История второй русской революции. С предисловием и послесловием Николая Старикова Милюков Павел
«Признавая, что инструкция: 1) продиктована недоверием к стремлениям всей демократии Украины, 2) проникнута империалистическими тенденциями русской буржуазии в отношении Украины, 3) нарушает соглашение Центральной Рады с Временным правительством 3 июля, 4) не даст возможности демократии Украины создать власть на всей территории, населенной украинским народом, 5) суживает и ослабляет значение власти Генерального секретариата, не охватывая краевых дел и нужд населения Украины, как вопросы продовольственный, военный, судебный, путей сообщения, почт и телеграфов, 6) препятствует созданию и работе прочной революционной краевой власти (§ 6 и 9), 7) признавая вопреки соглашению украинской и неукраинской демократии не соответствующее соотношению наций в крае число генеральных секретарей для неукраинских национальностей (4), представленных в украинской Центральной Раде, она намеревается разрушить единство украинской и неукраинской демократии, 8) совершенно не соответствует потребностям и желаниям не только украинского народа, но и национальных меньшинств, живущих на Украине, — украинская Центральная Рада считает неизбежным твердо и решительно указать правительству, что в самом непродолжительном времени необходимо принять меры для проведения в жизнь норм взаимоотношений между правительством и ответственным перед центральной властью Генеральным секретариатам, которые вытекают из соглашения 3 июля. Из числа 14 секретарей представить 9 генеральных, указанных временной инструкцией, на утверждение правительству; поручить комитету Рады и Генеральному секретариату выработать статут, который бы определял взаимоотношения между Радой и ее секретариатом; поручить секретариату выработать ряд законопроектов по вопросу о планомерном удовлетворении потребностей трудящихся масс населения, а именно в вопросах рабочем, земельном, продовольственном и просвещения; возбудить перед Временным правительством вопрос о войне и мире, смертной казни и других репрессиях; немедленно приступить к подготовительной работе для созыва украинского и всероссийского Учредительного собрания». После всех этих сдержанных постановлений, не выходивших за рамки «временной инструкции», резолюция Рады кончалась фиоритурой во вкусе Винниченко: «Обратиться ко всей нации Украины с указанием на все недостатки инструкции и с призывом трудящихся масс населения Украины к организованной борьбе за свои интересы и к объединению вокруг Центральной Рады». Если оставить в стороне эту дверь, открытую в будущее, то можно сказать, что для того момента в итоге правительство обновленного состава вышло из затруднений в украинском вопросе еще более удачно, чем в вопросе финляндском.
Отсрочка выборов в Учредительное собрание. Коалиционное правительство второго состава исправило затем и еще один политический грех первой коалиции: назначение выборов в Учредительное собрание в явно невозможный срок в угоду левым социалистам. Чем дальше шло время, тем яснее становилось даже для этих последних, что постановление 14 июня о проведении выборов 17 сентября не могло быть исполнено. Для этого необходимо было опубликовать избирательные списки не позже 7 августа (40 дней до выборов). Но не раньше конца августа могли сорганизоваться те учреждения — городские, поселковые и земские управы, которые должны были по закону о выборах, изданному 27 июля, составлять эти списки. Фактически в момент издания закона к составлению избирательных списков нигде еще не приступалось. Ясно было, что в 10 дней, оставшихся до 7 августа, это первое условие подготовки правильных выборов осуществиться не может, и, следовательно, дата 17 сентября должна быть отодвинута. Конечно, это не помешало органам социалистической печати при возбуждении данного вопроса в прессе вновь заговорить о «саботаже» революции буржуазией и Временным правительством. Раздавались эти речи и в Советах, но в конце концов даже и они были вынуждены склониться перед календарем. С согласия исполнительных комитетов 9 августа, то есть накануне истечения последнего срока для составления избирательных списков, выборы в Учредительное собрание были отложены до 12 ноября, а срок созыва был определен 28 ноября 1917 г. Наглядным аргументом для петроградцев в пользу отсрочки Учредительного собрания было то состояние, в которое был приведен Таврический дворец заседавшими в нем органами «революционной демократии». Так как именно в Таврическом дворце решено было созвать Учредительное собрание, то необходимо было приспособить его для этой цели и начать в нем строительные работы. Этим мирно разрешался, наконец, вопрос об эвакуации Таврического дворца всеми занимавшими его политическими организациями. Первого августа эта эвакуация состоялась: Советы рабочих и солдатских депутатов со всеми своими комитетами, фракциями и другими учреждениями переселились в здание Смольного монастыря, откуда институтки были выселены с согласия министра призрения Барышникова, увековечившего этим память о своем кратковременном пребывании у власти в период первого кризиса.
Подготовка московского Государственного совещания. Решен был в то же время и вопрос о созыве совещания в Москве, поставленный по инициативе Н. В. Годнева в дни кризиса первой коалиции. Намеченный тогда созыв в ближайшее время совещания имел целью поддержать авторитет подновленной коалиции, не опиравшейся на влиятельные общественные силы. Второе коалиционное правительство, вышедшее из кризиса, в таких экстренных мерах не нуждалось. Но вместо отпавших мотивов возникли новые. После некоторых колебаний Временное правительство решилось все-таки осуществить намеченный план. 31 июля оно назначило созыв Государственного совещания в Москве на 13 августа. Министр-председатель находил в этом совещании новую арену для решения политических конфликтов силой политического красноречия. Мысль противопоставить и уравновесить между собой представительство «буржуазии» и «демократии» не чужда была А. Ф. Керенскому с самого начала революции. После того как «контактная комиссия» с появлением коалиции сыграла свою роль, а Государственная дума оказалась недостаточно сильной и совсем не приспособленной для уравновешения советского влияния на коалиционное правительство, когда притом в среде самих Советов возникли попытки создания «предпарламента», но исключительно из представителей «революционной демократии», то мысль об уравновешении в одном собрании элементов «буржуазных» и демократических напрашивалась сама собой. Отсрочка созыва Учредительного собрания и соответствующее продление чрезвычайных полномочий Временного правительства явились новым поводом для проверки отношения населения к власти в чрезвычайном собрании совещательного характера. В силу вещей такое собрание должно было неизбежно стать противовесом одностороннему составу Советов и исполнительных комитетов. Их мнение было слишком хорошо известно из бесчисленных речей и резолюций. Голос всероссийской «буржуазии» должен был раздаться впервые.
Потребность в этом чувствовалась так сильно, что в Москве уже было назначено по почину кружка общественных деятелей на 8 августа общественное собрание, прозванное потом «Малым» в отличие от Государственного совещания, назначенного правительством на 13-е. Состав Государственного совещания был определен приблизительно в 2000 членов. От исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов приглашалось 100 членов и по стольку же — от Советов крестьянских депутатов и от фронта. Этим 300 членам противополагались 300 членов Государственной думы всех четырех созывов. Остальные 400 членов первой тысячи приглашались от городских и земских самоуправлений, то есть по условиям момента почти исключительно от социалистических групп. Но их опять уравновешивали 120 членов от торгово-промышленных организаций, 100 — от сельскохозяйственных обществ и организаций землевладельцев, 100 — от университетов и высших учебных заведений. Далее 150 членам от рабочих организаций противополагались 75 от трудовых интеллигентских организаций, 300 членов от кооперативов и 80 от национальных организаций являлись в этом составе центральным ядром, которое могло наклонить весы в ту или другую сторону. Впрочем, относительная численность «революционной демократии» и мелкой, средней и крупной «буржуазии» могла иметь на совещании лишь психологическое и моральное значение, ибо в этом искусственном составе производить голосований не имелось в виду.
Для чего, собственно, собиралось совещание? Отнюдь не для созидательной работы в качестве «предпарламента». Первоначальной мыслью А. Ф. Керенского было созвать совещание для выслушивания его собственного отчета и программы. Мало-помалу выяснилась неизбежность выступления, с одной стороны, и других министров, а с другой — самих представителей созванных организаций, общественных групп и политических партий. Соответственно этому растягивалась и сессия совещания. Предположенный первоначально однодневный срок решено продлить с таким расчетом, чтобы в первый день были выслушаны одни министры, затем, после однодневного перерыва для частных совещаний групп, выступили бы ораторы, намеченные группами. Уже в Москве при установлении порядка этих ораторов выяснилось, что при самом строгом ограничении речей короткими сроками (по соглашению с ораторами, но не более 30 минут) все же невозможно закончить прения в пределах одного дня, и был прибавлен еще один, третий день, для окончания совещания.
Некоторой предварительной пробой того, как выступит на Государственном совещании правительство, явились две речи Керенского, произнесенные 4 августа перед двумя собраниями, соответствовавшими двум половинам московского совещания: перед съездом губернских комиссаров правительства и представителей местных исполнительных комитетов в министерстве внутренних дел и перед центральным исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов в Смольном. При всем искусстве оттенков и умолчаний речи А. Ф. Керенскому не удалось скрыть внутреннего противоречия его политической позиции. Напротив, это противоречие выступило особенно ярко в опасном соседстве двух выступлений. Со всей откровенностью министр-председатель говорил перед собранием комиссаров: «Я не скажу, что оказалось недостаточно разума и слишком мало совести, но я могу сказать с совершенной уверенностью: слишком много невежества и слишком мало опыта в вопросах управления оказалось в том свободном народе и в тех свободных народах, которые призваны в настоящее время ковать свою судьбу под ударами страшного и непримиримого врага». И единственным способом устранить последствия этого невежества и неопытности Керенский признал «создание во что бы то ни стало твердой и решительной революционной власти». А. Ф. Керенский даже утверждал, что всякое «дальнейшее промедление» в осуществлении этой задачи неизбежно приведет к тому, что «анархия не столько в политике, сколько в хозяйственной жизни в очень скором времени даст непоправимые результаты» и что тогда уже «никакие героические усилия... не спасут нас... от страшных последствий». Он выражал, однако, уверенность, «что есть еще разум и есть еще совесть, нужно только революции проявить волю к жизни и волю к власти». Он решительно заявил, что «все, что мешает» правительству «в этой работе», он будет считать «реакцией и контрреволюцией, какими бы... демагогическими взглядами эта контрреволюция... ни прикрывалась».
Увы, переехав из министерства в Смольный, в новое помещение исполнительного комитета, министр-председатель стал указывать «контрреволюцию» в ином месте и направил свои угрозы по другому адресу. И речь его, встреченная сперва гробовым молчанием зала, начала покрываться шумными аплодисментами, когда собрание стало узнавать в его словах отголосок собственных настроений. «Товарищи, — говорил здесь А. Ф. Керенский, — пока я стою во главе нового Временного правительства, пока я обладаю властью, пока я имею возможность опираться на демократические силы, на полномочный орган демократической организации, проявившей в своей работе политическую мудрость, я решительно заявляю, что всякие попытки реставрации самодержавия или создание таких условий, при которых демократия должна была бы отойти из первых рядов в сторону, я не допущу». «Мы дешево своей работы в пользу демократии не продадим». «Ни в чем, ни в пути, ни в целях, мы не разойдемся...». Эта фраза была встречена бурными аплодисментами внимательной аудитории, и поощренный оратор продолжал: «Не разойдемся с теми задачами, которые поставлены жизнью, — спасти страну и революцию». И он просил демократию оставить «смущение и сомнения». «Моя вера все растет и крепнет», — восторженно восклицал он. Керенский закончил свою речь глухой угрозой по адресу врагов «демократии» при новом взрыве «бурных и продолжительных аплодисментов»: «Отбросьте мелочные сплетни сегодняшнего дня. Забудьте о тех ничтожных силах, которые пытались захватить власть. Они ее не получат».
Задача оратора была блестяще достигнута. Задача политика была вновь решительно затемнена.
«Я и правительство», «меня и правительство не запугают», «я не допущу и правительство меня поддержит» — эти выражения в двух речах 4 августа отчетливо установили то отношение между кабинетом и его председателем, которое уже определилось к этому времени. Как бы то ни было, распоряжения и действия министра-председателя продолжали противоречить его словам и намерениям.
Исключительные полномочия А. Ф. Керенского. Для создания «твердой и решительной власти» Временное правительство постановлением 2 августа передало военному министру и министру внутренних дел «в исключительный момент исключительные полномочия». Они состояли в том, что обоим министрам «по взаимному их соглашению» предоставлялось: а) постановлять о заключении под стражу лиц, деятельность которых представляется угрожающей обороне государства, внутренней его безопасности и завоеванной революцией свободе; б) предлагать указанным в пункте «а» лицам покинуть в особо назначенный для того срок пределы государства Российского, с тем чтобы в случае неотбытая их или самовольного возвращения они заключались под стражу в порядке пункта «а» настоящего постановления.
Внешним поводом для принятия этого «ограничения конституционных гарантий» был съезд большевиков, начавший свои заседания демонстративным приветствием арестованным лидерам и открыто поведший ту самую линию, которая, собственно, и вызвала правительственное расследование роли большевиков в восстании 3-5 июля. Но фактически «исключительные меры, дабы положить предел деятельности лиц, кои свободой, дарованной революцией, желают воспользоваться лишь для нанесения непоправимого вреда делу революции и самому существованию государства Российского», были применены не к большевикам, и даже не «на оба фронта» а только в одном направлении: именно в том, которое соответствовало традиционному пониманию «контрреволюции». Выступив в Смольном после А. Ф. Керенского, министр внутренних дел Авксентьев мог привести только два примера «создания твердой, революционной власти: закрытие «Народной газеты» и привлечение к судебной ответственности ее руководителя и арест Юскевича-Красковского в порядке закона 2 августа. Позднее как третий пример и первый случай применения остракизма по этому закону присоединилось изгнание генерала В. И. Гурко.
В своих показаниях следственной комиссии по делу Корнилова Керенский сам признает, что главной целью издания закона 2 августа было именно применение его к тем «заговорщикам» справа, о которых он получил сведения в середине июля. «Недели за две до издания закона, — пишет он, — я лично все думал, как организовать борьбу с заговорщиками. В конце концов законопроект, который еще в апреле я, министр юстиции, вносил чисто теоретически, теперь понадобился практически... Тогда происходили аресты великих князей, но, оказалось, мы сознательно были направлены на ложный путь»...[30]
VI. Развитие конфликта с генералом Корниловым
«Заговор» в Ставке. Позиция «твердой и решительной власти» складывалась рядом с правительством, терявшим время и влияние в беспомощных шатаниях между «волей к власти» и страхом за малейшее проявление этой воли быть обвиненным в «контрреволюционности». Твердым и решительным языком власти заговорил с правительством А. Ф. Керенского генерал Л. Г. Корнилов. Видимо, к нему — или к «сплетням», уже начавшим слагаться около его имени, — и относились угрозы Керенского: «не допущу», «дешево не отдам», «власти не получит» и т. д. Истинный нерв политической борьбы и переместился в начале августа к этому конфликту. Борьба шла тут по существу не столько между двумя программами «революции» и «контрреволюции», сколько между двумя способами осуществить одну и ту же программу, в важности и неотложности которой для спасения нации обе стороны были согласны. Ирония истории хотела, чтобы конфликт между этими двумя точками зрения воплотился в личностях двух протагонистов, Керенского и Корнилова. Одна из них, стоявшая на авансцене, в полном освещении публичности, уже исчерпала себя, но продолжала пользоваться ореолом полуразрушенной легенды. Около другой, стоявшей в тени, легенда только начинала слагаться.
В центре общественного внимания при самом возникновении второго коалиционного правительства стоял конфликтный вопрос: как отнесется правительство к «условиям», поставленным генералом Корниловым для восстановления боеспособности армии и для оздоровления тыла, поскольку эта задача была связана с возрождением военной мощи России?
«Без утвердительного ответа на условия, поставленные генералом Корниловым, не может быть спасения родины» — эти слова Ф. И. Родичева, сказанные им на съезде партии народной свободы, выражали убеждение, широко распространенное в общественных слоях, противополагавших себя «революционной демократии». При формировании правительства, как мы видели, условия Корнилова были приняты только «в принципе», причем была оговорена необходимость их дальнейшего детального рассмотрения и детальной разработки.
Немедленно же после вступления в должность генерал Корнилов, согласившийся на эту отсрочку, поручил своему штабу разработать соответствующий доклад о реформах в армии для представления его Временному правительству. Доклад этот и был составлен к началу августа при участии генерала Деникина полковником Плющик-Плющевским. Но пока Ставка разрабатывала программу Корнилова, в Петрограде Керенский уже искал ему заместителя. Уже 30 июля Савинков вызвал Филоненко в Петроград и сообщил ему, «что положение генерала Корнилова пошатнулось.., что лица, близко связанные со Ставкой, стремятся через посредство полковника Барановского дискредитировать генерала Корнилова в глазах министра-председателя и что подозревается его (Корнилова) намерение разогнать штаб Ставки, деятельно и честно исполняющий свой долг. Министр-председатель высказал мысль, что надо искать другого верховного главнокомандующего и что в конце концов, возможно, придется ему самому занять этот пост[31]. Полковник Барановский высказал самому Филоненко свое наблюдение, что «генерал Черемисов по своим взглядам ближе подходит к Керенскому, чем генерал Корнилов», и, — замечает Филоненко, — от меня не ускользнуло значение этого мнения, совпавшего с отмеченным в печати сближением генерала Черемисова с исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов». Сам Филоненко считал Корнилова кандидатом «революционеров» и только что, по его мнению, напал на след какого-то таинственного заговора, устроенного будто бы против Корнилова в его штабе, в котором он «непопулярен», при участии генерала Лукомского.
В Петрограде, однако, как мы видели, симпатии уже успели перейти от Корнилова именно к штабу, «честно исполняющему свой долг в военном и гражданском смысле». 1 августа Филоненко получил строгие приказания лично от Керенского оставить в покое Лукомского, «являющегося не только преданным Временному правительству человеком, но и главной действующей силой Ставки». Таинственное передвижение Кавказской конной дивизии, в котором Филоненко предполагал признаки «заговора» против Корнилова, оказалось известно Керенскому и производилось по его распоряжению «в целях охраны Ставки». В комментариях к своим показаниям Керенский разъяснил, что распоряжение об этом сделано было еще при Брусилове, после того как могилевский Совет рабочих и солдатских депутатов в дни июльского восстания большевиков потребовал от генерала Брусилова «полного подчинения». «Выяснилось, что Ставка... беззащитна против всякого озорства: поэтому мы с Брусиловым и решили усилить охрану в Ставке». Характерно для тогдашнего настроения Керенского то, что он взял под свою защиту генерала Лукомского, как только получил известие, что Корнилов хочет удалить этого генерала. Керенский, очевидно, тотчас объяснил это «стремлением устранить из Ставки человека, в котором не были уверены». Дело в том, что уже в середине июля Керенский получил сведения о «заговоре» «влиятельной части» союза офицеров в Ставке. Против этих «заговорщиков», как мы видели, был направлен и его закон об остракизме 2 августа. Теперь он начинал подозревать или опасаться, что при настроении Корнилова последний рано или поздно сам сблизится с «заговорщиками».
Первый приезд Корнилова (3 августа). Очевидно, для главной цели Корнилова, для проведения его программы такая атмосфера была особенно неблагоприятна. И с самого же начала отношения между Корниловым и Керенским стали очень напряженными. Это сказалось при первом же приезде Корнилова в Петроград 3 августа для защиты перед Временным правительством доклада, составленного Ставкой. Это была первая встреча двух противников со времени занятия обоими ответственных постов. И естественно, что, помимо специальной темы, беседа между ними коснулась принципиальных вопросов, имевших общее политическое значение. По показанию самого Корнилова, в Зимнем дворце в разговоре с ним «Керенский коснулся того, что со времени моего назначения верховным главнокомандующим мои представления Временному правительству носят слишком ультимативный характер» (см. Дело Корнилова, с. 26-27). «Я заявил, — продолжает Корнилов, — что эти требования диктуются не мной, а обстановкой, так как боеспособность армии слишком понижена, а противник, видимо, намеревается использовать такое состояние армии и разруху в стране». «Здесь, — прибавляет генерал, — Керенский впервые поинтересовался моим мнением, следует ли ему оставаться для руководства государством. Смысл моего ответа заключался в том, что, по моему мнению, влияние его в значительной мере понизилось, но тем не менее я полагаю, что он как признанный вождь демократии должен оставаться во главе правительства и что другого положения я себе не представляю». Керенский по поводу этого показания очень резко отзывается о Корнилове как о человеке, которому этого рода вопросы «просто были не по разуму» (с. 51). И своему разговору 3 августа он хочет придать тот смысл, что, напротив, он сам убеждал Корнилова, что уход его, Керенского, невозможен. Но как раз, исправляя Корнилова, Керенский придает разговору еще более серьезный смысл. Из его поправок выходит, что между министром-председателем и верховным главнокомандующим с полной откровенностью велась беседа о шансах на успех переворота с целью провозглашения диктатуры. «Я — это было в этом самом кабинете (Зимнего дворца) — всячески доказывал ему (Корнилову), что существующая коалиционная власть — единственно возможная комбинация власти и что всякий другой путь гибелен. Я ему говорил: ну, положим, я уйду; что же из этого выйдет? Я говорил: чего же вы хотите? Вы окажетесь в безвоздушном пространстве. Дороги остановятся, телеграфы не будут действовать»[32].
«Я помню еще, — продолжает Керенский, — что на мой вопрос о диктатуре Корнилов в раздумье ответил: “Что же, может быть, и на это придется решиться”[33]. Но “ваш путь неизбежно приведет к новому избиению офицерства”».
«Я это предусматриваю, но зато оставшиеся в живых возьмут, наконец, солдат в руки». Здесь, как видим, уже целый готовый план, не то подсказываемый, не то выведываемый Керенским. Человеку, «ничего не понимающему в политике», Керенский, по собственному признанию, устроил форменный экзамен на доверие и на политическую благонадежность. Корнилов ни того, ни другого испытания не выдержал[34].
Что касается главной цели, для которой приехал Корнилов, — доклада своей записки, составленной в Ставке, Временному правительству — цель эта достигнута не была. Навстречу Корнилову в Павловск выехал Филоненко, чтобы просмотреть доклад до вручения его Временному правительству. Цель этой проверки определяется ее результатом. «Доклад показался мне весьма неудачным, — показывает Филоненко, — он обнаруживал непонимание автором условий политического момента и лишенным творческой мысли при разрешении проблемы новых особенных условий, переживаемых армией». Керенский на этот раз сошелся в характеристике корниловского доклада с Савинковым и Филоненко. «Там был изложен ряд мер, вполне приемлемых, — заявляет он, — но в такой редакции и в такой аргументации, что оглашение их привело бы к обратным результатам. Во всяком случае был бы взрыв, и при опубликовании его сохранить Корнилова главнокомандующим было бы невозможно». Очевидно, аргументация Ставки не годилась для министров-социалистов и для Советов. «Я попросил Савинкова устроить так, чтобы записка эта не читалась во Временном правительстве. Было решено, что эта записка будет переработана с военным министром.., чтобы сделать ее приемлемой для Ставки, для общественного мнения и для меня».
Корнилов в своем показании передает это решение, очевидно, в том виде, как ему представил его Савинков. «В 4 часа было назначено заседание Временного правительства, доклад мой которому ввиду указаний управляющего военным министерством Савинкова, что в министерстве, по его указанию, разрабатывается ряд проектов восстановления боевой способности армии и оздоровления тыла, ограничился изложением общей обстановки на всех фронтах».
Нужно отметить, что в докладе 3 августа Корнилов уже указал на грозившую опасность. «Я указал на возможность наступления врага на Рижском участке; указал, что удар, по всей вероятности, будет нанесен в районе Икскюля; что меры противодействия приняты, но ввиду нашей малой устойчивости вообще и армии Северо-Западного фронта в особенности нам, по всей вероятности, не удастся удержать противника».
В ночь на 4 августа Корнилов выехал в Ставку, предоставив Филоненко и Савинкову переработку своего доклада в министерстве. Он предупредил при этом, что опять приедет в Петроград для обсуждения переработанной таким образом записки. Приезд этот намечался через неделю. Но в промежутке произошли новые события, которые еще более обострили отношения между Корниловым и Керенским.
Кампания слева против Корнилова. Тотчас после свидания 3 августа левая печать начала энергичную кампанию против Корнилова. Известные уже нам сообщения Савинкова, что вопрос об отставке Корнилова стоит серьезно, конечно, не могли не дойти до Ставки. В Ставке и в кругах, ей дружественных, эти слухи вызвали чрезвычайное волнение. Это отразилось в ряде постановлений, принятых в те дни советом Союза казачьих войск (6 августа), Союза офицеров армии и флота (7 августа) и Союза георгиевских кавалеров (8 августа). Совет Союза казачьих войск постановил довести до сведения правительства, военного министра и печати, что «генерал Корнилов не может быть сменен, как истинный народный вождь и, по мнению большинства населения, единственный генерал, могущий возродить боевую мощь армии и вывести страну из тяжелого положения». Совет Союза казачьих войск «заявлял громко и твердо о полном и всемерном подчинении своему вождю-герою» и «считал нравственным долгом заявить Временному правительству и народу, что он снимает с себя возложенную на него ответственность за поведение казачьих войск на фронте и в тылу при смене генерала Корнилова». Эта смена, продолжал совет, «неизбежно внушит казачеству пагубную мысль о бесполезности дальнейших казачьих жертв ввиду явного нежелания власти спасти родину, честь армии и свободу народа действительными мерами». Союз офицеров, протестуя против «беззастенчивой травли» Корнилова «безответственными людьми, врагами родины, не только растлившими армию, но и доведшими до гибели всю страну», возлагая «все свои надежды на любимого вождя», также «не допускал возможности вмешательства в его, утвержденные правительством, действия каких бы то ни было лиц и учреждений» и изъявлял готовность «всемерно поддерживать его законные требования до последней капли крови». В заседании георгиевских кавалеров была прочитана резолюция совета казачьих войск о несменяемости Корнилова, и совещание после ряда речей постановило «всецело присоединиться к резолюции и твердо заявить Временному правительству, что, если оно допустит восторжествовать клевете и генерал Корнилов будет смещен, союз георгиевских кавалеров немедленно отдаст боевой клич всем георгиевским кавалерам о выступлении совместно с казачеством».
Тревожное настроение царило в эти дни и в Ставке. «7 августа, — рассказывает Корнилов, — помощник комиссара Временного правительства при верховном главнокомандующем Фонвизин предупредил меня, что, по сведениям из Петрограда, вопрос о моей отставке решен окончательно. Я заявил, что такая мера вряд ли будет полезной, так как может вызвать важные волнения». На следующий день, 8-го, Фонвизин спросил по аппарату Филоненко, «не состоялась ли отставка генерала Корнилова», о чем в тот день распространились слухи в Ставке. Приехав после этого в Петроград, Фонвизин рассказывал, что в последние дни «сильно возросло влияние на генерала Корнилова штаба, стремящегося толкнуть его на шаги, могущие повлечь печальные последствия», в связи со слухами об его отставке. «Генерал Корнилов под влиянием штаба и всей совокупности слухов опасался какого-то непредвиденного действия относительно него и не желал, по-видимому, покидать Ставку». Он предупредил Временное правительство, что «могут случиться такие события на фронте, которые заставят его, по стратегическим причинам, отказаться от приезда и сделать доклад по телеграфу».
Филоненко испугался тогда за судьбу «своего» доклада, который мог быть заменен «докладом в духе Ставки». Савинков испугался за судьбу всей своей политики сближения Корнилова с Керенским. Как раз в эти дни он натолкнулся на то «пассивное сопротивление», которое обыкновенно Керенский противопоставлял неприятным для него предложениям. Чем более он настаивал, чтобы Керенский ознакомился с составляемой у него запиской, тем более настораживался и отмалчивался Керенский. Наконец, 8 августа он «категорически заявил» Савинкову, по показанию последнего (совершенно совпадающему с показанием Керенского), «что он ни в каком случае и ни при каких обстоятельствах такой докладной записки не подпишет». «После этого его заявления, — прибавляет Савинков, — я сказал, что в таком случае докладную записку во Временное правительство представит генерал Корнилов (как главковерх), и я подал в отставку». Борьба, таким образом, принимала решительный оборот, а Корнилов в это самое время отказывался приехать в Петроград. «Мы, — говорил Филоненко, — рассчитывали на Лавра Георгиевича, как на каменную гору; на том докладе, который нам здесь приготовлен и который мы имеем предложить ему на подпись, и на его обещании приехать мы основали план решительного боя». «Нужно было во что бы то ни стало уговорить Корнилова изменить свое решение». В этих уговорах, которые велись по прямому проводу 9 августа, ярко отразилось то общее понимание положения, которое установилось между Корниловым и его друзьями из рядов «революционной демократии». Видна здесь также и та черта, которая их все-таки разделяла.
«Ваше присутствие завтра совершенно необходимо, — говорил Савинков, — без вашей помощи я не буду в силах отстоять то, что вы и я считаем правильным». — «Мои заявления правительству сделаны, — отвечал Корнилов, — и отклонений во взглядах своих я не могу допустить, тем более что события, которые теперь начинают развиваться на фронтах, еще более подтверждают настоятельную необходимость намеченных мер». — «Тем нужнее вам быть в Петрограде, — возражал Савинков, — ведь события эти в будущем могут быть предотвращены лишь с переменой государственной политики. Завтра решится вопрос, будет ли эта политика изменена безболезненно или нет»... «Если вы лично не поддержите меня завтра, то дело окончится лишь моей отставкой, которая ознаменует в глазах общественного мнения страны нерешительность Временного правительства, а это может иметь последствия тяжкие и, быть может, непоправимые для свободы, а значит, и для родины». — «Если завтрашний день должен быть отмечен изменением нашей политики, — выводит Корнилов, — то... мое присутствие на фронте безусловно необходимо.., чтобы это изменение прошло безболезненно для страны. Я твердо убежден, что, только оставаясь здесь, при войсках, я смогу сдержать то настроение, которое в последние дни обозначилось очень резко (очевидно, здесь подразумевается желание дать отставку Корнилову)... Я говорю это вам, учтя даже те данные, которые вам могут быть не известны». Савинков в ответ пускает в ход последний аргумент: «Вы знаете мое уважение и привязанность к вам... Я не уступлю ни в чем, что было сказано между вами и мной. Но я говорю вам: я один, без вашей помощи, отстоять завтра вашу и мою политику не в силах... Нe приехав в Петроград, вы сделаете ошибку непоправимую, и то, чего можно достигнуть безболезненно для страны, не будет достигнуто... От вас зависит дальнейшее течение дела».
Филоненко от этой общей схемы переходит к деталям и личным аргументам, преувеличивая, по обыкновению, свою собственную роль в деле и стараясь подействовать на Корнилова утрированными выражениями. «Если завтра... Б. В. и я уйдем», то «вы, оставшись на поле деятельности, не имея нас рядом, будете роковым и неизбежным образом возбуждать подозрение даже в широких кругах, и тогда дело без ужасного столкновения не обойдется... Наша политическая окраска для вас — тот щит в бою, который так же необходим, как и меч». Первый доклад, «не написанный, конечно, вами единолично», а «рожденный в среде, и менее вам преданной, и менее вас знающей, и менее, наконец, политически осведомленной, чем ваши покорные слуги (разумеется, конечно, штаб), заключал в себе отдельные слова и положения, которыми провокационно могли воспользоваться противники, исказить слова и погубить существо ясно продуманной политической линии»... Напротив, «доклад, который я завтра намерен был в Павловске представить на вашу подпись, есть документ высокого исторического значения, бесконечно ответственный, и мы в бессонные ночи последних дней продумали в нем каждое слово. Я потому предпочитаю, чтобы ваша подпись была на этом документе, а не на телеграфном докладе из Ставки»... «Позвольте вам напомнить, что (мы с Савинковым) разделили уже однажды с вами великую ответственность за начало той политики, завершения которой... мы ожидаем завтра». Полковника Голицына Филоненко убеждал не давать возможности противникам «дешевой ценой отсрочить ужасную безвыходную игру, которую мы предложим им завтра»...
Доклад Корнилова и его второй приезд (10 августа). Резоны Савинкова и самонадеянность Филоненко наконец подействовали на Корнилова. Он решил ехать, видимо, рассчитывая, по их словам, что день 10 августа будет в самом деле решающим днем. Какой прием его ожидал, видно уже из того, что Керенский, узнав о настояниях Савинкова, послал без ведома последнего Корнилову в дорогу телеграмму, в которой заявлялось: «Временное правительство вас не вызывало, не настаивало на вашем приезде и не берет за него никакой ответственности на себя ввиду стратегической обстановки». Эту телеграмму Корнилов получил уже в Петрограде. На вокзале его встретили Савинков и Филоненко и вручили ему переделанный ими доклад, в котором над их подписями было оставлено место для подписи Корнилова. Корнилов взял документ, не читая, и поехал с вокзала прямо к Керенскому.
«Непредвиденное действие», которого опасались в Ставке, было предполагаемое покушение на жизнь верховного главнокомандующего. Решившись ехать, Корнилов все-таки принял меры предосторожности. «Впереди ехал автомобиль с пулеметами, — рассказывал Керенский об этом его посещении, — и сзади автомобиль с пулеметами. Текинцы внесли два мешка с пулеметами и положили в вестибюле... Затем взяли, когда стали уезжать. Вот насколько с его стороны было дружеское отношение», — раздраженно замечает Керенский[35].
Тон и содержание разговора, разумеется, соответствовали этой внешности визита. В конце беседы уже сам Корнилов сказал Керенскому, что до него дошли слухи о его предстоящей отставке, что он этим слухам не верит, но, если бы оказалось, что они имеют основание, то он не советует Керенскому приводить это намерение в исполнение[36].
Керенский, со своей стороны, принял вызов Савинкова и решил про себя во всяком случае не допустить прочтения Корниловым его доклада перед Временным правительством. Формальное основание для этого найти было нетрудно. Бегло просмотрев записку, Керенский заметил в ее новой редакции разделы, которых не было в прежней и которые возбуждали очень спорные вопросы о милитаризации железных дорог и заводов. Трудно понять, каким образом Филоненко мог думать, что, вводя эти разделы, он прикрыл Корнилова «щитом» своей демократической репутации. Как раз для «революционной демократии» постановка обоих вопросов в новой записке была совершенно невозможна. Но у Керенского имелось еще более удобное возражение. Он просто видел эту записку впервые; потому впервые, что упорно уклонялся от ее детального обсуждения с Савинковым. Как бы то ни было, формально Керенский был прав, когда доказывал Корнилову, что «до его подробного ознакомления эта записка не может обсуждаться во Временном правительстве».
Выслушав заявление Керенского, что записка ему неизвестна и что он не уполномочивал Савинкова приглашать Корнилова, Корнилов «пожелал предварительно объясниться» с Савинковым. Он «взял записку и уехал». По показанию Керенского, «вечером он вернулся с совершенно изменившимся настроением и заявил, что вполне присоединяется к Савинкову и Филоненко, и доклад уже подписал».
Тогда Керенский пошел на компромисс. Во Временном правительстве доклад не был прочитан; этой своей победой Керенский открыто хвастался в демократическом совещании и в своих показаниях. Но он был прочитан тут же, в Зимнем дворце, в частном совещании «триумвирата»: Некрасова, Терещенко и Керенского. Последний молчал; Некрасов доказывал Корнилову спорность той части его мер, которая касалась фабрик и железных дорог, говорил ему — совершенно справедливо, что уже члены Государственной думы и военно-промышленного комитета остановились перед подобными мерами, когда они были предложены до революции. В конце концов Корнилов согласился на то, чтобы в заседании Временного правительства его записка была прочитана в первой редакции (той, которую Керенский 3 августа находил неприемлемой, но в которой не было этих «нелепых» прибавлений). Савинков сделал было попытку принять участие в этом совещании с «триумвиратом». Но Керенский, заявивший в своих показаниях, что эта попытка Савинкова «была явно сделана в расчете на мою мягкость», его не принял. По его словам, он «не дал также официального движения» прошению Савинкова об отставке 8 августа, «надеясь, что он образумится» и «угрозы» своей «Корниловым не приведет в исполнение». «Когда же Корнилов приехал и стал выполнять задачу Савинкова, — продолжает Керенский, — то я отставку Савинкова подписал, причем предупредил его через Терещенко, чтобы он ко мне в этот день не являлся». Формальной причиной отставки было нарушение Савинковым служебной дисциплины, выражавшееся в том, что он подписал доклад. Корнилов со своей стороны немедленно прикрыл собой Савинкова, заявив через печать, что считает отставку Савинкова «крайне нежелательной».
Ближайшим поводом к начавшейся, таким образом, открытой борьбе было, как видим, упорное нежелание Керенского, чтобы доклад Корнилова читался во Временном правительстве. Естественно, что Временное правительство, по крайней мере в лице некоторых своих членов, не могло остаться равнодушным к этому странному отношению министра-пред-седателя к их правам. И возражение не замедлило: оно было сделано тем из министров, который всего чувствительнее относился к правам высшей власти и к своей личной ответственности как члена правительственной коллегии. «11 августа утром, — рассказывает Керенский, — ко мне явился Кокошкин с заявлением о том, что сейчас же выйдет в отставку, если не будет сегодня же принята программа Корнилова». Это была после Савинкова и Корнилова третья и последняя попытка оказать давление на Керенского в наиболее жизненном вопросе момента.
По признанию Керенского, заявление Кокошкина «произвело на него ошеломляющее впечатление». Он не мог не отдать справедливости побуждениям Кокошкина. «Утреннее свидание 11 августа с Кокошки-ным, — рассказывает он в комментариях к своим показаниям, — было одним из самых бурных моих политических столкновений, но сейчас мне радостно вспомнить то страстное горение глубокой любви к родине, которое чувствовалось в тайниках души моего противника». Были и другие основания, которые заставляли Керенского отнестись внимательно к заявлению своего коллеги. «Надо вспомнить исключительное напряжение политических страстей перед Московским совещанием», — напоминает он. «Выход групп министров из Временного правительства (так как за Кокошкиным, вероятно, последовали бы остальные министры к.-д.) накануне открытия Всероссийского совещания... из-за корниловских «требований» сделал бы дальнейшее сохранение национального равновесия невозможным». Керенский был уверен, что «большевики справа» этим «могли бы воспользоваться для готовившейся попытки создать на Московском совещании так называемую сильную власть, во всяком случае отклонить правительственный курс вправо». Он даже и настойчивость Савинкова и Корнилова объяснял как попытку «срыва» Московского совещания. И Кокошкин получил обещания, которые дали ему возможность не настаивать на своей немедленной отставке. «За несколько часов до отъезда в Москву, — рассказывает Керенский, — во Временном правительстве обсуждалась военная часть правительственного выступления. Прежде всего было предложено заслушать докладную записку верховного главнокомандующего. По оглашении записки (в ее первой редакции) началось ее очень острое обсуждение. Тогда я предложил свою формулировку программных пунктов... Моя формулировка согласила мнения министров (за исключением смертной казни в тылу)... Было решено принципиально признать возможным применение тех или других мер до смертной казни в тылу включительно, но проводить их в жизнь лишь по обсуждении в законодательном порядке каждой данной конкретной меры. Таким образом, на Московском совещании я говорил о смертной казни условно, потому что не только не было единомыслия “за”, но было почти верное большинство “против” этой меры... Я лично был решительным противником введения смертной казни в тылу, считал совершенно невозможным привести в исполнение смертный приговор где-нибудь в Москве или в Саратове в условиях свободной политической жизни».
Итак, соглашение между членами правительства по вопросу о корниловских «требованиях» с грехом пополам состоялось. Корнилов не мог дожидаться этого окончательного обсуждения в последнюю минуту и уехал на фронт в убеждении, что он сможет сделать свой доклад, не заслушанный в его присутствии правительством, прямо в самом Московском совещании. Доклад получал, таким образом, значение апелляции к стране на Керенского, который тормозил дело — все равно по принципиальным или личным, по деловым или политическим соображениям. Кроме поединка между «революционной демократией» и «буржуазией», в Москве, очевидно, должно было произойти столь же открытое состязание (исключительно словесное вопреки страхам Керенского) между Корниловым и Керенским.
V. Московское государственное совещание
Требование съезда общественных деятелей. Политическая позиция несоциалистических общественных групп перед самым Государственным совещанием была ярко и определенно подчеркнута так называемым «малым» совещанием общественных деятелей, собравшихся в Москве 8 августа. Состав совещания был, по определению докладчика организационного комитета князя Е. Н. Трубецкого, «глубоко беспартийный». В числе трехсот с лишком его членов были представители самых разнообразных политических групп и общественных течений, начиная от кооператора Чаянова и кончая землевладельцем кн. Кропоткиным. Общей мыслью и общим чувством, их собравшим, было «создание сильной и национальной власти, которая спасет единство России», как совершенно верно подчеркнул кн. Трубецкой во вступительном докладе. Эта положительная программа определяла и отрицательную: борьбу с влиянием Советов на правительство. Во имя того и другого классовые интересы торговли и промышленности объединились с «людьми государственной мысли» и с «водителями славной русской армии». Соединение этих трех элементов — торгово-промышленников, профессорской и писательской интеллигенции и выдающихся военных авторитетов (Алексеев, Брусилов, Каледин, Юденич) — составляло самую характерную черту «малого» совещания. Гвоздем его явился неожиданно для всех обстоятельный доклад генерала Алексеева, объективно и убедительно излагавший трагическую историю развала русской армии. Совещание постановило опубликовать этот доклад (это было потом заменено повторением доклада с небольшими изменениями генералом Алексеевым на Государственном совещании). На следующий день обсуждение доклада П. Б. Струве об экономическом и финансовом положении России было прервано появлением представителей казачества, огласивших резолюцию совета Союза казачьих войск о Корнилове. Настроение, созданное этим выступлением, выразилось в телеграмме, посланной генералу Корнилову за подписью М. В. Родзянко, который председательствовал на совещании. Приветствуя Корнилова, совещание заявляло, что «всякие покушения на подрыв его авторитета в армии и России считает преступными и присоединяет свой голос к голосу офицеров, георгиевских кавалеров и казачества». «В грозный час тяжелого испытания, — говорилось в телеграмме, — вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой и верой».
После двухдневных прений совещание 1 августа приняло обширную резолюцию, в которой был подведен общий итог всем разрушениям, произведенным в государственной и народной жизни отрицательными сторонами революционного процесса. Армия обессилена полным исчезновением дисциплины и «зависимостью от выборных военных организаций». «Великие задачи войны и связанные с нашей победой неизменные интересы России затемнены в сознании солдатских масс коварными уверениями, что нам не за что воевать, что вина за эту войну падает не на нашего врага, а на правительства наших союзников». В стране нет власти, ибо органы ее на местах исчезли в первые дни революции, а заменившие их самочинные организации... не обеспечивают... самых основных условий охраны личной и имущественной безопасности». «В стране нет суда и закона, ибо то и другое заменено усмотрением тех же организаций». Правильный кругооборот хозяйственной жизни нарушен... понижением производительности труда и захватническими стремлениями отдельных групп... «В промышленности и земледелии эти стремления приводят к расхищению национального капитала.., подрывая народное продовольствие. Этот разгул частных интересов... торжествует в такое время, когда условия войны повелительно требуют... высшего самоотречения и самопожертвования... Значительная часть населения оторвана от производительного труда и поедает государственные средства. В итоге при обилии денежных знаков исчезают товары, голод и холод грозят городскому населению, замирает промышленность, останавливаются перевозки». «Народности... предъявляют требования, далеко превышающие их действительные нужды, избирая минуты смертельной опасности, грозящей общей родине, чтобы разорвать вековые связи с ней».
Где «причины и корень зла?» Резолюция отвечает: это «подмена великих общенациональных задач революции мечтательными стремлениями партий, принадлежавших к социалистическим, но забывших начала собственного учения и повторяющих ошибки, более века и полувека назад проделанные их предшественниками на Западе». Резолюция прямо указывает на полное соответствие того, что делают эти заблуждающиеся люди с намерениями неприятеля. «В слепом увлечении отвлеченными теориями они не видят, что ведут нас по пути, желанному для врага... Разлагая армию и флот, обостряя вражду между классами, создавая безвластие в стране, потворствуя чрезмерным стремлениям народностей и тем невольно готовя в самые дни неприятельского нашествия волнения и восстания в тылу наших войск, вселяя недоверие к силам свободной России и тем ослабляя их готовность к поддержке, они шаг за шагом осуществляют хитро задуманный план неприятеля».
После 3-5 июля, собственно, можно было бы говорить не только о «слепом увлечении», о «заблуждениях» и «увлечениях», о «невольном» содействии врагу. Факт подкупа влиятельнейших вождей революции германскими деньгами был установлен официальной следственной властью, хотя и не были еще обнародованы те данные иностранной разведки, которые стали известны впоследствии, в начале 1918 г. Но резолюция общественных деятелей предпочитала не будить страстей введением спорных моментов, а утверждать лишь объективно бесспорное. Приведенное изложение фактов и их причин приводило совещание к решительному утверждению, что «страна, идущая этим путем, роковым образом приближается к собственной гибели, и правительство, сознающее свой долг перед страной, должно признать, что оно вело страну по ложному пути, который должен быть немедленно покинут». «Время не ждет и медлить нельзя. Правительство должно немедля и решительно порвать со служением утопиям, которые оказывали пагубное влияние на его деятельность. Оно должно начать самую энергичную борьбу с ядовитыми всходами этого посева во всех областях народной жизни: в армии и флоте, во внешней политике, в социальных отношениях, в промышленности и финансах, в земельном и национальном вопросах». Во всех этих областях государственной жизни совещание общественных деятелей набрасывало программу политических задач, совпадавшую с требованиями, предъявленными А. Ф. Керенскому при формировании кабинета членами партии народной свободы и кандидатами торговопромышленного класса. «Пусть в войсках будут восстановлены дисциплина и полнота власти командного состава, пусть возродится понимание национальных интересов России и вера в ее доблестных союзников, теперь особенно необходимых ей в дни ее временной слабости. Пусть центральная власть, единая и сильная, покончит с системой безответственного хозяйничанья коллегиальных учреждений в области государственного управления. Пусть восстановит свои органы на местах и через их посредство прекратит безначалие и хаос, обеспечит личность и собственность, обеспечит пользование гражданскими и политическими правами, приобретенными революцией. Пусть в сознании общей опасности извне и великих задач национального освобождения внутри прекратятся злоба и ненависть классовой розни, пусть восстановится национальное единение на почве общих жертв для родины, на началах равенства и братства. Пусть требования отдельных народностей введены будут в законные и справедливые пределы, не угрожающие разрушением национального единства. Пусть Учредительному собранию будет предоставлено установить основные начала государственного бытия России и провести коренные социальные реформы. Пусть до тех пор ни одна часть народа не заявляет претензии выражать волю всего народа».
Какое правительство может осуществить эту программу? Резолюция отвечала: только то, «которое не заслоняет этих всенародных задач партийными.., которое решительно порвет со всеми следами зависимости от каких бы то ни было комитетов и Советов и других подобных организаций». «Только такое правительство может... объединить вокруг себя не одни только верхи общественности, связанные партийными лозунгами, а широкие, пока еще неорганизованные народные массы. Только оно, наконец, может обеспечить населению полную свободу выборов в Учредительное собрание, призванное выразить подлинную народную волю». В заключение резолюция вспоминала, что именно в Москве 300 лет назад, «в годину внутренней разрухи и иноземного плена», пришли спасать ее «последние, мизинные люди», и к ним обращались с призывом «бросить малодушие, рассеять дьявольский туман, которым враг хотел заслепить очи», и в порыве «жертвенного подвига» «вернуть России ее крепкую волю стать счастливой и великой».
Как отнеслась к этой платформе, впервые выставленной от имени широкого фронта несоциалистических групп населения, «революционная демократия» Советов? Платформа «буржуазии» сама по себе отнюдь не противопоставляла себя «демократической» платформе. Она исключала только утопические элементы социалистических платформ. Хотя у несоциалистических групп и прежде всего у партии народной свободы, единственной «демократической» в их среде, и не было надежды убедить в чем-либо «революционную демократию», тем не менее не из этой среды шло желание сорвать Московское государственное совещание. «Буржуазия» шла на это совещание с самыми примирительными намерениями. В докладах кн. Е. Н. Трубецкого и П. Б. Струве было категорически указано, что речь идет не о борьбе с «демократизмом» и даже «социализмом», а о восстановлении истинного значения этих лозунгов, затемненных партийными и демагогическими злоупотреблениями. Решение съезда кооператоров выйти из свойственного кооперации состояния нейтралитета и занять в политической борьбе позицию, независимую от позиции Советов и утопического социализма, давало даже некоторую надежду, что в Государственном совещании найдется большинство, могущее поддержать общенациональную демократическую платформу.
Позиция советских партий (программа 14 августа). Но позиция советских социалистических партий оказалась иная. Созыв Московского совещания не входил в намерения этих партий и был неудобен для умеренного советского большинства, как неудобно всякое гласное обсуждение средних компромиссных позиций с политическими противниками.
Трудность положения советского большинства увеличилась, когда крайняя левая печать начала протестовать против Московского совещания как против хитрой попытки правительства создать себе поддержку среди буржуазного большинства и при его содействии вырвать у Советов монополию представительства общественного мнения. Большевики резко протестовали против участия «революционной демократии» в этом «обмане» и настроили рабочие массы против Государственного совещания. Дни совещания предлагалось ознаменовать уличными выступлениями и забастовками протеста. Советское большинство не могло стать на эту точку зрения, если хотело поддерживать коалиционное правительство. И Совет рабочих и солдатских депутатов постановил участвовать в Государственном совещании. Но делегаты Совета шли туда, с тем «чтобы защищать намеченный революционной демократией путь спасения изнемогающей родины». Это значило, что платформой, с которой явятся представители Советов, будет пресловутая декларация 8 июля, то есть та самая спорная платформа, которая «была провозглашена революционной диктатурой из пяти министров-социалистов», как своевременно напомнило об этом «Дело народа» (16 августа).
Правда, что и в этом лагере вожди шли на Московское совещание с примирительными целями. Поэтому платформа 8 июля была переработана в несомненном расчете на то, что «демократические» элементы «буржуазии» смогут ее принять. Вожди «революционной демократии», склонившие Советы идти на Государственное совещание в Москву, смотрели на это совещание как на всероссийский экзамен несоциалистической «демократии». Вот почему они развернули платформу 8 июля в обширную программу, местами детально разработанную специалистами. Программа эта, оглашенная Чхеидзе с трибуны Государственного совещания 14 августа, состояла, кроме длинного предисловия и послесловия, из семи разделов, в которых трактовались: 1) вопросы продовольствия и снабжения; 2) торгово-промышленные; 3) финансовые; 4) земельные; 5) организация армии; 6) местного управления и самоуправления и 7) национальные вопросы.
Предисловие программы 14 августа рисовало положение страны в красках, не менее мрачных, чем резолюция «малого» совещания общественных деятелей. Мы видели, что эта резолюция видела причины распада армии и страны в ошибочной тактике «революционной демократии». Этому обвинению программа 14 августа противопоставляет попытку самооправдания. Революционная демократия «не стремилась к власти, не желала монополии для себя». «Она была готова поддерживать всякую власть, способную охранять интересы страны и революции». «Она стремилась организовать и дисциплинировать народные массы для государственного творчества, направлять стихийные стремления народа-гиганта, сбрасывающего вековые цепи, в русло правомерности, работать над восстановлением боеспособности армии, организовать народное хозяйство.., интересы целого... ставить выше интересов отдельных классов...». Но она натолкнулась на «бесчисленные затруднения»: «отсутствие навыков к организованной деятельности» у масс, «противодействие», которое «она встретила со стороны защитников привилегий и своекорыстия». «Явление разложения армии» и «анархические вспышки» предисловие объясняло «гибельным наследием старого режима». При этом высказывалось подозрение, что «явные и скрытые враги революции» «сознательно хотят вернуть революционную страну» к старым порядкам. При таких условиях «демократия неотделима от революционной страны», и правительство «обязано опираться на демократические организации». «Всякая попытка разрушить их, подорвать их значение, вырыть пропасть между ними и властью» есть «не только измена революции. Это есть прямое предательство родины». А скрепить связь между властью и «демократическими организациями» может только «более решительное и последовательное проведение в жизнь программы 8 июля». Предисловие подчеркивает, что эта программа — компромиссная, что она «не выражает всей полноты требований демократических классов». Совершенно в духе ораторских приемов Церетели здесь утверждается, что программа 8 июля — «не что иное, как развитие программы 6 мая, на почве которой создалась коалиция». При этом совершенно забывается, что программа 8 июля провозглашена не коалицией, а «революционной диктатурой пяти министров-социалистов».
В дальнейшем предисловие уже переходит к отдельным пунктам программы 14 августа — к военному вопросу, внешней политике и вопросу об упорядочении хозяйственной жизни. Во внешней политике оно продолжает требовать «отказа от всех империалистических целей и стремления к скорейшему достижению всеобщего мира на демократических началах», продолжая мотивировать это требование необходимостью «поднять бодрость духа, энтузиазм и готовность к великому самопожертвованию революционной армии». Конечно, в соответствии с этим трактуется и военный вопрос. «Разлагать армию» может только возвращение к старым порядкам. Следовательно, нужно не только не уничтожать армейских «демократических организаций», но, напротив, дать им «законодательное закрепление их прав» и «внушить всему командному составу» мысль о необходимости их «деятельного участия» в оздоровлении армии. «Лица, явно проявившие себя как контрреволюционеры», должны быть «удалены с командных постов» и «замещены лицами, выдвинувшимися из состава рядового офицерства». Программа 14 августа не решается отвергать того требования, чтобы «командному составу была предоставлена полная самостоятельность в области оперативной и боевой деятельности, а также решающее значение в области строевой и боевой подготовки». Но она лишает и эту уступку всякого практического значения, признавая «недопустимым восстановление дисциплинарной единоличной власти начальников». Мысль Б. В. Савинкова о расширении института «комиссаров» находит свое отражение в программе, но решительно подчеркивается, что комиссары должны не заменять комитеты, а «быть поставлены в тесную связь» с ними. Их права и обязанности должны быть «точно и определенно разграничены». Их главной миссией должен быть строгий контроль над «применением чрезвычайных мер революционного воздействия», «чтобы не было увлечения или злоупотребления системой принуждения и репрессий», которая «разрушает боевой дух и боевую мощь армии». Все это было полной противоположностью требованиям военных авторитетов. Декларация сознавала возникший отсюда конфликт и была готова принять в нем активное участие, решительно рекомендуя правительству «требовать от военных властей безусловного подчинения себе».
В вопросе о хозяйственной разрухе программа 14 августа продолжала демагогически противополагать «готовность демократии на всякие жертвы для спасения страны и революции» своекорыстным «интересам привилегированных и имущих, для которых в течение трех лет сами бедствия войны служили источником безмерного обогащения». При детальной разработке относящихся сюда четырех разделов программы (1-4) эта тенденция, конечно, должна была столкнуться с неумолимой действительностью, и пришлось сделать последней известные уступки. Эта двойственность реалистического понимания и партийной тенденциозности проходит красной нитью через разделы, посвященные продовольствию, снабжению, промышленности, финансам и земельному вопросу.
Признавая по первому вопросу необходимость сохранить твердые цены на продукты сельского хозяйства, соглашаясь с необходимостью привлечь, кроме кооперации, также и «весь оставшийся частный торговый аппарат» для успеха продовольственной кампании, программа 14 августа признает и необходимость регулировать заработную плату для установления твердых цен на продукты промышленности. В отделе о промышленности программа не может скрыть основного больного вопроса — о падении производительности промышленности. Она, конечно, в первую очередь перечисляет всевозможные причины упадка этой производительности — «низкое техническое оборудование, крайнюю изношенность орудий производства, расстройство транспорта и снабжения сырьем, резкое ухудшение питания рабочих, изменение состава рабочих вследствие ряда мобилизаций». Для устранения этих причин рекомендуются установление контроля над производством со стороны государства и деятельное вмешательство в руководство предприятиями вплоть до государственного синдицирования и введения монополии, «при широком участии демократических организаций». Но затем программа, правда робко и стыдливо, подходит и к основной социальной причине падения производительности самого труда. «Поскольку падение производительности может быть отнесено на счет нерадения рабочих и проявления несознательности рабочих масс, рабочие организации с еще большей энергией будут продолжать борьбу с этими проявлениями несознательности...» Для этого они должны установить для каждого предприятия «минимум выработки», «строго наблюдать за соблюдением 8-часового рабочего дня с допущением сверхурочных работ», «всемерно содействовать улаживанию конфликтов... прибегая к стачке лишь после исчерпания всех других средств» и «решительно осуждая насилия над членами фабрично-заводской администрации». «В случае надобности» предусматривалось даже «введение трудовой повинности», долженствовавшее заменить «милитаризацию труда». Этим пунктом удовлетворялось — условно, в смягченной форме — требование крестьянских депутатов.
В области финансов программа 14 августа повторяла требования о взятии с имущих классов «без всяких урезок и послаблений» всех прямых налогов, введенных правительством, и о проведении сверх того «в ближайшей очереди исключительной меры — высокого единовременного поимущественного налога». Но и тут делалась неизбежная уступка действительности: «в той мере, в какой обложение имущих классов и займы окажутся недостаточными для покрытия чрезвычайных нужд государства», признавалась «необходимость повышения существующих налогов на предметы массового потребления и установления новых... преимущественно в виде финансовых монополий». В виде компенсации программа требовала «принудительного размещения займа (свободы)». Считалось вопреки очевидному факту, засвидетельствованному министром-социалистом Скобелевым, что «буржуазия» не хочет подписываться на заем свободы. В действительности не подписывалась именно «демократия», судя по накоплению ее сбережений в ссудосберегательных кассах. Затем выдвигалось явно неосуществимое при денежных потребностях «демократии» требование: «доведение до минимума выпуска кредитных билетов» и «строгой экономии в расходах государственного казначейства». Большевики должны были быть удовлетворены введением излюбленного требования Ленина, чтобы «частные кредитные учреждения были подчинены строгому контролю, чтобы их политика не шла вразрез с интересами государства».
По земельному вопросу «революционная демократия» была в затруднительном положении. «Селянский министр» Чернов перед самым Государственным совещанием внес в правительство проект превращения крестьянского землевладения в социал-революционное «землепользование». Но и социал-демократы, и само правительство отгораживались от Чернова. Программа по земельному вопросу вышла из затруднения путем «неопределенности и гибкости формулировки». В ней осуждались «всякие захваты земель», ибо они вызывают столкновения и споры, затрудняющие организацию снабжения и препятствующие планомерному решению земельного вопроса в Учредительном собрании. Формула передачи земель в «ведение» земельных комитетов была взята из постановлений главного комитета. «Без нарушения существующих форм землевладения земли отдавались для наиболее полного использования их».
Наконец, платформа 14 августа высказалась еще по двум кардинальным вопросам «общенациональной платформы»: о «местном самоуправлении и управлении» и по «национальному вопросу». По первому пункту «революционная демократия» заняла позицию, резко противоположную «общественным деятелям». Органам местного самоуправления «не должны противостоять никакие иные органы местного управления». Центральной власти принадлежит «лишь надзор за законностью действий местных самоуправлений». Единственные сохранившиеся на местах агенты центральной власти, «комиссары Временного правительства», оставлялись в роли «органов управления» «только на переходное революционное время». Признавалось, однако, то важное положение, что «с момента выборов органов местного самоуправления полномочия исполнительных комитетов общественных организаций в соответствующей области прекращаются».
По национальному вопросу признавалось, что «решение национальных вопросов во всем объеме подлежит решению Учредительного собрания». «Демократия» высказывалась «против попыток разрешения национальных вопросов явочным порядком, путем обособления от России отдельных ее частей». Но «демократия настаивала на незамедлительном осуществлении... тех частей демократической национальной программы, которые удовлетворяют самые насущные нужды народностей». Под последними подразумевалось равноправие языков в школе, суде, органах самоуправления, при сношении с государственной властью и т. д. Все это было очень хорошо, но в противоречии с этими правильными принципами «революционная демократия» требовала от Временного правительства «издания декларации о признании за всеми народами права на полное самоопределение путем соглашения во всенародном Учредительном собрании». «Полное», очевидно, соответствовало советскому: «вплоть до отделения». А «путь соглашения» предрешал свободный выбор между федерацией и конфедерацией.
В заключение программа 14 августа рисовала иллюзию сильной власти, могущей безнаказанно позволить себе даже «исключительные мероприятия», в которых народ увидит «не проявление произвола, не политическую месть, не малодушные уступки давлению каких-либо групп, а необходимость, повелительно продиктованную жизненными интересами страны и революции». Для всего этого нужно только «неуклонно и последовательно идти по пути» осуществления программы 14 августа.
Заготовленная заранее путем соглашения социалистов-революционеров с социал-демократами (меньшевиками) программа 14 августа была затем, уже во время сессии Государственного совещания, принята целым рядом групп, длинный список которых Чхеидзе огласил перед чтением текста[37].
Несоциалистические группы оказались менее предприимчивы. Даже четыре Государственные думы не выступили с общим заявлением, и основные положения резолюции «малого» совещания были повторены только в декларации четвертой Государственной думы, которую притом председателю Государственной думы не удалось целиком огласить с кафедры за истечением срока его речи. Однако же частями, с большей или меньшей полнотой, положения программы общественных деятелей были повторены многочисленными ораторами, представителями различных организаций и групп.
Политическое значение Московского совещания. На Государственном совещании не производились голосования. Но приблизительный расчет, положенный в основу при созыве совещания, более или менее оправдался. На глаз постороннего наблюдателя, зал Большого театра, где заседало Государственное совещание, разделился на две почти равные половины: правую от среднего прохода (если смотреть со сцены), где заседали члены Государственной думы и единомышленники «общественных деятелей», и левую, предоставленную представителям «демократических организаций» тыла и фронта. Посторонний зритель, который не знал бы состава собрания, тотчас же, после первых речей с трибуны, мог бы познакомиться с распределением в нем политических настроений по аплодисментам. Когда рукоплескала правая сторона зала, почти наверняка молчала левая. Когда хлопала и неистовствовала левая, правая была погружена в унылое молчание. Лишь в очень редких случаях, но знаменательных для данного момента, весь зал вставал и приветствовал ораторов. Этого единодушия не оказалось, однако, ни в вопросе о мире и войне, ни в вопросе об армии, ни в отношении к союзникам. Общие приветствия вызваны были лишь словами о борьбе с грозящей родине опасностью, призывами к единению для этой борьбы, заявлениями правительства, прямо рассчитанными на одобрение всего зала.
Правительство искало поддержки обеих половин зала и получило эту поддержку. Но она была какая-то вынужденная. Смысл хороших слов понимали, очевидно, различно. Общего энтузиазма и истинного объединения в настроении жертвенной готовности не вышло. Над короткими моментами демонстративного объединения слишком наглядно доминировала глубокая, непримиримая внутренняя рознь, составлявшая истинную политическую сущность момента. Две половины этого зала, очевидно, говорили на разных языках, даже когда хотели сказать одно и то же, и сговориться друг с другом у них не было ни малейшей надежды. Ее не было у вождей, даже если на минуту эта надежда и вспыхивала у непосвященных.
Центр общего внимания сосредоточился не на программах двух половин совещания, сопоставленных выше. Общие черты этих программ были общеизвестны, а технические подробности мало кого интересовали. Драматизм положения заключался в тех силах, которые стояли за программами. И не «экзаменом» из программ, а пробой сил, впервые здесь встретившихся и померившихся между собой, оказалось Московское Государственное совещание. Силы эти стояли вне совещания и ничего не имели общего с силой ораторского слова. И в речах ораторов наибольшее впечатление производили именно те места, которые так или иначе касались оценки этих внепарламентских сил.
Одна из них — сила крайнего левого фланга, сила забастовок и вооруженных уличных выступлений — была уже известна. Попытка большевиков противопоставить Московскому совещанию новый уличный протест рабочих не удалась. Но правительство оставляло Петроград в нервном настроении. Манифестации и сборища на улицах были запрещены объявлениями за подписью Авксентьева. Автомобили разбрасывали объявления от Совета рабочих и солдатских депутатов с призывом к «революционной демократии» сохранить спокойствие. Центральный комитет социал-ре-волюционеров убеждал «революционную демократию» не поддаваться на «провокацию и не верить слухам о готовящихся в Петрограде выступлениях черносотенного, контрреволюционного характера». Большевистские представители Центрального комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, выразившие желание выступить с особым заявлением, не были вовсе допущены на Государственное совещание. Это не помешало им выступить вне зала Большого театра. Утром 12 августа номер «Социал-демократа» вышел с объявлением на первой странице громадными буквами: «Сегодня — день всеобщей забастовки». И съехавшиеся на совещание делегаты могли на себе самих испытать силу той части «революционной демократии», которая не говорила примирительных речей с трибуны. Они не могли ехать на трамваях и завтракать в ресторанах.
Но наибольшее внимание в Москве было обращено не на эту, более или менее привычную силу, а на другую, которая вновь выступала и которую связывали с именем Корнилова. Где Корнилов и что он затевает? Будет ли он или не будет отставлен? Приедет ли в Москву и в какие отношения к правительству станет? Вот вопросы, которые были у всех на устах. И сами члены правительства приехали в первопрестольную в тревожном ожидании, что что-то непременно должно случиться.
Керенский в своих показаниях говорит следующее об основаниях тревожного настроения правительства: «Во время Московского совещания был вызван (7-й Оренбургский) казачий полк в Москву. В это же время приближался корпус кн. Долгорукого к Петрограду (он был остановлен командующим войсками генералом Васильковским). Среди юнкеров ходили разные слухи: мы получили, например, сообщение, что во время Московского совещания будет провозглашена диктатура... Появлялся еще один офицер... немного он был шантажистом, но очень часто бывал в Совете казачьих войск (в дальнейших показаниях Керенский назвал его фамилию В... ) и, видимо, был вообще в курсе. Офицер этот являлся предупреждать меня, так же как (впоследствии) и Львов, о том, что мне грозит неминуемая гибель в связи с событиями, которые в ближайшие дни произойдут, именно — захват заговорщиками власти (в другом месте показаний говорится еще определеннее: “захват власти с арестом Временного правительства”)».
Тревожные слухи ходили и в противоположном лагере. Здесь, как мы видели, ждали отставки Корнилова и действительно готовились к той возможности, что в таком случае Корнилов, как он и намекал Керенскому 10 августа, не подчинится. Уже в Москве генерал Алексеев, сделав визит Корнилову, сообщил ему, что делаются шаги для выяснения степени его (Алексеева) готовности занять пост верховного главнокомандующего. Это, по свидетельству Филоненко, еще усилило напряженность отношений между Корниловым и Керенским.
Один из министров (Некрасов), выйдя в Москве из вагона, с тревогой спросил встретившего его москвича сказать по старой дружбе: «Что здесь затевается?» Не «затевалось» ничего определенного. Но, несомненно, политическая атмосфера была насыщена электричеством. Корнилов, как мы видели, уехал из Петрограда неудовлетворенным. Уже на вокзале, в полночь, при отъезде Корнилова между ним и Савинковым было решено, что доклад еще до Московского совещания должен быть официально вручен правительству. Доклад этот и был немедленно отослан Керенскому в запечатанном конверте[38].
С дороги Корнилов послал Керенскому телеграмму, которая отнюдь не могла улучшить их отношений. Генерал протестовал против удаления Савинкова (отставка которого тем временем была принята) как такой меры, которая «не может не ослабить престижа правительства в стране». «При моем выступлении на Московском совещании 14 августа, — телеграфировал Корнилов, — я нахожу необходимым присутствие и поддержку Савинковым моей точки зрения, которая вследствие громадного революционного имени Б. В. и его авторитетности в широких демократических кругах приобретет тем большие шансы на единодушное признание».
Керенский на совещании. Посреди этих страхов и конфликтных настроений стояли испуганное правительство и его глава А. Ф. Керенский, истинный устроитель Московского совещания, приехавший, как шутили журналисты, «короноваться» в Москве. В этой неслучайной шутке над случайным обитателем Зимнего дворца, поселившимся там больше из предосторожности, чем из честолюбия, была меткая характеристика сложившегося положения. Правительство хотело быть сильным; его глава хотел таким казаться. Мы видели, что и самом деле вторая коалиция в первые недели своего существования проявила умение и готовность исправить многие ошибки первой. Но, чтобы удержаться на этой позиции и приобрести симпатию и поддержку по крайней мере одной части населения, нужно было покончить с колебаниями и вести начатую линию определенно и ясно, не гоняясь за популярностью слева и не боясь столкнуться с идеологией «революционной демократии», на что А. Ф. Керенский оказался не способен. В этой неспособности и заключался залог бессилия и окончательной гибели второй коалиции.
Внешне правительство, однако, продолжало проявлять желание стать на государственную точку зрения. Для этого оно и приехало искать себе опоры и сочувствия в Государственном совещании в Москве. На это намерение ответили аплодисменты правой стороны и центра зала при появлении Керенского при полном молчании левой, которая зато одна хлопала при появлении Чернова. Но уже вступительная речь Керенского показала, что первоначальная политическая задача совещания сведется фактически на нет и что результат его для правительства будет отрицательным. Многие провинциалы видели в этой зале А. Ф. Керенского впервые и ушли отчасти разочарованные, отчасти возмущенные. Перед ними стоял молодой человек с измученным, бледным лицом, в заученной позе актера. Выражением глаз, которые он фиксировал на воображаемом противнике, напряженной игрой рук, интонациями голоса, который то и дело, целыми периодами повышался до крика и падал до трагического шепота, размеренностью фраз и рассчитанными паузами этот человек, как будто хотел кого-то устрашить[39] и на всех произвести впечатление силы и власти в старом стиле. В действительности он возбуждал только жалость. По содержанию речи за деланным пафосом политической страсти стоял холодный расчет, как бы не сказать слишком много в одну сторону, не уравновесив произведенного впечатления немедленно же в другую. Основным тоном речи вместо тона достоинства и уверенности под влияниями последних дней сказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы. Перечитывая теперь эту речь по печатному тексту, можно заметить, как заранее заготовленный остов ее — те мысли, которые носились в голове оратора, когда он настаивал на созыве совещания, успели покрыться густым слоем импровизаций и отклонений, созданных под настроением момента.
А. Ф. Керенский пришел сюда, в сердце России, впервые держать отчет перед свободными гражданами и сказать им «всю правду» о смертельной опасности, которую переживает родина. Он хотел объяснить, как она дошла до этой катастрофы и сложить вину на наследие старого режима, который мы слишком забыли, потому что... мало ненавидели. Зато мы перенесли на новую власть привычки критики и недоверия ко всякой власти. И в армии правительству приходится преодолевать наследие старой власти, подчинение «бессмысленной воле» и создавать при помощи комиссаров и рядового офицерства, представителей центральной власти и «русской интеллигенции» новую, революционную дисциплину. Но Временное правительство исполнит данную им присягу и, несмотря ни на какие препятствия, спасет государство и оградит честь и достоинство русского народа. Со своей стороны граждане должны проникнуться «великим подъемом любви к свободной родине» и «во имя общего и целого отказаться от всех своекорыстных, личных и групповых интересов». «Мы были слишком терпеливы, слишком выносливы», начиная с 27 февраля, но это потому, что «мы» верили в разум и совесть народа. Действительно, при всякой опасности «воля и сознание граждан приходили нам на помощь»... «Поэтому мы спокойно призвали вас сюда, чтобы услышать от вас свободный, жертвенный, полный огня и любви к свободе и родине голос». Вот речь, которая должна была быть сказана. А вот то, что было навеяно страхом и той позой государственного величия, которая должна была прикрыть испуг: «Не для обсуждения программных вопросов и тем паче не для попыток... воспользоваться настоящим совещанием для... колебания власти, волей революции и народа, всей полнотой суверенной власти до Учредительного собрания обладающей и на страже спасения родины и защиты завоеванных революцией прав народа стоящей, — Временное правительство призвало вас сюда... Много и часто, чем ближе наступал срок созыва этого высокого собрания, овладевала многими тревога, а другие думали, что этот час может быть использован против спокойствия в государстве и против безопасности родины и революции... Пусть знает каждый, пусть знают все, кто уже пытался (намек на июльские дни) поднять вооруженную руку на власть народную, что эти попытки будут прекращены железом и кровью (бурные и продолжительные аплодисменты). Но пусть еще более остерегаются и те (то есть Корнилов и его сообщники), которые думают, что настало время, опираясь на штыки, низвергнуть революционную власть (бурные аплодисменты слева). Старой власти, “которую все ненавидели”, все “подчинялись, потому что боялись ее” А “теперь, когда власть не защищает себя ни штыками, ни интригами’, теперь “те, кто боялся и потому молчал, — одни идут с оружием в руках, а другие в своих собраниях (?) осмеливаются произносить против верховной власти и государства Российского слова, за которые они, как за оскорбление величества, были бы раньше поставлены вне пределов досягаемости. И здесь, в попытках открытого нападения или скрытых заговоров, предел нашему терпению: каждый, кто перейдет эту черту, встретится с властью, которая в своих репрессиях заставит этих преступников вспомнить, что было в старину самодержавия”»[40].
Немедленно после этих угроз — расправиться с «преступниками» по-старинному — следовало восхваление самого себя за проявленные умеренность и терпимость. «Я направо и налево скажу вам, непримиримым, что вы ошибаетесь, когда думаете, что потому мы не с вами (жест направо) и не с вами (жест налево), что мы бессильны. Нет, в этом и есть наша сила, что мы позволяем и имеем право позволить себе роскошь восстаний и конспиративных заговоров». Но... (тут мысль оратора снова принимала уклон в сторону страха)... «помните, что, нападая и борясь с единым источником власти.., вы... готовите торжество тем, кого вы мало ненавидели и потому скоро начинаете забывать». Горькая ирония направлялась тут по адресу «свободных русских граждан», вообще, «не умеющих творчески работать», а умеющих только критиковать и разрушать, и снова превращалась в угрозу: «Здесь мы будем непримиримы... Ныне я поставлю предел стремлениям истинное несчастье русское, в котором может быть великое возрождение, использовать во вред общенациональным интересам». Дальше анонимная угроза обращалась в очень определенную — по адресу Корнилова. «И какие бы и кто бы ультиматумы ни предъявлял, я сумею подчинить его воле верховной власти и мне, верховному главе ее». Яркую картину нерешительности обнаружила та часть речи, в которой Керенский снова вернулся к вопросу о реформе армии и которая, собственно, была подготовлена совещанием министров 11 августа. «Я внес отмену смертной казни... И я же... (долгая пауза) внес восстановление смертной казни (аплодисменты и резкий жест оратора). Как можно аплодировать, когда вопрос идет о смерти? (бурные аплодисменты). Разве вы не знаете, что в этот час убита частица нашей человеческой души? Но если будет нужно для спасения государства.., если голос наш не дойдет до тех, кто и в тылу развращает армию, мы душу свою убьем, но государство спасем (бурные аплодисменты)». Но — новый шаг назад — «пусть знает каждый, что эта мера (очевидно, распространение смертной казни на тыл, которой требовал Корнилов) — великое искушение... и пусть никто не осмеливается на этом пункте нам ставить какие-нибудь безусловные требования. Мы этого не допустим». Дальше опять шаг вперед. «Мы говорим только: если... развал, малодушие и трусость... будут продолжаться, у правительства хватит сил бороться так, как скажет это тот час». Снова шаг назад: «Граждане, то, что завоевано... русской армией, этого никто не отнимет». И снова шаг вперед: «Однако... все, что... создано было случайно, ныне подлежит пересмотру и правильному введению в рамки как прав, так и обязанностей». Отсюда переход к попытке самооправдания. «Все, чем... возмущаются нынешние возродители армии, все проведено без меня, помимо меня и их руками... Теперь... все будет поставлено на свое место.., будут знать свои обязанности (кивок влево) не только командуемые, но и командующие (аплодисменты слева). Не только будут знать свои права бывшие безграничные командующие, но также и командуемые».
Речи других министров. Речи других министров показали, до какой степени А. Ф. Керенский одинок в собственном кабинете и до какой степени политика Временного правительства есть его личная политика. Единственный конкурент Керенского в этом кабинете — Чернов — не выступил и даже не получил слова, когда просил его для личного объяснения. Речь Авксентьева была неожиданно слабым перепевом на темы о «государственности», «порядке» и «сильной власти», даже с попыткой грозить «тем людям», которые «переступят через трупы членов Временного правительства», и т. д. Речь С. Н. Прокоповича дала добросовестную сводку фактического положения по министерствам торговли и промышленности, труда, земледелия, продовольствия и путей сообщения. Оратор говорил ту неприкрашенную «правду», которая потонула в истерической риторике Керенского, и не щадил при этом предрассудков левых, лишь изредка давая им повод похлопать намекам на своекорыстие промышленников.
Еще более сгустил краски Некрасов, прямо начавший с заявления, что министру финансов «нечего рассчитывать на сочувственные отклики со стороны кого бы то ни было, ибо его задача не давать, а брать». Он открыто указал на новую причину финансовой разрухи, присоединившуюся к старым со времени революции: «ни одно царское правительство не было столь расточительным, как правительство революционной России». Он доказал это положение простой цифровой справкой: за военные месяцы 1914 г. выпускалось кредитных билетов в среднем по 219 миллионов, в 1915 г. — 223, в 1916 г. — 290, в первые два месяца 1917 г. — по 423, тогда как в 4 месяца после революции в среднем выпускалось по 832 миллиона. Министр вывел отсюда: «Это расходование средств, которое было до сих пор, нам не по карману». Необходим немедленный пересмотр бюджета, при котором правительство «не будет считаться ни с какой партийностью, а исключительно со знанием дела». Что это значит? «Это значит, — заявил Некрасов, — что, например, требование комиссии о солдатских запасных пайках — увеличить пайки на 11 миллиардов в год — не может даже рассматриваться. Казначейство не может выдержать и таких новых расходов, как 500 миллионов в год на содержание продовольственных комитетов или 140 миллионов на расходы земельных комитетов. Невозможно такое повышение рабочей платы, как, например, 90 миллионов по одному Путиловскому заводу до конца года. Министерству финансов приходится расплачиваться и за увеличение рабочей платы частными промышленниками, которые к нему же обращаются за субсидиями и внеуставными ссудами». Это особенно печально, когда производительность труда, несмотря на все усилия, не удается довести «хотя бы до прежней нормы дореволюционного периода». Что касается поступлений казначейства, министр финансов заметил их огромное падение за 3 месяца 1917 г. — на 30-40 %.
Он привел слова председателя совещания по налоговому вопросу, что «после воистину грандиозной реформы (усиление прямого обложения и намеченного введения наследственного и поимущественного налога)... у нас с имущих классов будет взято все, что с них можно взять». Но, прибавил он, «так как и этого всего недостаточно для покрытия финансовой нужды государства, то становится совершенно неизбежным прибегнуть к обложению широких слоев населения, то есть к усилению косвенных налогов». Некрасов пошел еще дальше: он признал, что «последняя реформа (обложение доходов) подлежит неизбежным исправлениям, ибо в известных случаях она бьет уже хозяйственный аппарат страны, ударяет по промышленности, а не по промышленникам». Говоря о предстоящем введении монополии (сахарной, чайной, спичечной), министр, «во избежание недоразумений», подчеркнул, что это «не является особым видом государственного социализма»; это «мероприятия определенно фискальные», с которым не связывается «планомерного стремления сузить частню хозяйственную инициативу». Правительство «чуждо» также «каких-либо финансовых авантюр», вроде «конфискации частного имущества для получения доходов».
Невозможно было определеннее и решительнее отмежеваться от утопических элементов «демократической» программы 14 августа. Н. В. Некрасов ошибся в предположении, что его речь не получит сочувственного отклика. При всем недоверии к автору циркуляра 27 мая государственно настроенная часть совещания дружно приветствовала единственную министерскую речь, проникнутую положительной государственной мыслью и не делавшую никаких уступок популярным утопиям.
Генералы на совещании. Первый акт государственного совещания был сыгран: это была демонстрация бессилия правительства, не желавшего пойти «ни с нами, ни с вами» и пытавшегося прикрыть свою слабость сильными жестами, «новыми нечеловеческими словами», которых судорожно искал, но не нашел Керенский. Оставались еще два акта: выход на сцену реальной силы в лице генералов Корнилова, Каледина, Алексеева и поединок лидеров политических партий.
Корнилов приехал из Ставки на другой день, 15 августа, и был принят в Москве с большой помпой представителями союзов, которые раньше посылали ему телеграммы (см. выше), некоторыми депутатами Государственной думы, общественными деятелями, юнкерами Александровского училища и прапорщиками 6-й школы. После ряда приветствий (в том числе и Ф. И. Родичева) Корнилов был вынесен на руках к толпе, встретившей его восторженными криками, и проехал в сопровождении живописного эскорта охранявших его текинцев к Иверской часовне. Там он отстоял молебен в присутствии многочисленной толпы народа, встретившей и проводившей его взрывами «ура». Затем, не посетив Керенского, он вернулся в свой вагон на вокзале. Политическая символика этого дня пополнилась еще одной чертой. В то время, когда генерал Корнилов принимал приветствовавшие его воинские части, командующий военным округом Верховский устроил для Керенского смотр войск Московского гарнизона. Министр-председатель и главнокомандующий в течение всего дня друг с другом не виделись, несмотря на неоднократные напоминания Корнилову, что его ждут с визитом. Вместо визита Корнилов послал своего представителя в организационное бюро совещания к A. M. Никитину с просьбой указать его место в ряду ораторов. Он получил ответ, что представители правительства уже все говорили и что разрешить вопрос может только Керенский. Только вечером от имени правительства на вокзал приехал П. П. Юренев, взявший на себя миссию убедить Корнилова говорить на совещании только о военной стороне дела, не касаясь политической. Крайне раздраженный этим генерал Корнилов хотел было вовсе отказаться от доклада. В 11 часов вечера А. Ф. Керенский, наконец, лично вызвал его по телефону.
«Я говорил по телефону и в театр вызывал его (Корнилова) к себе, — показывает Керенский, — и повторил опять ему решение Временного правительства и очень просил его поступить соответственно. Когда же он на эту мою просьбу ответил, что будет говорить по-своему, я заявил ему, чтобы он имел в виду, что это будет с его стороны поступок недисциплинарный». Керенский прибавляет тут свою личную оценку поведения Корнилова, оценку, вскрывающую источник его раздражения: «В это время он (Корнилов) был убежден в совершенном бессилии правительства, считая, что правительство уже в прошлом, так сказать, и что с ним считаться не следует». Это было несомненное преувеличение. В то самое время, когда Корнилов упрямо отстаивал перед Керенским свое право «говорить по-своему», перед ним уже лежала его завтрашняя речь, несомненно, считавшаяся с желаниями Временного правительства. «13-го вечером, — показывает по этому поводу Филоненко, — я спросил у Корнилова, подготовлена ли у него речь.., и, узнав, что нет, предложил ему помочь выработать ее содержание... Свое содействие предложил также Завойко, встретивший генерала Корнилова. Помощь Завойко выразилась в том, что он под мою диктовку записал текст речи, предварительно, в общих чертах, обсужденный мной с генералом Корниловым»... «Директивы Временного правительства, — признает сам Керенский, — по существу в речи были выполнены, и все острые углы, например смертная казнь в тылу, были обойдены». Однако Филоненко все-таки вставил в речь ссылку на доклад, подписанный им и Савинковым вместе с Корниловым.
Утреннее заседание совещания 14 августа прямо началось с эпизода, который определил его главное политическое содержание. Открытие заседания затянулось почти на час вследствие того, что Корнилов был вызван из своей ложи в кабинет Керенского. Официальная встреча, наконец, состоялась. На обратном пути к себе в ложу генерал Корнилов был замечен в зале и сделался предметом горячей продолжительной овации, в которой не приняла никакого участия левая часть. Тотчас после того как Корнилов, дважды откланявшись, отошел в глубину ложи, левая взяла свой реванш. В эту минуту появились члены правительства с Керенским. Левая демонстративно встала и при криках «Да здравствует революция, да здравствует революционный народ и революционная армия» устроила Керенскому долгую овацию, в которой на этот раз так же демонстративно не участвовала правая, оставшаяся сидеть. «Да здравствует Корнилов», — снова раздается из рядов офицерства. «Да здравствует армия», — парирует кто-то, и этот возглас, наконец, объединяет обе половины зала в общей овации. Керенский быстро подхватывает примирительный лозунг. «Предлагаю всем в лице присутствующего здесь верховного главнокомандующего приветствовать мужественного руководителя за свободу и родину сражающейся армии». Овация возобновляется и на этот раз, в ней участвует большая часть зала, не встречая противодействия со стороны левой.
На трибуне появляется первый оратор совещания: это член первой Государственной думы В. Д. Набоков. Примирительный тон, мягкие слова, спокойная, разумная речь. В лице Набокова первая Государственная дума отвечает Керенскому: «Не та контрреволюция страшна, которая зреет в скрытых заговорах и выходит на улицу с оружием в руках. Страшна та контрреволюция, которая под влиянием происходящих кругом ужасов начинает зреть в наших сердцах и умах... Борьба с ней не есть борьба словами, как бы громки и сильны они ни были. С ней нельзя бороться и железом, и кровью. С ней можно бороться единым разумным государственным творчеством власти... Нам хотелось бы, чтобы был найден вновь тот общий язык, который связывает, а не разъединяет те слова, которые... должны звучать как голос всей нации». Оратор первой Думы искал этих слов во внепартийной и внеклассовой программе общественных деятелей, признал заслугу Керенского и закончил приветствием по адресу Корнилова: «Мы верим, что доблестный вождь русской армии, ее верховный главнокомандующий через победу приведет Россию к почетному миру». Снова все, кроме левой части зала, встали и устроили новую овацию генералу Корнилову.
Собрание ждало Корнилова и без особенного внимания слушало речи членов второй Думы Ф. А. Головина и Г. А. Алексинского, членов третьей Думы Ф. И. Родичева и А. И. Гучкова. Даже речь последнего с ее ядовитым выпадом — «эта власть — тень власти, подчас появляющаяся со всеми подлинными и помпезными атрибутами власти, с ее жестикуляцией, терминологией и интонациями, от которых мы как будто стали отвыкать, и тем трагичнее этот контраст между жизненной необходимостью создания подлинной твердой, истинно государственной власти и между судорожными поисками и страстной тоской по власти» — даже эта речь прозвучала слабее, чем все ждали. Она и была оборвана на полуслове. Наконец, скрывая волнение, поднялся А. Ф. Керенский: «Временное правительство вчера обрисовало общее положение армии и те мероприятия, которые намечены и будут проведены в жизнь. Вместе с тем мы признали необходимым вызвать верховного главнокомандующего и предложить ему изложить перед настоящим собранием положение на фронте и состояние армии». Этими вступительными словами приезд и содержание речи генерала Корнилова вводились в определенные рамки. «Ваше слово, генерал».
Низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких черных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Зал дрожит от аплодисментов. Все стоят на ногах, за исключением... солдат. Негодованию правых нет пределов. Слышатся крики: «Встать, позор». Солдаты продолжают сидеть; слева слышны крики: «Холопы». Шум усиливается. Керенский все время звонит, но звонка не слышно. Овация в честь Корнилова разрастается. Наконец, Керенский пользуется минутой сравнительного затишья, чтобы бросить в зал слова: «Предлагаю собранию сохранять спокойствие и выслушать первого солдата Временного правительства с долженствующим к нему уважением и уважением к Временному правительству». Эти несколько слов, придавших демонстрации в пользу Корнилова легкий оттенок демонстрации против него, водворяют, наконец, спокойствие. Среди мертвой тишины раздаются отрывистые, по-военному резкие и категорические, как приказы, фразы написанной речи Корнилова.
«С глубокой скорбью я должен открыто заявить, что у меня нет уверенности, чтобы русская армия исполнила без колебания свой долг перед родиной... Позор тарнопольского разгрома... — это непременное и прямое следствие того неслыханного развала, до которого довели нашу армию, когда-то славную и победоносную, влияния извне и неосторожные меры, принятые для ее реорганизации». «Враг уже стучится в ворота Риги, и если только неустойчивость нашей армии не даст нам возможности удержаться на побережье Рижского залива, дорога в Петроград будет открыта» (это то место речи Корнилова, из которого большевики впоследствии вывели нелепое обвинение, что Корнилов намеренно сдал Ригу немцам, а Керенский хочет сдать Петроград). «Я верю, что... боеспособность нашей армии, ее былая слава будут восстановлены. Но я заявляю, что времени терять нельзя, что нельзя терять ни одной минуты. Нужны решимость и твердое, непреклонное проведение намеченных мер». Чтобы доказать, что медлить нельзя, что Россия хочет спастись от поражения и от потери новых территорий, Корнилов привел факты, свидетельствовавшие о том, что «разрушительная пропаганда развала армии продолжается». Тут был список убитых своими солдатами офицеров, «в кошмарной обстановке безрассудного, безобразного произвола, бесконечной темноты и отвратительного хулиганства»; был случай самовольного бегства полка, «прославленного в прежних боях», перед наступающим врагом и случаи готовности отдельных полков заключить мир с немцами, заплатив «контрибуцию» по двести рублей на брата и согласившись на «аннексию» оккупированной врагом территории. Были — уже не отдельные случаи, а общее явление — голода на фронте; «наконец, такое же явление громадного падения производительности заводов, работающих на оборону, — на 60 % для орудий и снарядов, на 80 % на авиацию только с октября 1916 г. по январь 1917 г., то есть до революции». Корнилов готов был «верить сердцем», что «страна хочет жить» и что, «как вражеское наводнение, уходит та обстановка самоубийства великой независимой страны, которую создали брошенные в самую темную, невежественную массу безответственные лозунги». Но для этого необходимо немедленное, безотлагательное (Корнилов повторил это слово дважды) проведение мер, указанных в докладе Корнилова, подписанном Савинковым и Филоненко. «Невозможно допустить, чтобы решимость... каждый раз проявлялась под давлением поражений и уступок отечественной территории. Если решительные меры для поднятия дисциплины на фронте последовали как результат Тернопольского разгрома и утраты Галиции и Буковины, то нельзя допустить, чтобы порядок в тылу был следствием потери нами Риги и чтобы порядок на железных дорогах[41] был восстановлен ценой уступки противнику Молдавии и Бессарабии».
Впечатление от речи Корнилова было громадное и крайне подавляющее. Раздражение Керенского сказалось в том, что когда раздались знаки одобрения справа при словах генерала: «По телеграфу я приказал истребить полк, и полк вернулся» (на позицию), он прервал оратора и просил публику «не сопровождать доклад оратора недостойными знаками внимания».
Но еще большее волнение в зале произвела речь атамана донского казачества и представителя всех 12 казачьих войск генерала Каледина. Вдумчивая, медленная, сдержанно-страстная, без всякой внешней аффектации, эта речь гармонировала с задумчивостью глаз, затемненных густыми темными бровями, серьезностью прикрытого длинными усами рта, про который говорили, что он «никогда не смеется», с виолончельным тембром слегка затуманенного голоса и со всей стройной, благородной фигурой оратора.
«Выслушав сообщение Временного правительства о тяжелом положении Русского государства, казачество в лице представителей всех 12 казачьих войск.., стоящее на общенациональной государственной точке зрения, с глубокой скорбью отмечая ныне существующий в нашей внутренней государственной политике перевес частных, классовых и партийных интересов над общими, приветствует решимость Временного правительства освободиться, наконец, в деле государственного управления и строительства от давления партийных и классовых организаций, вместе с другими причинами приведшего страну на край гибели».
В сжатых, хорошо взвешенных словах основная тема сразу намечена. Оратор переходит к развитию ее специально по отношению к казачеству, и каждое слово его звучит полновесным обличением. «Казачество не опьянело от свободы... Казачество с гордостью заявляет, что его полки не знали дезертиров... Оно не сойдет со своего исторического пути служения родине с оружием в руках на полях битв и внутри в борьбе с изменой и предательством». Далее Каледин поворачивается к левой и, глядя в упор на Церетели, Чхеидзе и других вождей «революционной демократии», спокойно продолжает: «Обвинение в контрреволюционности было брошено в казачество именно после того, как казачьи полки, спасая революционное правительство, по призыву министров-социалистов вышли 3 июля — решительно, как всегда, — с оружием в руках для защиты государства от анархии и предательства. Понимая революционность не в смысле братания с врагом, не в смысле самовольного оставления назначенных постов, неисполнения приказов и предъявления к правительству неисполнимых требований, преступного расхищения народного богатства, не в смысле полной необеспеченности личности и имущества граждан и грубого нарушения свободы слова, печати и собраний, казачество отбрасывает упреки в контрреволюционности... Казачество призывает все живые силы страны... к укреплению демократического республиканского строя».
Аплодисменты, постоянно прерывающие речь оратора, поневоле становятся общими, когда произнесен этот шиболет «революционной демократии». Но оратор не нанес еще своего главного удара. Не связанный столь ответственным постом, как Корнилов, поддержанный коллективным голосом всего казачества, он от обороны смело переходит к наступлению и идет дальше корниловского доклада. «Пораженцам не должно быть места в правительстве (справа бурные аплодисменты, слева — шиканье. Все взоры обращены на Чернова, который сидит, низко опустив голову над столом)... Все Советы и комитеты должны быть упразднены» (на левой сильное движение и крики: «Это контрреволюция»), Корнилов только что заявлял: «Я не являюсь противником комитетов: я с ними работал.., я признаю комиссариат как меру, необходимую в настоящее время»... (Следует перечисление мер, более или менее общих с докладом Корнилова...). Но Каледин переходит далее от вопросов специально военных к общему вопросу об устройстве власти, о чем Керенский запретил говорить Корнилову. «Страну может спасти от окончательной гибели только действительно твердая власть, находящаяся в опытных, умелых руках лиц, не связанных узкопартийными групповыми программами, свободных от необходимости после каждого шага оглядываться на всевозможные Советы и комитеты и отдающих себе ясный отчет, что источником суверенной государственной власти является воля всего народа, а не отдельных партий и групп». Собрание опять разделено: правая бурно рукоплещет, левая сильно волнуется. Но Каледин продолжает бить по больному месту. «Расхищению государственной власти центральными и местными комитетами и Советами должен быть немедленно и резко поставлен предел». Левые разражаются бурными протестами. Опять слышны крики: «Контрреволюционер, долой». Справа отвечают шумными аплодисментами. Каледин продолжает речь, указывает на Москву как на желательное место созыва Учредительного собрания, «как по историческому значению и центральному положению, так и в интересах спокойной и планомерной работы», требует от правительства принятия мер, обеспечивающих правильность и законность выборов, и кончает словами: «Время слов прошло. Терпение народа истощается. Нужно делать великое дело спасения родины».
Волнение зала при уходе Каледина с трибуны достигает высшей точки. Правая и часть центра бурно и продолжительно рукоплещет. Левая протестует и возмущается. Керенский вновь пользуется случаем, чтобы под видом председательского беспристрастия отгородиться от опасного оратора и дать в его лице урок «контрреволюции»: «Правительство желает выслушать откровенное мнение всех присутствующих и обладает для этого достаточным спокойствием. Но пусть помнят и знают, что мы призвали представителей земли не для того, чтобы кто бы то ни было обращался с требованиями к правительству настоящего состава». Реванш левой дан: левая бурно аплодирует. Представители Советов, которые хочет уничтожить Каледин, встают и устраивают шумную овацию Керенскому.
Состязание лидеров партий. Появление на кафедре Чхеидзе дает повод для новой овации «вождю русской революции», который от имени приговоренных Калединым к упразднению «демократических организаций» оглашает разобранную выше обширную программу-декларацию. Но внимание зала уже исчерпано. Программные споры не составляют гвоздя совещания, и конец дневного заседания проходит при общем утомлении, среди которого пропадает и выступление представителя крестьянских депутатов Мартюшина, присоединяющегося к декларации Чхеидзе «справа», и искусно составленная речь представителя академической группы профессора Д. Д. Гримма с самой резкой и последовательной критикой деятельности Временного правительства, какую только слышало Московское совещание. Вечером предстоит третий и последний акт совещания, в котором оно достигает второй высшей точки, — состязание лидеров главных политических партий, ведущих борьбу.
Состязание это было намеренно сосредоточено около выступлений ораторов четвертой Думы, которая нарочно для этой цели была отделена от своих предшественниц как фактор текущей действительности. И. Г. Церетели, политический вождь советского большинства, сообразовал с этим время своего выступления, по-хозяйски взяв себе двойной срок перед выступлением П. Н. Милюкова и еще один срок после этого выступления. Обе стороны по-своему поддержали коалиционное правительство, и, следовательно, заранее можно было сказать, что их выступления не превратятся в ожесточенную полемику. Напротив, именно тут могла бы выясниться платформа для примирения, если бы... можно было зачеркнуть все то, что происходило до этого момента, и устранить расхождение программ, выставленных обеими сторонами. Но если бы это было возможно, то, конечно, соглашение состоялось бы в стадии подготовительной, в стадии составления этих программ, а не в стадии представления их друг другу в готовом виде. И ждать от Московского совещания какого-то сближения непримиримых позиций могли только не посвященные в дело обывательские элементы этой многолюдной аудитории.
Однако видимое примирение предуказывалось дальнейшим существованием коалиционного правительства. За столом на сцене сидели рядом представители обеих боровшихся в зале сторон, и ораторы обеих по необходимости должны были проявить сдержанность. «Худой мир» признавался обеими сторонами для данного момента предпочтительнее «доброй ссоры».
Центральной речи И. Г. Церетели предшествовали два выступления членов четвертой Думы В. В. Шульгина и В. А. Маклакова. Первый со свойственной ему меткостью и образностью выражений, с прозрачностью мысли говорил о «трех ошибках» революции, которые привели к тому, что теперь можно «запугать» страхом «контрреволюции». Это, во-первых, иллюзии революционного идеализма теперь, как и иллюзии монархизма, «втоптанные в грязь»; во-вторых, ошибка управления через «выборный коллектив», всегда близорукий и эгоистический в своих «требованиях», но самонадеянно пытавшийся заменить во время страшной войны единую и сильную власть; наконец, в-третьих, ошибка вмешательства в неприкосновенную сферу «веры и национальности». Здесь киевский депутат подразумевал решение «украинского» вопроса «тремя министрами», результаты поездки которых в Киев он ядовито сопоставлял с дипломатией «умницы» Бутурлина, присоединявшего Малороссию к Москве в XVII веке. Маклаков взял темой те условия, на которых возможно соглашение с правительством. Основное из этих условий — выведение страны из тяжелой войны с победой, для чего необходимо отрезать «хвосты», связывающие власть с «пораженчеством» в лице его собственных членов (это вызвало овацию левых в честь Чернова), с парализующими серьезную реформу армии «комитетами» и вообще с «резолюциями политических партий». За пределами их стоит вся страна, которая «пойдет за всяким, кто поведет ее — Россию, а не революцию — к спасению». «Россия любит революцию только потому, что верит, что она ее спасет; но если она когда-либо в этом усомнится, то никакими силами вы завоеваний революции не вернете».
Такое решительное отрицание пользы «выборных коллективов» и значения «вотумов партий и резолюций комитетов», такое категорическое утверждение, что народ — не политическая партия, «что политическая программа диктуется не волей партий, а волей истории» и что надо смело вести народ к спасению, «порвав с политическими партиями» и рассчитывая на «любовь, сочувствие и преданность масс», которые «собственным инстинктом поймут, кто их губит и кто ведет к спасению», — все эти привычные утверждения Маклакова дали легкую возможность Церетели прочесть целый дифирамб «демократическим организациям». «Демократические организации» есть единственная организующая сила, которая может спасти и страну, и революцию, после того как «руководящие классы» «отступились от этой задачи», «предоставив народ собственным силам». Эта основная марксистская идеология постепенного «отпадения» от революции классов, в ней не заинтересованных, уже известна нам из прежних выступлений Церетели. Она, конечно, совсем не клеилась с его же защитой коалиционного правительства и с восхвалением «демократии» за то, что она добровольно поступилась властью «в интересах спасения страны», оставшись только «политической организацией тех классов, которые она представляет, на страже завоеванной свободы». Та и другая мысль плохо гармонировала с упорной защитой «демократической программы» как единственной, объединяющей страну и могущей осуществить силами «нецензовой демократии» «буржуазную революцию». Церетели был прав, указывая, что единственная опора может быть в народе, но не прав, отождествляя народ с «демократическими организациями» как его единственной организованной частью. С высоты птичьего полета, конечно, внутренние противоречия стушевывались, и непримиримое примирялось стилистической гладкостью речи. Конкретного материала, на котором эти противоречия раскрывались, Церетели вовсе не коснулся, скользнув одной-двумя фразами по содержанию той «демократической программы» 14 августа, которую он продолжал формально считать необходимым условием коалиции. Он закончил, вызвав сцену эффектного, но фиктивного и внешнего примирения, спровоцированную его последней двусмысленной фразой: «Да здравствует честная демократия, не останавливающаяся ни перед какими жертвами для спасения страны. Я знаю, что здесь (налево) мне будут аплодировать. Будут ли аплодировать там (жест направо)?».
«Там» ему тоже аплодировали. Встал весь зал, и овация оратору Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов вышла очень единодушной и длительной. Но затем после председателя Думы М. В. Родзянко выступил очередной оратор четвертой Думы — П. Н. Милюков и начал свою речь с разоблачения софизмов Церетели, на которых в течение многих месяцев держалась советская идеология. «Верно, что революция совершилась во имя спасения страны. Неверно или не доказано, что без революции мы уже имели бы сепаратный мир. Верно, что революция начата не планомерным заговором, а стихийным порывом масс. Неверно, что она обязана своей победой неорганизованной стихии. Она обязана этой победой Государственной думе, давшей санкцию перевороту и объединившей не отдельные партии, а весь народ. Верно, что организовать революцию пытались “демократические организации" Неверно, что они одни могут спасти революцию от последствий их собственных ошибок. Верно, что, пока не создан аппарат, выражающий волю народа, власть должна угадывать эту общую волю. Неверно, что воля народа выражается исключительно в наскоро сколоченных организациях. Верно, что власть не должна опираться на одни цензовые элементы. Неверно, что нецензовые элементы сошлись клином в одних только так называемых “органах революционной демократии" Верно, что неорганизованные массы шли в настоящее время за теми партийными лозунгами, которые звучат наиболее прельщающе. (Церетели указывал на результаты выборов). Неверно, что эти партии имеют монополию на демократизм, ибо Россия состоит не из одних только социалистов». П. Н. Милюков сделал затем сжатый фактический обзор ошибок «революционной демократии» и подвел им итог. Две капитуляции правительства перед утопизмом социалистических партий в момент перехода к первому коалиционному правительству; капитуляция в вопросе о «демократизации» армии, сопровождавшаяся уходом А. И. Гучкова; капитуляция в вопросе о «циммервальдской» внешней политике, сопровождавшаяся уходом министра иностранных дел. Две другие капитуляции за два месяца управления первой коалиции: капитуляция перед утопическими требованиями рабочего класса, сопровождавшаяся уходом А. И. Коновалова, и капитуляция перед крайними требованиями национальностей, сопровождавшаяся уходом остальных к.-д. Пятая капитуляция перед захватническими стремлениями масс в аграрном вопросе, поощрявшимися министром земледелия, вызвала уход первого председателя Временного правительства князя Львова. Основная причина всех этих уходов есть желание революционной демократии «направить буржуазную революцию в социалистическое русло руками самой так называемой «буржуазии». Оратор указал на то, что партия народной свободы выходила и вновь входила в правительство только для одной цели: демонстрации значения «общенародной программы». Он не скрыл того, что и последняя коалиция «не осуществила основных мыслей этого единения». Связанное партийной зависимостью правительство продолжает колебаться и ни в области военного дела, ни в области внутреннего управления, ни в области земельного вопроса не может достаточно быстро и последовательно принять те меры для спасения родины, необходимость которых само признает. «Я не хочу делать окончательного вывода из своих замечаний, — заявил оратор в конце речи. — Министр-председатель желал получить поддержку партий при создании коалиции: он ее получил. Он желает получить поддержку совещания: он ее получит. Но... дальнейшее зависит от того употребления, которое правительство сделает из этой поддержки, которую мы даем ему добровольно и без спора».
В своей ответной речи И. Г. Церетели не обнаружил обычной самоуверенности и проявил готовность идти на уступки. Но он не хотел или не мог понять сущности предъявленных обвинений. Видя в П. Н. Милюкове главным образом сторонника «империалистической» внешней политики, он обошел его обвинение «революционной демократии» в желании вести силами государственной власти классовую борьбу за социализм. Он трижды настойчиво возвращался к требованию признания П. Н. Милюковым основ «демократической» внешней политики. За это он был готов обещать, что «демократия не сложит оружия до тех пор, пока Россия подвергается нашествию и ее целости и свободе грозит опасность», что сторонники сепаратного мира придут к нему, лишь «перешагнув через труп революции», что «военная дисциплина будет восстановлена сверху донизу», и приказы людей, «призванных к командованию», «идти в наступление» «будут исполняться без рассуждений», «правильно или неправильно это приказание». В области внутренней политики, признавал Церетели далее, «если связь правительства с Советом являлась для вас препоной и мешала вам поддерживать власть, спасающую революцию, то мы заявляем вам: этой препоны больше нет. Вот коалиционная власть (он указал на правительственные скамьи), действующая вне формальной связи с Советами рабочих и солдатских депутатов». Это не помешало, однако, Церетели, несколькими минутами позже заявить: «Нет власти в России выше власти Временного правительства, ибо источник этой власти — суверенный народ — непосредственно через те органы, которыми он располагает, делегировал эту власть Временному правительству». Это значило левой рукой взять назад гораздо больше того, что давалось правой. И когда вслед затем Церетели заметил, что «чутье» ему показывает, «что П. Н. Милюков питает очень мало надежд на сохранение этой коалиции», то он лишь сделал правильный вывод из собственного внутреннего противоречия. Нельзя было, обойдя все разногласия по существу, прикрыв их чисто внешними примирительными фразами, рассчитывать на «реальную поддержку» и на взаимное понимание.
Как бы для того, чтобы еще более подчеркнуть искусственный характер соглашения, оратор торгово-промышленного класса А. А. Бубликов, правда, без уполномочия последнего, заявил, что «протянутая рука» Церетели «не повиснет в воздухе». Торжественно, при шумных овациях всего зала, он потряс руку несколько растерявшегося от такой неожиданности лидера «революционной демократии». «Рукопожатие Бубликова» стоило И. Г. Церетели больших нападок в левой прессе и отнюдь не укрепило его положения в своих собственных рядах. Когда день спустя по капитальному вопросу о смертной казни он получил всего четыре голоса в исполнительном комитете Советов, который притом отказался начать свое заседание с отчета Церетели о Московском совещании, то бутафорский характер соглашения, положенного в основу коалиции, выяснился и с другой стороны. Очевидно, лидер советского большинства уже потерял право говорить от имени этого большинства, когда шел на всевозможные уступки в Москве. Его признание, что «революция была неопытна» в борьбе с большевизмом, подтвердилось скорее и полнее, чем, быть может, он сам ожидал.
Зато левая получила реванш с той стороны, откуда его никто не ожидал: со стороны казачества. Нашелся некий есаул Нагаев, который от казачьей секции Совета резко возражал Каледину, отрицая у него право говорить от имени трудового казачества. Произошел бурный инцидент, в который был вовлечен сам председатель и который едва не кончился дуэлью казака с офицерами.
Конец и итоги совещания. Совещание кончилось. Неясность политической мысли, сказавшаяся в его созыве, обнаружилась еще раз, когда пришлось подводить ему итоги. После всего, что произошло на самом совещании, собственно, для этой неясности не должно бы было быть места. Совещание наглядно обнаружило то, что многие раньше только чувствовали. Оно обнаружило, что страна делится на два лагеря, между которыми не может быть примирения и соглашения по существу. Но было совершенно ясно и то, что власть не может сделать требуемого выбора.
Иначе, если бы она могла решиться на выбор, несправедлива была бы критика многочисленных ораторов, видевших корень зла в бессилии и нерешительности власти.
Власть осталась такой, какой застало ее Московское совещание, но с одним большим минусом. Вся страна воочию увидала и узнала, какова эта власть и в чем причина ее слабости и бессилия. Если еще оставалось место иллюзиям, их должна была уничтожить заключительная речь Керенского. Как бы чувствуя, что благоприятного для правительства итога подвести нельзя и что ему сказать нечего, он сперва вовсе не хотел выступать в конце. Но когда министры указали ему на неудобство такого молчаливого окончания совещания, Керенский согласился закончить совещание краткой речью, «минут на десять». Он действительно начал свое заключение, как предполагал. Совещание выслушало массу противоречивых мнений, каждый член совещания лучше понял, что ему было понятно не все. Но правительство по своему положению должно все знать и все видеть, решить по совести, как примирить непримиримое и какие из пожеланий исполнить. Бесполезно принуждать его к исполнению всех желаний каждого «физической силой». Всякий, кто хотел бы навязать свою отдельную волю воле большинства, которое представляется правительством, почувствовал бы на себе силу власти, которая только кажется бессильной. Тут можно было бы поставить точку. Но в последних фразах Керенский уже вступил в область своего тогдашнего психоза-страха. Он имел еще самообладание оговориться, что дальше будет говорить уже лично от себя. Но затем и по форме, и по содержанию, его речь потеряла характер объективности и спокойствия. Оратор как бы впал в своего рода транс. Прерывающимся голосом, который от истерического крика падал до трагического шепота, А. Ф. Керенский грозил воображаемому противнику, пытливо отыскивая его в зале воспаленным взглядом лихорадочно блестевших глаз и пугая публику погибелью собственной души. От него требуют суровых методов в управлении? Да, может быть, его приведут к этому! Его принудят вырвать из души и растоптать цветы, и сердце его станет, как камень! «Нет, Александр Федорович, вы этого не сделаете», — раздался из ложи истерический женский голос. Министры сидели смущенные, опустив головы. Настроение аудитории достигло страшного напряжения. А оратор, охваченный порывом страсти или душевным припадком, говорил, говорил — и не мог кончить речь. Наконец, взрыв аплодисментов облегченно вздохнувшей публики оборвал эту мучительную сцену. Измученный оратор не сел, а упал на председательское кресло. Затем, не успев еще прийти в себя, он быстро оставил свое место, как трибуну, позабыв закрыть совещание. Друзья напомнили ему об обязанности председателя. Он торопливо вернулся к столу и кое-как произнес необходимые фразы. Была половина второго ночи.
Сравнительно с тревожными ожиданиями, сопровождавшими открытие Московского совещания, оно закончилось благополучно. «С неизбежностью развивавшиеся события», наступления которых Керенский «ожидал уже перед Московским совещанием», не наступили. «Подготовлявшаяся», по его же словам, «попытка на Московском совещании создать так называемую сильную власть» не имела места по той простой причине, что на Московском совещании вообще ничего не подготовлялось. «Национальное равновесие», обрекавшее власть на топтание на одном месте, внешним образом сохранилось. Керенский объяснил это тем, что «на Московском совещании правые утописты (они же «большевики справа») были благополучно поставлены на свое место». Вернее было бы сказать, что они не стали на место, на котором ожидал найти их Керенский. Видимость единения была сохранена — не столько потому, что на это формальное единение возлагались бы кем-либо дальнейшие надежды, сколько потому, что никто не думал делать Московское совещание сигналом к открытой борьбе.
Формально совещание не вынесло осуждения коалиции. При желании можно было торжествовать этот исход как победу правительства. Н. В. Некрасов облек этот оптимистический вывод в подходящую форму для печати. «Авторитет власти возрос, но вместе с тем возросла и ее ответственность. Московское совещание не решилось по многим вопросам взять на себя ответственность (его к этому не приглашали ни по одному вопросу. — П. М.); предоставив решение их Временному правительству, и облекло это правительство полнотой власти (на что, конечно, не имело никакого права. — П. М.). В действительности вопреки этим фальшивым словам правительство вышло из совещания скорей с ослабленным авторитетом. Оно не только демонстрировало перед всей страной свое бессилие и, что еще хуже, безволие, но и покрыло себя в лице своего главы налетом того «смешного, которое убивает».
Идея коалиции не только не победила, как хотел внушить стране заместитель председателя, но, напротив, впервые потерпела наглядное и очевидное для всех крушение в публичном столкновении двух взглядов, которые даже сам Керенский принужден был признать непримиримыми. Оба борющихся лагеря на глазах всей страны нетерпеливо готовились к решительной схватке через голову власти, которая бессильно повисла между ними в воздухе, не решаясь сделать никакого выбора. В интимном кругу Керенский был откровеннее, когда оценивал пользу, принесенную ему Московским совещанием не столько с политической, сколько с полицейской точки зрения. «Приехав в Петербург, — вспоминает он[42], — я говорил близким друзьям, а также и Временному правительству, что я очень доволен Московским совещанием, так как то, что мне нужно было, я совершенно учел и знаю, где, что и как». В этой лаконичной фразе Керенский подразумевал полученное им в Москве осведомление о корниловском «заговоре».
Таким образом, министра-президента интересовало по существу не столько признание принципа коалиции, будто бы усилившее «авторитет власти», сколько, так сказать, более точная локализация предметов его смутного и неопределенного страха перед «развивающимися с неизбежностью событиями». Даже он, носитель идеи «национального равновесия», готовился в Москве к грядущей борьбе и, конечно, не мог верить в серьезность примирительного жеста между боровшимися элементами русской общественности.
«Примиренчество», внешний успех которого на совещании так усердно подчеркивал Н. В. Некрасов, как раз в это время окончательно отыграло свою роль. Это и было наглядным образом продемонстрировано тотчас после совещания на том самом Церетели, примирительное выступление которого, по выражению Некрасова, произвело «перелом» в настроении съезда, склонив даже непримиримых на сторону соглашения. Церетели, намеренно подготовлявший себе на совещании роль высшего судьи демократической тактики, чего-то вроде «язычка весов» революционной политики, два дня спустя был самым бесцеремонным образом дезавуирован «революционной демократией». 18 августа петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов должен был выслушать в своем новом помещении, в Народном доме, доклад исполнительного комитета о Московском совещании. Вместо того, по предложению большевиков, было решено обсуждать «более важные вопросы» — о смертной казни и об арестах ленинцев. Докладчик Мартов предложил собранию принять резолюцию протеста против введения смертной казни на фронте «как меры устрашения солдатских масс в целях порабощения их командному составу» и, «следовательно, меры, преследующей контрреволюционные цели», «требовать от Временного правительства ее отмены и заклеймить ведущуюся милитаристскими и буржуазными кругами агитацию за дальнейшее распространение смертной казни». Как известно, это было требование Корнилова, почти принятое в Москве Керенским. Конец резолюции выражал порицание Всероссийскому исполнительному комитету за то, что он «до сих пор не нашел в себе решимости поднять вопрос о смертной казни». Церетели от имени большинства комитета выступил на его защиту. «Почему вы не протестовали против этого ужасного института тогда, когда он был введен, очень скоро после событий 3-5 июля и несчастья на фронте? — спрашивал он своих противников, думая усовестить их этим напоминанием. — Если тогда вы хранили молчание, значит, было что-то такое, что заставляло вас молчать?.. Вы понимали смысл этого акта». А теперь, «если вслед за вашим постановлением не последует отмены смертной казни, что же, вы вызовете не улицу толпу, чтобы требовать свержения правительства?». «Да, — кричали большевики, перебивая Церетели, — да, мы вызовем толпу и будем добиваться свержения правительства». — «Вы теперь высоко подняли головы, — отвечал Церетели большевикам, — а на второй день после введения смертной казни я этих высоко поднятых голов что-то не замечал». И, переходя на их точку зрения, он пытался убедить их, что смертная казнь еще пригодится против контрреволюции и против «генералов». Отменить ее можно будет, «когда революция снова укрепится».
Мартов ответил на все эти словоизвития Церетели указанием на не-прямоту и неискренность его позиции. Он требовал от Церетели прямого ответа: «В интересах ли революции требовал Корнилов введения смертной казни на фронте и в тылу?». Церетели ответил новым софизмом: «Нет, эта мера не контрреволюционна, ибо иначе Мартов звал бы вас к свержению правительства», а он предлагает только «бумажную резолюцию», так что правительство от этого не падет, и смертная казнь отменена не будет.
Мартов действительно не доводил своих требований до конца. Но он сознательно наносил удар старой тактике советского большинства, доведшей Церетели до рукопожатия Бубликова. Мартов при этом явно играл на руку тем, кто с мест грозил новым восстанием против правительства. Не смертная казнь, а именно тактика Церетели осуждалась по поводу доклада о смертной казни — на это осуждение пошло собрание, отказавшееся слушать доклад о Московском совещании. И резолюция Мартова, за исключением прямого осуждения исполнительного комитета, была принята всеми голосами против четырех голосов вождей Совета. В числе этих четырех был и сам Церетели. Нельзя было ярче показать, что петроградская «демократия» не идет за тем умеренным большинством, которое дало в Москве поддержку коалиционному правительству.
VI. Последний фазис корниловского конфликта
Попытки соглашения. На очереди все же стоял вопрос, какими мерами предотвратить ту опасность, грозившую на фронте, о которой говорил на Московском совещании Корнилов. Едва уехав с совещания, генерал Корнилов уже снова напомнил о себе и о своих предложениях телеграммой из Ставки от 16 августа. Он опять настаивал в ней на немедленном проведении в жизнь мероприятий, изложенных в его докладе 10 августа и в речи на Московском совещании. В доказательство неотложности этих мер он приводил новые факты развала армии. Части войск, только что укомплектованные пришедшими из тыла запасными подкреплениями, оказались под влиянием последних еще более неустойчивыми, чем прежде, и отошли с позиций после простого артиллерийского обстрела, не дождавшись атаки противника. Следовательно, выводил генерал, немедленное оздоровление тыла необходимо, чтобы прекратить болезнь разложения фронта. Сообразно с этим и Б. В. Савинков сообщал печати в те же дни (17 августа), что законопроект об упорядочении тыла будет в близком будущем внесен во Временное правительство военным министром. В Ставку он в тот же день сообщил, что программа доклада Корнилова «в принципе» принята Керенским.
Савинков, однако, не упомянул, что разногласия по этому вопросу между А. Ф. Керенским и генералом Корниловым не прекратились. Об этом несколько подробнее осведомил печать Н. В. Некрасов в своей беседе с журналистами 20 августа. «Требования главнокомандующего уже осуществляются, — говорил он, — но эти требования двоякие — фронтовые и штатские. Последние захватывают вопросы фабрично-заводской деятельности и железнодорожного хозяйства. Что касается этих требований верховного главнокомандующего, то между ним и Временным правительством действительно существуют разногласия в пределах вопроса, что делать. Штатская часть программы генерала Корнилова неприемлема не только для левых членов Временного правительства, но и для центра и, смею думать, даже и для большинства правой части населения». Однако Некрасов прибавил, что Корнилов готов идти на уступки. «В недавней беседе он заявил, что для него важнее всего результаты в области заводской промышленности и транспорта, а каким путем они будут достигаться, для него неважно». «Так как и правительство стремится к тем же результатам, то разница тут, стало быть, только в тактике».
Следует, однако, прибавить, что и эта разница не была незначительна: нужно только вспомнить, о каких явлениях шло дело. Корнилов предлагал военные меры на железных дорогах, а железнодорожники готовили на 20 августа общую забастовку. В области работы на оборону громадный пожар складов снарядов и взрывчатых веществ в Казани (14 августа), вызвавший «злорадство» местных солдат, которых в целях охраны пришлось заменить юнкерами, обратил внимание правительства на усиленную работу германских «агентов-разрушителей». Словом, явления в тылу, «заботившие» правительство, находились в нераздельной связи с его общей тактикой. И было несомненно, что генералу Корнилову то или другое разрешение «штатской» части его программы было далеко не безразлично. Как думало по этому поводу правительство?
Из той же беседы Некрасова видно, что оно старалось закрывать на это глаза, уверяя себя и других, что все обстоит благополучно. «Правительство в полной мере доверяет генералу Корнилову». Правда, «в некоторых определенных кругах ведется известная игра, и в эту игру постарались втянуть и Б. В. Савинкова». Но «сам Корнилов далек от этих интриг» и «ничего общего с шумихой, создавшейся около его имени, не имеет». Правительство «глубоко убеждено в политической непричастности верховного главнокомандующего к этим интригам, а также в лояльности его штаба». Откуда же, однако, шли эти разговоры о «контрреволюции», которыми, как мы видели, насыщена была политическая атмосфера в дни Московского совещания? «То тут, то там, — признает Н. В. Некрасов, — вспыхивают безответственные попытки контрреволюционного движения, заставляющие правительство быть на страже».
В Москве прокурор судебной палаты Стааль даже сообщил А. Ф. Керенскому в дни Московского совещания о готовом заговоре в пользу восстановления монархии. Были произведены аресты и обыски, подвергнуты домашнему аресту великие князья Павел и Михаил Александровичи. Словом, шума было произведено много. Но через несколько дней пришлось отпустить арестованных и признать, что весь сыр-бор загорелся из-за нескольких выражений в перехваченном письме фрейлины Хитрово, которая на себе провезла письма сестер милосердия великим княжнам в Тобольск. Следствие раскрыло настроения дворцовых и сановных кругов и толки о том, что настало время восстановить монархию. Но оно не нашло никаких доказательств, чтобы уже было приступлено к каким-либо действиям для этой цели[43].
С другой стороны, «Русское слово» 19 августа напечатало сведения о заговоре «слева». «По имеющимся в распоряжении правительства сведениям, — говорилось тут, — большевики готовятся к вооруженному выступлению между 1 и 5 сентября. В военном министерстве к предстоящему выступлению относятся весьма серьезно. Ленинцы, по слухам, мобилизуют все свои силы».
Впечатления взятия Риги. Общественная тревога, о которой свидетельствуют все эти слухи и толки, достигла своей высшей точки после того, как 20 августа исполнилось предсказание Корнилова, сделанное неделей раньше на Московском совещании. Линия Двины была форсирована именно так, как об этом предупреждал Временное правительство генерал Корнилов еще 3 августа. Рига пала вследствие обхода с тыла. Верховное командование за три недели знало о приготовлениях германцев. Но все его усилия парировать удар сокрушились о настроения войск. «Искосол» (исполнительный солдатский комитет) двенадцатой армии занимался в эти дни резкой полемикой против «контрреволюционной» деятельности Корнилова, требовал контроля комитетов над применяемыми им крутыми мерами и замены их теми самыми «мерами общественного воздействия», которые не помешали «Окопной правде» в течение двух месяцев заражать армию болезнью большевизма и не препятствовали пресловутому Хаустову и его другу, прапорщику Сиверсу, энергично бороться против влияния на армию самого «Искосола». Летучие солдатские митинги выносили на улицу Риги все военные тайны Рижского фронта в течение целого месяца. Рига была накануне гражданской войны между русскими войсками и большевистски настроенными латышскими стрелками. Офицерам был объявлен бойкот, а солдаты громили пивные заводы и погреба и пировали в Верманском парке и «Демократическом» (переименованном из «Царского») саду. Ворота Риги были, таким образом, наполовину открыты, когда генерал Корнилов 14 августа предупреждал Москву и Россию, что «враг стучится» в эти ворота, и когда он настойчиво повторял, что «нельзя терять ни одной минуты» для проведения намеченных им мер. Но потеря Риги не только не вразумила добровольных слепцов, а лишь прибавила к прежним обвинениям против генерала Корнилова новое, столь же бессмысленное, — обвинение в том, что он сам сдал Ригу врагу, чтобы попугать Петроград и создать благоприятную обстановку для «контрреволюционного» удара.
Правда была в том, что после этого нового несчастья, постигшего Россию, генерал Корнилов не хотел больше ждать и не возлагал больше надежд на правительство Керенского. Если «нельзя было терять ни одной минуты» и если от быстроты и решительности действий зависело спасение России, то оставалось действовать самому: таково было решение генерала Корнилова, складывавшееся действительно еще в дни, предшествовавшие Московскому совещанию. 21 августа был опубликован его приказ, уже прямо относившийся к тылу, и грозивший сельским, волостным и уездным комитетам, так же как и местным должностным лицам, карой по всей строгости законов за укрывательство дезертиров. «Я, верховный главнокомандующий, обращаюсь к самому населению с призывом бороться всеми средствами с укрывающимися в тылу дезертирами» — так гласил этот не считавшийся с разделением властей приказ.
Что наступило время действовать — даже с риском «вызвать на улицу» большевиков, это чувствовало и само правительство, в особенности Б. В. Савинков. Он неоднократно открыто говорил, что с двумя полками легко подавит большевистский мятеж и разгонит большевистские организации. Было совершенно ясно, что протестовавший против смертной казни петроградский Совет не потерпит опубликования новых корниловских мер в случае принятия их правительством. Становилось вероятно, что он попытается именно к моменту их опубликования приурочить то уличное движение, которое обещали большевики на заседании 16 августа и о подготовке которого имелись сведения в военном министерстве. В опубликованных позднее документах разведки именно к этому времени относятся новые ассигновки германских денег на «предприятия Троцкого»... Нельзя было допустить теперь, при более благоприятных для большевиков условиях, повторения опыта 3-5 июля. Если правительство даже решилось вступить на путь, рекомендованный Корниловым, хотя бы на путь принятия его военных, а не «штатских» мер, то нужно было прежде всего предусмотреть и парализовать заранее принятыми мерами возможность вооруженного восстания в Петрограде.
С целью сговориться с генералом Корниловым как по поводу правительственных мер для оздоровления армии, так и по вопросу о предупреждении политических последствий этих мер Б. В. Савинков был командирован в Ставку. Он выехал уже 22 августа, два дня спустя после первых известий о прорыве на Рижском фронте. Перед его отъездом Временное правительство решило выделить Петроград в самостоятельную военно-административную единицу и подчинить войска столицы одному лицу, непосредственно назначенному правительством. Тогда же было решено изменить состав этих войск, отправив на фронт все полки, которые принимали участие в восстании 3-5 июля, «дабы дать им возможность загладить свой поступок», и заменив их более надежными частями, прежде всего кавалерией, которая уже начала приходить в столицу по пути в Финляндию. В духе настроения правительства в эти дни приказ армии и флоту Керенского от 22 августа отдавал справедливость «цвету армии, офицерству», «доказавшему, что оно плоть от плоти народа», и обещал ему «ничего не требовавшему, ничего не заявлявшему о своих нуждах, несмотря на тяжелое экономическое положение, всяческую поддержку власти». Этим удовлетворялось одно из требований генерала Корнилова, правда, уже слишком поздно, чтобы оказать заметное действие на офицерство и на взаимные отношения между ним и солдатской массой.
Личная тактика Керенского. Офицерские союзы, посылавшие перед Московским совещанием телеграммы о несменяемости Корнилова, отнюдь не были подкуплены запоздалым и вынужденным признанием их заслуг. Они продолжали видеть в Керенском своего врага и врага России. В корниловской «игре» их позиция была определена заранее. Это отчетливо понималось обеими сторонами. Еще 18 августа в «Известиях Совета рабочих и солдатских депутатов» появилась следующая заметка: «Из осведомленных источников Временному правительству стало известно, что контрреволюционные выступления различных организации усилились, и имеются сведения о неблагоприятной деятельности в этом направлении Союза георгиевских кавалеров». Со своей стороны, московский отдел трех офицерских союзов: армии и флота, военной лиги и общеказачьей организации — протестовал 24 августа против обращения офицеров в своего рода «поднадзорных», а выборных органов армии — в «охранные отделения». Тут имелось в виду секретное обращение московского Совета солдатских депутатов от 24 июля к комитетам, которым были затребованы сведения о «нежелательных», «ведущих контрреволюционную пропаганду» и «не соответствующих по своему поведению занимаемым ими должностям» офицерах. Среди этого все более запутывавшегося положения А. Ф. Керенский уже вел свою собственную линию. Его умственный взор со времени Московского совещания был прикован к предмету его страха — к корниловскому заговору. Он, по его мнению, уже «знал, где, что и как». Но, говорит он в своих показаниях, «единственный метод, которым я пользовался, (был) — наблюдать и быть готовым... Действовать (то есть официально предъявлять обвинения и т. д.) по негласным сведениям и просто дружеским сообщениям я не мог. Я бы показался тогда общественному мнению человеком, страдающим манией преследования. Ничего бы из этого не вышло. Но я все время был на страже и следил за малейшими изменениями в этих кругах». Керенский, однако, не только наблюдал, но и действовал, принимая меры предосторожности. Одна из них была направлена на главный комитет Союза офицеров в Ставке, «влиятельная часть» которого, по сведениям Керенского, была «причастна к конспиративной организации». «После Московского совещания, — показывает он, — я решился выселить комитет из Ставки»[44].
Это поручение было также дано Савинкову. Затем и в вопросе выделения Петрограда Керенский преследовал ту же политическую задачу. «Я поставил себе только одну цель, — показывает он, — сохранить самостоятельность правительства, цель, которую мотивировал во Временном правительстве тем, что ввиду острого положения вещей правительству невозможно отдавать себя совершенно в распоряжение Ставки — в смысле командования вооруженными силами... Мы были бы тут скушаны... Петербург как политический центр должен быть экстерриториален, то есть в военном отношении независим от Ставки. За принятие этого плана я около недели вел борьбу, и в конце концов удалось привести к единомыслию всех членов Временного правительства и получить формальное согласие Корнилова. И вот в связи с настроением Ставки и возможными осложнениями... предполагалось иметь определенное количество вооруженной силы именно в распоряжении Временного правительства, а никоим образом не в подчинении верховному главнокомандующему».
Из самого этого изложения видно, что не все свои мысли Керенский поверял не только Временному правительству, но даже и лицам, как Савинков. Надо думать, это было причиной того, что и цель его распоряжений не всеми понималась одинаково. Как они понимались теми, кто считал эти распоряжения, направленными против «возможных осложнений» со стороны большевиков, изложено выше. Но, по мысли Керенского, которую он хранил про себя, те же мероприятия должны были быть приняты и против настроения Ставки, то есть планов Корнилова. «У меня лично внимание было сосредоточено в другую сторону, — признает он в своих показаниях. — После Московского совещания для меня было ясно, что ближайшая попытка удара будет справа, а не слева»[45]. В этом Керенский разошелся даже с ближайшими исполнителями его воли. Что вышло из этой роковой двусмысленности положения и недоговоренности планов и намерений, мы скоро увидим.
Савинков у Корнилова. При таком настроении столицы, офицерства, правительства и Керенского, Б. В. Савинков прибыл в Ставку. Там под его председательством 23 августа должно было состояться совещание комиссаров и представителей армейских организаций для выработки мер оздоровления армии в согласии с предложением Корнилова. Савинков развил здесь свою программу, принятую и верховным главнокомандующим, но, несомненно, не удовлетворявшую офицерство. Выборные войсковые организации по этому плану сохранялись как «могучее средство для внедрения в воинские массы дисциплины и гражданского сознания, обеспечивая своим существованием спокойное отношение к тем суровым мерам, которые необходимы для спасения армии и страны как на фронте, так и в тылу». Но «до сих пор комитеты являлись организациями, совершенно безответственными перед законом. Они могли выносить какие угодно постановления, хотя бы явно противозаконные и вредные, не подвергаясь никакой каре». «Этого быть не должно, и перед комитетами должна быть создана альтернатива: либо исполнять свои обязанности и проводить в сознание масс идеи порядка и дисциплины, либо поддаваться безответственным влияниям масс и за это нести кару по суду». За это, с другой стороны, права комитетов будут ограждены от посягательств начальствующих лиц, «причем всякое бестактное отношение будет служить поводом к признанию служебного несоответствия начальников», то есть к их удалению. В роли временных посредников между командным составом и солдатами являются комиссары. Они суть «правомочные представители Временного правительства, а отнюдь не каких-либо общественно-политических и профессиональных организаций». «Право оценки начальствующих» принадлежит им «только с гражданско-политической стороны», и, очевидно, с этой стороны они могут признавать командный состав «несоответствующим». Но вмешиваться в вопросы чисто оперативного характера и с этой точки зрения входить в «оценку лиц командного состава» они, как и комитеты, не имеют права. «Когда армия вернет себе свою боеспособность, институт комиссаров прекратится».
Таков был максимум уступок военного министерства верховному главнокомандующему. Был ли генерал Корнилов согласен удовлетвориться этим максимумом? Некоторый ответ на это дает рассказ комиссара Юго-Западного фронта Иорданского о «странной выходке генерала Корнилова, одинаково направленной против комиссаров, комитетов и даже против управляющего министерством Савинкова» («Русское слово», 31 августа). «Придя (25 августа) на совещание комиссаров, — рассказывает Иорданский, — Корнилов произнес речь, в которой обрисовал положение России в стиле своих теперешних воззрений (см. ниже) и, бросив упрек всему совещанию, что оно занимается бесплодными разговорами, наконец, резко заявил, что в выработанном политическим управлением военного управления законопроекте о войсковых организациях комиссаров есть параграфы, противоречащие воинской дисциплине. «Этого я не допущу», — сказал Корнилов, схватил фуражку и выбежал из комнаты». Очевидно, компромисс, придуманный Савинковым, Корнилова не удовлетворял.
С другой стороны, правительство в лице наиболее влиятельных членов не шло даже и так далеко в уступках корниловской программе, как готов был идти Савинков. Обещания и заверения Савинкова Корнилову, несомненно, в известной степени делались авансом, в расчете на их последующее одобрение правительством, как это заметил в одном из своих интервью Н. В. Некрасов. Тот же Некрасов сообщает нам (20 августа), что руководящее течение в правительстве именно стояло за то, чтобы «не проводить немедленно всех намеченных мероприятий, а ограничиться сначала осуществлением некоторого комплекса соответствующих мер, а затем подождать, принесут ли меры оздоровление в армии, и только в случае необходимости прибегнуть к проведению следующего комплекса мер». Очевидно, тут не договорено, что хотели «подождать» и увидеть, каково будет политическое действие первого приступа к осуществлению корниловской программы. Таким образом, «постепенность» диктовалась не деловыми соображениями, а оглядкой на Совет рабочих и крестьянских депутатов. Этой точки зрения не мог, конечно, держаться сам генерал Корнилов, и Н. В. Некрасов вынужден был признать, что вместе с Корниловым «также и некоторые члены правительства (это были некоторые из министров партии народной свободы), наоборот, полагают, что все военные мероприятия должны быть проведены ныне же, не ожидая новых возможных потрясений. Сторонники этой точки зрения указывают, что продолжение того состояния, которое наблюдается в настоящее время во многих областях России, указывает на пробел в охране государственного порядка и требует незамедлительного пополнения этого пробела. Н. В. Некрасов, однако, указал, что в пределах того «комплекса» мероприятий, который был намечен наиболее влиятельной группой в правительстве на первую очередь, решение правительства идти до конца было принято вполне определенно.
«В случае, когда те или иные меры, являющиеся с военной точки зрения обязательными, представляются нежелательными по политическим соображениям, правительство будет черпать свои решения исключительно в сознании своей совести: и, конечно, здесь не окажут влияния ультимативные требования-заявления ни отдельных общественных деятелей (кивок в сторону Корнилова), ни обширных общественных организаций» (кивок в сторону Советов). Таким образом, и вопрос о том, как парализовать «нежелательные по политическим соображениям» последствия намеченных в первую очередь мер, продолжал быть очередным и острым вопросом, в особенности при тех недомолвках и разногласиях, какие существовали между правительством и Керенским, между Керенским и Савинковым, между Савинковым и Корниловым. И управляющий Военным министерством, только что получивший в управление и Морское министерство, завел 24 августа откровенные переговоры с Корниловым относительно дальнейших передвижений войск для обеспечения столицы от повторения большевистского бунта при опубликовании корниловских мер.
Протокол, составленный в Ставке, дает возможность почти дословно воспроизвести аргументацию Б. В. Савинкова. «Ваши требования, Лавр Георгиевич, — говорил он Корнилову — будут удовлетворены в ближайшие дни. Но при этом правительство опасается, что в Петрограде могут возникнуть серьезные осложнения. Нам известно, что примерно 28-29 августа в Петрограде ожидается серьезное выступление большевиков. Опубликование ваших требований[46], проводимое через Временное правительство, конечно, будет толчком для выступления большевиков, если бы последние почему-либо задержались. Хотя в нашем распоряжении достаточно войск, но на них мы полностью рассчитывать не можем, тем более что еще неизвестно, как к новому закону отнесутся Советы рабочих и солдатских депутатов. Последние также могут оказаться против правительства, и тогда мы рассчитывать на войска не можем. Поэтому прошу вас отдать распоряжение, чтобы третий конный корпус был к концу августа подтянут к Петрограду и был предоставлен в распоряжение Временного правительства. В случае, если, кроме большевиков, выступят и члены Советов рабочих и солдатских депутатов, нам придется действовать против них». При этом Савинков сказал, что действия должны быть самые решительные и беспощадные. На это генерал Корнилов ответил, что он иных действий и не понимает, что инструкции будут даны соответственные и что, раз будут выступления большевиков и Советов рабочих и солдатских депутатов, то таковые будут подавлены со всей энергией. После этого Б. В. Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, сказал, что необходимо, чтобы не вышло недоразумений и чтобы не вызвать выступлений большевиков раньше времени, предварительно сосредоточить в Петрограде конный корпус, затем к этому времени объявить Петроградское генерал-губернаторство на военном положении и объявить новые законы, вносящие целый ряд ограничений.
Таким образом, первая мера Корнилова, признанная впоследствии «мятежнической», была принята им по прямому требованию Савинкова, передававшего поручения Керенского[47]. Надо прибавить, впрочем, что продвижение третьего конного корпуса к Петрограду могло быть понято также как одна из целого ряда мер, имевших в виду обеспечить столицу в случае наступления неприятеля и в случае волнений в Финляндии. С такими стратегическими целями уже были переведены кавалерийские части в Выборг и Нарву, что также в общей картине событий не могло не получить, кроме стратегического, и политическое значение.
Настроение столицы и меры большевиков. Что переживала столица в ожидании критических дней 27-29 августа? Размеры рижской катастрофы в эти дни еще не выяснились, и Петроград продолжал чувствовать себя под угрозой неприятельского нашествия. Правительство разрабатывало меры спешной эвакуации, и часть состоятельного населения спешила уехать. По сообщению министра труда, рабочие, прежде цепко державшиеся за места, теперь массами требовали расчета. Особоуполномоченный по разгрузке Петрограда, успокаивая население по поводу «быстрого приближения неприятеля», в то же время советовал той части населения, которая не связана работой или положением с необходимостью жить в Петрограде, постепенно выехать из Петрограда и его района. Городское управление вырабатывало меры для облегчения выезда. Главнокомандующий Петроградским военным округом для успокоения населения опубликовал воззвание, начинавшееся словами: «В связи с последними неудачами на фронте в Петрограде распространяются безответственными лицами волнующие население тревожные слухи о грозящей столице опасности. Прошу граждан сохранять полное спокойствие и не поддаваться панике... Вверенные мне войска, охраняющие столицу, исполнят свой долг защиты родины до конца. Всякого рода попытки вызвать в Петрограде беспорядки и волнения будут подавляться в самом их зародыше всеми имеющимися в распоряжении военной власти мерами». Кто же были эти «безответственные лица», сеявшие смуту? Корреспондент «Русских ведомостей» сообщал по этому поводу: «Вчера и сегодня (25 и 26 августа) в Петрограде ходили слухи о возможности в связи с полугодовщиной революции (то есть 27 августа) выступления большевиков. Говорят, что большевики собираются воспользоваться завтрашним днем для выступления с протестами против отсутствия продовольствия, против смертной казни и с лозунгом о свержении правительства. В подлежащих учреждениях считают слухи о возможности вооруженного выступления преувеличенными. Однако в правительственных кругах имеются сведения относительно того, что в некоторых военных частях ведется большевистская агитация. Не все благополучно и в Кронштадте. Здесь агитация большевиков приняла широкие размеры и открыто говорится о мщении за 3-5 июля. В правительственных кругах указывают на единодушно принятое решение относительно того, чтобы все попытки выступления были подавлены. Завтра в городе будут дежурить усиленные наряды воинских частей. В казармах на случай беспорядков будут держаться наготове резервные части. Солдаты, которые появляются на улице с оружием в руках, будут арестованы».
Как отнеслась ко всем этим слухам и приготовлениям на 27 августа «революционная демократия»? Ответом на это является любопытное воззвание, опубликованное накануне этого дня исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов, Петроградским советом профессиональных союзов и Центральным союзом фабрично-заводских комитетов (большевистски настроенного петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, а равно и солдатской секции всероссийского Совета в этом списке не имеется): «Товарищи и граждане, по городу распространяются слухи, что готовятся какие-то демонстрации. Говорят, что на 27 августа назначено выступление рабочих на улицу. В контрреволюционных газетах пишут о готовящейся на 28 августа резне. На заводы являются люди в солдатской форме и призывают рабочих к вооруженным выступлениям. Мы, представители рабочих и солдатских организаций, заявляем: эти слухи распускают провокаторы и враги революции. Они желают вызвать массы солдат и рабочих на улицу и в море крови потопить революцию. Мы заявляем: ни одна политическая партия рабочего класса и демократии не призывает ни к каким выступлениям. Пролетарии и гарнизон Петрограда не поддаются провокации и сумеют достойно ответить на призыв контрреволюции».
Мы сейчас увидим, кто были эти люди в «солдатской форме», призывавшие рабочих на улицу 27 августа, и кем затевалась «готовящаяся на 28 августа резня». Приведенное воззвание свидетельствует во всяком случае об одном: большинство «революционной демократии» поняло крайнюю невыгодность подобных выступлений для себя в подобную минуту и испугалось их. Вероятно, вместе со страхом попасться на удочку «контрреволюции» туг сыграли роль и решительные меры, принятые правительством для подавления возможных уличных беспорядков. Как бы то ни было, настроение «революционной демократии» оказалось крайне пониженным. Солдатская секция Совета рабочих и солдатских депутатов на заседании 25 августа терпеливо выслушивала заявление помощника главнокомандующего капитана Кузьмина о причинах прихода в столицу кавалерии. «Да, кавалерия пришла, ибо она очень нужна. Ведь никто, кроме вас, не виноват в том, что пехота плохо охраняет столицу». И президиум в лице солдата Завадье и Н. Д. Соколова послушно призывал собрание к «беспрекословному исполнению боевых приказов генерала Корнилова». Вынесенная секцией резолюция «указывала товарищам солдатам, что они обязаны идти на фронт, как для работ (в окопах), так и для боевых задач». Таково же было настроение и на заседании исполнительного комитета Совета 24 августа. На этом заседании приняты патриотические воззвания «ко всем гражданам», «к солдатам Петрограда», «к солдатам тыла» и «к армии». Воззвания призывали к «доверию и к повиновению Временному правительству» и убеждали «не поддаваться провокации». Даже и большевики, видимо, поняли, что при таком настроении час их не наступил и что их выступление в данную минуту будет водой на чужую мельницу. И они отказались от выступления 27 и 28 августа. В их газете «Рабочий» (заменившей закрытую «Пролетарий») 26 августа появилось от имени ЦК большевиков следующее заявление: «Темными личностями распускаются слухи о готовящемся выступлении и ведется провокационная агитация якобы от имени нашей партии. ЦК призывает рабочих и солдат не поддаваться на провокационный призыв к выступлению и сохранить полную выдержку и спокойствие».
Столица, таким образом, уже приспособилась к готовившемуся против «революционной демократии» удару. Из кругов, обычно направлявших толпы на улицу и инсценировавших вооруженные восстания, на этот раз вовремя дан был лозунг: не подставляться. В Ставке, однако, эта перемена положения оставалась незамеченной и учтена не была. Там диспозиция боя как была, так и осталась рассчитанной на обстановку большевистского мятежа. Еще 25 августа вызванные специально в Ставку с фронта офицеры посылались отдельными партиями в Петроград, чтобы подготовить там на месте организацию для борьбы с большевиками и с немецко-австрийскими военнопленными. Некоторые из них, не успев доехать до Петрограда, явились в Москве к прокурору Сталю и назвали ему имена офицеров, проживающих на частных квартирах, к которым они должны были явиться за указаниями (в том числе Федорову, председателю военной лиги).
Мы только что видели, что в представлениях Савинкова вызывавшиеся в Петроград войска должны были быть употреблены не только против большевиков, но, по всей вероятности, и против членов Совета рабочих и солдатских депутатов (впоследствии Савинков оговаривался: «Если бы к моменту восстания большевиков Советы рабочих и солдатских депутатов были большевистскими»). В представлении Ставки и самого Корнилова опасность, которую предстояло устранить, распространялась и дальше, в ряды самого Временного правительства. В своем показании генерал Корнилов очень ярко отметил один эпизод из заседания Временного правительства 3 августа, который заставил его подозревать присутствие неприятеля на самих министерских скамьях. «Когда я коснулся вопроса о том, на каком фронте можно было бы перейти в наступление при наличии некоторых условий, — рассказывает он, — министр-председатель, сидевший со мной рядом, наклонившись ко мне, шепотом предупредил, “что в этом вопросе нужно быть осторожным”. Предупреждение это было вызвано запиской, которую Керенский получил от Савинкова и от Терещенко. “Уверен ли министр-председатель, — спрашивал первый из них, — что допускаемые генералом Корниловым государственные и союзные тайны не станут известны противнику в товарищеском порядке?”» «Я был страшно поражен, — говорит Корнилов, — и возмущен тем, что в Совете министров Российского государства верховный главнокомандующий не может без опаски касаться таких вопросов, о которых он в интересах обороны страны считает необходимым поставить правительство в известность. По окончании заседания из некоторых слов Савинкова мне стало ясно, что предупреждение имело в виду министра земледелия Чернова»[48].
Впечатление, полученное генералом Корниловым от этого эпизода, было настолько сильно, что он не раз ссылался на него и в своих прокламациях следующих дней в доказательство необходимости изменить состав правительства (см. ниже). Вопрос о реконструкции власти, вопрос чисто политический, как мы видели, давно уже сделался предметом обсуждения в Ставке.
Если сам Корнилов в начале августа еще высказывался при этом за сохранение власти Керенским, то окружающие его лица в Ставке давно уже судили иначе. В своей речи в демократическом совещании (см. ниже) и перед следственной комиссией Керенский несколько раз заявлял, что до него доходили и из «казачьих кругов», и из среды офицерства, и из рядов общественных деятелей разговоры о том, что сильная власть, необходимая России, должна принять форму диктатуры. Первоначально мысль этих людей останавливалась именно на Керенском как на возможном диктаторе. «Говорили так, — передает он, — если вы согласитесь, то мы... и т. д. Но это попадало на бесплодную почву»... «Общественность, — продолжает он, — разочаровалась во мне как в возможном организаторе сильного и авторитетного правительства». Быть может, вернее будет сказать, что общественность вовсе и не была «очарована» такой перспективой.
Несомненно, вся трагичность положения Временного правительства для большинства общественных кругов выяснилась далеко не сразу. Но, по мере того как она выяснялась, не могло, конечно, не расти нетерпение патриотически настроенных групп. Как выражение этого нетерпения не могло не явиться мысли о замене данного правительства, не способного быть сильным, другим правительством или другим подходящим лицом. Одно время на эту роль выдвигался в определенной среде адмирал Колчак, проживавший после своей отставки в Петрограде. Конечно, замена мыслилась в ином порядке, чем порядок переговоров и соглашений с органами «революционной демократии».
«Заговор» в Ставке. В военных кругах и в частности в кругах, близких Корнилову, эти разговоры должны были начаться раньше других кругов. Уже в июне Керенский получал от отдельных доброжелателей предложения стать диктатором. К тому же времени и во всяком случае к июлю относятся толки в офицерской и казачьей среде, что нужно изменить состав правительства помимо Керенского — теми путями и способами, которыми располагает военная среда[49]. Можно догадываться, что тот кружок лиц, который уже во время наступления на Юго-Западном фронте начал выдвигать Корнилова, а потом провел его в верховные главнокомандующие, уже давно имел в виду в интересах спасения родины сделать Корнилова преемником Керенского. Вероятно, в этой связи заинтересовался возвышением Корнилова и Савинков. В глазах Керенского все эти толки и слухи, услужливо переносимые посредниками, которых он сам называл «немного шантажистами» и передавал под наблюдение разведки, очень скоро приняли характер настоящего заговора. «В конце июля я уже получил точные сведения, — говорил он, — об офицерском заговоре, который готовился и который имел опорные пункты в Петербурге и в Ставке (речь идет о членах главного комитета Союза офицеров)».
Этим же кругам Керенский приписывал начавшуюся против него газетную кампанию «органов сторонников сильной власти»: «Живого слова», «Народной газеты», «Новой Руси», «Вечернего времени» и т. д. «Лица, на которых указывали, — показывал он, — были все военные, но они имели связь с некоторыми штатскими элементами и имели большие средства. Появился целый ряд газет, которые начали травлю Временного правительства и лично меня»... «Я, конечно, не могу это сейчас доказать, но для меня ясна конструкция». Для «конструкции» не хватало лишь последнего звена: связи «штатских» с ответственными общественными деятелями. Но тут глаза Керенскому открыло Московское совещание, довольно точно указав границу, за которой прекращалось и личное, и политическое доброжелательство к главе правительства. За этими пределами в глазах Керенского немедленно начинался «заговор». У «заговора» было определенное ядро — офицеры и казачий союз — и неопределенная широкая периферия «общественности» в кавычках, общественности, не желавшей считать спасительным для России «национальное равновесие», символизируемое Керенским.
Напечатанные осенью 1918 г. записки полковника Ф. В. Винберга[50] показывают, что подозрения Керенского относительно ядра «заговора» имели серьезное основание. Сам автор записок был председателем одного из офицерских союзов — «Союза воинского долга», образовавшегося в мае 1917 г. с целью «способствовать возрождению доблестного духа русской армии». «Союз воинского долга» находился в связи с другой организацией — «Республиканским центром», обладавшим, по словам Винберга, значительными денежными средствами. К «Республиканскому центру», по его же свидетельству, «примкнули и другие организации, на тех же основаниях (самостоятельности и независимости собственного строя), что и «Союз воинского долга». Военным отделом «Республиканского центра» руководил сперва полковник Генерального штаба Д., а после его отъезда полковник Генерального штаба Дюсиметьер. Первоначальный план «Республиканского центра» был «держаться более осторожной политики и постепенно, с возрастающей интенсивностью, распространять свое влияние, усиливаясь и численно, и количественно, не ограничиваясь Петроградом, но охватывая и все крупные центры России». Два обстоятельства, по словам Винберга, изменили эту первоначальную медлительную тактику. Во-первых, «к концу июля уже выяснился предстоящий крах как самого Керенского, так и всего его бездарного правительства». Во-вторых, «выяснилось опасное положение Риги». Вообще «цель всех оппозиционных кругов заключалась во введении в России порядка непременно тогда, когда, казалось, еще не поздно было взяться за спасение армии и доведение ее до победы». Все эти данные ставили «Республиканский центр» перед альтернативой: или держаться своей осторожной политики и, выжидая, опоздать с делом спасения России, или, повинуясь стечению обстоятельств, ускорить свое выступление. Ко второму решению, кроме всего остального, склоняли центр и военные элементы, входившие в его состав и представляемые в большинстве офицерами Генерального штаба.
Такому же решению — действовать энергично — соответствовала общая обстановка, заключавшаяся в падении рекламного престижа Керенского и в ожидавшемся новом выступлении большевиков, мечтавших загладить свою неудачу 5 июля».
Дальнейшее сообщение Винберга имеет особенный интерес при условии, конечно, что оно будет проверено, ибо сам автор, видимо, не был посвящен во все пружины дела, о котором рассказывает. «Вся сумма этих данных, — говорит Винберг, — повлияла на (председателя «Республиканского центра») Николаевского и его помощника Финисова и, главным образом, на могущественных и влиятельных, но анонимных руководителей “центра” (?), и было решено приступить к активным действиям в тесном единении и согласии с генералом Корниловым, который был предназначен на роль диктатора. Было условлено, что в Петрограде примет в свои руки власть по приходе своем во главе назначенного в столицу специального корпуса генерал Крымов, известный как выдающийся боевой генерал, с железной энергией, твердой решимостью и пламенной любовью к родине. До появления Крымова в Петроград приехал полковник Генерального штаба Сидорин как представитель Корнилова в “Республиканском центре”, причем он при полном содействии Дюсиметьера должен был руководить выступлениями офицеров в Петрограде, согласованными с действиями подходящих к столице войск Крымова... В “республиканском центре” в это время шла большая напряженная работа: целые дни посвящались обсуждениям и совещаниям по поводу предстоящего выступления. Решающий голос и господствующее влияние имели на этих собраниях полковник Сидорин и Дюсиметьер. Посредником между обоими и Винбергом явился полковник туземной дивизии В. В. Гейман, с которым он познакомился недели за полторы до “открытия действий”». «Гейман всегда мне сообщал, — рассказывает Винберг, — радостные вести о больших успехах и удачах, будто бы сопровождавших все наши подготовления к решительному дню». Как потом оказалось, все рассказы Геймана были если не сплошной выдумкой, то крайним преувеличением... Решительный день должен был наступить тогда, когда корпус генерала Крымова или авангард, состоявший из «дикой дивизии», подойдет к окрестностям Петрограда. К этому времени находившиеся в Петрограде офицеры-заговорщики, заранее распределенные по группам, должны были каждой группой исполнить заранее намеченную задачу: захват броневых автомобилей, арест Временного правительства, аресты и казни наиболее видных и влиятельных членов Совета рабочих и солдатских депутатов и т. п. К приходу войск Крымова главные силы революции должны были уже быть сломленными, уничтоженными или обезвреженными, так что Крымову оставалось бы дело водворения порядка в городе[51].
Сопоставив эти показания Винберга с появлением таинственных людей «в солдатской форме», провоцировавших большевистское или квазибольшевистское выступление пропагандой на заводах, мы придем к заключению, что подозрения крайних левых кругов были правильны. Агитация на заводах, несомненно, входила в число «намеченных задач», исполнить которые должны были офицерские организации. Неожиданное подтверждение этого пишущий эти строки получил от В. Н. Львова, рассказавшего ему в мае 1921 г. в Париже о следующем своем разговоре с казацким полковником Дутовым. «В январе 1918 г., — говорил В. Н. Львов, — я был при защите Оренбурга от большевиков. Между прочим, я был у Дутова в сопровождении председателя Оренбургского комитета к.-д. партии Городецкого. Я спросил Дутова: что должно было случиться 28 августа 1917 года? Дутов ответил мне буквально следующее: между 28 августа и 2 сентября под видом большевиков должен был выступить я»[52]. Ниже мы увидим, почему этот план не осуществился, насколько дело касалось самого Дутова.
Трудно установить, в какой степени и когда именно генерал Корнилов был посвящен во все эти планы, имевшие уже, несомненно, характер заговора. Формально личность Корнилова во всяком случае оставалась вне подозрения. Однако слухи о заговоре довольно близко подходили к интимному кругу лиц, собравшихся около Корнилова в Ставке и, несомненно, имевших на него личное влияние. Имя Завойко, известного уже нам «ординарца» Корнилова, Керенским упоминается не раз в связи с довольно ранними слухами о приближении насильственного переворота. Нет оснований сомневаться, что Завойко, которого знающие его люди рисуют человеком, у которого честолюбие затемняло его ум, вел такие разговоры. Другой непризнанный политический гений, член первой Думы Аладьин, умевший сочетать крайнее самомнение с большой практической покладистостью, также сумел вкрасться в доверие Корнилова и стать его постоянным советником в Ставке. Чтобы открыть секрет этой зависимости Корнилова от случайных людей, нужно иметь в виду его характер, в котором крайне ревнивая и упрямая защита своей самостоятельности очень своеобразно соединялась с какой-то детской доверчивостью к людям, умевшим ему польстить. Достаточно представить себе то положение, при котором Завойко, кустарный политик, освещал для Корнилова перспективы внутренней политики, а Аладьин, импонировавший англичанам своим мнимым личным влиянием в России, а русским — такой же своей ролью в Англии, являлся авторитетом в вопросах политики внешней, чтобы оценить всю ограниченность кругозора, в котором вырабатывались практические шаги Корнилова. Специфический характер влияния Завойко и Аладьина настолько бросался в глаза в Ставке, что Савинков еще 7 августа «на свой страх и риск приказал учредить наблюдение за ними», подозревая их, по собственному признанию, «как самых крупных заговорщиков».
Обстоятельства сложились так, что влияние этих людей шло в том самом направлении, в каком эволюционировало и собственное настроение Корнилова. 3 августа он еще откровенно беседовал с правительством о средствах военной победы и внутреннего оздоровления. Через неделю острой борьбы Савинкова с Керенским из-за права Корнилова быть выслушанным в заседании Временного правительства это настроение резко изменилось. Мы видели, что 10 августа Корнилов прямо заговорил с Керенским о слухах по поводу своей отставки и весьма прозрачно намекнул ему, что в случае конфликта он решению Керенского не подчинится. В Москве в дни, предшествовавшие совещанию, этот конфликт казался наступившим, и перед ним отступил не Корнилов, а Керенский. Если бы, как опасались окружающие Корнилова, он получил отставку, то конфликт, по всей вероятности, тогда же принял бы острую форму и вышел бы наружу. Хотя этого не случилось, тем не менее в Москве же Корнилов указал в своей речи тот момент, дальше которого он не хотел откладывать решительные шаги для «спасения страны от гибели и армии от развала». Этим моментом было предсказанное им падение Риги. Этот факт, по его мнению, должен был вызвать такой же прилив патриотического возбуждения, как тот, который был налицо, но прошел не использованным для внутренней политики после краха русского наступления в начале июля. Теперь, как Корнилов лично говорил мне при свидании в Москве 13 августа, он этого случая пропускать не хотел, и момент открытого конфликта с правительством Керенского представлялся в его уме уже совершенно определившимся, вплоть до заранее намеченной даты, 27 августа.
Значило ли это, что Корнилов сознательно готовил «заговор» против правительства? Как это ни странно, но в уме Корнилова мысль о заговоре не совмещалась с его намерениями. Он был совершенно искренен, когда впоследствии в своем показании, то есть в официальном документе, смешивая «заговор» с монархической «контрреволюцией», торжественно заявлял: «Ни в каких заговорах я не состоял и не состою. Во всех своих разговорах с представителями различных политических партий я заявлял, что ни к каким политическим партиям не принадлежал и принадлежать не буду, а всегда поддерживал и буду поддерживать те из них, которые задаются одним намерением — спасти страну от гибели и вывести армию[53] из развала. Я заявлял, что всегда буду стоять за то, что судьбы России и вопрос о форме правления может решать только Учредительное собрание, которое лишь одно может выразить державную волю русского народа. Я заявлял, что никогда не буду поддерживать ни одной политической комбинации, которая имеет целью восстановление дома Романовых, так как считаю, что эта династия в лице ее последних представителей сыграла роковую роль в жизни страны». Не считая себя «контрреволюционером» в том смысле, какой придавался этому понятию в те дни, Корнилов уже поэтому не считал себя и «заговорщиком». Он, правда, хотел сменить правительство. Но, во-первых, этим еще не предрешался вопрос о форме смены: она могла произойти и мирным путем, с добровольного согласия самого этого правительства, включая даже и самого Керенского[54]. А во-вторых, в сознании Корнилова формы вообще имели мало значения. Он «решил» переменить правительство совершенно так же, как он «решил» при определенных условиях самовольно оставить звание главнокомандующего в начале и в середине июля, или, наоборот, так же самовольно сохранить это звание в середине и в конце августа. Дата 27 августа в этом смысле вовсе не была в его сознании какой-то роковой гранью. 27 августа должно было произойти то, что могло произойти и 10 августа или 8 июля. Для Корнилова было важно проявить свою волю. Дать этой воле правильное юридическое выражение должны были уже другие: это было не его дело.
После всех этих замечаний мы поймем, почему «заговор», очевидно, существовавший не только в представлении Керенского, но и в действительности, по крайней мере с конца июля, если не раньше, оставался неосязаемым и неуловимым в самом месте своего происхождения, в Ставке, до самого момента предпринятых «заговорщиками» действий. В Ставке лишь «получалось», по свидетельству кн. Г. Н. Трубецкого, представителя министра иностранных дел, «впечатление, что Корнилов — солдат, не вполне разбиравшийся в политических деталях и в их значении, окружен безответственными людьми, и их возможное влияние на него угрожало опасностью». В свои планы и намерения генерал Корнилов, как кажется, не посвятил даже начальника своего штаба, генерала Лукомского, и уже только в последние дни перед событиями, заметив непонятные для себя передвижения войск на север, Лукомский прямо поставил вопрос о доверии[55].
Политическая сторона миссии Савинкова. Это неопределенное положение — неопределенное не из хитрости или по заранее обдуманному намерению, а по самому существу характера главного действующего лица — отразилось и на выполнении Савинковым политической стороны его миссии в Ставку. Мы видели, что Керенский дал Савинкову определенное поручение — воспользоваться своей поездкой 23-24 августа, чтобы, формулируя это поручение словами Савинкова, «по возможности ликвидировать Союз офицеров в Ставке, а также политический отдел, ибо, по постоянно поступавшим сведениям, некоторые члены офицерского союза и некоторые члены политического отдела участвовали в заговоре, стараясь увлечь генерала Корнилова на путь диктатуры».
Б. В. Савинков рассказал в печати, как он исполнил это приказание Керенского. «Во исполнение этого распоряжения М. М. Филоненко и я просили генерала Корнилова... приказать Союзу офицеров выехать из Ставки в Москву, что лишало этот союз возможности пользоваться штабными техническими средствами, в чем и состояла его сила. Закрыть Союз офицеров не представлялось возможным, так как существование этого союза являлось столь же законным, как и всякого другого общества, и так как в заговоре подозревались лишь отдельные его члены, а не весь союз в целом. Генерал Корнилов согласился исполнить просьбу о переводе в Москву Союза офицеров и, отказавшись ликвидировать политический отдел в Ставке, вместе с тем согласился, чтобы все телеграммы и бумаги, исходящие из политического отдела, отправлялись впредь только после просмотра их комиссаром Временного правительства М. М. Филоненко». Лично Б. В. Савинкову генерал Корнилов заявил, что «арестует каждого, о котором будут представлены данные об его участии в заговоре» («Речь», 13 сентября 1917 г.). Исполняя другое поручение Керенского — просить главнокомандующего двинуть войска к Петрограду, Савинков от себя прибавил два пожелания: во-первых, чтобы во главе корпуса не был поставлен генерал Крымов «ввиду некоторой политической сложности его имени» и, во-вторых, чтобы в посылаемый корпус не была включена туземная дивизия. То и другое, очевидно, слишком обеспокоило бы демократические организации. Мы видели, что Крымову и туземной дивизии «Республиканский центр» предназначал определенную роль в перевороте. Но Корнилов, по словам Савинкова, легко дал обещание исполнить обе просьбы[56]. Едва ли бы при своей прямолинейности он поступил таким образом, если бы в тот момент (24 августа) был вполне в курсе намерений офицерского заговора[57].
В цитированном выше протоколе, составленном тотчас после разговора его участниками и свидетелями, об обещаниях генерала Корнилова, однако же, ничего не говорится. Такое опущение тоже едва ли случайно: оно может свидетельствовать о том, что для окружающих Корнилова лиц было ясно, что обещания Корнилова не будут исполнены. Мотивы Савинкова против назначения Крымова переданы в протоколе в уклончивой форме: «Крымов для нас не особенно желателен. Он очень хороший боевой генерал, но вряд ли пригоден для таких операций». Надо прибавить, что в том же разговоре Савинков и Филоненко высказались против главнокомандующего Деникина, который «не может наладить отношения с комиссарами и комитетами», но этим вызвали горячие возражения Корнилова и Лукомского против возможности «легко убирать отличных боевых генералов из-за того, что у них являются иногда шероховатости.., хороших боевых генералов слишком мало, чтобы их выбрасывать за борт из-за всякого недоразумения». В протоколе записано и следующее условие: «Дабы Временное правительство точно знало, когда надо объявить Петроградское военное губернаторство на военном положении и когда опубликовать новый закон, надо, чтобы генерал Корнилов точно протелеграфировал ему, Савинкову, о времени, когда корпус подойдет к Петрограду». Это условие, как увидим, было точно исполнено «восставшим» генералом Корниловым 27 августа.
Наконец, в то же свидание у Савинкова с Корниловым заходила речь и о деликатном вопросе переустройства власти. Именно в этом вопросе Савинков отмечает большую перемену в поведении Корнилова. «По прибытии в Могилев, — рассказывает он об этой стороне свидания («Русские ведомости», 13 сентября), — мне бросилось в глаза, что Корнилов в первый раз не явился встретить меня на вокзале, а командировал генерала Лукомского, который проявил в отношении меня сдержанную корректность. Прибыв в Ставку, я застал Корнилова в состоянии сильного возбуждения. Он разразился упреками по адресу Временного правительства, говоря, что больше не верит ему, что страна погибает (напомним, что это было в первые дни после рижского прорыва) и что он больше не может работать с Керенским. Корнилов ссылался при этом на переговоры Керенского с генералом Черемисовым, тогдашним фаворитом Совета рабочих и солдатских депутатов и противником программы Корнилова («Речь»).
Ввиду важности этого разговора для уяснения тогдашней психологии Корнилова приводим подробную запись разговора, сделанную самим Савинковым[58].
«Лавр Георгиевич, я хотел бы побеседовать с вами наедине (при этих словах присутствовавшие здесь генералы Лукомский и Филоненко встают и уходят). Дело в следующем. Телеграммы, получаемые в последнее время министерством за подписью разных лиц, чинов штаба Ставки, не скрою от вас, вселяют в меня тревогу. В телеграммах этих нередко трактуются вопросы политического характера и притом в недопустимом духе... Я уже докладывал вам, что я уверен, что вы лояльно поддержите Временное правительство и против него не пойдете. Но того же самого я не могу сказать о вашем штабе.
Корнилов: Я должен вам сказать, что Керенскому и Временному правительству я больше не верю... Стать на путь твердой власти, единственно спасительной для страны, Временное правительство не в силах... Что касается Керенского, он не только слаб и нерешителен, но и неискренен. Меня он незаслуженно оскорбил на Московском совещании. Кроме того, он вел за моей спиной разговоры с Черемисовым и хотел назначить его верховным (ничего подобного никогда не было, — приписывает Керенский).
Савинков: Мне кажется, в вопросах государственных личным обидам нет места. О Керенском же я не могу думать так, как вы. Я знаю Керенского.
Корнилов: Надо изменить состав правительства.
Савинков: Насколько я знаю, такого мнения и Керенский.
Корнилов: Нужно, чтобы Керенский не вмешивался в дело.
Савинков: Это сейчас невозможно, если бы даже было нужно...
Корнилов: Нужно, чтобы в правительстве были Алексеев, Плеханов, Аргунов.
Савинков: Вернее, чтобы советские социалисты были заменены несоветскими. Это вы хотите сказать?
Корнилов: Да. Советы доказали свою нежизненность, свое неумение оборонять страну.
Савинков: Все это дело будущего. Вы недовольны правительством, поговорите с Керенским; во всяком случае вы не можете не соглашаться, что без Керенского, без возглавления им — никакое правительство немыслимо.
Корнилов: В правительство я не пойду. Вы, конечно, правы: без возглавления Керенского правительство немыслимо. Но Керенский нерешителен, он колеблется, он обещает и не исполняет обещаний.
Савинков: Это неверно. Разрешите мне доложить, что за 6 дней, истекших после Московского совещания, Керенский заявил мне о том, что становится на путь твердой власти. Военным министерством было сделано следующее» и т. д... На другой день, 24 августа, кончая приведенный выше разговор, Савинков сказал Корнилову: «Лавр Георгиевич, разрешите вернуться к вчерашнему разговору: каково ваше отношение к Временному правительству?
Корнилов: Передайте А. Ф., что я его буду всемерно поддерживать, ибо это нужно для блага отечества.
Савинков: Л. Г., я счастлив слышать эти слова. Я в вас никогда не сомневался. Я передам сказанное вами А. Ф.».
В своих показаниях Савинков объясняет эту перемену настроения Корнилова относительно Керенского своим сообщением, что «разработанный нами совместно проект одобрен Керенским» и будет рассмотрен в ближайшие дни. «Генерал Корнилов, — говорит он, — очевидно, обрадовавшись принятию министром-председателем законопроекта, изменил свой возбужденный тон и добавил, что теперь он может работать в полном согласии с Временным правительством». В изложении тех же разговоров самим Корниловым, конечно, такой резкой противоположности между началом и концом не наблюдается. Политическую миссию Савинкова и свое отношение к ней Корнилов излагает следующим образом: «Савинков заявил, что хотел бы поговорить со мной наедине. Начальник штаба и комиссар вышли из моего кабинета (следовательно, это разговор 23 августа). Савинков указал, что важнейшей задачей сейчас он считает подготовку почвы для соглашения между мной и Керенским, с тем чтобы на этой согласованной работе была основана форма сильной и крепкой государственной власти[59]. Я заявил, что хотя не претендую на вступление в состав правительства, но раз интересуются моим мнением (тут уже ретуширует и Корнилов), то я считаю возможным открыто сказать, что нахожу Керенского человеком слабохарактерным, легко под дающимся чужим влияниям и, конечно, не знающим того дела, во главе которого он стоял. Лично я против него ничего не имею; думаю, что другой состав правительства, без участия Керенского, тоже мог бы справиться с делом. После долгого обсуждения вопроса я в конце концов согласился, что при современном соотношении политических партий участие Керенского в правительстве я признаю безусловно желательным. Затем я добавил, что готов всемерно поддерживать Керенского, если это нужно для блага отечества». По показанию Филоненко, Корнилов сказал еще определеннее: «Я обещал Савинкову поддержку Керенского и исполню это».
24 августа, рассказывает Савинков, я выехал из Ставки, причем генерал Корнилов провожал меня и просил еще раз приехать к нему. Он радовался проявленной, наконец, Временным правительством твердости. Его последней просьбой было заявление, чтобы я передал Керенскому его заверение в верности Временному правительству. Под этим впечатлением я уехал из Могилева. Это же впечатление Савинков передал и Керенскому по возвращении 25 августа. 26 августа вечером законопроект о мероприятиях в тылу должен был обсуждаться во Временном правительстве. Узнав от Савинкова, что в Петроград будет послан именно третий корпус (казачий), но что Савинкову удалось отклонить посылку дикой дивизии и назначение Крымова, Керенский, однако же, на этом не успокоился. «Для моего собственного успокоения, — рассказывает он, — я подписал указ о назначении Крымова командующим второй армией» (с. 89). Таким образом, Савинкову и Керенскому до вечера 26 августа могло казаться, что элементы конфликта устранены, а желания обоих Корниловым исполнены. Таково было положение дела, когда вечером 26 августа к Керенскому явился В. Н. Львов с новыми предложениями от Корнилова.
Миссия В. Н. Львова. Всего три-четыре часа отделяют отъезд Савинкова из Ставки от приема Корниловым приехавшего в Ставку В. Н. Львова, явившегося в роли парламентера Керенского. «Последним поручением» Корнилова Савинкову было передать Керенскому его заявление в верности Временному правительству. Это начало как будто отвечает тактике опытного «заговорщика». Удержать противника до последней минуты в иллюзии полной безопасности — и сразу разбудить его решительным ударом, что может быть выгоднее для успеха «заговора»? И Керенский сам рисует нам картину того, что было бы, если бы здесь речь шла о хорошо подготовленном заговоре (с. 191). «Если бы отряд Крымова пришел сюда, — говорит он, — то не так легко было бы справиться, потому что тогда начали бы действовать те силы, которые ожидали здесь (в Петрограде) развития событий, то есть те присланные люди, которые съехались сюда от групп, которые были сорганизованы в некоторые кругах (или полках)... и которые в нужный момент должны были оказать поддержку с тыла». Вместо этого В. Н. Львов своим вмешательством «сорвал все», обнаружив, с согласия и по поручению Корнилова, весь «заговор» «на день или на два раньше» момента, необходимого для его успеха. Как могло случиться подобное странное происшествие? Керенский не может не остановиться перед этим вопросом. Но он отвечает на него лишь несколькими торопливыми словами в скобках. Очевидно, В. Н. Львов «сказал больше, чем следовало, и не в том тоне», как этого хотел Корнилов. Естественным выводом даже из этого вскользь брошенного замечания было бы, что, значит, поручение Корнилова было неправильно исполнено В. Н. Львовым, значит, это было не то поручение, которое ему было дано, или, наконец, оно было не так понято Керенским. Как бы ни думать о Корнилове и его советниках, трудно себе представить, чтобы через четыре часа после поручения, данного ответственному и официальному лицу, — заявить о верности правительству, Корнилов сам же послал гораздо менее ответственного гонца, который поставил бы тому же правительству ультиматум о сдаче. Как же объясняется эта психологическая, моральная и политическая загадка?
Она была бы непонятна при гипотезе «заговорщика», неосторожно раскрывающего свои карты. Но она делается понятной в контексте фактов, свидетельствующих о том, что тут речь шла о продолжении все тех же, давно начатых открыто разговоров о «диктатуре», о реорганизации власти и т. д. Менее всего могла входить в соображение Корнилова возможность сопротивления его планам со стороны Керенского, которого он готов был ввести в свои комбинации. Разве не говорил ему сам Керенский, что, если понадобится и когда понадобится, он готов уйти от власти? Керенский повторял это и в комментариях к своим показаниям (с. 189). «Я никогда не добивался власти и не держался за нее. Я мешал только захватчикам и авантюристам. Политически же ответственные круги не только не встретили бы во мне помехи, если бы захотели организовать власть без меня, но, наоборот, я сам не раз предлагал им это сделать». Корнилов был в числе тех, кому Керенский предлагал это, и он никак не мог причислить себя к «захватчикам и авантюристам», тем более что он имел право утверждать, что за ним стояли известные «политически ответственные» круги. Другой вопрос, конечно, какую цену имели сами заверения Керенского, который чем далее, тем более крепко держался за власть. Но Корнилов, не лишенный хитрости сам, был очень доверчив к другим. Он не верил, что Керенский может решиться на открытую борьбу с Советом, но верил вполне, что и Керенским руководит не личный вкус к власти, а благо родины. Он не ждал, что в последнюю минуту Керенский цепко ухватится за власть и пожелает сохранить ее во что бы то ни стало, рискуя тем, что с точки зрения Корнилова было последним шансом спасти государство. Корнилов шел на риск, поскольку вообще элемент риска неизбежен в таких делах. Но он не ожидал сопротивления. Он думал, очевидно, что та обстановка, которая создастся в Петрограде к 28 августа, сама по себе исключит возможность правительственного противодействия, а скорее заставит правительство искать спасения у него же. Он только боялся, что в общей свалке, когда не различают ни правых, ни виноватых, правительство может пострадать не по его вине. И он протянул Керенскому руку помощи: он послал к нему парламентером В. Н. Львова. Была, конечно, и практическая цель в этой миссии. Раз события должны были все равно развернуться неизбежно и неотвратимо, то иметь согласие Керенского — значило придать предстоявшим переменам в правительстве вполне легальный и законный характер.
Около выступления В. Н. Львова, сыгравшего роль той пружины, нажим которой приводит в действие весь аппарат и производит внезапный взрыв, скопилось, не без вины самого В. Н. Львова, очень много путаницы. Первый вопрос, который предстоит выяснить, — это вопрос о том, где этот взрыв был заготовлен: Корниловым в ставке или в Петрограде самим Керенским? Министр-председатель хотел представить дело так, что взрыв произведен Корниловым и что поручение Львова имело характер ультиматума, которого глава правительства не мог и не должен был принимать. «Совсем нет, — утверждает генерал Корнилов, прямо обвинявший Керенского «во лжи», — В. Н. Львов, прежде чем явиться парламентером от меня к Керенскому, явился парламентером от Керенского ко мне. И мое предложение было лишь ответом на предложение Керенского. Точнее говоря, это был сделанный мной выбор из нескольких предложений, между которыми Керенский предоставил мне право выбирать».
Загадка разрешается тем, что В. Н. Львов оказался вовсе не простым парламентером от Керенского к Корнилову и обратно. Он поставил себе свою собственную политическую цель — по возможности предупредить кровавое столкновение и заменить грозивший переворот простой сменой правительства с согласия сторон. Добиваясь этого согласия, он передавал Керенскому и Корнилову свой план как их собственный. Корнилова он ввел этим в заблуждение о пределах уступчивости Керенского, а Керенского, более пугливого и подозрительного, окончательно убедил, что тут налицо тот самый «заговор», руководителей которого он так долго искал.
О своей роли в переговорах 22-26 августа В. Н. Львову пришлось давать показания перед следственной комиссией. Эти показания чрезвычайно запутанны и противоречивы. До известной степени их можно проверить по показаниям Керенского и Корнилова. Но гораздо более полно и откровенно В. Н. Львов рассказал весь этот эпизод в тех воспоминаниях, на которые мы уже ссылались. Эти воспоминания восполняют много пробелов в данных следствия и бросают на события дополнительный свет, ни в чем существенном не расходясь при этом с известными ранее данными.
К своему плану В. Н. Львов пришел под впечатлениями, произведенными на него Московским совещанием. Политический результат этого совещания он совершенно правильно оценил как провал Керенского. Но перед Керенским он долго преклонялся и относился к нему с большой нежностью, хотя уже в июле был «разочарован» в Керенском как в политическом деятеле. Бесцеремонность, с которой Керенский пожертвовал Львовым при составлении нового министерства, вызвала у В. Н. Львова впечатление, что Керенский его «личный враг» (см. показания Керенского). Но со свойственной ему незлобивостью и отсутствием злопамятности он, вероятно, давно забыл эту фразу, которую помнил Керенский, и, видимо, искренно и сентиментально верил, что он «близкий друг» Керенского и что таким считает его и сам Керенский. Во время Московского совещания не только Львову, но и всем было ясно, что Керенский, несмотря на провал, все-таки не потерял еще того обаяния, каким пользовался ранее. Пишущий эти строки лично предупреждал об этом Корнилова в беседе 13 августа, рассказывая ему о настроениях в провинции, и Корнилов, видимо, усвоил эту мысль лично. С другой стороны, Львов передает нам свой июльский разговор с М. И. Терещенко на тему о возможной «диктатуре» Корнилова: «Я отправился к Терещенко и говорю ему: “Кто лучше — Керенский или Корнилов?” Терещенко ясно понял мой вопрос и быстро отвечал: “Конечно, Корнилов”». Так отвечали тогда очень многие. Довольно естественно, что, когда самому Львову поставили тот же вопрос, и притом не в академической, а в совершенно конкретной форме, его ответ был: и Керенский, и Корнилов.
Вопрос был поставлен неким господином Добринским. Одна из внезапно вынырнувших из безвестности фигур, сумевших стать близко к генералу Корнилову, Добринский, гордившийся тем, что у него наготове сорок тысяч кавказских горцев, посетил В. Н. Львова тотчас после Московского совещания и сообщил ему, что он вызван телеграммой из Ставки на секретное совещание, которое должно состояться 17 августа. Он предполагал, что на этом совещании будет обсуждаться вопрос о диктатуре Корнилова. Он не назвал участников совещания, но, зная уже ближайшее окружение Корнилова, легко догадаться, из кого оно состояло. По словам В. Н. Львова, он просил у него совета. В ответ Львов развил свой план. Нужно, «чтобы Корнилов и Керенский, Боже упаси, не ссорились, а действовали сообща»: Корнилов как начальник всех вооруженных сил, а Керенский как председатель правительства. Правительство при этом должно быть «построено на основах национального кабинета, как во всех союзных странах», ибо «во время войны не может быть партийной розни». «В правительстве должны быть представлены все партии». В дальнейшем разговоре В. Н. Львов согласился быть в таком правительстве министром внутренних дел при условии, что в его распоряжение будет дано «достаточное количество воинских сил».
20 августа Добринский вернулся с секретного совещания и «с радостью» объявил, что план Львова принят вместо плана о военной диктатуре. Правда, Добринский прибавил, что с глазу на глаз с ним поздно ночью Корнилов сказал по секрету, что он все-таки «решился быть военным диктатором, но никто знать об этом не должен». Добринский при этом «признался, что и сам не вполне понимает, что происходит в Ставке». Предполагаемые «заговорщики», видимо, все конспирировали потихоньку друг от друга.
Маленький уголок завесы был, однако, приподнят для Львова на следующий день, 21 августа. На сцену явились, очевидно, сами участники «секретного заседания».
Добринский снова пришел к Львову вместе с Аладьиным. Аладьин, пожаловавшись, что ни Керенский, ни кн. Львов не хотят его видеть, сказал Львову, что он получил из Ставки письмо от Завойко, содержащее весьма важное поручение. При этом он показал В. Н. Львову бумажку, на которой было написано буквально следующее (это подлинный текст, так как Львов оставил у себя копию): «За завтраком (у Корнилова) генерал, сидевший против меня (Лукомский), сказал: “Недурно бы предупредить к.-д., чтобы к 27 августа они все вышли из Временного правительства, чтобы поставить этим Временное правительство в затруднительное положение и самим избегнуть неприятностей”».
В. Н. Львов рассказывает, что он тотчас согласился съездить в Петроград и передать это предупреждение по назначению. Он действительно 22 августа передал его В. Д. Набокову, который в свою очередь довел об этом до сведения министров к.-д. С. Ф. Ольденбурга и Ф. Ф. Кокошкина[60].
Далее Львов завел с Аладьиным и Добринским разговор о «своем плане»: «поехать к Керенскому и убедить его перестроить правительство, чтобы успокоить Ставку». Собеседники не разочаровывали В. Н. Львова. Напротив, Аладьин сказал, что «это будет очень хорошо», а Добринский даже прибавил, что, собственно говоря, «секретное заседание в Ставке уполномочило его просить об этом» В. Н. Львова. Аладьин прибавил, что путем переговоров, «быть может, удастся предотвратить что-то такое, что готовится к 27 августа», но на вопрос, что именно готовится, отозвался «решительным незнанием».
Совершенно основательно В. Н. Львов пришел в недоумение. «Как же хотят соглашения, когда у них там, кажется, все решено?». Насколько он не доверял своим собеседникам, видно из того, что он отказался взять с собой Добринского к Керенскому «Кто его знает, — подумал я, — войдет со мной в кабинет к Керенскому, да и хлопнет его». Полномочия, данные якобы секретным совещанием, видимо, были более чем сомнительны. И все-таки, преследуя «свой план», Львов «решил ехать в надежде уладить что-то надвигающееся».
Разговор Львова с Керенским 22 августа. 22 августа В. Н. Львов имел свидание с Керенским в Зимнем дворце. Он передает характерную сцену встречи, которая показывает, что Керенский питал к своему «другу» те же подозрения, что и сам Львов по отношению к Добринскому. Керенский встретил его, сидя за пюпитром, под которым что-то держал в руке. А когда Львов, желая лучше видеть его, встал и двинулся навстречу (надо вспомнить при этом грузную фигуру Львова), Керенский «моментально подскочил» к нему и обычным жестом сыщика «провел обеими руками по моим карманам — одной рукой по одному карману, а другой рукой по другому». «Затем Керенский успокоился». Мы должны считать этот эпизод правдоподобным не только по обычной пугливости Керенского, но и потому, что такой сцены нельзя ни забыть, ни выдумать. Последовавший затем разговор можно проверить по показаниям Керенского. Ввиду его важности для объяснения дальнейших событий мы приведем обе версии.
«Я пришел к вам говорить по очень важному вопросу, — сказал В. Н. Львов. — Прошу вас отнестись к нему очень внимательно. Я пришел по поручению. От кого? Я не имею права сказать... Скажите, пожалуйста, на кого вы опираетесь? Петроградский Совет уже состоит из большевиков... С другой стороны, негодование на Совет растет... и выразится в резне». — «Вот и отлично, — прервал его Керенский (правдоподобность следующего заявления подтверждается заявлением Савинкова Корнилову), вскочив и потирая руки. — Мы скажем тогда, что не могли сдержать общественного негодования, умоем руки и снимем с себя ответственность». Но Львов подразумевал другое: в его памяти вставали впечатления, вынесенные из общения с правыми кругами. «Дело обстоит не так, — возражал он. — Первая кровь прольется ваша... Правительство висит в воздухе. С одной стороны, Советы, с другой — те элементы, которые вы от себя отшатнули и которые теперь против вас... вам нужно выбирать: или мы, или они». «Вы все там заговоры устраиваете», — иронически подхватил Керенский. — «Кто же это вы? Союз георгиевских кавалеров?» Львов отвечал перечислением противников Керенского: «Во-первых, конституционно-демократическая партия, во-вторых, торгово-промышленный класс, в-третьих, казачество, в-четвертых, полковые части, наконец, Союз офицеров и многие другие». «Что же вы хотите, чтобы я сделал?» «Протяните руку тем, которых отталкивали. Реорганизуйте правительство так, чтобы оно удовлетворяло широкому слою всего русского общества и народа. Включите представителей правее кадет, с другой стороны, пусть в нем будут социалисты-государственники, а не исключительно представители Совета... Ради блага родины я заклинаю вас», — волновался Львов. Керенский ответил лицемерной фразой, которую обычно пускал в ход в подобных случаях (ср. ниже разговор с П. Н. Милюковым): «Хорошо, я согласен. Если даже требуется моя отставка, я согласен уйти, но поймите же, что я не могу бросить власть: я должен передать ее из рук в руки». Добродушный Львов принял это заявление за чистую монету и, как увидим далее, оперировал им. Думая, что речь идет о действительной готовности уступить, он тогда перешел к настоящей цели своего посещения: «Дайте мне поручение войти в переговоры от вашего имени со всеми теми элементами которые я сочту необходимыми».
На допросе В. Н. Львов, не раз менявший свои показания, наконец, остановился на той версии, что «поручение», данное ему Керенским, «состояло не в том, чтобы от имени Керенского что-либо предлагать, а, наоборот, в том, чтобы узнать мнение других общественных групп и Ставки»[61]. Видимо, формально ничего более и нельзя было вывести из уклончивых ответов Керенского. Но в своих воспоминаниях Львов возвращается к своей прежней, более широкой версии. Она изображает, по-видимому, не то, что было в действительности, а то, как Львов хотел представить себе эту действительность. «Я даю вам это поручение, сказал Керенский по воспоминаниям Львова, — только прошу вас все держать в секрете» и крепко пожал мне руку. После таинственной фразы Львова: «Я еду туда, откуда приехал» (Керенский ждал упоминания Ставки), он удалился, а Керенский, «выйдя за двери кабинета, долго махал мне рукой». За этими дружескими знаками, очевидно, уже крылось нечто иное. Но доверчивый Львов, обысканный в начале и обласканный в конце, уже верил, что его «план» удался. «Керенский был побежден», — простодушно формулирует он результат разговора.
Конечно, освещение, которое дает Керенский этому разговору с В. Н. Львовым в своих показаниях, совершенно иное. Но само содержание разговора передано довольно близко к воспоминаниям Львова[62].
«В числе бесконечного ряда лиц, приходящих ко мне с разного рода разговорами, серьезными предположениями и “прожектами”, пришел и Львов, — намеренно пренебрежительно начинает свой рассказ Керенский. — Он не столько говорил о своих прожектах, о перемене состава Временного правительства, сколько о том, что “моя песенка спета”, что, с одной стороны, меня теперь ненавидит правая часть, а, с другой стороны, большой решительностью в применении репрессий и борьбой с большевиками я “подорвал” и свое положение в демократии, что я и мое Временное правительство — “без почвы”, что нужно такую опору найти, что он в этом может помочь, что нужно изменить состав кабинета, ввести туда элементы более правые, чем к.-д. Так как это было вскоре после Московского совещания, то я считал естественным, что человек приходит и высказывает подобные мысли. Я ему отвечал общими местами, что я являюсь убежденным сторонником коалиции и т. д». «До сих пор перед нами беседа с одним из многих из «бесконечного ряда» — беседа с «прожектером», на советы которого высокий собеседник снисходительно отвечает «общими местами», только чтобы от него отделаться.
Но дальше следует другое. В Керенском при некоторых намеках Львова начинает пробуждаться «наблюдатель», и беседа принимает менее банальный оборот. У Керенского, очевидно, возникает мысль использовать надоедливого собеседника для пополнения своей информации о настроениях кругов, за «малейшими изменениями» в которых он зорко следит. «Суть была в стремлении Львова показать, что я без опоры, а у него есть кто-то или что-то за спиной. Он все время говорил: мы — то, мы — другое. Я спрашиваю: кто такой — «мы»? Кто у вас есть, что вы можете дать, от какой группы вы говорите? Он на такие вопросы отвечал: «Я не имею права вам сказать и только уполномочен спросить вас: желаете ли вы разговаривать?..» Подчеркивал он: «Мне поручено спросить: угодно вам или не угодно ввести новые элементы во Временное правительство и по этому поводу вести беседу?» «При этом сопротивлении» Керенский настораживался еще более. «Прежде чем дать ответ, я должен знать, с кем имею дело, какая такая группа и что они хотят», — настаивал он.
«Общественные деятели», — отвечал Львов. «Ну, общественные деятели бывают разные... Я думал, — поясняет Керенский, — что слова Львова относятся к той родзянковской группе “бывших людей”, которая засела в Москве»... Это было, конечно, еще не очень интересно. Но Керенский чувствовал, что за словами Львова кроется что-то другое, более значительное. «Я видел, что он зашел не просто поболтать. Он говорил, что хорошо ко мне относится, что заинтересован мной лично (не хочет моей погибели)» и т. д. Керенский уже привык к такого рода интродукциям. «На фоне целого клубка разных сведений (этими выражениями Керенский характеризует в показаниях свою информацию о корниловском заговоре, ср., напр., с. 48: вообще накопился целый клубок сведений) меня заинтересовала такого рода тайна». И Керенский, превращаясь в следователя, начинает ставить наводящие вопросы: «Если я ни на кого не опираюсь, то вы-то что можете предложить, какую реальную силу? Я представляю себе ваш круг, знаю, кто эти общественные деятели»... Провокация подействовала. «Тут Львов стал намекать, что я ошибаюсь; что «они» имеют достаточную реальную силу, с которой необходимо считаться»... Все-таки В. Н. Львов удержался. «Слово Ставка не упоминалось», — замечает Керенский. Резюмируя беседу, Львов только спросил: «Значит, вы будете разговаривать, если я это скажу?» В показаниях Керенского ответ звучит очень неопределенно и уклончиво. «Я говорю: скажите более определенно, что и почему вы хотите от меня знать?». Если бы последний ответ Керенского был действительно только такой, то, понятно, что Керенский мог бы считать, «что на этом дело и кончится». Но «заинтересовавшая его тайна» в таком случае осталась бы нераскрытой. Такой конец слишком противоречил бы и психологии Керенского, и уверенности Львова, что какие-то полномочия — хотя бы полномочия «узнать желания других» — он все-таки получил.
В. Н. Львов «выполняет поручение». Как бы ни были велики преувеличения Львова в последующих заявлениях его Аладьину, Добрин-скому, Н. Н. Львову все же зерно истины, в них, несомненно, заключающееся, должно быть крупнее того, о котором свидетельствует показание Керенского перед следственной комиссией. Констатировав уклончивость этих показаний в ряде случаев, мы и в данном случае можем предположить, что правда где-нибудь посредине между показаниями Керенского и показаниями Львова. «Поручение» выведать настроения и намерения кругов, обладающих «реальной силой, с которой необходимо считаться», Керенский, надо думать, все-таки дал. И когда Львов пришел во второй раз, Керенский, по собственному признанию, встретил его словами: «Вы, значит, опять по этому делу о положении Временного правительства пришли теперь разговаривать?» Он, видимо, ждал «интересовавшего» его продолжения... Прежде чем ознакомиться с материалом разведки, произведенной Львовым по поручению Керенского, вернемся теперь к его дальнейшим похождениям.
23 августа Львов вернулся в Москву. По пути полученное им «поручение» уже разрослось в целую схему, которую он немедленно передал Аладьину, а Аладьин «записал в записную книжку». Это были теперь следующие пять пунктов. 1. «Керенский согласен вести переговоры со Ставкой. 2. Переговоры должны вестись через него, Львова. 3. Керенский согласен на образование кабинета, пользующегося доверием страны и всех частей армии. 4. Ввиду этого должны быть поставлены определенные требования и 5. должна быть выработана определенная программа». Львов прибавил, что переговоры должны вестись негласно, ибо «Керенский опасается за свою жизнь со стороны поддерживающих его групп, если бы последние узнали о переговорах раньше, чем они будут закончены». В воспоминаниях Львова эта схема изложена менее определенно; имеется, однако, еще один пункт, здесь опущенный: в случае необходимости — отставка Керенского.
В Москве же В. Н. Львов приступил и к исполнению своего «поручения». В тот же день, 23 августа, он вызвал в Национальную гостиницу своего брата Н. Н. Львова, который передал мне (в Ростове, начало 1918 г.) содержание своей беседы с В. Н. Львовым следующим образом: «Когда я приехал, В. Н. обратился ко мне с заявлением, что у него есть формальное предложение от Керенского о составлении нового правительства, причем он просил меня взять на себя переговоры с рядом общественных деятелей и не отказаться лично вступить в правительство» По его словам, Керенский считал свое положение безнадежным. Опоры у левых, говорил он В. Н. Львову, он не может иметь. А правые круги, которые поддерживали правительство и в лице офицеров и юнкеров спасали положение, теперь отказываются нести эту службу. Правительству необходимо получить полную поддержку со стороны военных властей. Но эта поддержка не может быть дана правительству настоящего состава. С этими предложениями он, В. Н., имеет поручение ехать в Ставку к генералу Корнилову. Очевидно, В. Н. Львов влагал здесь в уста Керенского те самые мысли, которые в действительности он сам излагал Керенскому. Так спутался «свой план» с «поручением» Керенского в воображении В. Н. Львова.
По воспоминаниям В. Н. Львова, Н. Н. Львов отвечал ему, что он уже переговорил кое с кем из общественных деятелей и что они «идут» с Керенским, хотя это им «трудно». Довольный тем, «что соглашение налаживается», В. Н. Львов зашел в номер Аладьина, квартировавшего в той же Национальной гостинице. Там его мир приятных иллюзий был несколько потревожен чертой из жестокой действительности.
В присутствии Львова, Аладьина и Добринского ординарец из Ставки вручил Аладьину пакет. Раскрыв его и прочтя бумагу, Аладьин побледнел и передал бумагу Добринскому. «Я не могу понять, что произошло в Ставке». Добринский развел руками. Немного обиженный, что его не посвящают в секрет, Львов заметил: «Раз я вошел в переговоры, от меня скрывать не приходится». Аладьин протянул ему телеграмму от Корнилова атаману Каледину, «в которой Каледину приказывается начать движение на Москву». После разговоров Каледина с Корниловым на Московском совещании, это было вполне правдоподобно. «Это безумие, это ужасно!» — восклицал Львов. Настоящие «заговорщики» были хладнокровны. «Раз приказано, надо исполнять», — сказал Аладьин. — «Это еще не похоже на Москву, а только сбор казацких частей», — успокаивал Добринский. Как это относится к «плану» Львова, ему не пришло в голову спросить, а его собеседники не поясняли.
24 августа Львов был уже в Ставке. Первые впечатления были охлаждающие. Корнилов принять не может. Львов начинал понимать, что он в игре лишний, и хотел ехать назад. Но после целого дня ожидания он получил приглашение от Корнилова на 10 часов вечера. Надо сказать, что для своей легитимации он привез с собой письмо от Аладьина к Завойко. В письме сообщалось о получении Львовым полномочий от Керенского вести переговоры от его имени. Как парламентера, а не как спасителя отечества принял его и Корнилов. Разговор с Корниловым мы опять имеем в двух вариантах: Львова и Корнилова.
Вот вариант Львова: «Я имею сделать вам предложение. Напрасно думают, что Керенский дорожит властью. Он готов уйти в отставку, если вам мешает. Но власть должна быть законно передана из рук в руки (в дальнейшем эта мысль оказывается усвоенной Завойко). Керенский идет на реорганизацию власти в том смысле, чтобы привлечь в правительство все общественные элементы (Львов продолжает думать, что это мысль Керенского, а не его собственная)».
Корнилов, глаза которого, по наблюдению Львова, «сверкнули недобрым огнем» при упоминании о Керенском, ответил сдержанно. «Я ничего не имею против Керенского. Когда на Московском совещании он хотел уходить в отставку, я отсоветовал ему. Когда он спросил, поддержу ли я его, я ему обещал свою поддержку. Но ведь Керенский не борется с большевиками. Так нельзя. В случае восстания большевиков в Петрограде произойдет невероятная каша... В этой каше Временное правительство погибнет... Надо что-нибудь предпринять против этого. Я знаю, что с Керенским можно поладить. Но ведь Керенского ненавидят, а я не могу поручиться за его жизнь. Сегодня приезжал ко мне Савинков жаловаться на совет. Что я могу сделать, когда я не могу добиться от правительства, чтобы все войска на фронте и в тылу были подчинены мне». За окончательным ответом Корнилов просил Львова прийти на следующее утро.
Придя в 10 часов утра 25 августа, Львов заметил большую перемену в тоне и содержании новых заявлений Корнилова. Встретившись потом с «ординарцем» Корнилова Завойко, Львов спросил его, чем объяснялась эта перемена. Завойко бесцеремонно ответил: «24-го вечером меня в Ставке не было»[63].
Действительно, 25 августа Львов встретил Завойко на посту: из соседней комнаты он слушал разговор Львова с Корниловым и, когда счел нужным, вмешался, как сейчас увидим. Корнилов на этот раз заимствовал темы своего ответа Львову из своих воззваний, видимо, уже приготовленных в это время Завойко (см. ниже).