Люди Истины Могилевцев Дмитрий
Осторожность подсказывала Хасану не торопиться, но он не стал ее слушать. Он слишком долго прожил у этих гор и устал глядеть на них издали. В его памяти вновь и вновь всплывали потоки, несущие камни и пену, луга с травой по пояс, живое и свирепое солнце на морщинистых лицах скал. Хасан снова хотел ощутить ногами каменистые тропы и вдохнуть ветер, от которого звенело в груди и ломило в висках. В месяце зулхиджа, когда в высокогорье пришла настоящая весна, Хасан покинул надоевший шумный Казвин, живущий под сенью гор, но отвернувшийся от них, и отправился вверх. Отправился один, потому что в последнем своем путешествии хотел в спутники лишь солнце и старость.
Как описать по-настоящему радость дороги? Истинная свобода этого мира – лишь у странников, чье прошлое и будущее стерегут земные дела. А между ними странники недоступны спешке и суете. Они, как вдаль за окном, смотрят на жизни тех, мимо которых проходят. Истинный смысл хаджа – не в незатейливом обряде у Черного камня. Смысл – в дороге к нему. Потому жители Мекки на самом деле дальше всех от святыни. Недаром из них вышел род калифов-отступников, извративших и оболгавших учение Пророка и проливших самую драгоценную кровь в мире – кровь явленной Истины.
Хасан медленно карабкался по тропе, ведущей к высокому, трудному перевалу в долину Алух-Амута. Проехать можно было и иначе, вдоль реки, – так когда-то он эту долину и покинул. Но не хотелось снова долгими часами брести между тесных, высоких скальных стен, видя перед собой лишь мутную от взбаламученного песка реку. А сейчас с безлесного, крутого склона Хасан видел, как чашу в ладони, огромное плоскогорье, изрезанное ущельями, испятнанное полями и рощами, пестрящее муравейниками деревень и неряшливыми, комковатыми грудами городов. Сверху Казвин казался игрушкой, лепешками и башенками из песка, которые слепили непоседливые дети. А далеко справа белым клыком вонзался в небо исполин Демавенд.
На перевале ветер свистел в камнях. Из жалкой крепостцы, прилепившейся к скалам, навстречу Хасану, ежась, выбрались потрепанные люди, закутанные в плащи из грубых овчин. Один спросил грубо на фарси, зачем ему нужно в долину. А Хасан, улыбнувшись в седую, развеваемую ветром бороду, ответил на местном наречии, гозархани: «Я возвращаюсь на землю своей былой радости, чтобы дожить свои дни там». Стражник посмотрел с удивлением и почтением и ответил, склонив голову: «Доброй дороги, отец». И долго, вздрагивая, смотрел, как уверенно и прямо шагает странный старик по рыжим камням, растрескавшимся от солнца и зим.
Заночевал Хасан там, где застигла его ночь, – в пастушьей хижине высоко над ущельным разлогом, посреди которого, будто ключ из замка, торчал исполинский утес Алух-Амут. Оборванный пастух, заросший до глаз диким черным волосом, не осмелился и заговорить с Хасаном. Перепуганным зверьком забился в угол, поблескивая глазами. Потом нерешительно подтолкнул Хасану обломок сухаря, кусок сыра, просоленного грязноватой, едкой, из пепла добываемой солью. Видя, что Хасан принял с благодарностью, бочком попятился к двери. Вернулся, неся миску с кислым молоком. Поставил перед Хасаном осторожно. Тот отлил немного себе в чашку, пододвинул миску с остатками к пастуху. Тот отдернулся, будто Хасан предлагал ему яд. Поев, Хасан поблагодарил его. Затем встал на колени в ближний к очагу угол и заснул.
Проснулся еще до рассвета. Но пастух уже не спал, глядя из угла на чужого удивительного старика блестящими бараньими глазами. Хасан встал и, поклонившись пастуху, сказал:
– Спасибо тебе, добрый человек. Благословен будешь ты и твое стадо.
– Господин, – вдруг прошептал пастух, – мое имя Бехрам, да, Бехрам. Пощадите меня, господин.
– Тебе ничто не грозит, добрый человек Бехрам.
Но от звука своего имени в устах Хасана пастуха будто ударило, – он осел, скорчившись, закрыл голову руками и глухо застонал.
– Ты здоров, Бехрам? Тебе помочь? – спросил Хасан, озабоченно на него глядя.
Но пастух все так же сидел, скорчившись, и стонал. Так и не встал проводить Хасана за порог.
К полудню Хасан спустился до большой, в сотню дворов, деревни Андиджруд по соседству с Алух-Амутом. Деревня была просторная. Глинобитные, крытые соломой дома не лепились друг к дружке, а стояли в садах, и до замка от нее было всего полдня пути пешком. В ней приятно было остановиться и отдохнуть, послушать шум ветра в кронах деревьев и смех детворы. Тут было много детей, – а значит, много работы для учителя. Но глава деревни – сгорбленный, желчный старик – встретил Хасана настороженно.
– Э, много у нас нынче гостей, много, – проворчал, поприветствовав пришлого. – Понравилась земля наша гостям. И купчишки едут, и кадии какие-то, – ну зачем нам, скажите на милость, кадий? Всем, смотрю, чего-то надо. И вы вот, господин Даххуда, говорите, жили у нас когда-то, а теперь доживать приехали, детей учить. Нужное дело, да. И красиво у нас, зелено. Жить хорошо. Только учительством у нас не проживешь, правда, у нас люди на земле работают. Разве только родичи помогут. А вы-то сам какого роду будете? По-нашему говорите, а не узнаю я вас.
– Я из рода ал-Хакк, – ответил Хасан. – Это очень древний, хороший род. Не всегда он бывал в почете. Но это поправимо.
– Ал-Хакк? – Старик хихикнул. – Понятно. Только вы не думайте, господин хороший, что мы здесь, в горах, совсем уже темные. Я, между прочим, до Басры с сабелькой в руке хаживал. Ал-Хакк, это, коли память меня не подводит, попросту «истина» по-арабски.
– Истины «попросту» не бывает, – сказал Хасан.
– Ну, ну, – старик покачал головой. – Ишь, вы меня за слова схватить удумали. Понял я, что к чему тут. Знаю, откуда этот караван. Молодой Кийа, небось, на пилав снеди набирает, а? Лихое дело он затеял, лихое. Только вы, господин, обо мне не переживайте. Кийа – хороший человек, щедрый. Все его тут любят, даром что рода он худого. И я люблю его. Его друзей тоже. Вам-то, небось, и о заработке особо беспокоиться не нужно, а? Одежонка на вас скромная, а руки вон какие ухоженные! Ну, живите, детишек учите, только чтоб спокойно. Нам тут беспокойства не нужно. Да. Любим мы тишину. – Старик усмехнулся чему-то и спросил вдруг: – А вы какой дорогой пришли?
– С востока, через перевал.
– Что, за день управились?
– Нет, я заночевал на вашей стороне, у пастуха.
– Это у Бехрама, у полоумненького? Такой лохматый, глазищи черные, блестящие? Ну и как? Накормил-напоил? Не сидел в углу, глаза вытаращивши?
– Накормил. Сыра дал, молока и хлеба. Переночевать позволил, – ответил Хасан осторожно, пожав плечами.
– Да? Ну и хорошо. …Он славный парень, хотя и дурачок. Он раньше нормальный был. А потом под самую зиму погнал овец через перевал. Вот снегопадом-то и накрыло. Утром спохватились, нет его. А снег все валит. Три дня валил. На Гарнеруд лавина сошла, летовки побила. Думали, конец Бехраму. Ан нет, на четвертый день вернулся, в снегу весь, и овцу на руках приволок, черную. Здоровый, не помороженный. Голодный только, и глаза блестят странно. Заговорили с ним, а он давай болтать, что к нему сам Зердушт пришел и из снега вывел. С тех пор и стал такой. Только вот что, – старик хитро усмехнулся, – с тех пор он и в самом деле стал злое видеть – и в овцах болезни, и в человеке гнилую душу. К нему специально приводят, – чтоб он лихо распознал. Лечить он не может, но видит и боится. Не хочет дотрагиваться до плохого. Никогда не ошибается. У тех из наших, кто в исламе слаб, – а мы люди горные, мало у нас образованных, – он вроде святого, вместо прежних жрецов.
– Я не принес с собой зла, – ответил Хасан.
– Конечно, мой господин, конечно, – угодливо подтвердил старик.
Через три дня в деревню пришел Хусейн Каини. Терпеливо дожидался, пока Хасан закончит разговор с отцом очередного сорванца, условится о медяках, должных за обучение письму и счету, и чтению ал-Корана, а дождавшись, подошел тихо, будто побитый пес.
– Простите меня, сайидна, – прошептал, облизнув губы, – я по слабости своей, по простодушию подвел вас. Я не думал, что этот, эта… этот злобный дурак окажется таким хитрым. Вам здесь опасно находиться, очень опасно. Он хочет продать вас Низаму.
– Что такого страшного, Хусейн? – осведомился Хасан благодушно.
– Этот глупец со святотатственным именем Махди задумал выслужиться перед Низамом. Он прознал о вас и о том, что вы прибудете сюда. Я думал, он уже собирается дать клятву. Он сказал, что даст, – но хочет, чтобы клятву его принял важный человек, равный ему, – а ведь он назначен самим султаном хозяином всего Алух-Амута. Я поверил, согласился, вас позвал и уже подготовил все. А недавно мне верный человек передал его разговор с сотником, его родичем. Он собирается заманить вас в крепость, а потом под предлогом беспорядков в дальнем конце долины выслать из крепости всех, кто нам верен. А с оставшимися схватить вас.
– Ну, так отчего же ты встревожился, Хусейн? – спросил Хасан, улыбаясь. – Пусть он меня заманит в крепость. Пусть вышлет из нее тех, кого считает нашими людьми. А ты ему помоги различить своих и чужих. Говори с нужными людьми у него на виду. Проповедуй. И оповести Кийю. Его молодцы нам понадобятся. А еще, пусть пару ночей ворота стерегут те, в ком ты уверен. Разве это трудно?
– Нет, сайидна, – ответил Хусейн. – Нет. Это… это в самом деле просто.
– Так почему же ты не смог до этого додуматься сам? Быть может, потому, что решил, будто не имеешь права рисковать мною? …Это понятно. И разумно. Само собой, мне вряд ли понравится, если кто-нибудь решит рисковать мною без моего на то согласия. Но приз в нашей игре, Хусейн, стоит риска. Второй такой крепости нет во всем Дейлеме.
Вскоре прибыл и посланец от хозяина крепости, не только носившего несообразное имя «Махди», но еще и принадлежавшего к роду, гордо именовавшему себя потомками Али. Правда, какого именно Али, члены рода предпочитали не уточнять, намекая, что здесь, в Дейлеме, тоже был свой великий Али. Посланец – местный, деревенский – должно быть, уже прослышал о том, какая заваривается каша и кто такой скромный учитель Даххуда, и потому косил глаза, заикался и едва заставил себя передать просьбу «большого нахиба Махди». Большой нахиб передал еще и письмо на чудовищном арабском, почти не поддающемся дешифровке: просил «знатного учителя ходить и рассеять мрак злокозненного невежества». Хасан, сохраняя серьезный вид, написал ответ: заверил, что придет и непременно рассеет вместе с кознями, как же иначе, – и торжественно вручил посланцу, с которого, несмотря на вечернюю прохладу, в три ручья лился пот.
Наутро Хасан отправился рассеивать и, подъехав к крепости, надолго замер, пораженный и восхищенный. Огромной она была, немыслимой. Должно быть, те, кто строил ее, не от людей хотели обороняться, – от духов, вырвавшихся из геенны, чтобы осадить чудовищную земную кость, вырванную из долинной глади и вознесенную в небо. Стены ее были голой отвесной скалой выше любой рукотворной башни, многократно выше и цитадели Шахдиза, и минаретов ал-Кахиры. Даже гигант не забросил бы стрелу из лука от подножия до верха скалы, увенчанной почти ненужной стеной с зубцами, построенной, видимо, только чтобы предохранить защитников от падения вниз. Никакой враг и без стен не смог бы забраться в крепость. Подняться на Алух-Амут можно было лишь по узкому скальному перешейку с узкой, зигзагом вьющейся тропой на нем. С нее даже и глянуть вниз было страшно, такая была она крутая. А рядом с ней шел прямой скат, почти желоб, – то ли для того, чтобы сбрасывать на головы осаждающим камни, то ли для слива дождевой воды. Потом Хасан узнал: местные горцы, опираясь на шесты с железными наконечниками, могут с невероятной скоростью скакать вниз по склонам, на каких обычный человек не сможет и устоять неподвижно. Въезд в крепость был узким проходом между стенами, а замет становился тоннелем в скале, с прорезанными в своде бойницами. Нет, не существовало в подлунном мире армии, способной взять эту крепость силой.
«Впрочем, – подумал Хасан, усмехнувшись, – еще никакие стены не смогли спасти глупость, прячущуюся за ними».
Большой нахиб Махди оказался растопыристым, краснолицым, выпиравшим жирными складками во все щели своих доспехов. Гордо торчали три его подбородка и могучее брюхо, а от сальных оплывов под мышками руки его торчали в стороны, будто хотел он гостя подхватить, как бочку. Наверное, он очень гордился своим доспехом – чешуйчатым, золоченым, вычурным, – то ли сделанным для кого-то из его тощих и богатых предков во времена дейлемитской удачи, то ли снятым с какого-нибудь персидского вельможи, не успевшего удрать с поля битвы. На приглашенного гостя он, впрочем, почти и не глянул. Буркнул приветствие, повел рукой вокруг – дескать, располагайтесь, учите. А сам, презрительно фыркнув, отправился к себе – в башню посреди утеса, обнесенную невысокой стеной, хранившей личный огород большого нахиба и хлев с тремя молочными коровами. Махди любил свежее молоко по утрам, оно помогало ему избавиться от радужных кругов перед глазами и ломоты в висках.
Хусейн Каини показал Хасану крепость: обширные залы, высеченные в скальной толще, зернохранилища, сад и огороды на дальнем краю утеса, подходы к которому защищала еще и река. А главное, удивительную систему сбора дождевой воды, каналы, опоясавшие весь утес, и большой пруд с холодной чистой водой – глубиной, по уверениям Хусейна, почти до подошвы утеса. Нет, крепость эту не взяла бы ни измором, ни штурмом никакая армия, пока оставалось на стенах хотя бы с полдюжины знающих свое дело, разумных защитников. Но совершенен в этом мире только Тот, Кто этот мир и создал.
Прожил в крепости Хасан два дня. Махди он больше так и не увидел, – но куда бы Хасан ни отправился, осматривая крепость, поблизости непременно оказывался занятый чем-то срочным слуга. А на третий день поутру, – как раз после того, как Хусейн принес весть о поимке гонца, которого Махди оправил визиру Низаму, – на стене внутренней крепостцы появился сам большой нахиб и объявил собравшимся воякам и гарнизонному народцу, что в Гарнеруде большая беда. Набег из-за перевала, много врагов, надо народ спасать. Из крепости войско должно идти. Сейчас сотник со своими отберет, кому идти надо, и пойдут, кому надо. А кому не надо, значит, останутся.
Сотник с подручными быстро и деловито выгнали всех, кроме постовых, на площадь перед воротами внутренней крепостцы, построили и разделили на две неравные части. Большую часть нахиб кратко напутствовал на бой за правое дело и отправил. Меньшую, однако, не распустил, а оставил стоять на площади. Когда ворота за отправленными захлопнулись, большой нахиб вновь появился на стене.
– Воины! – воззвал он, прокашлявшись. – Среди нас есть бунтовщики и мятежники, страшные мулахиды. Они и ваших товарищей в ересь совратили, нечестивцы! Отомстите! Хватайте еретиков!
Стоявшие переглянулись. Кто-то явственно хихикнул. Нахиб смотрел сверху, багровея.
– А кто мулахиды-то? – спросили из строя.
– Нечестивцы, проникшие в крепость под видом учителей! – нашелся нахиб.
– Это кто же?
– Это… это вон кто! Хватайте дерзкого! Он посмел еще явиться сюда сам! – заорал нахиб, показывая дрожащим пальцем на Хасана, седобородого, высокого, входящего неторопливо во двор.
Многие в строю, сняв шлемы и шапки, поклонились, когда Хасан приблизился.
– Салям тебе, Махди, сын Али, – произнес он негромко, но его слова, будто удар в гонг, разнеслись над всем огромным утесом, и услышали их все, даже караульщики, смотревшие, дрожа, на войско и оторопелого Махди.
– Хватайте, хватайте его! – завизжал тот, багровея. – Хватайте его, вы, трусы, неумехи!
– Не оскорбляй своих людей, сын Али, – попросил Хасан. – Они честно служили тебе, пока могли. Но теперь они увидели Истину – и то, как ты решил предать ее.
– Старый осел, ты думаешь, что обхитрил меня? Э-эй!! – Махди аж затрясся от натуги. – Откройте ворота-а-а!! Сейчас же откройте!!
– Как ты думаешь, кто войдет в них? – осведомился Хасан, но Махди, не слушая его, продолжал безостановочно визжать.
Наконец замолк, утомившись, и увидел, что ворота никто не спешит открывать.
– Послушай меня, Махди, – попросил Хасан. – Перед тобой есть выбор. Простой выбор. Кровь и смерть либо достаток и спокойное счастье. Если ты выберешь первое, то не доживешь до завтрашнего утра – как и все, кто решит защищать тебя. Если выберешь второе – отправишься восвояси с деньгами, которых хватит на усадьбу и гарем в любом владении Великого султана. Когда-то ты заботился о тех, кого я сейчас зову братьями. Давал им хлеб. Потому я даю тебе выбор. Подумай над ним.
Махди, отдышавшись, снова открыл рот, – но тут его дернул за рукав сотник, вовремя забравшийся на стену. Дернул за рукав, повернув к себе, и принялся шептать на ухо. Махди слушал, то багровея, то бледнея. Наконец сотник выпустил его, ухмыляясь в бороду.
– Учитель э-э… Даххуда, – выговорил Махди, заикаясь. – Если я тебя понял правильно, ты хочешь купить у меня крепость.
– Да, хочу, – подтвердил Хасан. – За три тысячи золотых динаров.
В лице Махди мелькнула изумленная радость.
– Три тысячи? – повторил он недоверчиво. – Ты мне дашь такие деньги за то, что мог бы отнять силой?
– За то, чтобы взять без крови, – сказал Хасан.
– Э-эй, слушайте все, Даххуда пообещал мне дать три тысячи золотых динаров, – вдруг завопил Махди. И тут же, мгновенно успокоившись, спросил хитро: – А поклянешься, а? Вот тут, перед всеми, поклянешься, что я получу эти деньги?
– Клянусь Истиной.
– А не обманешь? Кто ее знает, Истину твою.
– Я никогда не нарушал моих обещаний и не стану клятвопреступником из-за такого, как ты, – сказал Хасан тихо. – Ты и твои люди можете выходить к нам, – вам никто не причинит здесь вреда.
Сотник снова потянул Махди за рукав и зашептал на ухо. Долго шептал. Наконец оба спустились со стены. Заскрипели узкие, тяжелые ворота крепостцы, и оттуда гуськом выбрались ее несостоявшиеся защитники – дюжины три с самим Махди во главе. Приблизившись к Хасану, тот спросил угодливо: «Я сделал, как договаривались, господин Даххуда. Где деньги?»
– Вот, – ответил Хасан, протягивая ему лист бумаги.
Тот схватил жадно, развернул. Прочел: «Раис Музаффар, да хранит его Аллах, заплатит сумму в три тысячи золотых динаров, цену крепости Алух-Амут, Алиду Махди, – мир да пребудет с Избранным Пророком и его семьей». А рядом с подписью Даххуды, читавшейся почему-то «Хасан ас-Саббах», вместо подписей положенных трех свидетелей стояло: «Достаточно нам Аллаха. Он – прекрасный доверенный».
– Но что это? – возопил Махди, тряся бумажкой. – Куда мне с этим?
– В Рей, к раису Музаффару.
– Но ведь раис Музаффар такой важный человек! Заместитель самого эмира Амирдара Хабаши ибн Алтунтака! Как же я с бумажкой от какого-то… от какого-то…
– Не оскорбляй нашего господина своим глупым недоверием! – вмешался нетерпеливо Хусейн Каини. – Раз тебе обещано – иди за деньгами! Пошел!
Побагровевший от злобы и унижения Махди заковылял к воротам, поминутно опасливо оглядываясь. С ним ушел с десяток его родственников и двое слуг, ненавидимых всем гарнизоном.
Когда ворота захлопнулись за их спинами, Хасан прошел в крепостцу и поднялся на ее башню – высшую точку всей крепости. И, посмотрев на горы и долину, на крошечный мир далеко под ногами, сказал: «Наконец я нашел свой земной дом».
А Махди отважился-таки отправиться за деньгами. Не сразу, потому что боялся нового унижения перед знатными, перед двором эмира. Но в Дейлеме оставаться ему было нельзя. Кийа, узнав о том, как Махди хотел продать Хасана визирю, пришел в ярость. И пообещал, что хотя сайидна велел не проливать кровь предателя и глупца, проучить его сумеют и без пролития крови. Махди бежал в Казвин. Попытался заняться торговлей, но быстро разорился и тогда отправился в Рей. Ему указали дом раиса. Дейлемиты у ворот, узнав Махди, засмеялись, – слухи про продажу крепости разлетелись быстро. И он, сгорбившись от унижения, ожидаемого, но оттого не менее горького, побрел к дому на вершине холма, к прогретой солнцем террасе, к мохнатым, прищуристым, вальяжным зверям, похожим на каменных чудовищ страны Миср. Музаффар принял Махди в зале, держа на руках одного из котов, апельсиново-рыжего, похожего на клок пламени, прирученный умелыми маленькими руками раиса. Он уважительно, без тени насмешки или презрения приветствовал пришедшего. Усадил, предложил чаю. Принял робко протянутую расписку Хасана. И, поднеся ее к губам, поцеловал.
Уже бредя по улицам Рея, Махди все никак не мог прийти в себя. То и дело останавливался, чтобы пощупать спрятанные под одеждой мешочки. Так, все на месте. Все пересчитано на его глазах, уложено в кожаные кошели, все – полновесное золото, новенькие необрезанные динары. Зайдя в хан, где остановился, никак не мог успокоиться. Хотел попросить отдельную комнату, для богатых гостей, – но подумал, что это будет выглядеть подозрительно, и лучше уж оставаться в общей, где с десяток людей спали друг подле друга на соломенных подстилках. Но сон не шел, и Махди решил вернуться в харчевню, попросить еще чаю.
Там его и встретил бывший сотник, следивший за ним неотступно с самого Казвина.
– Салям, радость крови моей! – воскликнул сотник, широко улыбаясь. – Как долго я искал тебя!
– Ну, и нашел, – буркнул Махди. – А зачем?
– Как невежливо, – укорил его сотник, прямо-таки лучась добродушием. – А я столько искал тебя, все ноги сбил. Неужто ты меня не порадуешь?
– Чем же я тебя порадую? – спросил Махди настороженно. – Разве что чаем. Чаю хочешь?
– Куда нам чай! Нам шербет, нам вино! Лучшее вино, какое только делают здешние иудеи!
– Да ты богатым стал, наверное, – проворчал Махди, раздумывая, сразу ему вскочить и побежать или погодить немного. Сотник этот – малый ражий, догонит в переулке, и поминай как звали. Ему, пожалуй, и кровь родственная нипочем.
– Не я богатый стал, не я. Но ты ведь поделишься с родичем, а? Ты ведь теперь с золотом. Не делай вид, что не понимаешь. Я все знаю. Видел я, как ты к Музаффару шел и как возвращался. А я ведь тебе жизнь спас. Если б не я, так ты из-за упрямства своего валялся б под Алух-Амутом с перерезанной глоткой.
– И ты вместе со мной, – сказал ему Махди. – Ты и свою жизнь спас, лихоимец.
– Свою? – сотник хохотнул. – А зачем мне свою спасать-то было?
– Это как? – спросил Махди, и в разум его, обострившийся от очевидной угрозы неожиданному богатству, пришла догадка: – Так это ты, предатель, погубил меня?! Из-за тебя я потерял лучшую во всем Дейлеме крепость!
– Ага, – раздался рядом деловитый голос. – Лучшую не только в Дейлеме, во всех владениях Великого султана.
Махди с сотником обернулись в изумлении. Рядом с ними сидел невесть откуда взявшийся толстяк. Огромный, похожий на бурдюк с сывороткой, завернутый в обтрепанные серо-бурые лохмотья. В одной руке держал он пиалу с чаем, а в другой – недоглоданную куриную ногу, капающую жиром. Ровно ничего угрожающего не виделось в толстяке, – но от его ленивого, сыто-равнодушного голоса ползли по спине мурашки.
– Ему Хусейн Каини пообещал пятьсот золотых за то, чтобы он нужных людей отобрал. И тебя убедил, – пояснил толстяк.
– Ах ты, сын Иблиса, отродье собаки! – заорал Махди.
А сотник, не обращая внимания, спросил тихо, добавив в голос угрозы: «А ты кто таков будешь, добрый человек? Зачем ты так глупо и нелепо лжешь нам? Ищешь ссоры?»
– Я – брат Халаф, отец Зейда и сын Сасана, – ответил толстяк и, мгновенно ободрав с ноги оставшееся мясо, проглотил его. – За деньги Хусейна ты нанял моих людей следить за ним, поджидая, пока он получит деньги у раиса.
Толстяк ткнул пальцем в остолбеневшего Махди. Лохмотья его рукава задрались, и Махди с сотником увидели на жирном запястье сына Сасана браслет литого золота.
– А еще те, кто меня узнал, зовут меня Два Фельса, – добавил толстяк. – Я всю свою жизнь считал, и продолжаю считать, что первейшая обязанность всякого правоверного по отношению к деньгам – это беречь их от дураков. …Только не делайте новых глупостей, почтенные, здесь полно моих людей.
Тут же из теней возникли, будто сгустились из отблесков пламени в очаге, две плотные, коренастые тени. Уселись рядом с толстяком.
– Салям, братья, – сказал Два Фельса, ухмыляясь. – Радуйтесь, у нас сегодня праздник!
14. Война
Хасан утвердился в новой своей вотчине как рачительный, дальновидный хозяин. Прежде всего проверил запасы. Хранившееся много лет продовольствие велел перебрать, порченое выбросить или отдать на корм скоту, годное – распродать дешево крестьянам долины. Приказал закупить у них зерно нового урожая, а кроме того, сыр трех видов и мясо – вяленое, сушеное и жаренное с солью, собранное в горшки и залитое жиром. Распорядился запасти оливкового масла, уксуса, шафрана, перца, изюма, инжира и прочего, придающего еде вкус и дающее человеку силы и охоту сражаться, привезти вдоволь хорошей соли, родящейся в пустынях за Хазарским морем. Собрать запас дров и сена, и печного угля, и земляного масла, горящего чадно, но долго и жарко. Построить наверху мастерские всякого рода и вида, нужные для воинской, да и вообще для человеческой жизни: шорные и гончарные, кузнечные и столярные, ткацкие и сапожные, и всякие прочие. Лишь кожевенные велел оставить внизу, у реки, – потому что нужно им много воды, и потому, что от кож при выделке идет нездоровый смрад, несущий хвори, опасные скоплению людей. Особо велел позаботиться об устройстве отвода нечистот и о каналах для сбора дождевой воды вдоль всех стен утеса, – чтобы люди не оскверняли собираемую воду. А саму крепость взялся достраивать и расширять: добавил много новых жилищ, разбил новые огороды и сады, плодородную землю для которых велел привезти снизу. И приказал продолбить проходы к пещерам, которые бегущая вода вытесала когда-то в толще утеса, обработать и обжить их. Хотел Хасан сделать Алух-Амут не просто главной крепостью, но и земной цитаделью Истины, ее столицей, заповедником всякого знания и тех, кто готов его принять. Потому он сразу же приказал построить чистое, сухое и вместительное здание для библиотеки. Не прошло и года после ее постройки, как там уже оказались сотни книг.
В Алух-Амут, новый дом Истины, потянулись люди со всего Ирана и Ирака. Многие, для того чтобы увидеть своими глазами величайшую крепость людей и ее нынешнего хозяина, мудрого провозвестника Истины, святого старца, сайидну Хасана ас-Саббаха, лицезревшего самого имама, – и вернуться после к своими общинам, чтобы рассказывать об увиденном затаившим дыхание собратьям. А иные и оставались в крепости, становились ее воинами и мастеровыми. Но, конечно, большинством тех, на кого сейчас легла земная тень Хасана и власть его руки, были крестьяне Дейлема. На день пути от Аламута деревни сразу признали его власть и прислали старейшин с подарками, чтоб разузнать, чего захочет новый эмир и не вздумает ли разорять их, сгонять с насиженных гнезд. Принял их Хасан вместе с Кийей Бозоргом Умидом, который и заверил гостей: бояться нечего, а нужно радоваться – в десять раз лучше заживете! Вернулись старейшины успокоенные и рассказывали, что этот сорвиголова Кийа вернул своему роду прежнюю силу и теперь долина под крепкой рукой. Кийа свой, не обидит! И правда: люди из крепости платили за покупаемое полновесными деньгами и не скупились, а налог эмиру крепости можно было отработать на постройках, – за что еще и доплачивали. Узнав про такое, под руку Хасана и Кийи спешили отдаться даже и деревни соседних долин, и мелкие князьки, знавшие, что Кийа их в покое не оставит. Приходили послы не только из деревень шиа, но и от людей Огня и даже от пары суннитских поселков.
За считанные месяцы Хасан стал хозяином целого княжества – и невероятного количество хлопот по его устройству. Главнейшим и вернейшим его даи пришлось стать визирями и секретарями, чтобы хоть как-то освободить самого Хасана от бесчисленных жалоб, просьб, неотложных дел и срочных писем. Хусейн Каини с Абу ал-Касимом забросили проповеди, чтобы наладить денежные дела и следить за налогами. Хорошо, хоть помог Кийя, приведя много местных, знающих дела и способных их наладить. Притом Кийя отбирал действительно за способности, а не из-за родственности. Родни у него было множество, и почти всю ее он не выносил.
Хасан, как и многие из тех, кто решил обосноваться в крепости, перевез туда свою семью. Послал за ней полудюжину воинов, послал коней и слуг. Ожидал семью со смесью страха и раздражения. Хотя за годы, прошедшие после женитьбы, он изредка наведывался к жене – посмотреть на подрастающих детей и зачать новых, – но ни соитие с женой, ни самое ее присутствие не доставляли никакого удовольствия. Всегда при этом вспоминались ему лихорадочная ночь у порта Айдхаб, нагие, гладкие тела, скользящие в сумраке, сладкий дым. Воспоминание наполняло его не омерзением и горечью, не тревожило совесть, – но, неожиданно, отзывалось жалостью к покорному, вялому, дряблому под тонким шелком рубашек телу, к существу, выносившему его плоть и кровь, но ни на что более не способному, – ни на настоящий, греховный, сжигающий душу огонь, ни на добродетель, способную шагнуть за пределы робкой покорности. Он старался не обижать жену. Давал ей деньги, держал при ней слуг и служанок, рабынь для домашних работ и кормилиц. Даже пытался найти для нее теплые слова, извлекая их из бездонной своей памяти, – но они рассыпались, как сухие цветки, слишком долго пролежавшие между страниц.
И сейчас, глядя на стоящую перед ним женщину, потупившую глаза, на детей, сбившихся стайкой в углу, – двух девочек, похожих на обмотанные разноцветными тряпками кули, двух мальчишек, глядевших исподлобья, – почувствовал только раздражение. Один из сыновей, старший, с уже едва заметной полоской усов над верхней губой, смотрел на отца с откровенной ненавистью. Хасан, почти помимо воли, просто по многолетней привычке, отметил про себя: мальчишка будет непокорен и опасен, за ним потребуется особый надзор.
Хасан произнес обычные слова приветствия, выслушал ответные. Потом, спросив, не нуждается ли семья в чем-либо, велел отправляться в комнаты по соседству с его кельей – глухой, с единственным окном, вырубленным в скале, с узкой площадкой за ним, откуда видна была большая часть крепости и ее долины. Жена покорно, не сказав ни слова, пошла прочь, – туда, куда велел ей всевластный ее супруг, которого она даже во снах не смела называть по имени. Звала она его как все чужие: «мой господин». И не осмелилась рассказать ему, что младшенький слаб на грудь, кашляет и задыхается, а девочки все время спрашивают про отца.
Хасан был рад, что жена ушла так быстро, не вздумав ему надоедать. Из всех напрасных хлопот подлунного мира эти ему представлялись напраснейшими и глупейшими. Особенно сейчас, когда минуты текли с его ладоней, как фельсы из кошелька. Он давно уже понял, что выстроенная им сеть тайных собраний, обществ и связей, секретных союзов людей Истины и тех, кто не принес клятвы, но был готов помогать, – будто огромный зверь, хотя и прирученный, но в любую минуту способный сорваться с цепи. К тому же был этот зверь отравлен всепроникающим, неизбывным, цепким ядом, – людьми брата Халафа, сынами Сасана, зовущими и отребье, и простодушных призрачными обещаниями пьяной воли и легкой добычи, справедливости сегодня и сейчас.
Но лишь теперь, после того как Алух-Амут стал настоящим домом людей Истины, выяснилось, как далеко и страшно проникла отрава. Гонцы приносили одну весть страшнее другой, – то тут, то там в городах вспыхивали бунты, всегда начинавшиеся смертью знатных и чиновных, продолжавшиеся суматошным грабежом, а заканчивавшиеся поголовной резней всех, заподозренных в принадлежности к людям Истины. Хотя гибли-то, большей частью, как раз не они, не испытанные и доверенные проповедники и их присные, – а новички или простаки, польстившиеся добычей. Часто целые кварталы становились полем битвы, и даже эмирская стража с визиревыми наемниками не могли навести порядок. После одного из таких бунтов Кийа примчался в крепость на взмыленном коне, издохшем прямо за воротами. Прибежал к Хасану, чуть не брызжа пеной, и прямо с порога крикнул: «Сайиндна, я его убью! Я вырву его гнилое сердце и скормлю шакалам! Это чудовище, этот джинн… да он всех нас с головой окунул в позор!»
Хасан оторвал взгляд от рукописи и произнес спокойно: «Успокойся, Кийа. Кем бы он ни был, он – наш брат. Дела его, хотя и кажутся чудовищными, полезны нам».
– Как, как же они полезны нам? Как может нам быть полезно такое?! Он же поит вином своих головорезов. Кормит конопляной дурью и маковой отравой, а потом отправляет убивать! А иных кормит насильно, пока они не заболеют и жить уже не могут без дури, потому что им больно, – а он тогда, суля дурь, заставляет их убивать и грабить!
– Я знаю об этом, – сказал Хасан.
– Вот про что вы еще не слышали, сайидна: его гнусные подельники устроили в Исфахане настоящую бойню! Прикидываясь слепцами, прося помочь, проводить, завлекали людей в глухой переулок, а там на них набрасывались головорезы, гнусные бандиты, отродье, называющее себя сынами нашего великого шахиншаха! Хватали не только тюрок и их прислужников, – всех без разбора. Купцов, мастеровых. Даже бедных школяров из медресе! Их нищенка открыла. Подошла попросить милостыни, ее прогнали. Она и пожаловалась стражникам, что из дома воняет гнилью и слышны стоны. Те пришли, – а весь подвал дома забит трупами и умирающими! Истерзанными, с вырезанными глазами и языками, отсеченными пальцами, раздробленными ногами. Их всех там страшно пытали, домогаясь денег, а потом бросали умирать от увечий! А некоторых удушали, запихивая в глотки их же отсеченные срамы!
– И что сделали с пойманными негодяями? – осведомился Хасан.
– Одних, кажется, четвертовали и собакам бросили. Других – сожгли за городом, факих местный велел сжечь, – ответил Кийа озадаченно. И тут же, словно отхлынувшая волна бешенства снова плеснула в берег, закричал: – Но какое это имеет значение? Велите его убить, сайидна! Я сейчас же отправлю моих лучших людей за ним!
– Кийа, Кийа, – Хасан покачал головой. – Я понимаю и разделяю твое возмущение. Но сейчас в тебе говорит не разум, а кровь. Горячая и слепая. Выслушай меня, пожалуйста. Ведь ты сам – вождь своим людям, их эмир, хозяин их жизней на поле боя, разве нет? Скажи мне, разве нет?
– Ну, да, – согласился Кийя неохотно, кусая губы.
– Если тебе нужно пожертвовать немногими, отправить их на верную смерть ради победы остальных, ради процветания своего дома и края, – разве ты не пожертвуешь? Скажи, разве нет?
– Может, и пожертвую. Только я им в лицо скажу, честно.
– В самом деле? Непременно скажешь? Даже тогда, когда жизнь тысяч будет зависеть от одного, а стойкость этого одного – самая шаткая? …Ох, Кийа, если ты уж написал «алиф», пиши и «ба». Чтобы быть вождем людей, нужно иметь сильную совесть. На великих Аллах кладет великий груз. Мы, стоящие наверху, мерило Истины для тех, кто смотрит на нас. Нам нельзя ошибаться. И то, что снизу может показаться милосердием и справедливостью, мы можем видеть как жестокость и гибель. Кто охотнее идет к сынам Сасана? Те, кто падок на соблазн, слаб духом, ненадежен, кто уже преступен, легкомыслен, глуп. Легко ли обернуть таких людей к Истине? Нужны ли они нашему делу? …Подумай: ведь только так и полезны они нам, своей краткой яростью и смертью. Брат Халаф и в самом деле подобен джинну и сыну Иблиса: он прельщает, совращает и губит. Но посмотри: что же именно делает он? Он сеет хаос, смуту, беспорядок. И власть тюрок там, где хозяйничает он, висит на волоске. Да и по всей этой земле, – разве не закачалась их власть? Разве за моими людьми, да и за твоими тоже, не стали охотиться меньше? Разве не стало нас больше, разве мы не успешнее? Сейчас власть тюрок оказалась на самом краю пропасти, султан наконец всерьез разгневался на нашего главного врага, Низама, отдалил его от себя. Сыновья султана смотрят друг на друга волком, Иран разваливается на лоскуты, – разве теперь не время сеять как можно больше хаоса и смуты, ломать и топтать, – чтобы обломки подобрали мы и построили из них новое?
– …Я не могу спорить с вами, сайидна, – ответил Кийа угрюмо. – Вы правы. Как всегда. Меня только то утешает, что когда-нибудь этот разбойник нам станет не нужен. И вот тогда… – Он усмехнулся криво. – Только одно я скажу еще, сайидна: человек остается в памяти людей своими делами, и делами тех, кто под его рукой. Какая же память останется от нас, если под нашей рукой – демон?
– Кийа, тут все просто: память людская – как пергамент, на котором победители пишут поверх всего, что там было раньше. Если милостью Аллаха мы победим, мы сами впишем, что захотим, в память поколений. А если проиграем – то какая нам разница? Слабость заслуживает позора.
Власть сельджуков в самом деле качалась над пропастью. Одряхлевший великий визирь Низам ал-Мулк больше не держал ее в когда-то цепких пальцах. Стареющий султан больше не хотел его слушать. Низам рассорился с калифом, который предпочел его дочери дочь Малик-шаха и породнился не с визирем-атабеком, а с его султаном. И даже в Исфахане, в султанском дворце, от прежнего его всевластия осталось мало следа. Низама травила и изводила интригами возненавидевшая его Туркан-хатун, вторая и любимая жена султана, хотевшая отстранить от наследства старших сыновей от первой жены в пользу своего сына Махмуда, совсем еще юного. Почуяв слабость и близкую свару, зашевелились все удельные эмиры, беки и князья, и султанская казна опустела. Люди Истины, цепко державшие руку на пульсе времени, тут же принялись подхватывать упущенное сельджуками. Бек Санамкуха, крепости к западу от Казвина, вскоре после того, как Хасан завладел Алух-Амутом, вздумал совершить набег на долину, пограбить безнаказанно, – ведь мулахиды завладели ей, и теперь ее разорять богоугодное дело, – а то и взять сам Алух-Амут. Сговорился с владельцем Ламасара, большой крепости в низовьях долины, и они вместе подошли под самые стены твердыни. Среди Хасановых людей началась паника, они хотели бежать наверх, в горы, оставив в крепости лишь небольшой гарнизон. Чтобы удержать их от такого гибельного бессмыслия, сайидне пришлось объявить, что держать крепость веры велит сам Имам. А вскоре пополз шепоток, что в крепость тайно прибыл посланец от Мустансира. Хасан не стал опровергать этот слух, хотя на сердце его было тяжело: хотя словом он и соблюл клятву не лгать своим братьям, но разве не подстрекнул их к изобретению спасительной лжи?
Разорить долину пришлым не дали. Кийа тут же послал отряд грабить окрестности Ламасара, на который уже давно положил глаз, и ламасарцы поспешили домой – спасать урожай и дома. А бек Санамкуха, растерянно пятясь назад, вдруг обнаружил, что дорога перекрыта. Хасан был милостив к нему. Как и Алиду Махди, он предложил ему выбор: свобода без крепости, но с деньгами за нее, или смерть в горах и могилу в безвестной расщелине. Бек, вождь разбойного тюркского рода, получивший Санамкух в уплату за покорность Малик-шаху, охотно согласился, – что ему стены и камни, когда можно вернуться с деньгами? Так Хасан приобрел вторую свою крепость. Вскоре он завладел и третьей, и четвертой, и еще многими, – потому что отпустил наконец в родной Кухистан Хусейна Каини. Тот долго упрашивал Хасана, уверяя, что родина его давно созрела для Истины, хватит одной искры, чтобы запылал пожар, и если он, Хусейн, принесет эту искру, то огонь не затушит ни один тюрк, даже Великий султан. Хасан, скрепя сердце, согласился, назначив Хусейна даи Кухистана. И не пожалел об этом. Кухистан перешел под его руку почти бескровно, тамошний народ взбунтовался сразу и целиком, поддержав местную династию Симджуридов, уже обращенную Хусейном к Истине. Даже тюркской крови пролилось немного, потому что большинство тюрок, которых загнали в бесплодный, пустынный Кухистан, были из побежденных и укрощенных Низамом родов. Они не пожелали драться за скудное свое довольствие и жизнь посреди пустыни. Но зато в Алух-Амут прибыл гонец от брата Халафа с жалобой на то, что сынов Сасана и верных пособников Истины в Кухистане притесняют и ущемляют, не дают жить, а иногда и вовсе нехорошо обходятся. С базара на носилках выносят, раздевают, а голых обливают медом, а ведь осы там ой-ей какие! Срам и страх, и отчего? Ведь никому никакого вреда, пару простаков пощупали под шумок, и все, и кому какое дело – ведь сыны делятся, дело знают свое.
Гонец сопел и сквернословил сквозь зубы, чесался, запуская пятерню за ворот, и клялся: если сынам не помогут, они сами Кухистан этот к ногтю прижмут, но тогда будет хуже. Ведь уговор был: твой дом, мой дом, правда? Или там шакалы какие, в Кухистане, а?
Кийа сверкал глазами, но Хасан, глянув на него с усмешкой, заверил гостя: все будет замечательно. В знак этого гостю поднесут богатые подарки (тот сразу оживился). И вообще, все тут с распростертыми объятиями ожидают славного брата Халафа по прозванию Два Фельса, про которого все наслышаны и умирают от желания наполнить свой взор его видом.
Гостя проводили распухшим от обжорства, довольным и обнадеженным. Но Два Фельса, прозорливый лукавец, так и не появился. По слухам, он сам попытался завладеть крепостью в Азербайджане. Но в тамошних долинах жило слишком много тюрок, согнавших местных с насиженных мест и уже прочно утвердившихся, и потому сынов Сасана выгнали прочь с позором и немалой кровью.
То ли эта попытка стала последней каплей, переполнившей чашу тюркского терпения, то ли наконец сумел настоять на своем старик Низам, видящий, как разваливается созданное с таким трудом, – но все же весной, в начале 485-го года Хиджры, тюркский двор помирился в достаточной степени, чтобы найти деньги и войска на войну против дерзких мулахидов. Отправили целых три войска: с севера и юга на Кухистан, и особое, под командой любимца Малик-шаха, эмира Арслан Таша, на Алух-Амут. В Кухистане война скоро показала себя безнадежной. Пустыня, раннее жаркое лето, враждебность населения, разбегавшегося и уносящего припасы, череда городков-крепостей, почти ничего не значащих, но обороняемых с неизменной яростью и укрепленных так, будто за их стенами хранилось не жалкое добро местного князька, а казна самого султана, – все это изнуряло войска и рождало недовольство у его начальников. Осада одного из городков, Дары, затянулась на месяцы, сковав все силы.
В Дейлеме тюркам повезло больше. Кийа Бозорг как раз накануне их появления увел из Алух-Амута свое войско. В крепости осталось меньше сотни воинов и совсем мало припасов. Первым дерзким натиском тюрки едва не захватили ворота, – потому что лучников среди оставшихся было меньше дюжины, а груды камней над воротами, предназначенные для обрушивания на головы врагов, не смогли разобрать сразу, – так они слежались, никем не тронутые за полвека. Но все же успели. Уцелевших тюрков, укрывшихся за скалами перешейка у ворот, погнал вниз лютый ночной холод.
Больше штурмовать крепость они не пытались, попробовав лишь пару раз послать скалолазов с веревками на утес со стороны реки, где дозорные стояли на полет стрелы друг от друга. Но взобраться не сумели. Проводили время, разоряя долину и штурмуя мелкие замки, строжившие перевальные тропы. Впрочем, и из них взяли лишь один. А тем временем гонцы Хасана, тайно спустившись с утеса, доставили письма окрестным даи и Кийа Бозоргу, срочно помирившемуся с очередным недругом и отправившемуся с войском домой. В начале осени казвинский даи, Абу Али Ардистани, собрал в окрестностях Казвина трехсотенный отряд и, нагрузившись продовольствием, пришел через перевал в долину. И встретил там человека Кийи, пообещавшего помочь. Через две ночи на сельджуков, грабивших верховья долины, напали. Эмир отправил туда войско, – и как только оно отошло, казвинский даи ударил осаждающим в спину. В предрассветном сумраке, прорубившись сквозь охваченный паникой вражеский лагерь, отряд казвинцев прорвался к крепости, – а навстречу ему вышли уцелевшие защитники.
Тогда Хасан последний раз в своей жизни взял в руки сталь, выведя своих людей на бой. И едва не погиб, когда ошалевший от страха наемник-армянин кинулся на него, размахивая секирой, и вышиб из рук саблю. Тогда Хасан пошатнулся и упал, споткнувшись о камень. Но тело его, постаревшее и иссохшее, не хотело умирать и вспомнило на краткое мгновение былое проворство. Хасан извернулся и, вырвав из-за пазухи кинжал, ткнул вверх, под кольчугу армянина. И почувствовал, как на пальцы брызнула живая еще кровь.
Разгром тюрок довершили люди Кийи, неожиданно спустившиеся с перевала за их спиной. Арслан Таш с гвардией удрали вниз по долине. Отряд зинджей, боясь не столько горцев, сколько холодов, пробился за ними следом. Остальных еще с неделю отлавливали по перевалам. Некоторых взяли живьем, чтобы продать бродячим тюркам или купцам из Басры или употребить на постройках, если кому надо тесать камень или бить колодцы. Большинство просто прирезали да побросали, ограбленными и нагими, в ущелья. А чего возиться? Иных оставили на перевалах, гнить, чтобы голым костяком сторожить тропу до скончания веков.
Победа эта отметила великий взлет Хасановой силы и власти, – потому что после нее не прошло и двух недель, как умер сам Малик-шах. Умер странно и подозрительно, вернувшись с охоты и испив ледяной колодезной воды. Придворные сразу закричали – яд, яд! Слугу, протянувшего чашу с водой, пытали железом. Он кричал, что невиновен, что яда нет и не было, а когда вырвали ему веки и ногти на ногах, признался, что султанша Туркан-хатун велела подлить отраву. Какую отраву, откуда подлить, где пузырек, зачем султаншу оговорил? Но слуга умер, когда жгли ему живот, и ничего больше не сказал. Туркан-хатун, бледная от горя и ярости, рассмеялась в лицо пришедшим за ней и сказала, что Малик-шах был одной защитой ее и ее малютки от гиен в этих стенах. Если бы слугу пытали еще день, кто знает, что еще взбрело бы в его одурманенную болью голову? Туркан-хатун старшие сыновья велели запереть и немедленно сцепились между собой.
Известие о смерти Малик-шаха принес задыхающийся гонец раиса Музаффара. Хасан раздумывал недолго. Собрал на площади воинов, – посвященных людей Истины, рафиков, тех, кто еще готовился принять клятву, – и, глядя в радостные, опьяненные победой лица, спросил: «Фидаи мои, верные воины Истины, кто из вас готов пресечь вред главного нашего врага, визиря Низама ал-Мулка?» Но среди криков: «Я, я, выбери меня, сайидна!» вперед вышел Тахир Аррани, суфий из Савы, и сказал: «Позвольте мне, о сайидна! Еще двух лун не прошло с тех пор, как по его приказу содрали кожу с моего брата».
Хасан согласился. Рассказал ему о привычках визиря, полагая, что изменились они не слишком, – с возрастом человек меняется все медленнее, юношеская, податливая глина застывает, принимая форму и становясь камнем. Чего не знал Хасан, сказали люди Музаффара. Тахир Аррани подстерег визиря, когда тот возвращался из своего загородного дома во дворец. На улице у базара вспыхнула ссора, заранее устроенная людьми раиса. Из распоротых тюков, с перевернутых прилавков наземь посыпались лепешки, отрезы ткани, серебряные чаши, иголки и сыр. Их бросились подбирать, и в мгновение собралась орущая, дерущаяся, суматошная толпа. Охрана визиря, сквернословя, принялась ее распихивать. Сам визирь в нетерпении высунулся из носилок, раздавая указания. Тахиру даже не потребовалось забираться в носилки. Он поднырнул под них и поразил старика снизу вверх в место жизни – туда, где грудь сочленяется с животом. Пырнул, загнав кинжал по самую рукоять, и повернул лезвие в ране. Хрипящий Низам упал прямо ему на руки.
Охрана не убила Тахира на месте. Окровавленного, с переломанными ребрами приволокла во дворец. Там сын султана, молодой Баркиярук, которого Низам все-таки успел возвести на трон, спросил: «Зачем ты, ничтожнейший из порочных, убил уважаемого всеми старика, лучшего из людей этой страны?»
– Я отомстил, – прохрипел Тахир, пузырясь розовым на губах. – Отомстил. За плотника из Саввы, с которого твой визирь приказал содрать кожу.
– За плотника? За ничтожного человека, за еретика, ты вздумал отомстить так? Может, ты бы и мне, великому султану, вздумал мстить за то, что я приказал бы повесить какого-нибудь ничтожного водоноса?
– Он был – человек Истины. А самый последний из нас, узнавших ее, больше любого, живущего в темноте, будь то султан или водонос.
– Самое семя ваше надо выводить огнем и железом, гнусные, лживые мулахиды! – вскричал султан. – В зиндан его! Завтра я придумаю, какая казнь подходит этому исчадию ада.
Но назавтра султану оказалось не до придумывания казней. Со смертью Низама держава сельджуков попросту перестала существовать. Разлетелась, как лепестки разломанного веера. Брат Малик-шаха, Тутуш, сидевший в Дамаске, объявил, что не станет подчиняться молокососу. Воспользовавшись суматохой, бежал из-под стражи пять лет живший в заложниках Килич-Арслан, эмир Рума, – пограничной с румийцами провинции, взятой сельджуками после победы под Манцикертом. Килич-Арслан тут же созвал своих сородичей, тюрок огуз йива, и вышиб из Никеи эмира Амина ал-Газни, назначенного туда Низамом. Еще полдюжины тюркских племен принялись рвать на части запад султаната, выкраивая себе владения. В довершение всех бед бежала из-под стражи вторая жена покойного Малик-шаха, своевольная Туркан-хатун, и заперлась в цитадели Шахдиз вместе с верными ей войсками. Сводные братья, Мухаммад Тапар и Санджар, укрепились в Хорасане и угрожали оттуда султану войной. В считанные месяцы Баркиярук лишился большей части своих владений.
Про убийцу своего визиря он вспомнил лишь через полгода. В ответ на вопрос, что делать с ним, лишь махнул рукой. Потому Тахира, хрипящего, смертельно больного, поседевшего за полгода без солнца в сыром подвале, попросту удушили тетивой лука.
После смерти Низама люди Истины шли от победы к победе, захватывая крепости и караваны, и Хасан уже видел весь Иран на своей ладони. В конце четвертого года после захвата Алух-Амута пришло известие, которого Хасан так ждал и так боялся: лицо Истины на этой земле, имам-калиф ал-Мустансир умер. Он пережил своего лучшего полководца и злейшего врага, властного и нечестивого армянина Бадра, – но тот успел передать сыну и прочно закрепить в его руках власть над Египтом. Сын Бадра Афдал, новый великий визирь, на чьей сестре был женат младший сын имама, Мустали, не колебался ни минуты. И через день после смерти ал-Мустансира с минаретов ал-Кахиры уже читали футву с именем Мустали. Было объявлено: хотя старший сын, измученный, непокорный, больной Низар, и должен был получить от отца «насс», ключ к божественной Истине, – но за разврат, за пристрастие к дурману и вину отец лишил старшего сына благодати и отдал ее младшему. Известие всколыхнуло весь мир людей Истины. Ведь в ал-Кахире столетие назад к земной власти пришли поверившие в то, что «насс» нельзя отнять! Что некогда праведный имам Джафар ас-Садик отдал его старшему своему сыну, Исмаилу, и ничто не смогло изменить этого решения, скрепленного самим Блюстителем всех клятв! Как же теперь возможно такое?
Слабые, жившие в тени Афдала и под его рукой, согласились и смолчали. Лишь немногие поддержали Низара, когда тот бежал в Александрию, к Ифтегину, давнему сопернику Афдала, и поднял мятеж. Недолгий мятеж. Преданный, обманутый, проданный Афдалу, Низар был казнен как обычный преступник.
Хасан тоже не колебался ни минуты. Облачился в снежно-белые, цвета скорби и горя, одежды, созвал всех мужчин крепости на площадь и объявил: «Верные мои, сегодня к нам пришла скорбная весть: великая Истина, для которой все мы – лишь недостойные слуги, сокрылась вновь. Светоч ее, Низар, да будет благословенно имя его, уже недоступен земным очам. Египет потерян. Алчность и жестокость окутала его мраком. Лишь на наших плечах теперь – бремя поисков Истины и ее света на земле. Здесь и сейчас, братья мои, центр и сосредоточье земной власти Истины и ее силы. Защищать и оберегать ее – нам».
Этим вечером в крепости было тихо. Люди молились, разойдясь по своим жилищам. Хасан затворился в своей келье и отказался принимать пищу. Но на душе его был праздник.
Не прошло и двух лун, произошло еще одно событие, предвиденное Хасаном и ожидаемое с нетерпением. Снизу, из Казвина поднялся в долину караван, а с ним – брат Халаф Два Фельса, похудевший и седой. С ним прибыло два десятка разбойников, увешанных золотыми цепями, и крохотная, закутанная с ног до головы в хиджаб женщина. Приняли их гостеприимно, радушно и приветливо, – хотя новоявленные братья посматривали на местных презрительно и оглядывали все по-хозяйски, будто сборщики налогов в глухой деревеньке. А Два Фельса потребовал провести его прямо к Хасану, потому что дело, с которым он приехал, – архиважное и не терпит отлагательств. Его провели. Хасан ждал его у своей кельи. Два Фельса толкнул женщину перед собой, затем зашел сам. Хасан шагнул за ними, плотно притворив за собой тяжелую дверь.
– Салям, сайидна. Кажется, так вас теперь называют, мой господин? – сказал Два Фельса дерзко. – А я выполнил обещанное. И пятнадцати лет не прошло, как выполнил. Смотрите!
Он содрал с женщины хиджаб. Она вскрикнула, но закрыла руками не лицо, а живот, – округлый, тяжелый, несуразно огромный. Одетая как сирийка, была она тонкорукая и тонколицая, с соломенными, золотисто-желтыми длинными волосами, с долгими ресницами, прикрывавшими большие, зеленые с золотинкой глаза.
Хасан долго молча смотрел на нее. А потом спросил на арабском, медленно и раздельно: «Откуда ты, женщина?»
– Я… я из-за моря, господин, – выговорила она, запинаясь.
– Она в самом деле из-за моря, сайидна, – сказал Два Фельса. – Она рабыня из варварских земель на запад от румийцев. Она по-арабски еле-еле. Мы ее юнцу подсунули, старшему Низарову сыну. Он любит таких, светловолосых и маленьких.
– Это хорошо, брат мой Халаф, очень хорошо, – сказал Хасан на фарси, повернувшись и глянув ему в лицо, – и под его спокойным холодным взглядом дерзость и самоуверенность стекли с лица сына Сасана, как стекает с ладони белый морской песок.
– Где она научилась говорить по-арабски? – спросил, наконец, Хасан.
– Да не знаю я, где, – ответил Два Фельса быстро, – Аллахом клянусь, не знаю. Купили ее девственницей, проверили, подсунули, ну и все дела. Знающие старухи говорят – сын у нее, ишь как живот топорщится. И лягается, – сильный, значит, и дерзкий. Мне как сказали, что сын, я и повез вам.
– …Спасибо, брат мой Два Фельса. Ты привез нам бесценный дар. А теперь иди, отдыхай. Ты волен идти куда хочешь. Как я сказал тебе когда-то, мой дом станет твоим домом. Одно только, – наши законы запрещают открывать ворота крепости после захода солнца. Но, думаю, ты ведь не собираешься так скоро лишать нас себя?
– Нет, конечно, – ответил Два Фельса, вздрогнув. – Вы не хотите узнать… я бы рассказал, как, ведь сложное было дело. Я…
– То, что мне нужно знать, я уже узнал, – сказал Хасан. – Отдыхай, брат. Ты устал с дороги. Завтра будет новый трудный день, да благословит его Аллах.
Два Фельса встал и, пятясь, чтобы не поворачиваться к Хасану спиной, подобрался к двери. Приоткрыл, вцепившись в нее обеими руками. И юркнул в щель, как крыса.
Хасан подошел к женщине. Поднял хиджаб и накинул ей на плечи.
– Здесь холодно.
– Спасибо, господин, – прошептала она.
– Кто ты?
– Меня звать здесь Зайна. Я – сакалиба. Меня привозить с севера, далеко, совсем маленькая. Потом везти сюда через море, продать.
– Так ты жила в проклятой стране сынов Омейа? – спросил вдруг Хасан на языке берберов, который выучил еще в Египте.
– Да, господин, – ответила женщина испуганно. – Выросла там, а потом была война, и нас всех продали за море. А меня в ал-Кахире купил господин Халаф.
– Ты была девственницей?
– Да, мой господин. Мои хозяева взяли за меня дорого.
– Как ты зачала?
– Меня привели в место, где было много музыки и дыма. Сладкого дыма. Показали юношу, совсем мальчика, богато одетого, с золотом, и велели слушаться его. Делать все, что он захочет, – женщина замолчала, вдруг густо покраснев.
– Насколько он был молод? Сколько ему было лет?
– Наверное, лет тринадцать. Или четырнадцать.
– А может, он просто казался моложе? Он был необычно худ? У него были волосы на руках?
– Я… я не помню, мой господин. Волосы, наверное, были. Пальцы тонкие, ногти… ровные ногти, чистые. И не худой. Но и не толстый, так, обычный.
– Тогда ты и зачала, в тот первый раз?
– Не… нет, мой господин. Он был совсем молодой, он… – она сглотнула судорожно. – Он не успел, мой господин. Даже раскрыть его, ну, это, мужское, – она потупилась. – …Он вскочил, но я его обняла, и он не ушел. Но в этот раз у него не получилось.
– Сколько раз тебя приводили к нему?
– Четыре. Четыре раза.
– И сколько раз ты принимала от него семя?
– Я не считала, – ответила женщина чуть слышно. – Раз семь. Или восемь.
– Он был трезв? Женщина, тебе знаком запах вина?
Она кивнула.
– От него пахло? Сильно?
– Да, мой господин. И не только вином. А таким… таким сладким, даже голова у меня кружилась.
– Где тебя прятали после того, как ты понесла? – спросил Хасан, но тут в дверь постучали – настойчиво, спешно.
– Входи, Кийа, – сказал Хасан, стараясь скрыть раздражение в голосе.
– Сайидна, этого негодяя взяли у ворот! – выпалил Кийа. – Удрать хотел! Один, без своих головорезов.
– Глупец, – сказал Хасан, хмурясь. – Веди его сюда.
Когда привели Халафа, дрожащего, похожего на бурдюк с топленым жиром, серолицего, с безумными, прыгающими глазами, – Хасан приказал воинам отпустить его. И в комнате велел остаться только женщине, забившейся в угол, будто раненый зверек, Халафу да Кийе, приставившему к горлу мошенника саблю.
– Зачем ты хотел бежать, брат Халаф? Какой грех тебя гнал? Ты солгал мне о ней? – Хасан показал на женщину.
– Не-ет, – простонал Два Фельса, – я правду сказал, клянусь, сказал правду, мне показалось, сайидна мне не поверил, мстить будет, убивать будет, старый вор хочет жить, простите, отпустите меня, господин, я правду говорю, правду!
– Не смей хныкать, змея! Хотя бы подохни мужчиной! – крикнул Кийа бешено.
– Оставь его, – попросил Хасан. – Тому, кто всю жизнь лгал и предавал, всюду чудится ложь.
– Простите меня, сайидна, – выл Два Фельса в смертельном страхе, – я старый стал, совсем разум потерял, мне везде смерть чудится, везде.
– Это потому, что ты ее тысячу раз заслужил! – крикнул Кийа.
– Отпусти его! – приказал Хасан. – Убери саблю!
Кийа нехотя вложил клинок в ножны. Халаф вскочил, дрожа, прижался к стене.
– Отпустите его, господин, – вдруг раздался робкий голос. – Он был добрый со мной.
Хасан с Кийей обернулись в изумлении.
– Конечно, женщина, – сказал Хасан. И, повернувшись к Хадафу, произнес: – Я уже сказал тебе – ты свободен, брат мой. Ты зря не предупредил меня, покидая крепость. Люди подумали недоброе. Мы живем среди врагов, приходится быть осторожным. Ты можешь уехать хоть прямо сейчас, – но я огорчусь, ибо не успею одарить тебя ничем, кроме слов благодарности. Это опечалит меня, потому что я хотел бы щедро одарить того, кому стольким обязан. Того, кто привез мне великий дар.
– Так я могу идти? – спросил Два Фельса недоверчиво.
Хасан кивнул. Сын Сасана попятился вдоль стены и, улыбнувшись слабо, шагнул за дверь.
– Он лжет, сайидна. Он лжет. Даже мне это очевидно! – крикнул Кийа.
– Именно потому я в большом, большом сомнении. Слишком тяжела эта ложь, слишком велика. У нее вкус Истины, которую мы с тобой ищем и защищаем. Он мог и в самом деле подумать, что я хочу его убить, – именно теперь, когда он мне больше не нужен. На совести его много грязи, и под нею она черна и мала.