Московские Сторожевые Романовская Лариса
— Не в этой жизни, — отмахивается тетка, беззаботно расставаясь с шоколадным сокровищем.
— Алина! Что надо сказать?
— Ну что, пойдешь ко мне жить? — с несмелой надеждой спрашивает перламутровая.
— Неть. Я к маме ить пойду. — И Алинка изо всех сил вцепляется в шоколадку — видимо, чтобы не отняли.
— Это правильно. — Она словно выдыхает сейчас невидимый дым, эта бывшая курильщица. — Любишь маму, Алин?
— Юблю…
— Ну и мама тебя любит. Даже когда сердится, то все равно любит. Поняла? — Перламутровая выпрямляется, наводит порядок в карманах, улыбается нежно и виновато.
— Вы не думайте, мы с ней обычно…
Но собеседница не слышит никаких оправданий. Смотрит внимательно глазами в коричневой подводке. Жалко, что она только курить бросила, а не краситься еще, допустим. Странный взгляд. Не как у человека, а… словно светофор мигает. Может, она эта, из экстрасенсов? Как там оно, эн-эл-пэ, что ли?
— Улыбнитесь, — почему-то просит она. И сама улыбается: так четко и аккуратно, будто показывает, как это надо делать. Не как в рекламе жвачки и пасты, а словно учительница у доски: вот так пишем букву «О», а вот так крючочек, а вот так улыбаемся… Смешно. Как в детстве. И легко тоже как в детстве. И даже хочется немножко побезобразничать, совсем чуть-чуть. Хорошо, что сегодня снег липкий, можно будет…
— Алинка, ты обертку от шоколадки не выбрасывай, мы из нее нос снеговику сейчас сделаем!
— Какому снеговику? — У дочки веснушки скрылись под толстым слоем шоколада. Вот бывают же чудеса, а?
— Большому, белому, важному такому. Мы его сейчас с тобой…
Надо бы обернуться, поблагодарить странную перламутровую прохожую. Но ее как будто нет сейчас. Взревел тремя нотами черный телефон в недрах модного пуховика, ощетинилась антеннка:
— Алло, Семен? Как хорошо, что ты позвонил! Сейчас, подожди секундочку, я…
Муж, наверное. А может, и нет — не было у перламутровой на пальце кольца, ни золотого, ни…
— Сейчас, Семен! Ну что, Алинка, пока?
— Пока-ааа…
— Маму больше не обижай?
— Лано…
— Спасибо вам, вы себе не представляете, какое именно…
— Сейчас, Сеня… А ты, Алинка, если передумаешь, то приходи ко мне жить… Хорошо?
— Хоосо… А ты мне купишь…
— Я тебе все куплю. Весь мир. Ага, Сеня, я сейчас буду. — Перламутровая поворачивается, чтобы куда-то бежать — кажется, на дорожную обочину, ловить частника. И вдруг притормаживает: — У вас перчатка не пропадала? Алинка, это не твоя висит?
Мохеровая перчатка и вправду перекинулась через кривые перила магазинного крыльца. Смешная такая, желтенькая. Как цыпленок. Как мимоза весенняя, честное слово. Или… нет. Как будто кто-то облака растормошил и выпустил им сюда солнечный луч. Весна будет.
Давно мне такие четкие сны не снились. Или это прошлая жизнь осколком вдруг выстрелила? Я бы и дальше посмотрела, но вот крылатик… Клаксон орал. Нагло, бодро и крайне весело, не понимая своим кошачьим умишком, что сейчас я как-то не в состоянии шкрябать по потолку мокрым веником, сшибая хрусталинки с люстры и развлекая этого крылаткиного детеныша.
Отсутствие оставшейся у Старого мамы-кошки и сгоревшей насмерть мамы-Доры Клаксона не смущало. Он оказался зверем вполне самостоятельным и на р-р-редкость активным, требующим корма и внимания, причем одновременно. Именно благодаря нехитрой схеме «кормить — играть — снять с люстры — убрать — кормить — убрать — снять с занавески в ванной — опять кормить» я не спятила, не впала в маразм и панику, и каким-то непостижимым образом справилась со своими рабочими обязанностями.
В отличие от моей ласковой мирской Софико или балованной, но весьма воспитанной Цирли, этот рыжий заср… питомец начинал побудку не с мурлыканья, а с шумного хлопанья крыльев и виляния хвостом. Надо ли говорить, что крылья и хвост проезжались по моей, как правило, зареванной и припухшей со сна морде лица?
Приходилось вставать, нащупывать тапки, открывать глаза и топать на раздачу кормежки. Пить столь полезный для котят глинтвейн Клаксончик отказывался. Малолетний котяра требовал мадеры, которую все больше размазывал по поилке и клетке, чем потреблял. Впрочем, в трех окрестных магазинах, торгующих алкоголем (приходилось их чередовать, как последней спивающейся забулдыжке), на меня уже слегка… посматривали. Больше с сочувствием, как я понимаю. Горем от меня фонило так, что мирские оглядывались. В особенности молодые люди, которых нелегкая заносила по ночам в круглосуточный. Кого-то из них я наскоро протрезвляла, кому-то улыбалась, снимая завтрашнюю боль, одному сотворила небольшую галлюцинацию — так, что он и впрямь завязал со злоупотреблением. Но все это без души, по инструкции. Невкусное было колдовство.
На самом деле, если бы не требующий еды, ласки и всевозможных развлечений Клаксон, я бы вообще не выходила из дома. Так бы и шаталась бессмысленно от дивана к кухонному чайнику, протаптывая маршрут — не короче, чем тот, что был мной отхожен в Инкубаторе. С балкона и из коридора мирские ссоры прослушивались легко, чужое беспокойство само лезло в уши. Я от него почти отмахивалась — смысл вмешиваться, если завтра вместо этой чужой беды ко мне прилипнет новая? Это безнадежно все — примерно как посуду мыть. Ты ее сделаешь теплой, гладенькой, блестящей и приятной на ощупь, а она вскоре опять украсится следами от чего-то жирного, вредного, вкусного и давно съеденного. Так что работала я почти брезгливо, как приговоренная к кухонной мойке домохозяйка.
Клаксон сидел на пороге настежь распахнутого балкона, смотрел, как я машу пустыми руками, сею невидимое над черным дном двора. Уют сеялся плохо, сворачивался обыденностью и усталостью. Развеянные ветром поздние заоконные огни дрожали, снег таял на лету, не желая заносить светлым весь наш двор и Софийкину могилку, из которой уже проклюнулись сухие прутики забей-травы. Крылатик отфыркивался от снега и встряхивал слабыми крыльями. В теплой и темной комнате свистел телефон, отзванивала печальным звоном Анна Герман, настроенная на Семена. В другой раз взяла бы трубку, не раздумывая, не веря услышанному. А сейчас не шевелилась. Только мирская бытовая радость ссыпалась с пальцев, оборачивалась не тем, да и разлеталась по двору.
— Лиля, да ты куришь, что ли? — прокаркало с соседнего балкона.
Клаксон выразительно повел мордой, мявкнул и шкрябнул меня по ноге. Переодеваться перед работой мне не хотелось — так и выскочила без чулок, в одном халате и накинутой поверх него курточке. Кажется, она была модной и дорогой — не знаю точно, но Жека мне никогда дряни не дарила.
— Доброй ночи. — Я притормозила, убрала руки в карманы, проследила за тем, как крупинка семейного уюта вспыхнула в темноте, маскируясь под сигаретную искру. Потом повернулась к соседке, выдыхая холодный воздух и отбрыкивая от себя кота. Телефон в комнате, кажется, снова вопил, но на этот раз Жекиным сигналом. Клаксончик вопил еще хлеще, но, к счастью, не каркал.
Тамару я за эти дни, может, и видела, но об этом толком не помнила. Наверняка здоровалась, но в разговоры не лезла. Она, после того как ей в глаза дунули, меня, естественно, вспомнила — двоюродная внучка покойной Лики, маленькой была — к бабушке ездила, а сейчас вот выросла — да и не узнать. Где я все эти годы была и чем занималась — я, непутевая, толком не придумала, вот и отмалчивалась, чтобы не врать. Так что приходилось с Тамарой осторожничать. А сейчас вот она сама первая в разговор полезла:
— Тоже не спится, Лиль?
— Угу. — Я попыталась ухватить кошака за шкирятник.
Я после того, как Жеку с Фоней проводила, отрубилась наглухо — с половинки коньячной рюмки такого не бывает. Первый раз со времен Доркиной смерти именно спала, а не тело отключала. Даже сон видела. Точнее — воспоминание про уличный скандал между мамой и дочкой-дошкольницей. Еле на работу встала, — Клаксончик разбудил.
— Ну вот и мне не спится. Все дела переделала, мои все спят, а я чего-то ну никак не могу… Как сквозняк какой внутри.
Мать честная, это ж старость у Тамары скулит, усталость от бытовых хлопот. Одной улыбкой снять можно, а я все откладывала на завтра.
— Это проходит. — Я увернулась от Клаксона, вцепившегося когтями в подол халата. — Вы сейчас ляжете, уснете, вон само к утру отпустит.
— Да что ты мне говоришь… — Тамара махнула через перила незажженной сигаретой. — Я уже и элениум пила, и этот… бальзам успокоительный на алтайских травах, не проходит — и все тут, ну вот хоть режь меня.
Обидел кто-то. Внутрисемейная обида, тихая и незаметная, как плесень под кухонной мойкой. А не уберешь вовремя — все в доме ею пропахнет и тухнуть начнет. Тут кроме улыбки еще слова хорошие нужны, а я, опять же, запустила Тамару.
— Тамара, вы не переживайте, пожалуйста. Это у всех бывает, просто вы устали очень, — как можно мягче профыркала я сквозь усиливающуюся метель. Клаксон цеплялся когтями за халат и пер по нему вверх — под теплую куртку.
— Да чего там устала, Лиль… День как день, а от тоски хоть вешайся. — Соседка вытащила свежую сигарету взамен невыкуренной.
Это она меня считала. Позорище какое! Никогда со мной так не… Хотя нет, почему, очень даже было, когда Маня погибла. Но я тогда в теплушке ехала, эвакуировали нас всех, подальше от Москвы. Сама специально в эшелон с детскими садами напросилась, чтобы их в сохранности довезти. Нельзя было по-другому, тогда каждая ведьма на особом счету была. Там на весь поезд чужой бедой так разило, что свою учуять было нельзя. Да что ж я делаю-то теперь!
— Ты, Лиль, извини, что я тебе все это… зря, наверное.
— Да нет, ничего, наоборот.
— Ну… «наоборот», — как-то почти дохнула дымом Тамара. — Хорошая ты вроде, Лиль, а чужая какая-то… Я тебе в подружки не напрашиваюсь, но вот, знаешь, бабушка твоя покойная… знаешь, каким человеком была… С ней не то что поговоришь — поздороваешься — уже легче становится. И эта, которая у нее тут квартиру снимала, тоже такая же… Как улыбнется, так и все… Как солнышко всходило… Понимаешь?
— Да, — по-старушечьи прошамкала я, выдирая из котейкиных зубов пуговицу от халата. В прореху сквозило холодом, а от меня — стыдом и неловкостью. — Она вам тут на память кое-что оставила, квартирантка, вы извините, я тут закрутилась совсем, забыла сразу передать. Давайте сейчас.
— Прям через балкон? — удивилась Тамара. — Лиль, погоди, я сейчас на лестницу выйду.
Я вымелась в квартиру, отшвырнула куртку вместе с угнездившимся Клаксоном на неприбранную кровать и рванула в рабочую комнату к Доркиным сумкам.
Я с того дня так сюда и не заходила: в морг к покойникам, и то не так страшно было бы. А тут… ну все откладывала эту заботу, тяготилась ею. А ведь никто, кроме меня, это сделать не мог: надо было Доркины вещи раздать добрым людям, оставив себе то, что в хозяйстве может пригодиться, — литературу, подковки серебряные, кой-какие семена, фотографии со всех жизней. Драгоценности — в общую шкатулку, она у Старого хранится, тоже в рабочей комнате. На вид та шкатулочка — чистый чемодан, вроде тех, с которыми командировочные полвека назад ездили. Ну да это пустое, потом. Мне сейчас в личных вещах какую-то безделицу найти надо было, причем ровно за минуту.
Вещи Доркины висели как попало — частично смятые, частично вывернутые наизнанку. Их страшнее всего трогать — все равно как покойника за руку держать. Но мне и не надо было. Я в карман дорожной сумки сунулась — туда, где Дора всякую дамскую дребедень хранила: браслетки, клипсики, шейные платки, еще чего-то. Зажмурилась, сплюнула, про соседку подумала хорошее и вытянула малюсенький пакетик из дьюти-фри с нераспакованной коробкой неведомых южных духов. Наверняка виноградный запах, она такими всегда пользовалась, крылаткам он нра… Ой, Дора-Дорочка, да что ж ты…
На площадке Тамара дверью хлопнула: нетерпеливо, как ребенок, ждущий подарка.
Я отколупала от пакетика ценник, уложила духи покрасивее и пошла, улыбаясь, работать работу.
За эти элементарные пять минут подлый Клаксон забрался в шкаф с Доркиными платьями и сбросил вниз все вешалки. Еще и пуговицы на одном жакете пообгрызал, бандит рыжий.
— Ну куда ты руку тянешь, а? Не подходит он нам, сама смотри…
— Вижу! Быстрее можно?
— Было б можно — я бы сделал. Ленусь, ну что ты так изводишься? Ничего за час не случится.
— Дорка то же самое говорила! Фоня, ну побыстрее давай! И какого ж ляда Старый мобильным телефоном не пользуется? Это ж удобно так, ну что он не понимает?
— Да понимает, я так думаю… Ну жили же мы сколько лет без них — и ничего. Сама вспомни.
— И вспоминать не хочу! Лови скорее машину! Ну опаздываем же, Афанасий! Ну я не знаю! Вот чем тебе этот не угодил?
— Злой и болтливый. Так вот, если не знаешь, то стой себе в стороне спокойно. Я сам сейчас поймаю. — И Фоня меня на тротуарчик так аккуратно оттеснил, а сам голосовать принялся. А я стояла, отдыхала спокойно. Приводила себя в порядок после всей нынешней беготни.
День только в вечер клониться начал, а я уже себя выжатой чувствовала. С этими презентами от меня-покойницы и разговорами ни о чем. «Хорошая женщина была, царствие ей небес… Она овдовела вроде, а квартира, значит, вам?», «Я свечечку за упокой поставлю, вы не волнуйтесь! Говорят, она болела сильно в последние годы?», «Да, Лика-Лика… Как вы с ней похожи сильно. Прям как дочка. И за что ее Господь бездетностью наградил?», «Золотая женщина была, да. Ой, какой же барашек хорошенький, прям сейчас мекать начнет. Я же Телец по гороскопу, неужели Лика Степановна запомнила? Мы ведь с ней сто лет не виделись!»
Ну мирские скажут тоже! Встречи раз в сто лет даже у нас не происходят: народу ведьмовского не сильно много, все друг про друга все знают. Хоть раз в одной жизни, а увидишь кого надо и не надо. Это в Черные времена ведьма или колдун практически в каждой деревне водились, тогда и впрямь со своими разминуться можно было. Я лично с этим не сталкивалась, а вот мамуля моя кусочек тех времен застала, правда, совсем короткий, половинку самой-самой первой жизни. Но про мамулю как-то не хочется думать.
Лучше уж про сегодняшнее — вышел ведь толк от этой беготни с безделушками. Нашли мне Спицыных.
— Ну быстрее! Быстрее лови! Ну что ж ты делаешь-то? — Афанасий очередного частника притормозил, а потом отпустил. Вроде как цена его не устроила. На самом-то деле, конечно, другое. Нам же в машине обсудить кое-что нужно, такое… мирским не понять. Значит, и водителя надо брать особого — погруженного в свои мысли, неразговорчивого, не особо любопытствующего. Ну и, естественно, чтобы водил хорошо и цену нормальную назвал. А уж без пробок и аварий он с нашей помощью точно доберется.
— Да договорись ты хоть с кем-нибудь уже! Ну давай, родной, бери авто и поехали скорее! — Я декабрьского холода и ветра не чувствую почти. Телефонный номер про себя повторяю, не понимая, чего какая цифра значит. — Ну что ты этого-то отпустил? Пятую машину по счету бракуешь, чего ж тебя не устраивает-то опять? Что ты мне нервы-то тянешь, изверг?
Это я не вслух, конечно, а про себя шиплю, вслух не надо: все-таки нельзя мужчине объяснять, что он неправ, даже если это и так в самом деле… Особенно если ты с этим мужчиной вместе к одной цели шагаешь.
Как же непривычно с напарником работать. Особенно с кавалером. Наш Афанасий, он ведь такой… Если с современными мужчинами сравнивать, то я даже и не знаю. Это же не воспитание и не манеры, а просто как стержень внутри. Уважение к собеседнику за счет себя, а не к себе за счет собеседника. Нынешние мирские так не умеют, даже когда стараются. У ведьмовских такое — отшлифованное временем, как камушек морской волной. Пусть хоть как ехидничает, но виду не подаст, что с тобой, женщиной, ему куда хлопотнее, чем в одиночку все решать. Наоборот, всеми силами показывает, что без тебя он бы не справился. И это Фоня, который обсовременился как мог. А уж какой Семен обходительный — я вообще молчу. Те, кто не знает, эту вежливость с непривычки за интерес могут принять. Особенно всякие дурочки молоденькие, которые Сене моему в жены доставались. Эх!
— Леночка, прошу! — Афанасий сторговался наконец с каким-то облупленным «жигуленком». Заднюю дверцу приоткрыл, потом меня к машине подвел через скользкий тротуар. Вроде мелочь, ерундовина, а так приятно, когда ухаживают. На фоне моей независимо-одинокой жизни такие пустяки особенно хорошо ценишь.
Да и водителя славного нам Фоня подобрал: он весь такой влюбленный, что это даже считывать с лица не приходится. Как броский заголовок в газете. Ну вот похоже бывает, когда в метро едешь, а у пассажира напротив в руках некая пресса. И там на всю страницу броские красные буквы, сенсация-однодневка. Такая, знаете ли, вроде ежедневных дамских гигиенических приспособлений. Которые с утреца свежие и ароматизированные, а ближе к вечеру их только в помойное ведро и можно. Ну между газетой и прокладкой вообще много общего можно найти, да я сейчас не об этом. В общем, водительская любовь аж в глаза бросалась, хочешь не хочешь, а прочтешь. Нам такое только на руку: шофер в эти свои благие мысли как в целлофан завернутый, сквозь них чужие разговоры не проникают. Вот и отлично. Молодец, Фоня. А я второпях схватила бы кого попало, некомфортно бы поехали.
— Et bien… Ma chrie, comment a va?[3] — на дурном гимназическом французском поинтересовался Афанасий, дождавшись, когда я пристегнусь.
— Oui, a va bien, merci, — отозвалась я точно по учебнику. — Фоня, cet garon est vraiement normal, parle russe, a suffit de grimacer.[4]
— Ну хорошо, — выдохнул Афанасий, который этот самый французский ненавидел чуть ли не со времен учебы в Пажеском корпусе. А если учесть, что вылетел он оттуда аккурат в тысяча девятьсот двенадцатом году, то вопрос о языковой практике можно было считать закрытым. А то я бы поболтала с удовольствием: соскучилась по языку. Я это поняла, когда совсем недавно, в Инкубаторе Гунечке материалы переводила. Якобы для тезисов будущей научной работы, а по сути — в удовольствие.
— Нормальный так нормальный. T'as appris quelque chose? Racontes vite![5]
Мы сегодня так толком и не успели переговорить: я как ошпаренная по разным станциям метро носилась, исполняя последнюю волю себя-покойницы и вчитываясь в сильно постаревших и сдавших коллег. Фоня, как правило, пасся у меня за спиной, шагах в десяти, — следил за тем, чтобы меня никто не обидел. Как свидание кончалось, так он меня под локоть и дальше, по следующему адресу, опережая минутную стрелку. Я все это время молчала изо всех сил, чтобы не расплескать информацию, рассортировать ее мысленно: сплетни к сплетням, зависть к зависти, дифирамбы покойнице — на несуществующую могилу, а все, что про Спицыных, — на передний план, чтобы не забыть. Не сильно много информации, но набралось.
Но сейчас я ее вываливать не спешила. Не потому, что драматическую паузу держала, а… ответственность, что ли, чувствовала. Вот я рот раскрою, Фоне все свои подозрения озвучу, потом мы их еще раз для Старого повторим, и все, завертится наша ведьмовская машинка, перетрет в муку Венечку Спицына, бывшего Винни. Ведь по Контрибуции за умышленную смерть ведьмымстить разрешено. В ограниченных, правда, масштабах, но… А мне жалко было. Не столько самого давно выросшего мальчика, сколько его непутевых родителей-диссидентиков. Особенно маму.
— Ленусь, ну не томи. У меня уже информационный голод начался, последняя стадия. Сейчас истощение наступит.
— Вам радио включить? — вынырнул из своего любовного кокона шофер.
Я, честно говоря, с удовольствием бы Бетховена послушала, он душу полощет хорошо, а она у меня сейчас вся в жирных пятнах от этих несвежих сплетен, но… Под музыку все сложнее делать. В том числе и ненавидеть. А у меня ну никак не получалось зло к этому дурацкому Вене испытать. Может, это все-таки не он был тогда у наркомана в мозгах? Тогда вся наша суета впустую прошла. Ну да и шут бы с ней, зато сколько мелкого добра и здоровья хорошим людям раздали. А Венечка… Ну… Если он меня так ненавидел (понять бы еще почему, ну да ладно), что убить был готов, то у него это получилось. Мне моего заледенелого сугроба надолго хватит. Я не из впечатлительных, две мировые войны пережила, а все равно… Получается, что меня все равно снасильничали, просто не снаружи. Так что мы с Венечкой квиты. Непонятно, правда, в чем. Никому я зла не желала и не творила и дальше не хочу. Чего мне за себя мстить, тем более — мирскому? Но вот если этот мирской каким-то боком к Доркиной смерти примазался, то…
Все равно рука не поднимется, и пальцы ведьмовство не сработают. Никак. Дорка бы, наверное, сама его простила, она же отходчивая была. Злилась шумно, остывала быстро. Вот, уже в прошедшем времени о ней говорю, привыкла к ее гибели, что ли? Да нет. Просто кажется, что Дора уехала куда-то. То ли к себе в Хайфу эту невиданную, то ли в Киев, то ли в спячку залегла. В этой жизни больше не увидимся, а вот в следующей… Такими вещами себя хорошо обманывать, я это еще со времен Манечкиной смерти помню. Утешение есть, а вот ненависти, без которой месть не сработает, нету. Ну это у меня. А Старый и Фоня — мужчины. Настоящие. Они такое не спустят. Вот я сейчас Афанасию расскажу, что знаю, так они и не спустят.
— Леночка, золотая моя, ну не тяни! Все душу мне вынула, — почти шутит Фоня. И желваки у него играют. Как солнце на поверхности кастета.
— Погоди, дай с мыслями собраться… — Я еще потянула время. — Сам же знаешь, какая у мирских каша в голове. Я с одной разговариваю, а она мнется, мекает чего-то — боится домой опоздать, у нее в восемь любимый сериал начинается. Все думает про то, кто же это Иоланту в прошлой серии убил.
— М-да… — крякнул Фоня. — Вот она — настоящая колумбийская наркота. Хочешь не хочешь, а подсядешь. Но знаешь, Ленусь, наши сериалы в этом плане куда страшнее. По травматичности психики. Я тут одного такого на входе читаю и никак понять не могу: то ли у него приход пошел, то ли товар с собой. А это пацан по зомбоящику чего-то узрел такое, теперь прогруженный ходит, ждет, что завтра в продолжении покажут.
Ага, значит, «зомбоящик», «прогруженный» и «наркота». Надо будет запомнить лексемы, еще пригодятся.
— Лен! — снова одернул меня Афанасий.
…Пришлось рассказывать.
Я сперва думала, что вообще ничего про Спицыных не узнаю. Они нелюдимые были, в НИИ мало с кем общались, да и потом, когда нас развалили, тоже связи ни с кем не поддерживали. Кто-то что-то слышал, но все больше пустые домыслы. Однако повезло. Ядворская Наталья Петровна, наш парторг бывший, мне про них все выложила. Она этих Спицыных лютой ненавистью ненавидела. Раньше — за то, что беспартийные, а таки умудрились в ГДР на конференцию выбраться, в обход нее, прямо через директора. А теперь она их из-за работы терпеть не могла: потому как эти старшие научные до сих пор по специальности работают, на каком-то гранте Лейпцигского университета, а она гардеробщицей в детской поликлинике корячится.
В общем, выложила она мне про них все, что могла, вплоть до номерочка мобильного телефона Вениной мамы. Где уж достала — мне неведомо. Но ненависть, как известно, еще не на такие чудеса способна. Страшный человек наш бывший парторг! Родись она лет на четыреста пораньше, ее бы любая Черная ведьма к себе в ученицы, не раздумывая, взяла.
А теперь-то что ей осталось? Только ядом и плеваться: повезло этим вшивым диссидентикам с сыном. Очень повезло. И когда только успели, распустехи, такого заботливого мальчика себе воспитать? Сам на ноги поднялся и родителей из нищенской жизни наверх вытянул. Папу-химозника куда-то к себе в фирму пристроил, маму тоже без работы не оставил… И жениться не стал, не хочет всякую лимиту заскорузлую прописывать… Живет себе с родителями, радуется жизни. Квартиру нормальную купил, после их-то хрущобы в Бирюлеве: два этажа, джакузи, консьержка и окна на Москву-реку. А за что им такое, спрашивается?
Я бы ответила, за что, да не могла. Служебная тайна. А так — покивала как умела, чтобы этот концентрат ненависти разбавить, улыбнуться попробовала. Зряшное дело. Зато четко новый адрес Спицыных считала. Оказывается, наш парторг у них в гостях была и яростью полыхала, специально через всю Москву тащилась, чтобы обзавидоваться.
— Молодец, Ленусь. Теперь позвонить ей надо будет, этой твоей Спицыной. Вот Старому доложимся и… А сейчас направо и в арку во двор…
— Да подождите! Афанасий, мы с тобой вообще куда едем?
— Как куда? К Старому. Ты сама рвалась…
— Фоня-я-я! Ну хоть иногда со мной советоваться надо, да? Старый в университете с обеда торчит, у Гуньки в семь экзамен, они вместе поехали. Переживает он за ребенка…
— Вот ведь блин горелый… Ленусь, прости… Куда нам тогда? Сразу в кабак, наверное… Где мы зимнее солнышко будем праздновать? В «Марселе»?
— В нем, родном. Но это в полночь будет. А вдруг чего за это время… Все, едем к Шварцу!
Шварцем у нас уже лет сто пятьдесят Московский футуристический университет имени Шварца называют. Я его сама заканчивала, было дело. И Афанасий тоже.
— Ну поехали. А где он теперь?
— В Кузьминках.
— Понятно. Молодой человек, маршрут меняется. В Кузьминки нас повезете?
Фоня и сам знал, что повезут. Уж больно не хотелось из теплого салона на мороз вываливаться и нового шофера подбирать. С этим влюбленным удобно было ехать. Но этикет-то требовалось соблюсти.
Шофер призадумался на секунду:
— Да не вопрос. Сейчас, подождите, я отзвонюсь. — И он аж раскраснелся где-то внутри себя. Одно удовольствие смотреть. — Алло? У тебя как? Ага, отлично. Валь, я минут на сорок опоздаю. Не сердись, ладно? Ага, спасибо. Тебе сигарет взять? Ну я тебя тоже.
Вроде ничего интимного мы не слышали, а все равно… Я зарумянилась, Афанасий тоже как-то смутился, а шофер вообще будто не с нами сейчас находился. Повезло Вале, в общем.
— Да, Лен, повезло нам с тобой, если это и вправду тот самый кадр. Сейчас Старому доложимся, а потом…
Я покивала. Про потом думать было неприятно. Будто я не новости Старому везу, а родную кошку на усыпление. А Афанасий почти радовался:
— Вот и подарочек справили…
— Кому?
— Московским Сторожевым к профессиональному празднику!
Я замолчала, Фоня тоже разговор не возобновлял. Водитель снова предложил радио включить. Я отказалась за нас обоих, а сама меж тем этого шофера снова почитала. Ну, опять же, как в транспорте. Когда со скуки какую-то литературу глазами жуешь, чтобы время убить и побыстрее доехать. Так и тут. У мальчика (хотя какой он мальчик, меня-Лили ровесник, скорее всего. Запамятовала я, надо переучиваться срочно) кроме большой любви всякие другие мысли виднелись. Что-то там с родителями не задалось очень сильно: и брак его нынешний им не по вкусу, и внуков хотят, а вот не выходит. Так не выходит, что наш шофер про детей вообще не думает. Как про ту белую обезьяну.
Тут я перчаточку уронила. Аккуратно так, по всем правилам, чтобы успеть сделать все, что нужно. Пока водитель ее под педалями газа-тормоза искал, я ему в бардачок незаметно апельсиновое зернышко сунула. Святые с приборной доски посмотрели строго, но понимающе: дети — это ведь хорошо, особенно когда все отчаялись давно. Зернышко легко легло — аккурат между московской картой города и питерской. Там оно до небольшого апельсина и созреет. Их потому заводными называют, что дети от них заводятся.
Один вариант работы с апельсинами по колдовству простой, а по технике исполнения сложный: чтобы женщина или мужчина сами зернышко проглотили. Тогда при ближайшем… э-э-э… амуре оно у них и сработает как надо. Но это надо семечку щелчком в рот отправлять или в компот какой подбрасывать. Особая ловкость нужна: у нас кое-кто в свое время специально у воров-щипачей их карманному ремеслу учился, пальцы себе ставил. Другой вариант по исполнению куда проще: надо апельсиновое зернышко в доме или еще где уронить. Оно за месяц в апельсин превратится и будет свеженьким лежать, пока супруги (то есть папа с мамой будущие) этот самый апельсин пополам между собой не разделят. Тут, правда, загвоздка: если кто другой фрукт слопает, то это все напрасно. А объяснять ничего мирским нельзя, потому как не положено. Вот и выкручивайся, как знаешь.
Ну я зернышко подкинула, перчатку свою получила, все нормально. Фоня, правда, хмыкал как-то неодобрительно. Но я не поняла, к чему это он. Вроде удачно едем, не опаздываем, в пробках не стоим.
Наш университет основан был давно, а оттого успел сменить много самых разных наименований и помещений. От «Славянской академии ведьмачества, чернокнижия и изящных искусств» до «Провысшкосоцколдмрака» — «Пролетарской высшей школы социалистического колдовства и мракоборчества». Именем Шварца его полвека назад нарекли, в память об одном хорошем мирском, который, кстати, в ученики идти отказался, а вот добро и ясные мысли через свои книги хорошо посеял. Но я к тому моменту уже выпустилась, подробностей не знаю.
А вот со зданиями беда. Такое заведение в мирском жилом доме существовать не может, у нас же лабораторные работы бывают, а на них всяческие накладки и оплошности. После революции мы много лет в Доме культуры одного оборонного предприятия существовали — пока то предприятие не продали вместе с недвижимостью и разработками. Теперь это «приватизировать» называют. А ведь хорошее здание было, сталинский классицизм, потолки четыре метра. Сейчас-то университет помещение бывшего детского садика занимает. Еще Старый подсуетился, когда в Центральном районе хозяйствовал. Территория хорошая, воротами обнесена, земля плодоносит, хоть маленький — а полигон. Всякой ерундой не шарахает, если на практикуме студенты чего отчебучат.
У снеговика на воротах вместо морковки логарифмическая линейка торчит, а взамен метлы ему вешалку для пальто присобачили. Зато сверху — беретик бежевый, как у нашего ректора. Один в один. Максимально похоже. И не поломаешь ничего — колдовство. Мелкое, конечно, для первокурсника — чтобы детишки-дошкольники не плакали, когда у них в декабрьскую оттепель первая в жизни снежная баба растает.
Тут шофер наконец припарковался, от Фони деньги получил, сдачу нам попытался отсчитать всю до копейки, но ему Афанасий барственно на чай чего-то там оставил. Мне в сумерках не видно было, что именно. Но все равно ведь приятно, когда кавалер просто так, из галантности, твои расходы возмещает.
Я из машины выпорхнула почти изящно, об Афонин локоть оперлась, ждала, пока авто уедет.
— Леночка, — спросил меня Фоня каким-то подозрительно ласковым голосом. — Ты там с перчатками когда… что шоферу сделала, я не понял немножко?
— Ребеночка, — улыбнулась я. — Когда такая любовь, а детей нету, то плохо это. Сам, что ли, парня не читал?
— Читал-читал, — кивнул Афанасий. — Зимняя резина лысеет, зарплата послезавтра, у Андрея уже занял, мать достала со своими звонками, тосол опять течет, с подвеской…
Уй! Ну как же с мужчинами тяжело! Вечно они что-нибудь не то читают. Там же все на лице написано — и про большую любовь, и что его родители сильно против, и про нежность непомерную и вечный страх потерять… а Фоня что прочел? Резина у него лысеет, видите ли! Вот если бы она волосами покрываться начала, тогда да, проблема!
— Ну, А-фа-на-сий! Ну там же очевидно: родители внуков хотят, а он о детях вообще старается не думать, нет у него никакой надежды, понимаешь?
Фоня приостановился, за локоток меня придержал и в лицо заглянул. Серьезно так:
— И ты, Леночка, ему, значит, надежду подарить решила?
— Конечно! А как иначе-то? Я вообще не понимаю, почему ты сложа руки там сидел, мог бы и зернышко забросить, у тебя пальцы гибче. Ну что ж я за вас, мужиков, вечно работу-то делать долж…
— Лен, золотая моя… — Афанасий все еще стоял и с места не сходил, а я перед ним тут руками размахивала во все стороны. — Ты все прочла у того парня? Может, там еще какие проблемы?
— Да какие проблемы-то? Здоровье есть, с деньгами выкрутится, любовь просто нечеловеческая. Я тебе говорю — детей у него не будет, плохо это. Нельзя так, чтобы…
— Лен, извини, но в мирских надо получше все-таки вчитываться. А то будет тебе… апельсиновое зернышко.
— Э?
Фоня как-то непонятно смутился, как будто в женский туалет случайно зашел, а там барышня марафет наводит:
— Леночка, ты, опять же, извини… Он это… как это сейчас? Пидарас.
— Сам такое слово, — обиделась я за водителя, — отличный мужик, довез хорошо…
— Тьфу ты, — Афанасий совсем смутился, — я в хорошем смысле… Хотя чего в этом хорошего… В общем, в парня он влюбился. Впервые, блин, и на всю жизнь, сам от себя не ожидал, а уж родители и подавно. Только вот насчет детей — уж этого у них точно не будет, хоть апельсиновую рощу у него в машине посади.
Ох, конфуз-то какой! Это ж надо, а? А ведь любовь там, вижу ведь, любовь. Какие теперь, однако, нравы… Но я-то, я-то! Зернышко подбросила, дура набитая…
— Да ты не переживай. — Афанасий нервно шкрябнул меня по рукаву куртки, сбивая не то пылинку, не то снежинку. — Не по твоей это части. Ты-то благонравная. А у нас в Пажеском корпусе таких лялек через одного было: дери — не хочу.
— И что, ты тоже? — ляпнула я. — Драл?
Фоня не обиделся. Усмехнулся даже.
— Нет, дорогая, я верен пушкинским заветам и путями капитана Борозды не хаживал даже тогда… Меня за кокаин погнали.
Я, конечно, про это слышала. Половину первой молодости Афанасий слыл l'enfant terrible, вел богемный образ жизни и интересовался новейшей французской поэзией, ницшеанством и кокаином, последним — по-настоящему. Хорошо, что английский он знал слабо и пресловутый роман де Квинси[6] не читал, иначе могли бы быть большие проблемы.
Да, сложные были времена. А сейчас и того пуще: непростой начался век, ох, непростой.
Старого мы нашли под дверями восьмой аудитории. Савва Севастьянович выглядел нервно. Стоял, прислонившись к дверному косяку, и с недоумением держал на вытянутой руке расписную темно-синюю пиалу с позолотой.
Вглядывался в нее, как в лицо давнего друга. Из пиалы торчало что-то узкое, тонкое и черное. Издали — как черенок чайной ложечки. Мы подошли с Фоней ближе и глазам своим не поверили: это хвост морского мыша. А сам мыш на дне окопался. Сидел, не шевелился, тоже Старого глазами инспектировал. При виде нас, правда, встрепенулся и начал внутри пиалы круги наворачивать. Прямо гонки по вертикали. Я прыснула.
— Штурман, фу! — сконфузился Старый. — Это свои, не верещи.
Мышик послушно затих, заскользил коготочками по керамике. Мы поздоровались, но про мыша спросить не решились.
— Гуня оставил. Комиссия грозилась не допустить.
— Балбесы, — посочувствовал Афанасий. — Давно стоите, Савва Севастьянович?
— Четверть часа, любезнейший, не более того. Леночка, прекрасно выглядишь, дорогая…
Ох, что-то Старый на комплименты расщедрился. Не к добру это. Волнуется.
— Так давайте пока в сторону отойдем, перетр… обсудим сложившуюся ситуацию, — Афанасий с современного русского на литературный переходил куда легче, чем на иностранный. Демонстрировал уважение к Старому. Тот такие мелочи хорошо подмечал.
— Ну что, Леночка, твой выход? Я тебя внимательно слушаю.
Старый — это не Фоня и уж тем более не Жека. Тянуть кота за хвост и выдавать информацию по кусочкам с ним не получится. Так что я подобралась вся, приосанилась — как на профсоюзном собрании, чуть было реверанс не отвесила, и отрапортовала:
— Спицын в Москве. Холост. Проживает с родителями. Мобильный телефон матери мне продиктовали, адрес я считала — без номера квартиры, правда.
— Это поправимо, — сразу успокоил меня Афанасий.
Старый кивнул. Перебивать не стал, ждал, может, я ему еще чего-нибудь умное скажу. А я замялась.
— Ну вот, собственно, и все. Уровень достатка в семье выше среднего, уровень благодеяний — не знаю, не измеряла.
— Так это тоже поправимо, — снова вклинился Фоня.
— Ну что ж… — Старый понял, что я больше ничего путного не скажу. — Молодец, Леночка, справилась с собственной задачей. Теперь давай придумывай себе новую.
— Это как? — Я была уверена, что Старый мне сейчас инструкцию выдаст.
— Ну… чисто теоретически, если предположить… что ты сейчас делать будешь?
— Праздник отмечать, — отвертелась я. — А потом, завтра или послезавтра, на охоту выйду.
— Ну-ну… — усмехнулся Старый.
— Да нет, Савва Севастьяныч, вы не так поняли. Я ведь не одна пойду, а с девчонками. Жеку возьму, может, Зину, если она свободна. Гуньку опять же — если вы позволите. Ну и Афанасия попросим прикрыть. Правда, Афонь?
— Certainement![7] — подтвердил Фоня.
— Так, ну это я понял. А что делать-то будете? — заинтересовался Старый, все еще покачивая на ладони пиалу с мышом.
— Действовать согласно Контрибуции. Дождаться, когда все члены семьи в квартире соберутся. Там-то мы их и накроем, — отчеканила я. Красиво чеканила, как отличница на уроке. Только вот сама в свои слова не верила: ну накроем, лишим всех благодеяний на два-три года, соблюдем законность… А толку-то? Дору-то этим не воскресишь.
Мыш на дне стеклянного гнезда притормозил. Глянул на меня неуверенно и панически, а потом развернул мордочку в сторону двери, за которой любимый хозяин боролся за звание человека с оконченным высшим образованием.
— И сколько дашь? Два года или уж сразу пять? — спросил Старый.
— Если по-хорошему, то я бы их пожизненно оприходовал, — вмешался Фоня.
А я все молчала, молчала. Вспомнила вдруг, что мне сегодня ночью, пока я на балконе работала, Сеня звонил. А я трубку не подняла. То есть, пардон, зеленую кнопочку на мобильнике не нажала. А был бы это обычный телефон, старомодный, и вовсе бы не узнала, кто звонит. Странно как: раньше-то я любые Сенечкины знаки внимания за версту опознавала. Даже если это был обычный кленовый лист в почтовом ящике. Чуяла свою любовь. А сейчас как оглохшая, честное слово.
— Так что, Леночка? — тронул меня Старый.
— А ничего. — Я мотнула головой, словно прошлое с себя стряхнула. — Я бы вообще ничего делать не стала, если можно. Со мной Веня поквитался. А за Дорку… Ну не знаю, чем она-то ему помешала? Я бы расспросила сперва.
— Это ты молодец, моя хорошая, — улыбнулся вдруг Савва Севастьянович. Правда, не на меня смотрел, а на мыша. Дохнул на пиалу, подождал, пока та в воздухе растает, и неловко поскреб зверюшонка указательным пальцем по хребту. Как-то не складывались у Старого отношения с грызунами. С какого-то голодного года, когда он ими питался. Гунечке про такое лучше не говорить.
— Так докажем, Савва Севастьяныч, — вмешался Фоня. — Стопанем этого кентяру где-нить, да и побеседуем с пристрастием и без свидетелей. Это как два пальца…
— Ну да, наверное… — кивнула я, чувствуя себя истеричной гимназисткой. — А можно это без меня, ладно?
— Нельзя, Леночка, — извинился Старый. — Он же на тебе замкнулся. Этот ваш… Вениамин. На твоем случае…
Мы с Фоней переглянулись. Я с какой-то скукой, он с непониманием.
А Старый на дверь смотрел. Вроде на ней ручка сдвинулась. Мы по коридору пару шагов сделали, чтобы уж у самой аудитории не шуметь. Потеснились к подоконнику, аккурат к горшкам, в которых дозревали крупные колокольцы вечного звона, трепетали при малейшем движении соцветия мертвой ягоды вероники и колосились посаженные кем-то наспех семицветки-однодневки, которые иногда «радужкой» называют, потому как все лепестки у них разного окраса.
Но нет, показалось нам. Гунька все еще доблестно воевал с экзаменационным билетом. Можно было продолжать разговор.
— Ну вот что, мои дорогие, я сейчас об этом вам двоим скажу, а ночью, на собра… на зимнем солнышке, и остальных оповещу, — откашлялся Старый. Кашлял он долго, так что я еще успела подумать, что Савва Севастьяныч, как всегда, будет информацию порционно выдавать. Каждой группке — свою, чтобы посмотреть потом, кто кому что расскажет, установить протечку. — Ну так вот. Я и с Татьяной имел разговор, и с Василием…
Ага, значит, и Рыжая, и Извозчик тоже что-то про свои нападения помнят.
— В случае с Васей никакого Спицына-Ягодицына рядом не наблюдалось. К нему в авто села девушка, проехала по названному маршруту, а потом, выходя, забыла сумочку. Василий хотел окликнуть, а сумочка возьми и рвани. Если бы его через дверь на обочину не выбросило, он бы нам этого не рассказал.
— А с Танькой что? — спросил Фоня, пока я отгоняла от себя слишком яркие картинки: вот если бы Дорка не стала пристегиваться, может, ее бы тоже. Ну нарастили бы ей новые ноги со свежим позвоночником. Хоть в нашем Инкубаторе, хоть в их израильском, который называется Ор Хадаш.[8] А тут…
— А с Татьяной все тоже довольно странно обстоит. Нападавшего она в глаза не видела, но настрой считать успела. Он себя на разбой сильно накручивал. Вроде как болельщик на футболе. Сам себе мысленно кричал что-то вроде: «Давай, Скиф, мочи эту гниль!»
— «Давай, Скиф, мочи эту гниль»? — переспросил Афоня. У него это не как боевой клич прозвучало, а скорее как диагноз.
— Ну и что вы на это скажете, мои хорошие?
— На эпидемию чего-то не похоже… — усмехнулся Фоня. — Скорее уж на начало охотничьего сезона. Будто кто мирским сказал, что нас ловить можно, вот они и понеслись…
— Разумная версия, — кивнул Старый. — Ты, Леночка, с ней согласна?
— Ну да, — кивнула я, вспоминая хоть что-то из своей хилой охотничьей практики. Один раз в жизни — в третьей, Ликиной, — на райкомовской охоте была, мы там вроде как кабана гнали. Ну наверное. Я-то все больше в засаде с одним комсомольским инструктором обжималась. Вот мы с ним дичь и спугнули. — Похоже на охоту. Будто они сперва разведали, где мы находимся, а потом сразу и начали… ловить.
— Правильно, моя дорогая. — Савва Севастьянович меня так ласково похвалил, что мне его аж укусить захотелось. Будь я на месте мыша — так и тяпнула бы за палец. — Итак, что мы тут видим… Дичь — это вроде как мы с вами, охотников, как минимум, трое…
— Почему трое? — удивился Фоня. — Девка в такси. Скиф тот, Ленкиных двое плюс заказчик, и непонятно кто Дорку взорвал. Икс плюс пять получается.
— Хорошая формулировка, — одобрил Старый. — Но опознать мы можем пока троих. Четко — Вениамина и условно — девушку и Скифа. Но этих — только когда Таня с Василием вернутся и показания еще раз дадут.
— Прекрасный расклад, Савва Севастьяныч! Ну просто зашибись! — Афоня покосился на цветочные горшки. Колокольцы вечного звона вздрогнули и начали медленно наигрывать похоронный марш Шопена. Не Бетховен, конечно, но тоже красивая мелодия. — Трое сбоку, а наших-то уже и нет. А кто, интересно, им вот так охотиться-то позволил, а?
— Ты знаешь, Афанасий, у меня есть одна любопытная верси… — осекся Старый.
Потому как дверь аудитории чуть с петель не сорвалась. А оттуда Гунька вылетел.
В прямом смысле этого слова — у него за спиной крылья топорщились, как у летучей мыши, только лимоннозелененькие. А из кудлатой головы торчали два красных чертячьих рога, сбивали покосившийся нимб. Хорошо хоть, что хвост не отрастил, — у Павлика джинсы новые, зашивать бы пришлось.
— Одиннадцать! На одиннадцать я сдал!