит мимо, торопится, суетясь, почти не обращая внимания на одинокого путника. И в самом деле, Хасан будто стал невидимым. Крестьяне едва обращали на него внимание, когда он проезжал мимо деревень. Караваны проходили мимо, и люди их едва удостаивали взгляда запыленного, старого дервиша на понуром муле. Даже разъезды тюрок и стража у городов зачастую пропускали его, ничего не спрашивая.
Разгадку Хасан нашел прохладным осенним утром, глядя на спокойную воду озерца, притаившегося меж каменистых холмов. С ровной глади на него смотрело изможденное, обветренное лицо, обрамленное клочковатой, седой до желтизны бородой. Лицо ветхого старика. Странно, ведь ему не было еще и сорока. Тело оставалось крепким и быстрым, и по-прежнему скорыми и безукоризненно точными были разум и память. Но все же Хасан чувствовал, что преждевременной старости его лица есть причина. Не только невзгоды и страх скитаний, не только горе, и радость, и усталость тела определяют возраст. Время прожитой жизни отмерено тем, что человек видел, слышал и чувствовал, – и в еще большей степени тем, что запомнил. Отмерено тем знанием о мире, которое осталось в его разуме. Количество прожитого, само наше «я» определено тем, что удержала наша память. И по этому отсчету Хасан был безумно, невообразимо стар. Временами, в который раз изумляясь тому, как безукоризненно, не упуская ни мелочи, работает его память, он спрашивал себя: а если вдруг переполнится невидимое озеро, хранящее воспоминания? Если вдруг память откажется принимать новое? Что тогда? Умрет он? Либо будет бродить от дома к дому, прося милостыню, не помня лица того, кто только что бросил в его ладонь медный даник?
Ветхая, утомленная старость слишком явно и зло напоминает людям об их собственной смерти. Люди не любят этого, предпочитают не замечать. И потому Хасан странствовал едва видимый, почти не замечаемый. На него обращали внимание, лишь когда он заговаривал сам. А сам он начал подмечать, как насыщен смертью этот мир. Раньше, даже глядя на кровавое поле под Манцикертом, не ощущал, сколь сопутствует смерть жизни. Тогда она казалась непрошеной, страшной гостьей. А теперь виделась – хозяйкой. Только приглядись – она повсюду. Раздувшийся труп лошади лежит в канаве за дорогой, и собака со свалявшейся шерстью, похожая на скелет, пытается насытить себя гниющей плотью. На обочине – крыса, раздавленная копытом. Бараний череп глядит из кустов. Труп уже забытого вора качается на виселице у ворот, и ссохшиеся черви, убитые солнцем, лежат в его пустых глазницах.
Но смерть, присутствующая всюду, всюду ощущаемая, перестала казаться страшной. Хасан еще боялся умирания своего тела, боялся боли, – но присутствие чужой смерти рядом пугало его не более чем рассвет. И потому он оценивал расстояние до нее, как странник в горах ширину и надежность тропы, – твердо зная, что сможет его выдержать и пропустить, а что нет.
В Азербайджане после проповеди на рыночной площади за ним три дня гнались стражники местного эмира, и ему пришлось прятаться за придорожными кустами, прикрыв ладонью морду своему мулу. В Тебризе он одним косым взмахом ножа раскроил кадык человеку, пытавшемуся ограбить его в придорожном хане. Близ Машабада взбесившая не ко времени речушка едва не отняла у него и жизнь, и поклажу. В Майафирикине он, услышав проповедь главного городского улема, знаменитого мудростью на всю округу, прямо в пятничной мечети поспорил с ним и простыми словами заставил молчать. Когда мудрец призвал всех поклониться Богу, Хасан спросил, видел ли он Бога, которому призывает поклоняться. Мудрец снисходительно улыбнулся, предвидя, что последует дальше, и ответил: «Бог невидим, у Него нет границ и качеств. Вести о Нем, дарованные в откровении, принес Его посланник».
– А кто видел посланника? – спросил Хасан.
Толпа загудела, перешептываясь недоуменно.
– Видели те, кто был рядом с ним, – пояснил улем терпеливо. – Уважаемые, известные люди.
– Сейчас видели? – спросил Хасан снова.
– Конечно нет, – ответил улем, раздражаясь глупостью спрашивающего, – Четыре века назад.
– Так как же сейчас передается весть о нем?
– Через уважаемых, известных людей, почтеннейший, к коим вы не принадлежите! – ответил разозленный мудрец.
– И все эти замечательные люди всегда согласны между собой? – спросил Хасан.
– Да конечно, – начал было улем, но, запнувшись, пробормотал: – Нет конечно, но почти всегда. Спорят и соглашаются.
– Спорят о вести свыше? О Его вести? – переспросил Хасан негромко. – Так кто же из них прав? Как они приходят к правоте и могут ли они вообще к ней прийти? Кто судит их правоту и неправоту? И чью весть посчитать правдивой нам, простым, неученым людям? Как Его правда может быть результатом людского согласия?
– Ну, есть те, кто ближе к Нему, к его истине, – сказал улем и, спохватившись, замолк, только сейчас поняв, что именно вышло из его уст. И вдруг завизжал тоненько, показывая на Хасана пальцем: —Хватайте еретика! Хватайте батинита! Да это он про имама египетского, про фальшивого Алида! Хватайте его!
Когда спустя четверть часа стражники под руки привели Хасана к кадию, улем брызгал слюной и тряс кулаками, непрерывно извергая поток немыслимой хулы. Кадий, ветхий жидкобородый старикашка, послушал его пару минут, потом махнул рукой, приказывая замолчать. Вся улемова злость мгновенно улеглась, и почтенный мудрец вымолвил, улыбаясь благодушно:
– Вот, еретика-батинита уличил, прямо в мечети. Наверняка лазутчик из Египта.
Кадий прокашлялся и, глядя из-под набрякших век на Хасана, спросил:
– Ты, путник, в самом деле призвал правоверных предаться фальшивому имаму из ал-Кахиры?
– Уважаемый просвещенный кадий, в моих мыслях такого не было, – ответил Хасан. – Я, – нищий старый дервиш, хочу перед смертью повидать святые места, свершить хадж. Хочу всего лишь преодолеть мое невежество, скверное, как ослица Абу Дуламы. Я взывал к мудрости великого, знаменитого улема и прогневил его своей глупостью. Простите меня, о почтеннейший!
– Невежество, говоришь, скверное, как ослица Абу Дуламы, – кадий хмыкнул.
– А что за ослица? – подал голос улем.
Кадий глянул на него, пошевелил бледными губами. Затем сказал:
– Это хорошо, когда человек приходит за мудростью. Где ж набраться ее, как не у нашего почтенного Абу ал Касима. Только тебе, дервиш, наверное, хватит уже у него мудрости набираться. Мне кажется, ты ее уже до дна вычерпал. – Старик хихикнул. – А потому, дервиш, чтоб тебя к вечеру в Майафирикине не было. Иди, набирайся мудрости где-нибудь еще. Только богословских драк мне на старости лет не хватало. Все, идите.
На прощание улем, шипя, погрозил Хасану кулаком. А тот, стряхнув с сапог городскую пыль, беззаботно оседлал мула и двинулся прочь. Дорога снова понесла его. На знаменитом мускусном базаре Газан в Тебризе он видел, как дерутся, визжа и царапаясь, разжиревшие жены знатных тюрок, поспорившие из-за украшения, а их слуги молотят дубинами всех встречных и поперечных. С прибрежного холма смотрел в кристальную воду озера Урмия. Снегопады погнали его на юг. Отогрелся он в роскошных банях Багдада, напыщенно называемого людьми Сунны «Зерцалом мира» и «Столицей ислама». Столица ислама показалась ему захудалой и разваливающейся. Западная ее часть, самая древняя, вообще лежала в руинах, и населяли ее нищие с ворами. Багдадцы не заботились о собственном городе, но знали толк в телесных удовольствиях. Нигде Хасан не видел таких бань – с подаваемой отдельно холодной и горячей водой, с паром, с бассейнами в каждой отдельной комнатке, отделанной битумной смолой, блестящей, как черный мрамор. Каждому купальщику там вручали три больших полотенца. Одно – чтобы опоясаться, заходя, другое – чтобы опоясаться, выходя, и третье, чтобы вытереться.
В Басре, на родине великих грамматиков, где арабское слово и мудрость достигли наивысших высот, Хасана поразил проповедник в великой мечети Али. На пятничной службе тот умудрился допустить грубейшие ошибки в каждом предложении своей речи, и никто из его слушателей бровью не повел, не попытался его исправить. Но зато жители отличались редкостным радушием и не раз, распознав в Хасане пилигрима, прямо с улицы звали разделить трапезу.
Ученость, однако, он нашел в изобилии невдалеке от Басры, в деревне умм-Убайда, где находится могила святого ар-Рифаи. За деревней, словно ласточкины гнезда к стене, к склону горы прилепились жилища, – там собрались сотни дервишей ордена Ахмади. Жители окрестных земель везли им пропитание и одежды и, затаив дыхание, смотрели, как после полуночной молитвы дервиши принимались танцевать, и доходили в экстазе до того, что скакали по углям и катались по ним, глотали пламя и извергали его. Среди этих бесноватых были и настоящие искатели. Среди них Хасан, как и ожидал, без труда нашел братьев, людей Истины, и прожил с ними рядом три недели, говоря и слушая.
В трех днях пути от деревни, в городе иракской учености Васите, Хасан видел, как, тряся бородами, проклинают друг дружку факихи, споря об лучших способах казни еретиков.
В святом городе опоры земной, Мекке, да пребудет она благословенна, он облачился в ихрам и очистился, исполнив ритуал паломничества, а также изумился благонравию и необыкновенной чистоплотности жителей святого города. Одежды их в любое время сверкали снежной белизной. А жены горожан отказывались от пищи, чтобы купить благовоний, и если мекканка заходила в комнату, то запах ее духов долго после ее ухода висел призрачным облачком, напоминая о ней.
На пути в Медину, в жаркой и безжизненной долине Базвы, где призрак зла, изгнанного волей Пророка, еще цепляется к раскаленным скалам, на принявший Хасана караван напали бедуины. Явились, как тени, из знойного марева над прокаленной почвой и погнали своих верблюдов вниз, визжа и улюлюкая. Караванная стража, выпустив в них жидкий дождь стрел, кинулась навстречу. Две колыхающиеся верблюжьи лавы сошлись, сверкая мечами и лезвиями копий, схлестнулись, и через считанные минуты бедуины обрушились на караван. Как ни странно, погибли всего три верблюда и два их всадника да незадачливый купец, схватившийся в ярости за кинжал, когда бедуин небрежно вспорол тюк драгоценнейшего шелка.
Купец получил в глаз дротик и умер, брызгая кровью на свое богатство. Усидевшие в седлах охранники после краткой схватки с бедуинами кинулись наутек. Те за ними не гнались. Не успевших удрать бедуины ограбили наравне с купцами. Но ездовых верблюдов не отняли, равно как и воду, и даже оставили толику пищи, – зачем же губить людей, когда еще два дня пути до воды и гостеприимства? Из всего каравана не тронули лишь Хасана. Посмотрев на его пропыленный, выцветший плащ, на седины, на белый ветхий тюрбан, на изможденного мула, главарь бедуинов ухмыльнулся и, вспоров только что отнятый кошель, вручил ему золотой динар.
Ограбленный караван застрял в деревне Бадр, где Господь Миров помог своему Пророку исполнить обещанное. А Хасан по набитой дороге отправился в Медину и провел там неделю, молясь у могилы Пророка и его верных, Абу Бакра и Омара.
На пути в Табук, следуя примеру Пророка, он отказался испить из колодца ал-Хиджр, хотя и изнемогал от жажды. В великом и благословенном городе Дамаске его поразило устройство благочиния, величественные и строгие похоронные процессии и, более всего, великая мечеть Омейадов, построенная калифом Валидом на месте христианского храма. Когда арабы брали город у румийцев, один из арабских командиров ворвался в этот храм с мечом в руках. Второй же вошел с другой стороны, не встретив сопротивления. Потому сперва храм был превращен в мечеть лишь до половины. Вторая же оставалась христианам. Валид попросил императора румийцев продать христианскую половину за любую цену. Тот не согласился, ответив, что отнявшего эту половину у христиан либо нанесшего ей вред поразит безумие. Но калиф Валид в своей праведности ответил: «Что ж, я буду первым, кого Господь поразит безумием за богоугодное дело» – и, схватив топор, первым нанес удар. А мечеть построили выше и краше христианского храма.
Но Хасану не удалось ни посетить ее, ни полюбоваться садами и базарами великого Дамаска, ни посетить после него святой город Иерусалим. Как раз тогда тюрки Тутуша, родного брата султана Малик-шаха, внезапным ударом вышибли войска Фатимидов из Сирии и заняли Дамаск. Тутуш, должно быть, разделявший с главной ищейкой Низама ал-Мулка не только имя, но и наклонности ищейки, рьяно принялся отлавливать явных и воображаемых врагов.
Хасан, чей акцент для знающего уха был безошибочно персидским, едва успел бежать из города в единственно свободном направлении, к морю. За четыре дня добрался до Сидона, едва не уморив мула на горных дорогах. В Сидоне еще мирно и сонно сидел отряд наемников-армян, солдат праведного ал-Мустансира. Некоторые из них, не скрываясь, носили крест.
Город ошеломил Хасана вонью и разнообразием наречий. Там он впервые увидел варваров-франков, о которых рассказывал когда-то ибн Атташ. Франки были огромные, бородатые, нечистые, громкоголосые. Казалось, что они постоянно ссорятся. Некоторые и в самом деле хватались за мечи из-за пустяков, и прохожие шарахались от них.
Хасан с любопытством бродил подле них, прислушиваясь к грубой речи. Какой-то богатый франк в роскошной, шитой золотом одежде принял его за нищего и бросил ему под ноги, прямо в грязь, горсть медяков. Хасан, усмехнувшись в бороду, унижение принял и, нагнувшись, спокойно подобрал медяки. Странные дикари не знали, что, искажая святое дело, милостыню, превращая ее в унижение для принимающего, они уничтожают самую ее суть, делая из блага грех. Как раз этой горстью меди и золотым, поданным бедуином, Хасан оплатил проезд на танжерском корабле до великого города ал-Кахиры, столицы праведных имамов, возродивших земную власть потомков Али.
Так земную дорогу Хасана замкнуло море – зеленая, неверная гладь, принимающая в себя грехи, но не способная смыть их.
10. Ал-Кахира
Велик, ослепителен город богатства, город Истины, город меча и победы, – ал-Кахира! Бессчетны покои его дворцов, высоки минареты его мечетей, мудры и многосведущи его улемы, изобильны базары. Воздвигнутая не знавшим поражений Джавхаром Сицилийцем у старого Фустата, прежней столицы Египта, у огромных каменных холмов – могил нечестивых царей, – ал-Кахира стала городом-дворцом, обителью Вернейшего из Верных, Светоча Истины на земле – праведного имама. Велика его земная власть: весь Магриб до самого Андалуса под его рукой, весь Египет, Нижний и Верхний, до самой страны черных, молящихся пророку Исе, убивающих кривыми мечами, похожими на серпы. Древние земли Финикии подвластны ему, Тир и Сидон принимают его солдат. Правда, Аравия и Йемен уже давно под властью раскольников, злобных сынов Хамдана Кармата, разграбивших два века тому в адской своей гордыне самую святыню Пророка – Мекку. А Сирию только что отняли алчные тюрки, подбирающиеся к благословенному Иерусалиму. Но их власть – меч, грубая сила. Эти земли видели сотни приходящих с мечом, и прах всех их развеял ветер, не осталось от них следа. Истлевают люди и стены, – остаются лишь слова. И потому пребудет в столетиях только власть, подчинившая себе слуг Истины, – слова.
То, как слова властвуют над целыми странами и народами, Хасан узнал в Доме Знаний, Дар ал-Илм, основанном халифом-имамом ал-Хакимом. Узнанное поразило его. Могуч, роскошен город имамов, – а ведь он всего один из множества городов страны, полной самых разных людей, от туарегов до трупоядцев-кафров. И страна эта держится не силой мечей, хотя мечами охраняется, но верой вождей ее племен и земель в Истину. Потому не только за ее пределами, но и внутри, даже в самой ал-Кахире, ни на день не прекращается дава – проповедь Истины. Нередко проповедники-даи подвергаются опасностям не меньшим, чем в подвластных тюркам Ираке и Иране. Имамы Фатимиды, придя к земной власти, не стали силой меча искоренять чужие веры, чтобы насадить Истину. Истина в незрелых умах – хрупкий росток. Его легко губит случайный холод и зараза. Прорасти он может лишь у тех, кто по своей воле согласился принять его, стать мустаджибом, новичком, и затем медленно подниматься по длинной лестнице познания, чтобы на каждой ее ступени узнавать все новое. Согласился с тем, что на узнающего налагается и больше ограничений, и жизнь его становится все теснее связана правилами и обетами, – но вместе с тем ему дается все большее могущество, как земное, так и духовное. Только в Доме Знаний Хасан постиг, какой властью обладал на деле ибн Атташ, какими деньгами и сколькими людьми распоряжался. Ему было вполне под силу вывести в поле пятитысячную армию обученных, хорошо вооруженных воинов, – но что такая армия перед мощью тюрок, громящих стотысячные войска румийцев?
Ибн Атташ сдержал свое слово. Когда Хасан ступил за порог Дар ал-Илма и назвал свое имя, его приветствовали как даи Дейлема и Мазандерана и обращались, как подобает его рангу и званию. Жилье ему нашли там же, где жил когда-то, проходя обучение, великий Насир Хусроу, – в квартале дейлемитов, между Восточным дворцом имама и великой мечетью ал-Азхар, где находилась школа фикха.
День летел за днем, Хасан, как губка, впитывал каждое слово и наставление, изучал, сколько нужно верных людей в деревне, в малом городе, в большом, в замке, среди воинов отряда, чтобы уверенно считать город или отряд своими, подвластными Истине. Изучал, как снисходит божественная Истина от своего тайного истока, как разливается по душам. Постигал фикх и исчисление звезд, медицину и географию, – поскольку настоящий даи должен быть сведущ во всех делах этого мира. Вникал даже в ремесло войны, осады и обороны, – ибо даи целой области, джазиры, должен встать во главе ее, когда придет час, и смочь подобрать умелых слуг.
Но когда прошла ослепительная яркость первых, ошеломляющих впечатлений, когда возбуждение новизны улеглось, сменившись вниманием и стремлением за уже рассмотренным подметить глубокое, скрытое, – тогда блестящая страна имама представилась ему больным, изможденным телом, раздираемым сотнями хворей. Сила ее крылась в устройстве ее власти – многоступенчатой, сложной пирамиде подчинений, приказов и доступного знания, строго хранимой от чужаков, не позволяющих профанам завладеть могуществом. Но тут же коренилась и слабость, силу эту с легкостью побеждавшая. Тайна легко прикрывала и своеволие, и ошибки. Тайна скрывала пороки и похоть к силе, власти ради власти. Каждому даи было позволено действовать как независимому эмиру, – и многие на самом деле стремились ими стать. Достигший высших ступеней понимания получал право толковать Истину, ограниченный лишь прямыми указаниями имама, отнюдь не частыми. Среди посвященных Хасан обнаружил тех, кто в случайном разговоре мог бы показаться и христианином, и поклонником многоруких ужасных демонов Хинда. А главное, их власть над словом служила их похотям.
Когда обычный эмир-воин свергал соперника, он полагался лишь на право меча. В лучшем случае факихи, тряся бородами, с готовностью оправдывали мыслимыми и немыслимыми законоположениями его насилия и преподносили его народу как наследника давно вымершей династии. Мудрецы же имама, продираясь по ступенькам наверх, подпирали себя ловко выкрученной Истиной, которая, расщепляясь и выкручиваясь, становилась неотличимой ото лжи, терялась в сонмище ее отражений. Каждый из них не обращал людей в лоно Истины, но вербовал сторонников, преданных прежде всего лично ему. Среди них особенно ценились те, кто имел больше денег и земель либо хорошо владел кинжалом. Страна воцарившейся Истины на деле была страной непрерывной тайной войны, пожиравшей если не жизни, то души. Поняв это, Хасан пришел в отчаяние, но тут же и задумался: а почему же она тогда не развалилась еще двести или сто лет назад? Почему уцелела даже после ужасной недавней чумы и недородов, когда имаму пришлось покинуть свой город? И тут же нашел ответ: потому что все свары, дрязги и интриги казались ничтожным малым по сравнению с глубочайшей, ушедшей уже за пределы разумно осознаваемого верой в существование Истины и ее земного носителя. Никто из улемов и даи, даже ослепленный безумием похоти и властолюбия, не мог и помыслить о том, чтобы погубить само здание иерархии и священного знания ради своей выгоды. Сколь же удивительна, великолепна власть Истины над умами, если даже пороки их и болезни она удерживает в своем русле!
Но вместе с тем Хасану открылось и пугающее знание: Истина, данная свыше, данная не-человеком, – нечеловечна. Очеловечивают ее люди, начиная с глашатая Истины на земле, имама. Люди эти зачастую слабы и сами не понимают, что изрекают их уста. А ради сохранения Истины вовсе не обязательны ни жизнь, ни здоровье ее приверженцев, ни даже земная их власть. Да, земная власть облегчает проповедь, – но кто и когда заповедал, что провозглашение Истины должно быть легким? Земная власть – устройство людей. Слабых людей.
А в споре слабых о земной власти главным судьей с незапамятных времен была сталь.
Мудр и благ был праведный имам-калиф ал-Мустансир, разумный, осторожный старик, чье слово способно было завершить любой спор даже и без небесного откровения. Но был он также мягкосердечным, осторожным и добрым, – не воином, не суровым судьей. И потому земной страной единовластно повелевал спасший ее армянин, Бадр ал-Джамали, победоносный военачальник и грубый мужлан, до сих пор не потрудившийся запомнить даже «Мать Корана». Завистники шептали, что на груди он до сих пор носит знак поклоняющихся Исе – медный крест. Хасан этому не верил. Он видел армянина и слушал его. Этот человек верил, как и тюрки, лишь в силу рук, рассудка и знания о замыслах врагов. А это знание ему в избытке поставляли те, кто свою сопричастность Истине решил поставить на службу сильному. Армянин в дерзости своей дошел до того, что ни одно повеление имама не доходило до народа иначе как через его слуг-армян. Да и самого имама почти никто не видел, – он редко покидал дворец, а когда покидал, прятался в носилках. Чаще видели его сыновей: угрюмого, злого Низара, лишенного всякой власти, и младшего, Мустали, проводившего дни в садах, на базаре и на охоте, безвольную игрушку всевластного полководца-визиря.
Поговаривали: Бадр не допустит, чтобы ненавидевший его Низар стал имамом, получив от отца божественный «насс» – Великий ключ, Дыхание Истины. Дело пахло очередным расколом, губительным для земной власти потомков Али. Такое случалось раньше, и разные секты шиа признавали разных имамов. Нынешний имам считался потомком старшего сына Джафара ас-Садика, Исмаила, – но были и те, кто считал имамом потомков среднего сына, Абдаллаха, а также его брата Мусы. Предки нынешних имамов пребывали в сокрытии, «такийа», и называли себя «худджа», «Доказательство Истины», пока дерзкий Убейдаллах не выступил открыто, объявив себя имамом. Тут же грянул страшный раскол, – великий воин и проповедник Хамдан Кармат в мечети объявил Убейдаллаха самозванцем. Весь юг и восток Аравии на столетия оказался во власти последователей Хамдана, могучих воинов, остановивших армии Фатимидов на пути в Ирак и даже разграбивших Мекку. Смерть Хамдана от кинжала убийцы лишь подстегнула их рвение.
И нынешняя власть полководца, человека грубой силы, пусть вернувшая ал-Мустансиру его земное величие, была, по сути, зародышем гибели, провозвестием новых расколов. Чем более Хасан наблюдал за власть имущими, тем больше убеждался в своем выводе: эти люди – всего лишь невежественные наемники, не более того, не понимавшие самой сути государства, доставшегося им. Тогда Хасан задумался: что же именно делает имама – халифом, земным властителем? Или пусть даже не властителем, но узнаваемым имамом, владетелем земного свойства, позволяющего пытливому уму преодолеть завесу «такийи»? Что же это за свойство? Что позволит искателю сказать с уверенностью: предо мной – первое земное отражение Истины?
В Дар ал-Илме Хасан быстро приобрел славу своими познаниями, удивительной памятью, блестящим талантом, умением убеждать. Победивших его в споре хоть раз можно было пересчитать по пальцам одной руки. Появились те, кто ходил за ним неотступно, ловя каждое его слово, внимая ему, как учителю. Появились и враги, – и недалекие, побежденные в публичном споре, принужденные к молчанию в словесной дуэли и на виду у молча слушающего собрания, – и враги умные, коварные, и потому вдесятеро опасные, чью вражду питал вечный и неистребимый источник, зависть. Они уже плели за спиной интриги, в лицо улыбаясь и напрашиваясь в друзья. Один из них, ибн Кушейри, объявил перед всеми, что Хасана ждет земная слава и многие эмиры склонятся перед ним. Слышать такое было приятно, но слова эти были напоены ядом, распаляя злобу завистников и, самое главное, привлекая внимание Бадра и его ищеек, ревниво следящих за всеми возможными конкурентами у престола Истины.
Задумавшись над познанием имама, Хасан неожиданно спросил себя: а что, если ответ на этот вопрос и вправду самый очевидный, самый близкий из всех? Ведь даже и закрыв глаза, мы определим направление на солнце по тому, что сила его жжет глаза даже сквозь веки. Быть может, точно так же в земной, явленной и невежественному уму силе и кроется залог этого познания! Грубая сила ослепляет и ошеломляет. Но привыкший к ней человек уже видит ее глубину и тонкость. И чем дальше, чем больше! Так рука привыкает к жару и может коснуться без ущерба даже того, что сперва показалось раскаленным.
Увлеченный своим открытием, Хасан стал чаще проигрывать споры, – поскольку искал не победы в прении, а отблеска мудрости, вдруг промелькнувшего в словах собеседника. А иногда заводил заведомо проигрышный спор лишь для того, чтобы узнать мнение как можно большего числа людей. Многие превозносившие Хасана отшатнулись, стесняясь быть друзьями того, кого так часто унижали в собрании мужей. А злоба завистников так и не утихла, а сделалась насмешливой и едкой.
Хасан же, не обращая внимания, крупицу за крупицей выстроил простое и ясное учение «талима», – узнавания истинного имама. А самым главным его выводом было то, что истинный имам – самоочевидное доказательство себя. Сила и свет, исходящие от него, ярко пылают в глазах всякого, кто приготовился смотреть и видеть. Явленность имама и его очевидная сила – неотделимы. Так неразделимы и бессмысленны сами по себе слова, слагающие символ веры, «шахаду». Только сильный способен явить себя как имама. Земная слабость способна затуманить исход Истины, – тогда и главный ее носитель окутывается сумрачным покрывалом «такийи», скитается, принимает мирское обличье скромного ремесленника или купца, – и распространение Истины замедляется либо останавливается вообще, обрекая мир во власть ада.
Эта обманчиво простая мысль и стала причиной того, что существование Хасана в священной ал-Кахире превратилось в тайную войну, едва не приведшую его к гибели.
То, что за ним следят, Хасан заметил уже в первые дни. Вполне естественно, хозяева города проверяли, кто он, тот ли, за кого себя выдает, соответствуют ли его желания и тайные пристрастия званию даи. Но слежка была непостоянной, хотя и осторожной. Будто следящему выдавали задание – сегодня приглядеть вот за этим, а завтра за тем. А потом Хасан вдруг заметил, что следить за ним стали постоянно и особо не скрываясь. Сопровождали и на базар, и даже в мечеть. Бесспорно, его хотели напугать. И посмотреть, что же он станет делать, напуганный.
В Дар ал-Илме беседы с ним стали искать странные собеседники: невежественные, но с ослиным упорством задававшие одни и те же опасные, нелепые вопросы. А ибн Кушейри, ловкий и лукавый в словах мудрец, считавшийся ближайшим советчиком мужлана Бадра, однажды зазвал Хасана к себе в гости, попытался изобильно накормить изысканными кушаньями и даже намекнул на доступность вина. Угостив гостя, завязал беседу о новой доктрине узнавания имама, о которой все уже столько говорят и не могут найти в ней ни слабых мест, ни ограничений. Спросил осторожно: правда ли, что из этой доктрины логически вытекает необходимость свержения того, кто, оказавшись на троне халифов, покажется кому-то неправедным имамом по причине своей слабости?
Хасан ответил, что вопрос кажется ему бессмысленным. Он не представляет, как может слабый оказаться на троне праведных халифов, ведь там может быть только один – сам истинный имам.
Ибн Кушейри улыбнулся тонкогубым ртом и перевел разговор на достоинства древней бедуинской поэзии, открывшей миру настоящие, не превзойденные до сих пор богатства арабской речи. На прощание одарил гостя не дорого, но увесисто: отрезом грубой шерстяной ткани, мерой фиников и мерой муки, тремя кувшинами масла, медным кумганом. Снабдил ослом, чтобы везти подарки, и колченогим, едва ковылявшим слугой, чтобы проводить до дому.
– Конечно, ал-Кахира – город на диво спокойный, злодейств в нем почти не бывает, – пояснил ибн Кушейри заботливо. – Но не следует искушать духов ночи, вселяющих сомнение в умы. Мало ли кому захочется покуситься ночью на путника с изобильной поклажей? А со слугой – оно и спокойнее. Мало кто отважится напасть на двоих сразу.
Хасан не сомневался в том, что желающие отыщутся обязательно, и от самых ворот ибн Кушейри держал руку на рукояти ножа. Но все равно чуть не опоздал.
Нападавших было трое, и орудовали они не ножами, а короткими тяжелыми дубинками из твердого дерева. Хасан и заметить не успел, как вынырнули они из проулка – три беззвучные темные тени. Вздохнув удивленно, рухнул наземь колченогий слуга. Хасан, выхватив кинжал, прыгнул, полоснул. Услышал вскрик – и тут же будто лошадь лягнула под плечо. Сразу онемела рука и глухо звякнул о камень выпавший из ладони кинжал. Следующий удар Хасан принял спиной, вовремя повернувшись. Из легких вышибло воздух, и перед глазами заплясали дрожкие огоньки. Мелькнуло: убьют. И сразу: нет, как смеют, ведь знают, что он – даи Мазандерана и Дейлема! А левая рука уже, своим будто умом, вытянула вторую полосу шерской стали. Нападавшие явно не подозревали, что его левая рука проворнее правой. Первого Хасан поймал на замахе. Почувствовал, как сталь вошла в мягкое, услышал удивленное: «Ох!» Тут же, пригнувшись низко, отпрыгнул, выставил острие вперед. Кто-то, шипя, навалился на него, перекатился, а потом страшной силы удар в бок отшвырнул Хасана к стене. Кинжала не выпустил, но что толку? Встать не мог, барахтался, как полураздавленная букашка, хрипя, стараясь вдохнуть. Все, конец. Если не убьют – искалечат. За то, что ранил, – поломают ноги, ребра. Разобьют руки. Сейчас.
Но никто не спешил добивать его, и ледяной ужас, прихвативший за глотку клещами, чуть отпустил. Хасан управился сесть, привалился к стене спиной. Увидел: темные тени у стены напротив зашевелились, раздался глухой стон. Вот одна поднялась. Помогла другой.
– Берите осла, – выговорил Хасан хрипло. – Берите осла и уходите. Я не стану доносить на вас.
Тень разогнулась, и придавленный, полный боли голос прошипел: «Твой долг ослом не покроешь, святоша!»
А Хасан вдруг, будто камень с обочины, подобрал внезапно подвернувшееся воспоминание. А вдруг? Спасение часто лежит в местах, о которых и не подозреваешь.
– Мой долг таким, как вы, покрывают братья Сасана, – сказал он. – Два Фельса мне должен за полдела.
Тень хрипло выругалась на непонятном языке. Потом добавила: «Ты не думай, святоша, что ты просто так выкрутишься. В другой раз и второй пыряк тебе не поможет». Но в словах его слышалась не угроза, а скорее страх.
Хасан, держась за стену, встал. И сейчас же тень подалась назад, зашипев.
– Убирайтесь! – приказал Хасан.
Тут с земли поднялся колченогий слуга. Вместе с разбойником они погрузили на осла распростертое на земле тело, скинув мех с финиками, чтобы освободить место. Слуга повел осла под уздцы, а разбойник, шипя от боли, помог оторваться от стены еще одному, скорчившемуся беспомощно.
– Мы еще встретимся, – пообещал из темноты переулка змеиный, искаженный болью голос.
Хасан выждал немного. Увидел, что его кинжал так и остался лежать посреди улицы, льдисто посверкивая в лунном свете. Подобрал его, присев на корточки. Потом долго не мог встать. Пришлось на четвереньках подобраться к стене, чтобы встать, держась за нее. А поднявшись, побрел домой, стараясь не падать, когда на месте стены внезапно оказывался провал улицы. В квартале дейлемитов Хасану посветил в лицо лампой ночной сторож и охнул удивленно, узнав: «Господин Хасан, что с вами? Вам врача?»
Наутро весь квартал гудел, как взбудораженный улей. Там и в самом деле жило много персов, луров, мазандеранцев и самих дейлемитов, прочней и дольше других державшихся за Истину после прихода тюрок. Их даи – к тому же земляка – избили до полусмерти, чуть не искалечили! У дверей Хасана толпились люди. Многие трясли кулаками, грозя непонятно кому. Разошлись, только когда тощий врач-сириец, пропахший полынью и терпентином, объявил, показавшись на пороге: «Жизнь почтенного хаджи вне опасности! Через три дня он будет на ногах!» Но до самого вечера в дом Хасана шли и шли гости: слуги от знатных, посланные осведомиться о здоровье и о том, можно ли чем помочь, а иногда и сами знатные, со слугами и подарками, и незнатные – школяры, соученики в Дар ал-Илме, купцы из Ирана, ремесленники, дейлемиты-наемники из войска и даже совсем непонятные, разбойного вида типы с золотыми серьгами в ушах, похожие на работорговцев. Наконец Хасан, вконец обессиленный, измотанный болью в боку и плече, выпроводил последнего визитера. И попросил пожилого дейлемита, вызвавшегося помогать Хасану во время болезни, никого больше не впускать.
Почти тут же раздался вкрадчивый, осторожный стук, тихий, но странно настойчивый, внушающий уверенность: добром ли, худом ли, но впустить стучащего придется. Дейлемит, глянув на Хасана тревожно, открыл дверь.
– Ба, сколько ветер пыль носил, сколько верблюд песок топтал, а мы снова встретились! Салям, хаджи! – В комнате сразу стало тесно от чудовищной, расплывшейся, трясущейся туши пришельца.
– Два Фельса, – пробормотал Хасан слабо.
– Ха, хаджи вспомнил меня! Какая честь! – объявил толстяк зычно и тут же, повернувшись к дейлемиту, приказал: – Чаю нам!
– Фарбод, пожалуйста, завари чаю, – попросил Хасан.
– Стой! – Жирный проходимец поднял руку. – Вот тебе пять дирхемов. Принеси нам чайник лучшего навару от старого ал-Асира да еще шербета вишневого прихвати.
– Но это же так далеко! – изумился дейлемит.
– Вот именно, – сказал Два Фельса, приятно улыбаясь.
Дейлемит быстро исчез за дверью.
– Прошу прощения, что оставил вас без слуги, уважаемый хаджи. Но это ненадолго. Чай у ал-Асира в самом деле самый из самых. …А я, с вашего позволения, присяду. У верблюда четыре ноги, и тот спит на брюхе. О-ох! – Под грузной тушей захрустел окованный железом сундук. – Много, много ходит слухов про мудрого даи из Персии. Ах, ученый Хасан, какой важный, уважаемый человек! Даи всего Дейлема и Мазандерана! Спас бедного сына Сасана! А как железом крутит! – Толстяк хихикнул. И тут же сменил тон на почтительный, заискивающий даже: «Не обижайтесь на меня, пожалуйста, хаджи Хасан. До меня дошло, что вы меня помянули, и вот я, рад услужить».
Хасан вздрогнул.
– Ах, вы не подумайте плохого, – залебезил толстяк. – Сыны Сасана, – не сборище ночных головорезов, нет. Мы вольные люди, но есть у нас слабинка, падки мы до легких заработков, ну, и каждый своим умом крепок. Не все ведь слышали, какой хаджи Хасан бодрый человек и какой проповедник замечательный. Ах, не все. Но будьте уверены, безнаказанным такой проступок не останется. Их накажут. Обоих!
– Их было трое, – выговорил Хасан.
– Ах, – толстяк развел руками. – Жизнь, она такая. Кто-то рождается, а кто-то, увы… В особенности если не перевязать вовремя. Хорошо у проповедничков железо режет-то, хорошо. Хинское небось, а? Или из Шера? Знатная там сталь, ох, знатная. До кости пробирает, сверху донизу раскроит. И работают двумя руками святоши ох как хорошо. Почище кушанских живорезов.
– Зачем ты пришел, отец Зейда? – спросил Хасан резко. – Разбираться с долгами крови?
– Зачем вы так на бедного побирушку, – толстяк даже носом шмыгнул, – дело-то не в этих прощелыгах, поделом им, раз нарвались, недотепы, с ибхамами против ножа не совладали. Тут большое дело видно, потому к вам бедный Два Фельса и пришел. Мы долго к вам присматривались, пока не решили – хороший вы человек, подходящий. Вы уж меня послушайте, хаджи, наберитесь терпения. Потом не пожалеете, клянусь. Мы вот всем говорим: мы, дети Сасана, – вольные люди. Ни эмира над нами, ни халифа. Идем куда хотим, делаем что хотим, простаков облапошиваем. На словах оно вроде так, и если посмотреть снаружи, вполглаза, похоже. А на деле у нас-то хозяев побольше будет, чем даже у пахотника какого-нибудь. Свои начальники у нас, а то как стадо в узде держать? Ведь если узду отпустить, кто угодно сыном Сасана захочет стать, и братство наше развалится, неучами и неумехами переполненное, и смертоубийство между нами учинится. А еще нам среди сильных и властных друзей надо иметь, ведь мы не трудами праведными живем. Да и среди простецов опора нужна, – от них ведь нам укрытие и прокорм, когда дела нету. Ох, тяжелая наша жизнь. Но и мы – люди непростые, сноровистые, – толстяк подмигнул. – Ходим от Андалуса до Хина, много можем. И помогаем тем, кто нам помогает. Говорят, что мы к народу честному присосались, – а мы как те пиявки, которых лекари ставят. Кровь, может, и сосем, но оттого выздоравливают. Ведь нам что нужно? Спокойствие, и чтобы никто войском ни на кого не ходил. После войска финика горелого не подберешь, и нигде от него не спрячешься, – крепостей-то у нас нет, чтобы осады выдерживать. Говорят: мы разбойные, а мы самые что ни есть мирные. Ведь если мир, народишко жиреет, с него и пожива жирнее.
Толстяк закряхтел. Вытер рукавом пот со лба. Хасан смотрел на него терпеливо, стараясь отогнать сонливость.
– Вот, уважаемый хаджи, – сказал толстяк назидательно, – любим мы спокойствие. А в этой-то стране ох какое беспокойство зреет. Вы и сами, должно быть, увидели. Армянин-то – крутой парень, ох, крутенек. Все по-своему сделать норовит. А нам так при старике Мустансире хорошо, мы первейшие ему верные. А без него будет как? …Эх. Вон, в Конье, наших со стены вывесили, как селедок вялиться. А в Иране вашем что делается? Не продохнуть от тюрок этих. …В общем, вижу, утомил я вас, хаджи. Так я прямо к делу. Мы вам помочь можем, в задумках ваших. Конечно, не в том, чтобы одного богослова в отместку отходить, ну так вы же умный человек, вы, наверное, про такое и не думали. В других задумках. В больших. Насчет будущего спокойствия. И всяких свежеобрезанных начальников, понимаете? Мы поможем, не сомневайтесь. У нас хорошие связи. С большими людьми. Оч-чень большими. Которым мы помогаем. И которые тоже готовы помочь тем, кто поможет им. Что на это скажете?
– …Это хорошо, – сказал Хасан, подумав. – А какую плату потребуют с меня сыны Сасана?
– Пока никакой. А вот если уважаемый даи наберет силы – может, он возьмет под крылышко и нас, грешных.
– А если даи так и не наберет силы?
– Ну, всякий купец рискует, когда товар покупает и караван снаряжает. Мало ли что в пути случается. Какая же прибыль без риска? Зато какая прибыль может быть… – толстяк сладко зажмурился и сделался похожим на кота.
– Хорошо. Я готов согласиться и принять вашу помощь. Только соглашусь я, когда своими глазами увижу, что вы на самом деле хотите сделать… большое дело ради спокойствия сделать.
– Ну, за чем дело стало. – Два Фельса ухмыльнулся. – Скоро. И своими глазами, обещаю.
Вдруг встал, с неожиданным для такой туши проворством.
– Эх, не дождусь я чаю, так и пойду. Выздоравливайте, почтенный хаджи. И не бойтесь ночных улиц, такое больше не повторится, обещаю.
Толстяк поклонился. Шагнул к двери. У нее, приостановившись, картинно шлепнул себя по лбу и воскликнул: «Ох, совсем забыл. Вы, хаджи, если вздумаете меня искать, не ищите никакую лунную харчевню у полдневного базара. И монетку, которую я вам дал, лучше выбросьте, если она еще осталась у вас. Это у нас знак такой, не совсем хороший. Для простецов».
– Да? – Хасан глянул на него, улыбаясь. – Я приму к сведению. А знает ли почтенный Два Фельса, что чародеи людей Огня умели заклинать души тех, кого ловили на лжи? Заклинать на том, о чем они лгали?
– Чур меня, – Два Фельса сложил пальцы крест-накрест. – Чур, чур.
– Не бойтесь. Я не чародей людей Огня. Да и все это – сказки. Для простецов, – сказал Хасан, продолжая улыбаться.
– Да, конечно, – пробормотал толстяк и скрылся за дверью.
Встал на ноги Хасан не через три дня, а уже назавтра. Пошел в мечеть, затем в Дар ал-Илм – как обычно. Как обычно, слушал, вступал в дискуссии. Встретил ибн Кушейри, растянувшего в улыбке тонкие губы. Улыбнулся в ответ. Как ни странно, ни ненависти, ни даже злобы к нему не питал. Попросту в памяти его имя «ибн Кушейри» переместилось в тот список, который возглавлял Низам ал-Мулк. Хасан уже почти перестал испытывать обычную человеческую ненависть и злобу – когда трясутся руки, бросается в голову кровь и липко потеют ладони. Она заменилась твердым холодным знанием о том, что есть люди, лишние в его, Хасана, мире. Миру этому вредящие, дышащие в него отравой. С этими людьми можно видеться каждый день, улыбаться им и перешучиваться с ними, приспосабливаться к ним, – и каждый вечер молить Господа, чтобы позволил очиститься от скверны, принятой в тело и душу вместе с воздухом, которым дышали они.
Без малого через месяц после ночного происшествия, около полудня, в малом греческом квартале за дворцом Бадра Хасана окликнул знакомый одышливый голос. Хасан остановился, не оборачиваясь, притворившись, что рассматривает вереницу идущих мимо ослов, груженных тканью и посудой.
– Мудрый хаджи, идите вперед, до перекрестка, – послышалось сзади. – А там направо и до второго проулка налево. Там вторая дверь.
Хасан послушно прошел, свернул раз и другой. Шагнул в открытую дверь. Спустился по короткой лестнице, прошел по коридору и оказался в низкой широкой комнате, освещенной лишь сквозь узкие оконца в восточной стене. В комнате висел тяжелый, удушливый смрад жженых благовоний, подкисшего розового шербета, чего-то назойливо-сладкого, липнущего к ноздрям, щекочущего, дурманящего, – медовой, теплой гнили.
– Пожалуйста, хаджи, – сказал, улыбаясь, толстяк, невесть как попавший сюда раньше Хасана, и показал на помост в углу, застланный ковром и усыпанный подушками. – Садитесь. А я сейчас чайку спроворю. Я быстро.
На помосте уже сидел человек в широкой темной джуббе, скрывавшей его от шеи до пят, и тайласане, затенявшем лицо. Хасан, прежде чем сесть напротив него, почтительно поклонился:
– Салям, господин.
– Салям, Хасан Субботы, – ответил человек хрипло, и безошибочная память Хасана тут же подсказала, кто его собеседник.
– Господин Низар, светоч Истины, – выговорил Хасан хрипло и поклонился, едва не ткнувшись лбом в подушки.
– Не нужно, – человек вяло махнул рукой. – Сейчас все эти звания для меня – насмешки. Зови меня просто: Низар.
– Как скажете, господин.
– Мой верный ал-Асмаи мне рассказывал про тебя много хорошего и удивительного, – человек откинул тайласан. – И он сказал мне, что ты хотел бы помочь моему делу.
У светоча Истины, наследника Доказательства Божия, оказалось ястребиное, хищное лицо: тонкое, холодное, с резкими чертами. Бледные губы искривлены в презрительной усмешке, черные неподвижные глаза – два обсидиановых отщепка, острых и опасных.
– Всем, чем смогу, мой господин, – ответил Хасан, прижав ладонь к сердцу.
– Деньгами сможешь? У тебя есть связи в Иране, я знаю. Чтобы бороться с армянским выскочкой, мне нужны деньги. Те самые деньги, которых здесь мне не дают ни купцы, ни менялы. Отец, слушаясь Бадра, дает мне лишь жалкие гроши. А мой брат завален деньгами, швыряет их направо и налево, как безумец, – Низар выругался вполголоса. – А мне не хватает даже на приличную свиту! Армянин меня ненавидит, все они меня ненавидят, потому что я сильный, потому что смогу повести за собой, а их всех раздавить в пыли. А отец терпит. Что ему остается делать? Бадр вернул ему столицу и страну. Все войска преданы Бадру. Если он вздумает бросить нас, мы потеряем все. Отец сдался. Но не я! Он – Истина на этой земле, а я – его единственный законный наследник. «Насс» должен перейти ко мне!
Низар сжал кулаки, и глаза его остекленели.
– Бадр хочет меня оттереть. Я знаю, он меня ненавидит. Я один из всех говорю ему правду в лицо! Он бы сжил меня со свету, но не может. На открытое убийство он не решается, он трус. Он уже сколько раз пытался тайно извести меня, то ядом, то ночными душегубами! Но я настороже! Я не ем во дворце, не ем из чужих рук. Есть еще те в этом городе, кто защищает меня! – Голос его сорвался на визг. – Я еще увижу его голову на колу!!
Низар задрожал, и в уголках его губ запузырилась слюна. Тут же возник за его плечом сгорбленный, черный, и вкрадчивый голосок зашептал: «Господин, господин, вот ваше питье, примите, господин». Чья-то унизанная медными перстнями рука протянула пиалу с темным, мутным взваром, от которого пахнуло гнилостно-сладким, пряным.
– Юсуф, и ты убиваешь меня! – вскричал Низар плаксиво.
Но чашку с питьем принял и опустошил жадными, торопливыми глотками. Потом запрокинул голову, и губы его расплылись в странной, мечтательной улыбке.
– Хасан Субботы, у меня так мало воинов. Среди наемников Барда много твоих земляков, много дейлемитов и курдов. Говори с ними, дай им денег, если нужно, – пусть они пойдут за мной. Пусть не дадут совершиться преступлению против Истины! Ты поможешь мне, Хасан?
– Конечно, мой господин.
– Тогда иди. Я устал. Я буду спать. Мой ал-Асман поможет тебе. Проси его, о чем нужно. Проси… – Голова Низара запрокинулась, изо рта его поползла липкая темная струйка. Затем дыхание его стало ровным, медленным. Наследник Доказательства Истины уснул и улыбался во сне.
Хасан подождал немного. Затем встал и вышел. Никто его не задерживал. Он брел назад, к своему жилищу, шатаясь, будто оглушенный внезапным ударом. Опершись ладонью о стену, сказал сам себе: «Аллах знает, кому вручать знание. Что такое телесная немощь или порок по сравнению с Истиной? Слабый сосуд всего лишь удержит ее меньшее время».
– Хаджи, вам помочь? – раздался голос за спиной.
Хасан оглянулся и увидел озабоченно хмурящегося ал-Асмана, которому куда больше подходило имя «Два Фельса».
– Нет, мне уже лучше.
– Но позвольте, я вас сопровожу, – предложил толстяк. – Сердцем чую: надо парой слов перекинуться, правда?
Рядом вдруг истошно завыл ишак, о спину которого хозяин в сердцах обломал хворостину. Толстяк шарахнулся и изверг на голову недотепы целый ливень хулы, помянув и его отца, и мать, и деда, и троюродных дядьев, и Иблиса, и тысячу тысяч развратных псов, замешавшихся в его родословную. Потом сплюнул и, вздохнув, сказал Хасану:
– Ну какой глупец, лезет со своим ослом, когда люди разговаривают.
Затем, семеня рядом с Хасаном, сообщил:
– Вы поймите правильно, хаджи, мы тоже не слепые. Но всякий человек слаб. Это ведь все равно, если, к примеру, у эмира есть бородавка или нет бородавки. Важно ведь то, что он – эмир. А наш господин умеет благодарить, честное слово.
– Бородавка – это все равно, да, – подтвердил Хасан.
– Говоря по правде, парень налит дерьмом до краев, – сообщил толстяк доверительно, – Но ведь это не от хорошей жизни, верно? Армянин его каждый день норовит унизить, даже последние слуги его то пихнут, то в шербет плюнут. Как тут не озлобиться. Но он – хозяин толковый, проверено.
– Вы его поите травой хаш?
– Мы, – толстяк нервно облизнул губы. – У него припадки, понимаете? Он тогда бросается на всех, как безумец, бьет, чем ни попадя. Нам лекарь посоветовал. Хороший лекарь, иудей.
– Так вы его поите хашем?
– Ну, немножко. Там еще сон-трава и зелья всякие. Мы не сами придумали, нам лекарь его составляет.
– И часто он его пьет?
– Раза три в день. Или четыре.
– У него сын есть?
– Чего? – толстяк не понял сперва и даже приостановился. – Нет вроде. Может, от дворцовых баб кто есть. А так пока никого. Куда ему про баб думать, такому.
– Если ты и в самом деле хочешь помочь, то найди ему женщину. Чистую, не тронутую до него. Пусть она ляжет с ним, когда он очередной раз обопьется сонного зелья.
– Вы, вы, – толстяк пробормотал удивленно, – но это же…