История второй русской революции. С предисловием и послесловием Николая Старикова Милюков Павел
26 и 28 сентября проект о взаимоотношениях Финляндии и России обсуждался юридической комиссией при Временном правительстве. Докладчик Б. Э. Нольде сразу обратил внимание на ту главную особенность проекта, что он радикально изменяет права России относительно внутреннего законодательства Финляндии и, таким образом, существенно умаляет суверенитет России. Конечно, принцип внутренней самостоятельности Финляндии в ее местных делах никаких сомнений не вызывал. 1 октября комиссия юридического совещания (Б. Э. Нольде, Н. И. Лазаревский, Д. Д. Гримм, М. С. Аджемов и А. Я. Гальперн) выехала в Гельсингфорс и в двух совместных заседаниях с комиссией основных законов финляндского сената обсудила проект. Б. Э. Нольде по возвращении (5 октября) сообщил журналистам, что с обеих сторон проявлено несомненное желание столковаться и соглашение уже намечено. Русские члены согласились, что право самоопределения в области чисто внутренних дел должно быть в полной мере признано за Финляндией. Финляндские члены согласились на то, чтобы не только взаимоотношения России и Финляндии, но и образ правления не мог изменяться без согласия России. Положение президента, к которому переходили все права русского монарха, плохо мирилось с суверенитетом России. Но необходимость лица, которое бы санкционировало распоряжения правительства и являлось бы его главой, вполне признавалось. Русские члены предпочитали только, чтобы это лицо называлось «вице-президентом». Два существенных вопроса, однако, вызвали непримиримые разногласия и остались нерешенными: это вопрос о праве держать в Финляндии русские войска в мирное время и о передаче спорных вопросов на решение Гаагского трибунала. И по стратегическим, и по международным соображениям Россия не могла отказаться от права держать свои войска в Финляндии во всякое время, не только во время войны. А обращение к Гаагскому трибуналу возможно было бы лишь в случае полной независимости Финляндии, в каковом случае исчезли бы и сами спорные вопросы, вытекавшие из ее связи с Россией. Подобные вопросы, конечно, не входили в нормальную компетенцию нормального третейского суда, и Финляндия не значилась в числе 40 суверенных государств, подписавших Гаагскую конвенцию и могущих заключить между собой договоры об арбитраже. Конечно, именно этим, то есть косвенным, выводом о полной независимости Финляндии и дорожили финляндские юристы, не соглашавшиеся уступить в этих вопросах.
Через две недели, 19 октября, открылся новый сейм. Тальманом избран был младофинн (Лундсон), вице-тальманами — старофинн (Ингман) и член аграрной партии (Алькио). В предвидении возбуждения вопроса о взаимоотношениях двух стран генерал-губернатор получил указания, что все решения в этом вопросе должны приниматься в порядке, обеспечивающем их юридическую силу, то есть не односторонне, а на основе свободного соглашения, связывающего обе стороны — сейм и Временное правительство, ответственное перед Учредительным собранием. По существу правительство соглашалось на передачу дел внутреннего законодательства и управления чисто финляндским органам и настаивало на сохранении во имя непрерывности российского и финляндского права status quo в отношении общих для Финляндии и России дел впредь до окончательного их регулирования указанным порядком. 23 октября оба обсуждавшихся ранее законопроекта были в окончательном виде привезены из Гельсингфорса Некрасовым и статс-секретарем по делам Финляндии Энкелем и утверждены на заседании Временного правительства. Финляндия, сохраняя связь с Россией, получала собственное законодательство и правительство. Государственный строй Финляндии определялся как республика, в которой высшая исполнительная власть принадлежит «правителю». Вопросы войны и мира и заключение договоров оставались в компетенции России. Таким образом, перед самым выступлением и окончательной победой большевиков давнишний спор между Финляндией и Россией обещал разрешиться к взаимному удовольствию и с соблюдением обоюдных интересов. Судьба решила иное...
На Украине. На Украине, как и в Финляндии, продолжало укореняться и развиваться стремление к самостоятельности и в конечном счете независимости. Но здесь процесс шел более бурно как ввиду темперамента населения, так и ввиду отсутствия «непрерывности» права, ввиду полной невозможности опираться на правовую традицию, доказываемую практикой учреждений и основными актами государственного права. Новое государственное право, которое только что начало создаваться под давлением захватов украинских политиков, было полно недомолвок и пробелов, которые каждая сторона толковала по-своему. Само учреждение «Генерального секретариата» 4 июля было признано не в виде законодательного акта, а в виде «декларации», сообщавшей о правительственном «решении». Конечно, это было сделано не случайно. Основанная на «декларации» 4 июля «инструкция Генеральному секретариату» юридически висела в воздухе, и сенат на этом основании даже отказался опубликовать ее (2 октября) как «утвержденную без одновременного утверждения органического закона о самом секретариате, как новом государственном установлении». Далее сама инструкция в дальнейшей своей части — той, которая определяла административные полномочия Генерального секретариата, оставалась актом незаконченным. По ст. 5-й «инструкции» круг дел «местного управления», по которым Временное правительство будет осуществлять свои полномочия при посредстве генеральных секретарей, признанных в статье 3-й, должен был быть определен в «особом приложении». Это приложение не было издано, и, следовательно, административная компетенция комиссариата осталась юридически не определенной. Это не только не препятствовало, но даже помогало украинским политикам расширить компетенцию секретарей явочным порядком на всю область управления. Не говорим уже о том, что секретариат, признанный в «инструкции» «органом Временного правительства», в действительности функционировал в роли парламентарного министерства Украины, существование и состав которого зависели от «доверия» учреждения, которое уже вовсе не было оформлено юридически и оставалось вполне самочинным, — «Центральной Рады», своеобразного украинского предпарламента.
Из этих узких и тесных рамок декларации 4 июля украинцы рвались на полную свободу под несомненным давлением «самостийников», начинавших понемногу приобретать почву.
«Кроме наивных людей, — говорит в своей книге Винниченко, — никто не смотрел на инструкции серьезно. Все знали, что это не мир, а только временное перемирие, что борьба будет и должна быть. Оба лагеря, пользуясь перемирием, собирали свои силы, подсчитывали их, организовались... И ни одна сторона этого не скрывала». Если это свидетельство недоказательно для Временного правительства, к намерениям которого украинские вожди относились с чрезмерной подозрительностью, то оно вполне доказательно для того лагеря, к которому принадлежал сам автор книги. Винниченко признает, что сторонники украинской самостоятельности извлекли прежде всего выгоды и из той самой «инструкции», которая им не нравилась. «Инструкция имела для нас, — говорит он, — много положительных элементов. Это была прежде всего первая опора нашей “законной”, юридически правовой государственности, а эта “законность” имела громадное психологическое значение для широких кругов мало осведомленного, забитого, привыкшего ко всякой “законности” обывателя... Инструкция сыграла громадную агитационную, пропагандистскую роль». Ее отрицательные стороны — и особенно ограничение территории Украины, — по утверждению Винниченко, дали толчок «национальной активности», развивавшейся теперь под лозунгом «единой, нераздельной Украины». И Генеральный совет «только в одном направлении считал свою деятельность продуктивной: как можно скорее развязать себе руки». Он «решительно стал на путь расширения как своей компетенции, так и объединения всех отрезанных губерний со всей Украиной».
Мы говорили о связи «Союза вызволения Украины» с заграницей. Заграничное влияние продолжает чувствоваться и в этот период. Издававшаяся в Лозанне украинская газета «L’Ukraine» открыто высказывала очередные политические лозунги. Свобода Украины соединялась здесь с освобождением от ленинцев и с энергической защитой славян от германизма, от которой под влиянием «ленинского гипноза» отказывалась «Московия». Газета отмечала, что Ленин имеет влияние только у великороссов, тогда как у других народов России: поляков, украинцев, латышей, армян, евреев — его идеи встречают патриотический отпор. «Если только Московия не одумается, — грозила «L’Ukraine», — и не возьмет снова в свои руки защиту славян против Германской империи, то не может быть более вопроса о праве великороссов представлять славянские народы и играть среди них первенствующую роль. Эта роль, естественно, выпадает на долю самого крепкого ядра в группе государств, которые должны будут образовать федерацию. Если великороссы будут продолжать обнаруживать неисправимость, то да будет позволено украинцам требовать больше, чем автономию, и стремиться к возвеличению скипетра великих князей киевских, выскользнувшего из рук царей московских и петроградских».
Характерным шагом к закреплению этой идеологии, несомненно, навеянной заграничной агитацией, был созыв в Киеве представителей народов и областей России, домогающихся федеративного строя. Находясь, с одной стороны, в преемственной связи с пропагандой «автономистов-фе-дералистов» времен первой Государственной думы, съезд народностей в Киеве, с другой стороны, являлся несомненным продолжением таких же попыток, делавшихся во время войны за границей при участии и денежной поддержке Германии. В частности, непосредственным предшественником съезда народностей в Киеве был конгресс народностей в Лозанне летом 1916 г., на котором направляющая рука германцев была очень заметна.
На киевский съезд 10-15 сентября съехались около 100 делегатов (из них голоса 86 были признаны действительными) от эстонцев, латышей, литовцев, поляков, евреев, белорусов, украинцев, молдаван, грузин, крымских татар, закавказских тюрков, бурят, киргизов; были представители нескольких мусульманских военных комитетов; были и представители союза 12 казачьих войск. Армяне, якуты, башкиры, калмыки, горные народы Кавказа и Дагестана прислали приветствия и заранее присоединялись к решению съезда. Само собой разумеется, что представлены были лишь определенные политические течения среди всех этих народностей и представлены зачастую довольно случайно. Характерно, что правительство, или, лучше сказать, Керенский (это было при «директории»), отнесся к съезду положительно и послал на него своего делегата, М. А. Славинского, тогда еще умеренного украинца и сотрудника «Вестника Европы». Славинский передал съезду, что правительство считается с «сильными и мощными ростками» автономии на Кавказе, в Сибири, Эстонии, Латвии, а также и среди казаков, но не считает себя вправе до Учредительного собрания провозглашать федеративный строй, «не препятствуя, однако, работать на местах для создания этого строя». Оно уже создало особое совещание по выработке областного самоуправления под председательством самого Славинского; последний сообщил, что это особое совещание «считает своей задачей войти в контакт со всеми народностями и областями России, чтобы учесть все их автономно-федералистические стремления» и внести соответствующий законопроект в Учредительное собрание. Избранный почетным председателем профессор Грушевский в своем вступительном слове связал автономно-федеративную идею с Киевом как «очагом» этой идеи и указал, что среди украинцев федеративная идея никогда не умирала. Петлюра, председатель Украинского войскового комитета («военный министр»), остановился на необходимости создания украинского национального войска как «для защиты своей земли», так и для того, чтобы голос украинцев был услышан в Учредительном собрании. В полном согласии с приведенной статьей «L’Ukraine» Петлюра заявил в заключение, что Россия на краю пропасти и спасти ее может только обращение к живым источникам бодрой силы отдельных народностей. В принятых съездом резолюциях признавалась необходимость переустройства России на федеративных основаниях с разделением ее на автономно-федеративные штаты с общефедеральным органом, в задачи которого входит не только внешнее, но и внутреннее объединение. Для осуществления этого переустройства съезд указал два пути: внутренняя работа народов и решения местных Учредительных собраний, с одной стороны, и объединенная работа в сотрудничестве с органами Временного правительства с участием в последних представителей народов, — с другой.
Дальше этой черты решения съезда не шли. И грузину Бараташвили, который объявил было, что Грузия уже не может удовлетвориться ре-спубликанско-федеративным строем России и скоро скажет свое слово о самостоятельности, пришлось взять свои слова назад. Вот характерный эпизод того же рода. Либеральная газета «Киевская мысль» перепечатала из «Вестника Союза освобождения Украины» приветственную телеграмму австрийскому генералу Пухало по поводу его «блестящих побед на родной земле украинского князя Любарта и борца за независимость Украины великого князя Свидригайла» с пожеланием «дальнейшего победного напора славной австро-венгерской армии на самое сердце Украины, Киев, во славу его величества императора Франца-Иосифа». Телеграмма была подписана Владимиром Дорошенко «за президиум Союза освобожденной Украины». Наши украинцы поспешили пояснить по этому поводу, что этот Дорошенко не имеет ничего общего с Д. Дорошенко, правительственным комиссаром. Таким образом, официально самостийнические заявления не допускались. Но в частных откровенных заявлениях украинских деятелей часто признавалось, что федерация есть для них только этап к полной независимости.
Как бы то ни было, украинская действительность далека была даже и до федерации, и украинцы воспользовались демократическим совещанием, чтобы официально и публично предъявить свои ближайшие требования. В конце заседания 17 сентября при пустынном зале и среди иронических восклицаний присутствовавших делегат украинской Рады Порш прочел свой наказ. Он жаловался, что правительство ничего не сделало по национальным вопросам. Он заявил, что национальности больше не желают ждать своего раскрепощения и готовы «вступить на путь активной борьбы», что они требуют от правительства теперь же, не дожидаясь Учредительного собрания, признания за всеми нациями права «ничем не ограниченного самоопределения и созыва местных Учредительных собраний, а по отношению к Украине — пересмотра инструкции Генерального секретариата в смысле расширения территории, признаваемой за украинскую, и расширения административной компетенции секретарей»[105].
Если на Украине вообще не ждали решения русского правительства, чтобы перейти к «активной борьбе», то после недружелюбной встречи на демократическом совещании эта тенденция еще усилилась. Еще 1 сентября правительство утвердило, по представлению Рады, тех генеральных комиссаров, которые были признаны «инструкцией»: финансов (Винниченко), национальных дел (А. Шульгин), генерального контролера (Зарубин), просвещения (Стешенко), генерального писаря (Лотоцкий), земледелия (Савченко-Вельский) и комиссара по делам Украины при Временном правительстве (Стебницкий). Но вопрос о передаче Генеральному секретариату ведомств, имевших общегосударственный характер, остался открытым. Комиссары по продовольственному делу, путям сообщения, почт и телеграфов, судебному и военному делу остались не утвержденными. Последнее было особенно неприятно украинцам. «Украинский войсковой комитет» признавался правительством и его представителем в Киеве командующим войсками округа К. М. Оберучевым за учреждение частное. Между тем этот комитет уже давно приступил к явочным действиям — к укомплектованию первых украинских войсковых частей. Оберучев противился этому, находя, что это было бы «явным узаконением скопления дезертиров и самовольно отлучившихся солдат». Войсковой комитет задерживал в Киеве эшелоны, предназначенные для укомплектования Юго-Западного фронта, и Оберучев официально заявлял, что вследствие произведенной комитетом путаницы он не имел возможности посылать фронту подкрепления во время июньских и июльских боев. А. Ф. Керенский запретил украинизацию войск, но это не помешало Генеральному секретариату, действуя мимо Оберучева, добиваться непосредственно от Керенского ряда частичных разрешений и указов, которые вели к тому же. Против Оберучева как противника украинизации началась систематическая кампания. Дело дошло до того, что 20 октября командир 2-го батальона 1-го Украинского запасного полка отказался подчиниться приказу начальника военного округа о переводе в другое место, сославшись на постановление батальонного комитета, что этот перевод (в Чернигов) свидетельствует о враждебном отношении Оберучева к украинским войскам. Тогда Оберучев, не допуская подобного двоевластия, подал в отставку. Правда, в ответ Керенский выразил ему доверие и просил остаться. Но это не изменило положения. После повторной просьбы об отставке Оберучев был заменен 17 октября боевым генералом Квицинским.
Вслед за армией была сделана попытка «украинизировать» флот. Здесь также непоследовательное поведение Керенского оказало услугу украинцам. 12 сентября в Севастополе был объявлен приказ Керенского об «украинизации» «Светланы». Тогда под влиянием слухов о благосклонном отношении верховного главнокомандующего к вопросу об украинизации Украинский воинский комитет решил украинизировать весь Черноморский флот. И весь флот украсился украинскими флагами и выбросил сигнал: «Хай живе вильна Украина». Черноморская украинская Рада постановила (15 сентября) считать весь Черноморский флот украинским и пополнять его в будущем только жителями Украины.
Так шло дело до демократического совещания и до собрания третьего коалиционного кабинета при «директории». Когда с новой коалицией правительство окрепло, в отношении к украинским претензиям сразу же почувствовалась новая нота. И украинцы ее сейчас же заметили. В Киеве уже готовились опубликовать «третий универсал». Теперь было решено (27 сентября), что право издания универсалов надо предоставить общему съезду Рады, а пока ограничиться воззванием и оглашением декларации от секретариата. В обоих этих документах, опубликованных 30 сентября, секретариат пошел гораздо дальше всего, что правительство до сих пор уступило. В воззвании секретариат объявлял себя «высшим органом власти края», «избранным и поставленным волей и словом революционного парламента украинского народа и украинской Центральной Рады в полном согласии с правительством революционного всероссийского народа». «Мы, секретариат Украины, — говорилось далее, — руководясь этим неписаным законом всех демократий Украины, готовим край наш к автономной жизни и к федерации республики Российской». В «декларации», излагавшей программу украинского правительства, Украина объявлялась «равноправным государственным телом с единой федеративной Российской республикой». Но из дальнейшего выяснилось, что Украина требует больше, чем просто быть «равноправным» членом федерации вроде штата Северной Америки. «Декларация» обещала выхлопотать Украине отдельное представительство на мирной конференции, то есть наделить Украину правами суверенного государства, не связанного никаким союзом. Далее проектировалось создание украинского Учредительного собрания, то есть создавался другой признак суверенности. Под предлогом «борьбы с бесчинствующими и разбойничающими элементами» санкционировалось украинское «вольное казачество», уже возникшее «силой самой жизни» как средство самообороны органов местного самоуправления. В социальном отношении секретариат обещал «пересоздание социального устройства народов России» в «крестьянской и пролетарской федеративной республике». Украина получала собственный бюджет и новые финансовые ресурсы в «повышении обложения имущих классов населения». «Национальный украинский банк» становился на место отделений Государственного банка. Конечно, территория Украины расширялась за пределы пяти губерний, условленных с Временным правительством, и административная власть в полном составе и по всем ведомствам переходила к секретариату. В частности, по военным делам к Украине переходила вся власть над армией, включая назначения и отставку военных чинов на территории Украины в украинских войсковых частях. Центральная («малая») Рада всеми 24 голосами против одного голоса к.-д. одобрила декларацию и потребовала от секретариата немедленного непоколебимого проведения в жизнь означенного в декларации минимума поставленных перед Украиной ходом революции задач переходного характера при одновременном расширении и углублении их до выполнения всех задач революции в полном объеме». Яснее нельзя было сказать, что теперь уже вся Рада считает «максимум», выполнения которого надо добиваться, пользуясь революцией и опираясь на собственную армию и на вольное казачество, идеалом украинской «самостийности». В воззваниях «Союза украинской государственности», возникшего по примеру польского, эта цель вовсе и не скрывалась. На 29 октября была намечена пленарная сессия Центральной Рады, которая и должна была решить все основные вопросы — о мире, об Учредительном собрании и о присоединении внеавтономных частей Украины.
Такой размах деятельности секретариата в связи с самочинными распоряжениями в военных вопросах и с новой попыткой поднять украинский флаг на судах Черноморского флота обратил, наконец, внимание восстановленного правительства третьей коалиции на Украину. По докладу А. И. Коновалова (16 октября), решено было принять необходимые меры. Министр юстиции П. Н. Малянтович предложил прокурору Киевской судебной палаты немедленно произвести строжайшее расследование о действиях Рады и секретариата как органа государственной власти, члены которого назначаются Временным правительством. Морской министр Вердеревский тогда же послал Центральной Раде телеграмму, в которой заявлял, что «поднятие другого флага, кроме военного, на судах Черноморского флота, который является флотом Российской республики и содержится на средства Государственного казначейства, является недостойным актом сепаратизма». 17 сентября правительство пригласило телеграммой Винниченко, Стешенко и Зарубина прибыть в Петроград для выяснения позиции Рады в вопросе об Учредительном собрании. Их приезд ожидался 19-го. В то же время решено было до выяснения вопроса не посылать секретариату очередного кредита в 300 000 рублей.
Несколькими днями раньше киевский комитет партии социалистов-ре-волюционеров осудил «самостийные» стремления Рады и отозвал своего министра Зарубина из комиссариата. Еще раньше по той же причине из Рады ушли к.-д., и X партийный съезд партии народной свободы одобрил этот шаг своего областного комитета. Печать также относилась к вожделениям Рады и секретариата неодобрительно.
Все это произвело впечатление на украинцев, и их вожди забили отбой[106]. Винниченко напечатал в местных газетах письмо, в котором доказывал, что «суверенность Учредительного собрания вовсе не предрешает проявления воли украинской демократии в сторону отделения от России и независимости». В заседании комитета Рады 18 и 19 октября Винниченко предъявил это письмо, подчеркнул признаваемое декларацией «единство Российской федеративной республики» и заявил, что законопроект о созыве украинского Учредительного собрания будет представлен на утверждение Временного правительства. Вопрос о суверенности был предметом бурных прений и расколол собрание. В конце концов «малая» Рада приняла по этому вопросу голосами всех украинских фракций компромиссную формулу, которая все же не удовлетворила представителей российской демократии в комитете. «Вновь подчеркивая необходимость единства федеративной Российской республики», «малая» Рада признавала, что воля народов на Украине к самоопределению может быть выражена только через Учредительное собрание Украины и что, таким образом, выраженная воля народов Украины будет согласована с волей всех народов, населяющих Россию, выраженной через Всероссийское Учредительное собрание».
Этим уступки и ограничились. Винниченко, согласно постановлению Рады, отказался ехать в Петроград по вызову правительства. Самочинные шаги к украинизации гражданского и военного управления продолжались энергичнее прежнего. 21 октября в Киеве открылся третий Всеукраинский съезд, члены которого начали с манифестации перед памятником Хмельницкого. Рада протестовала против назначения Квицинского и запретила войсковым частям исполнять его приказы. Настроение украинских националистов было совершенно большевистским. На съезде, избравшем украинский комитет Западного фронта, было постановлено требовать от правительства немедленно приступить к мирным переговорам и заключить на всех фронтах перемирие. При этом, так как «грозный час не ждет», Центральная Рада должна была, не ожидая ответа правительства, взять в свои руки дело окончания войны против «затягивающей эту бойню буржуазии». Правительственный комиссар докладывал, что в этом постановлении заключается прямой призыв к измене. Он предлагал не утверждать фронтового комитета и не ассигновать ему средств. Не была утверждена правительством и фронтовая украинская рада на Юго-Западном фронте. Словом, ко времени выступления большевиков (они готовились к выступлению и в Киеве) Украина, несмотря на внешние уступки, находилась в открытом конфликте с Временным правительством. Благополучно разрешился лишь конфликт с Черноморским флотом, откуда комиссар Шрейдер телеграфировал, что все дело сводится к «недоразумению», ибо поднятие украинских флагов было приказано лишь на один день, в ознаменование торжества украинизации крейсера «Светлана».
Анархия в стране. Перечень затруднений, с которыми пришлось встретиться третьей и последней коалиции, был бы не полон, если бы мы не упомянули здесь еще и о тех осложнениях, которые являлись последствиями постоянно растущей требовательности в социальных вопросах и растущего распада управления. Перед самым сформированием третьей коалиции вот что пишут об анархии в стране «Русские ведомости» в номере от 20 сентября: «По всей России разлилась широкая волна беспорядков. Киев, Бахмут, Орел, Тамбов, Козлов, Ташкент, Запад и Восток, центр и окраины попеременно или одновременно становятся ареной погромов и разного рода беспорядков. В одних местах беспорядки возникают на почве продовольственных затруднений, в других толчок к ним дает разгром солдатской толпой винного склада, в третьих просто никто не в состоянии ответить на вопрос, отчего возникли беспорядки. Город жил, казалось, мирной жизнью, но неожиданно толпа выходит на улицу и начинает разбивать лавки, творить насилия над отдельными лицами, подвергать самосуду представителей администрации, хотя бы эта администраций и была выборной. Стихийность и бессмысленность погромов ярче всего бросаются в глаза, и эти особенности беспорядков больше всего затрудняют борьбу с ними. Убеждать, обращаться к разуму и совести? Но именно разум-то тут и отсутствует, а советь заснула крепким сном. Прибегать к мерам репрессии, к содействию вооруженной силы? Но именно эта вооруженная сила в лице солдат местных гарнизонов играет главную роль в погромах... Всего две недели назад военный министр очень успокоительно говорил о положении дел в Московском военном округе (восхваляя свои «демократические» методы управления им. — П. М.), а за эти две недели пришлось уже снаряжать специальные военные экспедиции из Москвы для подавления солдатских беспорядков в Орле, Тамбове, Козлове. Толпа в худшем смысле этого слова все более выходит на улицу и начинает чувствовать себя господином положения, не признавая над собой никакой власти. Иногда эта толпа выкидывает те или иные большевистские лозунги, но по существу ее нельзя назвать даже большевистской или анархистской. Просто толпа как толпа: темная, глубоко невежественная, не признающая ничего, кроме грубо личных интересов».
Через несколько дней вновь сформированное правительство принялось за работу, и первое, с чем оно столкнулось, это тот же вопрос об анархии в стране. На заседании 27 сентября министр внутренних дел Никитин доложил, что, по сообщениям с мест, анархия, как в городах, так и в сельских местностях, продолжает расти. Он также отметил стихийный характер движения, особенно опасный в деревнях. Аграрные беспорядки, по его сообщению, принимали в большинстве случаев характер бессмысленного буйства, выражавшегося в уничтожении усадеб, запасов скота и т. д. Действительно, в те же дни официоз эсеров чертовского оттенка «Дело народа» напечатал сообщение партийной деятельницы г-жи Сле-товой об аграрных беспорядках в Козловском уезде, представляющее яркую иллюстрацию к сообщению Никитина. В уезде к 18 сентября было сожжено более 30 имений, причем в наиболее культурных не оставлено камня на камне. «Жгут и громят не только помещиков, но и крестьян, особенно хуторян и отрубников. Одно село идет на другое или из-за дележки, или из-за отказа идти громить». Крестьяне умоляют прислать им помощь, защитить их. Понемножку присылают солдат, которые присоединяются к погромщикам... Теперь присланы казаки в Козлов. Их появление даже самыми крайними встречено с радостью». Но против них, продолжает Слетова, «кем-то ведется агитация среди солдат. Жалко и скверно видеть, как при одном приближении казаков все пригнулось, а теперь против них страшная злоба, хотя они только разъезжали, никого не трогая». Что же делают партийные работники против этой агитации? «Горсточка местных партийных работников, не демагогов, — отвечает Слетова, — выбивается из сил, но их до смешного мало... Необходимо поехать на места влиятельным представителям партии и исполнительного комитета... Но... попробовала я было поговорить кое с кем, просила дать мне вне очереди сделать заявление на заседании. Подождите, отмахнулись от меня, — у нас важный вопрос: требуют два новых места в президиум; надо сперва с этим покончить». Итак, в Козлове, как в Петрограде и как повсюду, партийные споры за преобладание мешают применению власти, и средство превращается в цель саму по себе.
Очень ярким примером, как эксплуатировали сами «демократические организации» возраставшее бессилие правительства, является история с железнодорожной забастовкой и с требованиями «Центрофлота». Тот и другой конфликты не случайно совпали с днями кризиса правительственной власти. Они закончились после восстановления кабинета, но закончились вынужденными компромиссами, на которые правительство вынуждено было пойти в ущерб интересам государственного казначейства и собственному авторитету.
Победа «Викжеля». Общая железнодорожная забастовка грозила давно, начиная с мая. К угрозе этой забастовкой железнодорожники прибегали не раз, требуя увеличения своих окладов. Прибавки, намеченные так называемой комиссией Плеханова, считались с соображениями государственной экономии. Железнодорожников эти прибавки не удовлетворили, тем более что дороговизна продовольствия продолжала расти. Всероссийский железнодорожный съезд, закончившийся 25 августа, вошел в новые переговоры с Министерством путей сообщения, и вместе с тем снова нависла угроза забастовки. П. П. Юреневу с большими трудностями удалось отсрочить забастовку, когда началось корниловское движение. В борьбе с этим движением при заместителе Юренева А. В. Ливеровском железнодорожникам удалось сыграть большую политическую роль. Недаром Корнилов считал нужным заслужить их благоволение, послав им незадолго до восстания сочувственную телеграмму, в которой признавал их заслуги и право на увеличение материального вознаграждения. Не допустив корниловские эшелоны доехать вовремя до Петрограда, железнодорожники расстроили весь план Корнилова и существенно содействовали его поражению. Это, несомненно, очень повысило политическое самочувствие их центральной организации. Знаменитый отныне «Викжель» (Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного союза) выдвигается вперед в ряду тех главных «демократических организаций», с которыми правительство вынуждено было считаться как с влиятельными факторами внутренней политики. И тотчас же после ликвидации корниловского выступления «Викжель» решает заставить правительство почувствовать и признать свою силу.
В ночь на 7 сентября исполнительный комитет союза в полном составе выехал в Петроград для предъявления правительству требований, санкционированных угрозой забастовки. Он застал в Петрограде новую комиссию по вопросу о пересмотре норм оплаты железнодорожного труда под председательством управляющего Министерством труда Гвоздева. Не удовлетворившись слишком, по его мнению, обширной и неопределенной задачей этой комиссии, «Викжель», «считая железнодорожный союз организацией демократической», вступил в прямые контакты с исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов и получил там признание. Его ввели вместе с представителями бюро исполнительного комитета Совета и Всероссийского совета профессионального союза в состав совещания, которое в три дня должно было разрешить вопрос о «тяжелом материальном положении и голодном существовании железнодорожников». Бюро при этом гарантировало «Викжелю» всемерную поддержку перед Временным правительством решений этой комиссии. Произведя некоторые уменьшения ставок, комиссия передала свои решения в правительственную комиссию Гвоздева на окончательное решение в семидневный срок. От правительства «Викжель» ожидал простого утверждения результатов работ гвоздевской комиссии. Но правительство, обсудив вопрос 19 сентября (то есть в момент своего распада), решило сообразить предварительно новый расход, падавший на казну в случае принятия прибавок, с изысканием нового источника дохода путем увеличения пассажирских и грузовых тарифов, а также с возможностью облегчить расход, организовав продовольствие железнодорожников натурой. Эти вопросы должны были быть рассмотрены в новой комиссии министров под председательством Ливеровского. «Такая передача уже решенного вопроса в новую комиссию, — констатирует «Викжель», — вызвала естественный взрыв негодования среди железнодорожников на местах». Судя по разногласиям «на местах», обнаружившимся позднее, это было не совсем так. Но Центральный комитет во всяком случае решил воспользоваться телеграммами с мест, «что голодные железнодорожники не могут больше ждать», и сделать решительный шаг. Предоставим здесь слово самому «Викжелю».
«Побуждаемый массами и ясно сознавая, что забастовки на отдельных дорогах, предоставленные сами себе, приведут к полному расстройству транспорта и внесут полный хаос в экономическую жизнь страны, прекратят подвоз продовольствия в города и на фронты, породят голодные бунты и приведут к полной гибели страну и революцию, Центральный исполнительный комитет Всероссийского железнодорожного союза, повинуясь велению долга, вынужден был взять в свои руки руководство железнодорожной забастовкой в целях внесения в ее течение планомерности, для того чтобы от этой борьбы не пострадали население страны и народная армия». Впоследствии, объявляя окончание забастовки, «Викжель», правда, выставил менее возвышенные мотивы. «Наша задача сводилась к тому, чтобы добиться наиболее полного удовлетворения выставленных нами требований с наименьшими для страны и армии жертвами». Он признавал и то, что так рискованно поставленная задача не вызывала общего сочувствия «демократии». «Затягивать забастовку в настоящий — исключительно тяжелый для страны — момент, — заявлял «Викжель» 26 сентября, — крайне опасно для революции и Всероссийского железнодорожного союза. Железнодорожники рискуют остаться в одиночестве без поддержки всей остальной демократии». Итак, «Викжель» отлично знал, чем рисковал сам и чему подвергал страну, но уступил он лишь перед дальнейшим риском для самого себя, а не для страны. Во всяком случае он рассчитал верно и точно: правительство «в исключительно тяжелый для страны момент» не могло сопротивляться. Оно уступило как раз тогда, когда дальнейшее сопротивление становилось «крайне опасно» для самого «Викжеля».
Здесь впервые выступила «демократическая организация», откинувшая привычки российской интеллигенции и научившаяся действовать в практических вопросах практически, без промаха — по-американски. Для истории следует сберечь имена этих инициаторов нового периода русской политической тактики, тем более что ни в каком другом отношении имена эти не известны русской общественности. Это были: председатель стачечного комитета «Викжеля» А. Чар, товарищ председателя Федотов, секретарь Афанасьев и члены Баканчиков, Ильичев, Добытин, Кравец, Шеханов и Магитский.
Правительство сдалось не сразу. Забастовка была объявлена — с полуночи на 24 сентября для поездов прямого сообщения, с полуночи на 27 -е — для местного сообщения и с полуночи на 29-е — полная, за исключением санитарных и воинских поездов, продовольственных и воинских грузов. Керенский 21 сентября объявил, что правительство «в течение ближайших дней установит новые нормы заработной платы», хотя и считает своим долгом предупредить, что осуществление этих норм возможно лишь при немедленном повышении железнодорожных тарифов в силу полной невозможности отнести этот новый расход на средства казны. Но вместе с тем министр-председатель заявлял также, что «никаких колебаний, никаких потрясений правильной работы железных дорог Временное правительство допустить не может, так как это грозит неисчислимыми бедствиями для армии и населения больших городов и явится тяжким преступлением против родины и армии». Поэтому Керенский «выражал надежду, что Временному правительству не придется принимать тех суровых мер, которые, по закону, полагаются за неисполнение во время войны распоряжений железнодорожных властей, ибо он “уверен, что железнодорожники в эти дни тяжких испытаний не изменят родине”». Еще более решительным тоном написана телеграмма министра почт и телеграфа Никитина от 22 сентября: «Призыв к приостановлению железнодорожного движения, — напоминал и он, — есть наказуемое по закону преступление, равное измене родине. Все граждане призываются к защите родины от нового удара, подобного корниловскому заговору. Предписываю задерживать все телеграммы явно преступного содержания и сообщать о них мне».
Увы, несмотря на эти предупреждения, забастовка была все-таки объявлена на 24-е. Керенский получил за подписью Магитского гневный и строгий ответ: «Железнодорожники никогда не были и не будут изменниками родине и революции, и вам, товарищ Керенский, это известно лучше, чем кому-либо другому (намек на услуги во время корниловского движения)». Но «безумная игра Министерства путей сообщения привела железнодорожников в состояние взбаламученного моря... Инициатива идет не от нас, а от широких масс. Товарищ Керенский, мы исчерпали все меры. Слово за Временным правительством... Ответственность за грозные события не на нас, а на тех, кто шесть месяцев играл терпением голодных железнодорожников». С Никитиным у почтово-телеграфного союза произошел открытый конфликт, так как исполнительный комитет союза вопреки телеграмме министра признал мотивы «Викжеля» «серьезными и вполне справедливыми» и распорядился «телеграммы органов железнодорожного союза передавать беспрепятственно». Никитин ответил на это распоряжением телеграмму исполнительного комитета почтово-телеграфного союза задержать, а сам исполнительный комитет «считать присоединившимся к противогосударственному движению» и грозил «порвать с союзом всякие отношения». В ответ на это центральный комитет и собрание служащих министерства почт «разъяснили», что забастовку они считают «несвоевременной», но тем не менее «не могут допустить, чтобы члены почтово-телеграфного союза служили оружием, направленным против родственной им профессиональной организации». «Категорически протестуя против сравнения экономической забастовки с корниловщиной», члены союза признали «единственно приемлемой строго нейтральную позицию» и осудили одинаково как «провокаторские слухи о возможности почтово-телеграфной забастовки», так и «попытки помешать контактам железнодорожных организаций и нарушить планомерность забастовки «Викжеля». Со своей стороны, «Викжель» внушительно напоминал Никитину, — в этом, собственно, и заключалась политическая сущность пробы сил, начатой от имени «голодающих железнодорожников», — что его телеграмма «есть призыв к разгрому демократических организаций, ибо армия железнодорожных тружеников есть часть общей демократии, и центральный комитет железнодорожного союза в этой забастовке пользуется поддержкой московских Советов рабочих и солдатских депутатов». «Впрочем, — пренебрежительно прибавлял «Викжель», — ваше отношение к выдвинувшим вас и поставившим в ряды правительства Советам всем известно.. , а потому мы рассматриваем вашу телеграмму как произведение провокационной литературы и даем вам ответ исключительно для освещения вопроса в глазах демократии и всего населения».
Правительство немедленно пошло на уступки. На заседаниях 24 и 25 сентября был выработан и немедленно передан по прямому проводу в центральный комитет железнодорожного союза в Москву правительственный декрет, которым нормы оплаты устанавливались вдвое выше плехановских, хотя и несколько ниже гвоздевских. Зато железнодорожники получали исключительные льготы в деле продовольствия. Их продовольственные комитеты получали независимость от губернских, в случае неполучения ими в течение трех недель продуктов получали право производить собственные закупки и перевозить их в первую очередь; наконец, в случае необходимости они получали продовольствие из интендантских складов. Новая денежная жертва, возложенная на казну правительством, равнялась 760 миллионам в год, и на конец 1917 г. было немедленно ассигновано 235 миллионов.
«Викжель» все-таки был недоволен. По откровенному заявлению А. Я. Чара, он обращался к правительству не только с экономическими, но также и с чисто правовыми требованиями, касавшимися признания прав самого «Викжеля», а о них декрет не упоминал ни одним словом. «Викжель» требовал признания железнодорожного союза правомочным органом при окончательной выработке условий соглашения с правительством, немедленного распоряжения министерства об установлении 8-часового рабочего дня повсеместно, наконец, «хотя бы принципиального согласия» на «демократизацию состава центрального управления». Экономические уступки тоже признавались недостаточными. Но тут «Викжель» соглашался ждать решения нового, экстренно созванного железнодорожного съезда. Выехавшая из Петрограда еще накануне делегация «Викжеля» получила соответствующие инструкции.
Последовали новые переговоры, на этот раз при особом участии военного министра Верховского, к которому делегация была послана непосредственно. К правительству в Зимний дворец вместе с делегацией «Викжеля» явились представители Совета рабочих и солдатских депутатов Чхеидзе, Гоц и Крупинский, представитель профессиональных союзов большевик Рязанов и предложили правительству немедленно издать дополнения к декрету, текст которых был предварительно ими выработан на заседании в Смольном. Министр Ливеровский категорически заявил, что денег правительство больше дать не может, но признал неупоминание о правах «Викжеля» результатом простой поспешности и обещал образовать специальную комиссию для точной нормировки рабочего дня при равном участии «Викжеля» и министерства. С этими объяснениями правительство приняло дополнения к декрету и опубликовало их. «Викжель» получил формальное признание. Правительство обязалось привлекать его к участию «во всех пунктах, где требуется соглашение с другими ведомствами или разработка инструкций». После этого он мог объявить по союзу: «Нам удалось достигнуть более или менее значительных результатов... Железнодорожники в своей борьбе проявили максимум государственной мудрости и наивысшее напряжение сил... Для выработки форм дальнейшей борьбы мы решили созвать на 15 октября чрезвычайный съезд». Теперь же, «опасаясь, чтобы только что народившийся железнодорожный союз в этой тяжелой, гигантской борьбе не был разрушен навсегда и не оказался в полном одиночестве, центральный исполнительный комитет Всероссийского железнодорожного союза признал необходимым всероссийскую забастовку прекратить». Это и было сделано телеграммами по всей сети железных дорог: с полуночи на 27 сентября железнодорожное движение возобновилось в полном объеме. Новая «демократическая организация» получила свое политическое крещение и ознаменовала свое равноправие с другими принятием сокращенного имени «Викжель».
Победа «Центрофлота». Инцидент с другой «демократической организацией», с центральным комитетом Всероссийского военного флота при Центральном исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов, или, как сокращенно звучало это длинное название, с «Центрофлотом», производит еще более гнетущее впечатление. Конфликт возник здесь из-за совершенного пустяка, но «демократическая организация» проявила при этом такое гипертрофированное чувство собственного достоинства и такое неумение охранить достоинство национального «революционного» и «республиканского» правительства, что мелкий сам по себе факт явился грозным симптомом и еще более грозным предвестником грядущих испытаний. «Центрофлот» поднял вопрос о расширении занимаемого им помещения в здании Адмиралтейства. Морской министр Вердеревский, осмотрев помещение, нашел это желание основательным и сделал соответствующие распоряжения. Но «Центрофлоту» решение министра не понравилось, и он предпочел действовать явочным порядком. 14 сентября Вердеревский получил от председателя «Центрофлота» большевика Абрамова следующее короткое заявление: «Г-н морской министр, постановлением “Центрофлота” решено занять для работ и пленарных заседаний помещения, назначенные для начальника штаба Егорьева. О вышеизложенном для сведения уведомляется». Адмирал Вердеревский наложил на этом документе резолюцию: «Из формы и факта обращения ко мне усматриваю, что «Центрофлот» предполагает нужным и возможным в решении вопросов, до сего времени подлежавших решению министра, заменять такового. Не считая такую постановку вопроса полезной и законной, я не усматриваю возможным плодотворно работать в создавшейся обстановке, о чем и заявлю министру-председателю». Керенский, однако, не принял отставки морского министра, и «директория решила не уступать “Центрофлоту”». Тогда Абрамов послал министру новую телеграмму: «Центрофлот» «ввиду встретившегося препятствия... от занятия квартиры Егорьева отказывается, но при том положении, в которое поставлен “Центрофлот”, будет считать себя лишенным возможности продолжать свою работу и слагает с себя свои обязанности вплоть до отъезда членов к месту своей службы». Министр апеллировал своей отставкой к правительству, «Центрофлот» апеллировал своим «сложением обязанностей» к Совету рабочих и солдатских депутатов.
Последовала попытка уладить дело длинными переговорами. Морской министр предложил «Центрофлоту» обширное помещение в 12 комнат и самый большой зал Адмиралтейства, библиотеку для пленарных заседаний. Если и это не понравится, министр предлагал деньги для найма в городе помещения, какое «Центрофлот» найдет подходящим. Но «демократическая организация» хотела непременно иметь квартиру Егорьева и 17 сентября отправила министру новую ноту. «Считая ненормальным такое положение, когда Морское министерство не идет на компромисс, «Центрофлот» решил занять пустующую квартиру начальника штаба, о чем доводит до вашего сведения и сведения министра-председателя». Итак, «Центрофлот» начинал военные действия. Морской министр принял со своей стороны оборонительные меры и опечатал квартиру. Тогда 18 сентября последовал ультиматум: «Центрофлот» требовал у Временного правительства удаления от должностей Егорьева и заведующего телеграфом морского штаба Романова, оставления «спорной квартиры» «по праву» за «Центрофлотом» и назначения на пост первого помощника морского министра капитана Вейнера, начальника штаба Кронштадтской крепости. Все эти требования должны быть удовлетворены в 24 часа; в противном случае «Центрофлот» грозил считать «права высшей морской демократической организации нарушенными и дальнейшее отношение с Морским министерством прерванным». Это было уже слишком — даже для «директории». И правительство Керенского решило: «Центрофлот» немедленно распустить и назначить новые выборы, «считать изменой всякую попытку возбудить волнение среди команды, принимая во внимание угрожающее положение на Балтийском море», и «в случае возникновения на этой почве волнений привлечь настоящий состав «Центрофлота» в качестве подстрекателей». Во исполнение постановления о роспуске 19 сентября «Центрофлоту» было предъявлено требование к 3 часам дня очистить все занимаемые квартиры. Адмиралтейство было окружено отрядом юнкеров, помещения «Центрофлота» и аппарат Юза охранялись часовыми. Телеграммой комитетам флота в Гельсингфорсе и в Севастополе морской министр сообщал, что на флот могут быть направлены «провокационные попытки» и что одновременно с ультиматумом «Цен-трофлота» правительство «получило еще ряд указаний на готовящийся со стороны немцев удар по Балтийскому морю в связи с непрекращающи-мися во флоте волнениями команд». «Ввиду безусловной необходимости не прерывать начатой реальной работы “Центрофлота”» министр просил ускорить выборы его нового состава.
Собрание представителей судовых команд, собравшееся в час дня в Гельсингфорсе, носило, как сообщил по аппарату Юза командующий Балтийским флотом адмирал Развозов, «хотя и тревожный, но выжидательный характер ввиду доверия и уважения, которые связывают флот с морским министром». Но все же центральный комитет флота признал «роспуск “Центрофлота” в столь тяжелое время невозможным» и настаивал на отмене приказа. Общее собрание с судовыми командами уже запросило адмирала Развозова, «какие меры принимать против роспуска». Вердеревский на сообщение Развозова, ответил, что мнение правительства о роспуске было единогласным и что никакое правительство не может допустить «предъявления отдельными организациями ничем не мотивированных требований», ибо в таком случае всякое требование любой группы лиц из населения должно правительством безапелляционно исполняться, и правительство фактически передает власть в руки лишенной организации массы». Он «обращался к уму и сердцу команд» и просил их «не пойти вновь по пути распада на виду у врага, стоящего прямо у порога».
Три часа наступили, а «Центрофлот» и не думал очищать помещений. Он заседал под председательством Абрамова и «принял решения чрезвычайной важности, которые могут быть опубликованы лишь по приведении их в исполнение». Адмирал Вердеревский, вероятно, под влиянием разговоров с Гельсингфорсом предложил тогда новые условия. Он не будет настаивать на очищении помещений и на переизбрании состава «Центрофлота», если последний «в письменной форме, категорически и ясно, откажется от своих ультимативных требований в течение текущего 19 сентября».
Этот компромисс оказался приемлемым для исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, который и провел его в присутствии президиума «Центрофлота» на ночном заседании на 20-е. Днем 20 сентября члены исполнительного комитета Гоц и Авксентьев осмотрели помещение, которое морской министр предлагал для «Центрофлота», и нашли его вполне подходящим. После этого упорствовать больше не приходилось. Днем того же числа члены «Центрофлота» постановили послать во все части флота сообщение о причинах конфликта и о наметившемся благоприятном исходе его. Основываясь на документе, подписанном членами исполнительного комитета и заявлявшем, что «Центрофлот» отказывается от всех своих требований, правительство отменило указ о роспуске «Центрофлота».
Но такое решение не удовлетворило самолюбия «демократической организации». Ночью на 23-е «Центрофлот», пользуясь моментом переговоров Керенского с представителями Совета о составлении нового кабинета, вынес новое решение: ни в какие переговоры и соглашения с директорией больше не вступать, требования свои и решения подтвердить и оставить в силе и ждать разрешения конфликта «не от нынешней директории, а от Центрального исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов и от образующейся новой власти, ответственной перед представительством организованной демократии». Морское министерство ссылалось на исполнительный комитет в доказательство того, что тут «недоразумение» и что «Центрофлот» отказывался не от одной только ультимативной формы своих требований, а и от самих требований по существу. Но «Центрофлот» уже успел вступить в борьбу и с самим исполнительным комитетом в лице его «морского отдела», который он постановил «упразднить, а лиц, входящих в него, не признавать выразителями воли и нужд флота» ввиду их «контрреволюционности» и «двусмысленного поведения». Большевистская тактика «Центрофлота», таким образом, развертывалась вовсю, в полной гармонии с настроением Балтийского флота.
Расчет на возбуждение смуты при составлении нового кабинета на этот раз не оправдался. Правительство сформировалось, и это не было правительство, ответственное перед организованной демократией. Тем не менее «Центрофлоту» удалось настоять на выполнении первоначально заявленных им требований. На новом заседании исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов 25 сентября ультиматум «Центрофлота» был рассмотрен и решено образовать комиссию из членов исполнительного комитета «Центрофлота» и Морского министерства для... осмотра спорной квартиры. Морской министр заявил, что он заранее подчиняется ее решению. А комиссия решила квартиру начальника штаба присудить «Центрофлоту»! Сам начальник штаба Егорьев, отставки которого требовал «Центрофлот», должен был покинуть свой пост. Это была полная капитуляция правительства перед случайным капризом «демократической» организации.
V. Последний шанс последней коалиции
Совет республики. Открытие Совета республики. Было ясно, что при сложившихся условиях, при более чем сдержанном отношении умеренных социалистических партий к новой власти и при агрессивном настроении крайних, при наступившей, наконец, в результате семи месяцев безвластия анархии в городе и в деревне, при полном игнорировании государственных нужд и целей «демократическими организациями», которые росли, как грибы, и плотным кольцом отрезали правительство от всякой возможности влияния на массы, третье коалиционное правительство не может рассчитывать на успех. Конечно, создание каждого коалиционного правительства после кризисов власти, становившихся все более и более длительными, сопровождалось временным усилением власти. Но с каждым разом усиление это становилось все менее и менее значительным. Политический барометр четырех революционных правительств, из которых три были коалиционные, представлял собой кривую с целым рядом понижающихся вершин, с круто падающими нижними точками и с возрастающей амплитудой колебаний. «История болезни» Временного правительства может быть графически изображена этой кривой.
Была, однако, одна новая черта в положении, создавшемся в начале октября. Впервые за время революции в одном и том же представительном собрании должны были сойтись две группы, становившиеся все более враждебными друг другу: «революционная демократия» так называемых «демократических организаций» и так называемые «цензовые элементы», к которым причислялась также вся несоциалистическая и вся непартийная демократия. Оба боровшихся элемента были весьма несовершенно связаны с народными низами. Но преимущество демагогии, преимущество громких лозунгов «классовой борьбы» было на стороне «революционной демократии», причем в ее рядах это преимущество уже успело перейти к крайнему левому флангу.
Какова будет встреча обоих конкурентов на представительство народной воли? В какой степени при взаимной личной встрече окажется возможным разрушить расхожие чудовищные легенды, и установить сколько-нибудь мирные отношения? Удастся ли, наконец, ввести те реальные разногласия, которые затем останутся, в рамки чисто парламентарной борьбы? Будет ли понято, что выше этой борьбы стоят общенациональные задачи, от разрешения которых зависит дальнейшее существование демократической и республиканской России? В какой степени это понимание окажется выше партийных и классовых стремлений? Проявит ли собрание рядом с пониманием общенациональных вопросов также и достаточную дисциплину, для того чтобы подкрепить правительство в общей народной борьбе за их благополучное разрешение? В частности, окажется ли собрание на высоте понимания двух важнейших проблем, от решения которых зависело уже не только существование демократической и республиканской России, но дальнейшее существование России вообще: проблемы военной и проблемы международной? На все вопросы, конечно, ответ уже был налицо — в материале, накопленном семимесячным опытом, — и это был ответ отрицательный. Но все же нужно было подождать исхода последней попытки. Привыкшие к ответственной работе политические деятели качали головами, но не складывали оружия. За использование последнего шанса они взялись с такой же серьезностью, как если бы верили в окончательный успех
«Положение о временном Совете Российской республики» на основаниях, условленных между вождями Совета и «цензовыми элементами», было опубликовано 3 октября вместе с постановлением правительства о созыве Совета республики на 7 октября и о прекращении его сессии «за неделю до открытия заседаний Учредительного собрания» (то есть 20 ноября). Таким образом, сессия Совета должна была продолжаться всего шесть недель. В первых числах октября Керенский поднял в правительстве вопрос, обсуждавшийся «демократией»: о переходе правительства в Москву и о созыве там Совета. Ввиду германских побед в Рижском заливе вновь был поднят вопрос об эвакуации Петрограда, и правительство уже решило перевести в Москву в первую очередь те части министерств, которые тесно связаны с центральным управлением и должны находиться при правительстве. Н. М. Кишкин уже приступил к исполнению возложенного на него поручения — приготовить для правительства, министерств и Совета помещение в старой столице. Но, когда известие о намерениях Керенского появилось в газетах, «революционная демократия» и в особенности ее левое крыло, забила тревогу. Здесь не сомневались, что Керенский хочет таким образом отделаться от Советов. Несомненно затем, что этим же предрешался спорный вопрос о месте созыва Учредительного собрания в смысле желаний умеренных элементов и против определенного решения Совета. Один из советских лидеров заявил члену правительства, что переезд в Москву есть «нож в спину революции». На это он получил характерный для настроения момента ответ, что зато оставление в Петрограде есть «удар в грудь немецкого штыка». Большевики уже обсуждали в своем ЦК возможность устройства коммуны в Петрограде в случае отъезда правительства. Член исполнительного комитета Богданов (левый меньшевик) предсказывал, что «если правительство Керенского будет заседать в Москве, то в Петрограде образуется новое правительство».
Все эти толки остановили правительство. Было решено вопрос об эвакуации столицы передать на решение Совета республики, который должен был открыть свою сессию в Петрограде. Для этого был спешно приспособлен зал Мариинского дворца, оказавшийся достаточно просторным для размещения 550 членов Совета. Понадобилось лишь заменить мягкие кресла, в которых мирно восседали сановники старого Государственного совета, демократическими стульями, более подходившими к составу нового собрания. Конечно, из зала были устранены все воспоминания о старой власти: завешен герб, висевший над председательской трибуной, и закрыта полотном знаменитая картина Репина, представлявшая государственных мужей старого Совета в юбилейном заседании под председательством Николая Второго.
Состав Совета республики определился следующим образом:
I. По списку демократических организаций
(социалистическая демократия):
Партии:
1. Социалисты-революционеры 63
2. Меньшевики-оборонцы 62
3. Большевики 53
4. Интернационалисты социал-демократы (объед.) 3
5. Народные социалисты 3
6. Группа «Единство» (Плеханова) 1
7. Украинские социал-демократы 1
Организации:
1. Исполнительный совет крестьянских депутатов 38
2. Земская группа 37
3. Представители фронта 25
4. Кооперация 18
5. Рабочие кооперации 5
6. Экономические организации 6
7. Земельные комитеты 5
8. Казачье самоуправление 5
9. Казаки 3
10. Железнодорожный союз 4
11. Почтово-телеграфный союз 2
12. Флот 3
13. Учительский союз 2
14. Крестьянский союз 2
15. Бюро совещания советов прис. пов. 1
16. Военно-окружные комитеты 2
17. Губернские исполнительные комитеты 4
18. Земские работники 1
19. Женские организации 1
20. Увечные воины 1
21. Демократическое духовенство 1
22. Мелкие демократические группы 15
Итого: 367
II. По списку «цензовых групп»
(несоциалистическая демократия и «буржуазия»)
1. Партия народной свободы 56
2. Представители торговли и промышленности 34
3. Совет московской совещательно-общественной
деятельности 15
4. Совет земельных собственников 7
5. Казачество 22
6. Академический союз 3
7. Радикальная демократическая партия 2
8. Всероссийское общество редакторов 2
9. Лига равноправия женщин 2
10. Главный комитет женского союза 1
11. Старообрядцы 2
12. Духовная академия 1
13. Всероссийский совет духовенства и мирян 1
14. Всероссийский совет педагогов духовных школ 1
15. Центральный военно-промышленный комитет 1
16. Центральное бюро Всероссийского совета инженеров 1
17. Отдельные национальности 5
Итого: 156
III. (Социалистическое) представительство национальностей
1. Евреи 4
2. Мусульмане 4
3. Украинцы 2
4. Белорусы 2
5. Поляки 2
6. Литовцы 2
7. Латыши 1
8. ? 1
9. Эстонцы 1
10. Армяне 2
11. Грузины 2
12. Совет горцев 1
13. Приволжские народности 1
14. Буряты 1
15. Совет национал-социальной партии 1
Итого: 27
Всего: 550
После ухода большевиков (53) осталось 497 членов Совета республики и в этом числе 314 членов по списку «демократических» организаций и ровно вдвое меньше по списку «цензовых элементов» (156). Если, однако, вспомнить политическую позицию кооператоров и крестьян, а отчасти земской группы и экономических организаций на демократическом совещании, то увидим, что большинство у «революционной демократии» по всем важнейшим вопросам момента было в Совете далеко не бесспорное. При переходе кооператоров и крестьянских депутатов вместе с плехановцами и с народными социалистами на сторону несоциалистической части Совета (67 голосов) приведенные цифры вместо 2/3 и 1/3 превращались уже в 247 и 223. Голоса земской группы, экономических организаций и земельных комитетов (48) уже давали при таком распределении перевес «цензовым» элементам, даже если бы на стороне социалистических партий Совета оказались все представители народностей (226 и 271 голосов). Разумеется, все это могло проявиться лишь на вопросах общенациональных. Но ведь на этих последних и сосредоточивалась вся партийная борьба текущего момента. И от позиции названных групп, от которых можно было ждать умеренности и свободы от подчинения партийной дисциплине социалистических партий, зависело теперь, сыграет ли Совет республики ту роль опоры правительства, которая вытекала из самой идеи коалиционной власти, или же, наоборот, он нанесет этой идее, а вместе с ней и революционному правительству вообще, последний coup de grace[107].
Когда члены Совета республики собрались на первое заседание за час до его открытия, к четырем часам 7 октября, у многих скептиков несколько отлегло от сердца. В этом зале сошлись все сколько-нибудь видные деятели, выдвинутые революцией. Многие из них, бывшие новичками в начале революции, теперь уже прошли через ряд тяжелых испытаний, до некоторой степени заменивших им государственную опытность. На ум невольно приходило сравнение этого состава, намеченного центральными комитетами партий и организаций, почти лишенного обычного балласта больших собраний, с тем пока загадочным лицом грядущего «хозяина земли русской», какое откроется через полтора месяца в Таврическом дворце как итог первого опыта всеобщего избирательного права в обстановке русской темноты и политической неподготовленности. Члены Совета говорили друг другу, осматриваясь по сторонам: хорошо, если Учредительное собрание будет не хуже этого!
Члены Совета расселись на стульях разного фасона в таком порядке. На крайней правой оказались торгово-промышленники; дальше, на местах «нейдгартцев» Государственного совета, фракция народной свободы, сразу возросшая до 75 членов. Потом, непосредственно рядом, во второй трети зала, поместились народные социалисты, земская группа, меньшевики и правые эсеры. Рядом с В. Д. Набоковым сидела Е. К. Брешковская; за ней Вера Фигнер. Крайняя левая треть оставалась почти пустой, так как фракция большевиков отсутствовала. Заседание открылось без нее. Она совещалась в Смольном монастыре о внешней обстановке своего, уже решенного, ухода. Зал вообще был полупуст, так как многие депутаты еще не съехались, и общее настроение было далеко от обычной торжественности первых заседаний. Сюда пришли люди, привыкшие встречаться друг с другом, пришли случайно и на короткое время, как будто по дороге. Скоро они опять уйдут — и опять встретятся там, в Таврическом дворце. Здесь они точно присели для минутного роздыха. В России так мрачно, и так мало оставалось надежды на то, что даже коллективному уму революционной России, здесь собранному, удастся, наконец, найти надлежащую дорогу. Словом, тут было не место и не время для фраз и пышных речей: настроение складывалось скорее будничное и деловое, и даже шумные заседатели Смольного здесь, среди тихой обстановки верхней палаты, лицом к лицу с «цензовыми элементами», как будто несколько оробели и притихли. Другая среда, другие нравы — и даже другие костюмы...
Вступительные речи Керенского и выбранного председателем Совета Н. Д. Авксентьева на этот раз вполне отвечали важности момента и серьезности положения. Ораторские неудачи научили обоих быть осторожными. Керенский на этот раз говорил без экспромтов и почти без отступлений от основных положений речи, одобренных правительством. Авксентьев прочел свою благодарственную речь по бумажке. Темы той и другой речи были почти одинаковы: общенародные задачи текущего момента. Оба оратора считали такими задачами восстановление боеспособности армии и энергичную борьбу с неприятелем, введение порядка и организации в хозяйственно-экономическую жизнь страны и настойчивую борьбу с анархией. Расписавшись в почтении к «идее» «скорейшего заключения демократического мира», и Керенский, и Авксентьев сосредоточили весь центр тяжести своих речей на апофеозе армии и флота. Оба призывали к дальнейшей борьбе, которая дала бы нашим союзникам возможность и дальше «смело рассчитывать на наше сотрудничество и помощь», а врагов заставила бы «считать нас в ряду людей, с которыми нет других слов, как слова равных с равными», с которыми возможен лишь «почетный мир» вместе с «великими союзными народами», но у которых, «каковы бы ни были испытания, никогда насилием не будет сломлена воля к торжеству права и справедливости». Керенский еще продолжал временами делать авансы «революционной демократии», обещая ей, например, что правительство впредь, как и раньше, «не будет прибегать к мерам, которые оскорбили бы идею свободы, равенства и братства». Речь Авксентьева была насквозь искренна и честна и не делала никаких уступок расхожей революционной фразеологии.
Этот тон и это содержание речей были, однако, оценены далеко не всей аудиторией. Большая часть аплодисментов слышалась справа и из центра. Весь зал аплодировал лишь приветствиям, обращенным к армии. А крайняя левая, большевики и интернационалисты, угрюмо молчали и не встали с мест даже тогда, когда все собрание устроило овацию дипломатическим представителям союзников.
Объявление войны правительству большевиками. Тотчас за речью Авксентьева Троцкий попросил слова для первой и единственной декларации большевиков, мотивировавшей их формальный разрыв «с этим правительством народной измены и с этим Советом». По обычаю большевиков, декларация вся была посвящена демагогическим разоблачениям. Совет республики — это новые «кулисы», за которыми будет совершаться «убийственная для народа работа». Демократическое совещание должно было — это была его «официальная цель» — «заменить безответственный личный режим подотчетной властью, способной ликвидировать войну и обеспечить созыв Учредительного собрания в назначенный срок. Между тем за спиной демократического совещания путем закулисных интриг Керенского, кадетов и вождей эсеров и меньшевиков достигнуты результаты противоположные: создание власти, в которой и вокруг которой явные и тайные корниловцы играют роковую роль». «Буржуазные классы», направляющие политику Временного правительства, поставили себе целью сорвать Учредительное собрание». «Цензовые классы провоцируют крестьянское восстание и гражданскую войну». Они «открыто держат курс на костлявую руку голода (выражение прогрессиста Рябушинского на I съезде общественных деятелей в Москве), которая должна задушить революцию и в первую очередь Учредительное собрание. Не менее преступна и внешняя политика... Мысль о сдаче революционной столицы немецким войскам не вызывает возбуждения в буржуазных классах и, наоборот, приемлется как естественное звено общей политики, которая должна облегчить их контрреволюционные замыслы». «Вместо открытого предложения немедленного мира через головы всех империалистических правительств и дипломатических канцелярий», чтобы «сделать таким образом фактически невозможным ведение войны, Временное правительство, по указанию кадетских контрреволюционеров и союзных империалистов.., обрекло на бесцельную гибель многие сотни тысяч матросов и солдат и подготовило сдачу Петрограда и крушение революции». «Руководящие партии Совета служат для этой политики добровольным прикрытием». Но «мы, фракция социал-демократов большевиков, не имеем с ними ничего общего и не хотим ни одного дня, ни прямо, ни косвенно, прикрывать их». «Покидая Совет, мы взываем к бдительности рабочих, солдат и крестьян всей России; только сам народ может спасти себя, и мы обращаемся к народу: да здравствует немедленный честный демократический мир, вся власть Советам, вся земля народу, да здравствует Учредительное собрание».
Речь Троцкого неоднократно прерывалась криками негодования, и Авксентьеву приходилось неоднократно упрашивать собрание дослушать оратора до конца. Но перерывы и крики с мест слышались опять-таки лишь справа и из центра. Левая оставалась безмолвной свидетельницей этого состязания, не решившись даже в эту критическую для себя минуту открыто осудить тактику, ярким проявлением которой явилось выступление Троцкого.
Уходя из Мариинского дворца, большевики тем самым показывали, что парламентской борьбы они не признают и что дальнейшую борьбу против правительства и против «руководящих партий» Совета они будут продолжать вне этого зала, на улице. Они говорили и действовали как люди, чувствующие за собой силу, знающие, что завтрашний день принадлежит им. На этот вызов те, от кого еще могло зависеть изменить дальнейший ход событий, ответили двусмысленным молчанием. Так первый день сессии Совета уже бросил луч света на ожидавшую его судьбу. «Когда сопоставишь начало и финал торжественного дня, — замечала на другой день одна газета, — то невольно приходишь к выводу, что и новый Совет республики, и стремящееся опереться на него правительство только тогда сумеют вывести страну из настоящего состояния все возрастающей анархии, когда у министров будет столько же решимости и воли к действию, сколько ее у товарища Троцкого, а Совет республики будет единственным советом, выражающим волю и государственный разум страны».
Но, увы, этого-то и не видно, прибавляла газета. Власть не только не обнаруживает сама той «напряженности» в борьбе с анархией, которой Керенский требовал в своей речи от общества, но и продолжает попустительствовать ее проявлениям и, между прочим, даже в этой самой речи. Слово продолжает по-прежнему расходиться с делом, а «власть при одних словах — не власть».
Позиция партии народной свободы. Несколько дней спустя (14 октября) на съезде партии народной свободы министр призрения Н. М. Кишкин с полной откровенностью дал совершенно такую же характеристику настроения правительства и очень прозрачно указал на основную причину, почему «дерзание» не переходит в «дело». «Основное зло в том, — говорил Кишкин, — что у революционного правительства нет революционного дерзания. Второе зло — во всевластии слов, которые все покрывают густым слоем. И третье зло — на знамени, которое теперь развевается над страной, написано: “безнаказанность”. Как же бороться против этого тройного зла? Есть ли у правительства для этого сила и физический аппарат? Кишкин отвечает: «Наблюдения, сделанные мной за недолгое пребывание в кабинете, дают основание сказать, что слабость правительства в значительной мере есть продукт самогипноза». Он лично будет призывать правительство к тому, чтобы оно себя от этого гипноза слабости освободило, — призывать к «дерзанию». «Но вот беда, — прибавляет далее оратор, — среди самого правительства теперь еще можно сговориться, что было так трудно, почти невозможно при прежних коалиционных правительствах. Но нет уверенности, что то, о чем сговорились, будет приведено в исполнение. И новая задача — заботиться о том, чтобы за сговором следовало исполнение».
Нарисованная здесь психологическая характеристика полностью соответствует тому, что изложено выше. При большом единодушии министров было чрезвычайно трудно толкнуть главу правительства на путь дерзания. В первые же дни нового кабинета он уехал в Ставку, свалив все дела на своего заместителя, и пробыл там до начала октября. Только что открыв Совет республики, он уже задумал новую поездку — в Ставку и оттуда на Волгу и дальше по России. Только самые энергичные настояния
А. И. Коновалова заставили А. Ф. Керенского отсрочить свое решение о долгой поездке и ограничиться поездкой в Ставку, куда он выехал 14-го. Но и находясь в Петрограде, он проявлял ту роковую пассивность, которая, быть может, вытекала из понимания безнадежности положения, но во всяком случае окончательно эту безнадежность закрепляла.
Совет республики должен был теперь перейти к обсуждению основных вопросов, военных и международных, и плоды этого обсуждения должны были показать, чего он стоит.
Серьезность военного положения и разложение армии. Положение, при котором на этот раз приходилось обсуждать вопрос о боеспособности армии, было серьезнее, чем когда-либо. В первый раз за время войны почувствовалась реальная возможность приближения неприятеля к столице по кратчайшему пути — побережью Финского залива. В конце сентября неприятель произвел удачный десант на островах Эзель и Даго. В первых числах октября он проник в Рижский залив и попытался отрезать выход нашей флотилии к Финскому заливу, загородив с севера пролив между о. Моон и берегом Эстляндии. Флоту пришлось уйти, пожертвовав миноносцем «Гром» и старым линейным кораблем «Слава». Тогда германцы произвели высадку на полуостров Вердер против острова Моона в самой Эстляндии, закрепив за собой, таким образом, обе стороны Моонзунда и грозя движением к Хапсалу и к Ревелю. Большие германские цеппелины с этих пор получили возможность прогуляться до самого Петрограда.
Несмотря на все совещания верховного главнокомандующего и нового военного министра с новым начальником штаба (Духонин) в Ставке и в столице о способах усиления боеспособности армии, военное дело не улучшалось. Легко было разогнать высший командный состав, но привить армии «революционную дисциплину» методами Верховского и Керенского оказывалось невозможным. Донесения военных комиссаров и штабов Военному министерству продолжали рисовать картину полной анархии и разрухи. То тут, то там солдаты отказывались идти на фронт, предпочитая заниматься торговыми операциями в городах и насильно захватывая под купленное у крестьян зерно пассажирские вагоны. Фронтовые части требовали прекращения войны во что бы то ни стало, хотя бы путем позорного или, как выразилась делегация солдат перед исполнительным комитетом Совета рабочих и солдатских депутатов, «похабного» мира. Они требовали отвода их с фронта в тыл и замены резервами. Расстройство транспорта, начавшее проявляться в недостатке продовольствия и снаряжения армии, усиливало нервное раздражение в войсках. Вливавшиеся во фронт запасные части приносили с собой распущенный дух столицы и готовые лозунги классовой борьбы. Если одни части фронта, сохранившие дисциплину, отказывались принимать подобные комплектования и просили не посылать их больше, то другие, напротив, поддавались их влиянию и то там, то сям начинали принимать большевистские резолюции. С 1 по октября военный министр насчитал среди тыловых частей армии, размещенных внутри страны, 16 погромов, 8 пьяных погромов, 24 самоличных выступления, 16 случаев применения вооруженной силы для подавления анархических вспышек. Сказался этот развал и при последних боевых операциях. Комиссар Вишневский, попавший было в плен на острове Мооне, но потом спасшийся бегством, рассказывал в «Центрофлоте», что во время наступления противника на островах Моон и Эзель царила полная дезорганизация и расстройство. Многие солдаты отказывались идти в бой, заявляя, что предпочитают быть расстрелянными своими товарищами. Осведомленность противника о всех деталях нашей обороны была поразительна. На одном из сбитых аэропланов была найдена карта с точным расположением всех наших штабов и батарей. Большая часть гарнизона панически бежала. Были случаи, когда полки шли сдаваться с пением песен. Части команд верендских батарей (на южной оконечности Эзеля), по заявлению Вердеревского в Совете республики, «опозорили себя на веки вечные». В исполнительном комитете Совета рабочих и солдатских депутатов Вердеревский рассказал этот случай подробнее: прислуга и команда некоторых береговых батарей при приближении противника бросала свои посты и бежала; прислуга других орудий, чтобы заставить бежавших вернуться, обратила орудия против них, и в решительную минуту вход в Рижский залив оказался совершенно незащищенным.
Как отразилось все это в сознании армии, сбитой с толку своей и неприятельской агитацией, видно из телеграммы, посланной «Центрофлоту» Советом солдатских депутатов 12-й армии. Лицом к лицу с врагом, эта армия понимает, что «нет немедленного выхода из войны, что на нас идут войска Вильгельма, и, не теряя ни минуты, мы должны защищаться». Но, «идя на смерть», «она имеет право требовать» — и требует — проведения в жизнь «особенно дорогих для народа требований революционной программы внутри страны», а именно: передачи земли земельным комитетам, скорейшего достижения международного демократического мира и только потом уже «немедленного пресечения погромных движений в стране, снабжения армии хлебом, фуражом, теплой одеждой и сапогами, а для этого — борьбы с «преступниками», тормозящими работу транспорта и снабжения, и наконец, немедленной отправки в армию других «преступников», «бездействующих, сытых, гуляющих солдат запасных частей», но с условием, чтобы это были «пополнения обученные»: «не нужно нам подлых трусов, жалкого сброда, которыми дарит нас тыл»... Тыл дает, что имеет; больная армия — больной тыл — это заколдованный круг, отвечал им в Совете республики генерал Алексеев.
Мы сейчас увидим, что требования солдат, переданные через «Центрофлот», — закон для начальства. Программа 12-й армии есть программа публичных выступлений Верховского и Вердеревского. Что бы они ни думали и как бы они ни понимали дело сами — а они не могут не думать, как специалисты военного дела, и не могут не понимать, в чем корень зла, — все равно. Публично и открыто они будут говорить то, что от них требуют. Но неужели Совет республики не услышит голоса независимых людей и партий, не связанных велениями «демократических организаций»? Неужели был прав тот член Совета республики, который на упоминание о противниках «демократического» строя армии ответил восклицанием с места: «Их здесь нет!»
Конечно, они там были. Фракция партии народной свободы, обсудив вопрос 9 октября, решила, что ничто не изменилось с тех пор, как она приняла программу оздоровления армии, получившую название «корниловской», но разделявшуюся всем прежним составом высшего командования с генералом Алексеевым во главе. Она подтвердила свое мнение, что и теперь восстановление боеспособности армии возможно лишь при условии возвращения дисциплинарной власти командному составу и ограничения деятельности армейских «демократических» организаций хозяйственными и просветительными функциями. Собравшийся в эти же дни в Москве второй съезд общественных деятелей, представлявший наряду с к.-д. более правые элементы русской общественности и Совета республики, выслушал двух бывших главнокомандующих, А. А. Брусилова и Н. В. Рузского, которые оба горько оплакивали разрушительные последствия внесения политики в армию. Затем генерал Зайончковский, бывший командующий армиями Румынского фронта, категорически отрицал, что программа Верховского разделялась кем-либо из военных авторитетов, русских или иностранных. А морской офицер С. В. Луком-ский опровергал утверждение Вердеревского, что дисциплина на новых началах может дать победу. После этого совещание 14 октября приняло очень обстоятельную резолюцию по военным вопросам, внесенную военной группой. Резолюция требовала, чтобы армия стояла «вне партий и партийных влияний»; чтобы назначения на должности зависели от «боевых и служебных качеств», а не от результатов «политического контроля и розыска, осуществляемого в настоящее время войсковыми комиссарами и организациями»; чтобы списки офицерских чинов, «уволенных под влиянием безответственных и самочинных организаций», были пересмотрены; чтобы были восстановлены отдание чести и дисциплинарная власть начальников всех степеней, конечно, с гарантией против превышения власти; «чтобы ведению армейских комитетов подлежали только культурно-просветительные, хозяйственные и продовольственные вопросы с утверждения начальника и с правом роспуска данного состава комитета в случае превышения им своих прав»; наконец, чтобы «пропаганда противогосударственных и противонациональных идей, а равно и учений, отрицающих необходимость существования самой армии и воинской дисциплины, не допускалась в армии и решительно преследовалась».
В Совете республики все эти определенные решения должны были встретиться со стремлением смягчить острые углы и найти почву для примирительных формул, способных сблизить разные взгляды, хотя бы по существу и несовместимые. Стремление это было естественно в среде лиц, только что одержавших блестящую победу над «революционной демократией». Ведь только путем соглашения они заставили ее вождей отказаться от формально принятых решений, осуществили вопреки им коалицию с «буржуазией» и с «кадетами» и завершили свою победу изданием компромиссной декларации, заменившей «демократическую» платформу 14 августа, и созданием в лице Совета республики совещательного органа с составом членов, назначенных правительством. В составе фракции народной свободы это примирительное течение было представлено В. Д. Набоковым и М. С. Аджемовым, к которым присоединился возвратившийся после отдыха М. М. Винавер. Напомним, что именно военный и международный отделы в декларации новой коалиции представляли наибольшие и наиболее опасные уступки «революционной демократии», и именно с этих двух важнейших отделов началась работа Совета республики. Фракция по военному вопросу поручила выступить в Совете республики не только что вернувшемуся А. И. Шингареву, специально знакомому с вопросами обороны по комиссии IV Государственной думы, председателем которой он был, и по деятельному участию в особом совещании по обороне, а М. С. Аджемову, участнику совещаний, приведших к третьей коалиции, и автору проекта учреждения Совета республики, послужившего основой того, которое было утверждено правительством.
Трения о боеспособности армии в Совете республики. 10 октября в Совете республики открылись прения по вопросу о поднятии боеспособности армии. Внешне в зале Мариинского дворца было серо и буднично. Члены собирались медленно, и заседание было открыто с большим опозданием, что даже заставило председателя Авксентьева обратиться к собранию с необычной для русского представительства просьбой быть аккуратнее «в настоящий тяжелый момент, когда каждая минута дорога». Все как будто чувствовали, что политическая жизнь уже идет мимо этого зала и что за его пределами принимаются важнейшие решения. Чувствовалось это и в заявлениях военного и морского министров, слишком очевидно для всех считавшихся в своих речах не с тем, чего требовало существо дела, а с тем, что подумают об этих выступлениях в тех «демократических организациях», перед которыми они чувствовали реальную ответственность.
Военный министр Верховский начал с того, что отрицал саму проблему, подлежавшую рассмотрению. «Люди, говорящие, будто русская армия не существует, не понимают того, что говорят. Немцы держат на нашем фронте 130 дивизий — вот во что они оценивают русскую армию... Приходится слышать вздорные речи, будто с наступлением холодов армия уйдет из окопов и не исполнит своего долга. Это явный вздор», — провозгласил Верховский при аплодисментах слева. Это был вообще первый министр, пожавший рукоплескания не от «правой и части центра», как другие, а от «левой и части центра». И было за что. «Военная программа правительства, доложенная мной на демократическом совещании три недели тому назад, — сообщал военный министр, — проводится в жизнь самым энергичным темпом. Все лица командного состава, так или иначе причастные к корниловскому движению, отстранены совершенно. Их места заняты другими, которые понимают современную обстановку». Увы, несколькими фразами дальше военному министру пришлось прибавить: «И при старом режиме были люди, которые шли, куда ветер дует, и сейчас, при новом режиме, появились генералы — и даже в очень высоких чинах, которые определенно поняли, куда ветер дует и куда нужно вести свою линию». Оратор оппозиции заметил потом, что «это можно применить и к некоторым из тех, кто сидит на скамьях Временного правительства».
Это во всяком случае можно было применить к выступлению Верховского. Военный министр не мог совершенно умолчать о таких отрицательных явлениях, как «анархическое движение на фронте и в тылу и разлагающие пополнения, которые приходят из тыла необученными и недисциплинированными, в полном беспорядке». Но он очень ловко вставил это признание между упоминанием о «трагической истории Корнилова», «в результате» которой и произошел тот или иной «неисчислимый вред», и прямым заявлением: «Одна из причин этого — непонимание войсками целей войны. Задача современного правительства и Совета республики — сделать для каждого человека совершенно ясным и определенным то, что мы не воюем ради захватов своих или чужих». Очень искусно Верховский выдал также «создание частей украинских, эстонских, грузинских, татарских» и т. д. за меру, «которая должна поднять боеспособность армии».., ибо это есть «постепенный переход к территориальной системе комплектования войск». Снабжение армии плохо, но это потому, что «в начале революции думали, что в армии все можно сразу сломать и переустроить»... и «заменили интендантство целым рядом организаций», о которых министр мог говорить и требовать их «сокращения»... совершенно безопасно. Это были организации не «демократические», а земские и городские, которые притом же попали в немилость к солдатам, как содействующие укрыванию от строевой службы в тылу. Наконец, «самый важный вопрос» — о дисциплине. Можно ли восстановить порядок «насилием одной группы над другой» или «привлечением карающей власти со стороны», «усмирением и покорением»? — спрашивал министр. И он отвечал, продолжая свое жонглирование между реализмом и политиканством: ведь «такая стоящая извне сила, которая будет усмирять и покорять, только одна: сила германских штыков». И затем, вместо того, чтобы отбросить с негодованием эту единственную «внешнюю силу», министр оказался не прочь попугать ею: «Если мы сами в себе не найдем силы и возможности устроить порядок внутри страны, то этот порядок будет у нас установлен германскими штыками». А далее выяснялась и цель угрозы. До сих пор порядок восстанавливается военными организациями, но для применения оружия с целью подчинения народа внутри страны нужно, чтобы Совет республики сказал, что он этого хочет.
Это неожиданное обращение было направлено к правому большинству. Слева были уверены, что это ловушка и провокация в их стиле, и потому кричали: «Правильно!» Между тем этой туманной фразой министр, не теряя доверия левых, в сущности ставил перед правыми свою кандидатуру на пост военного диктатора и наследника Корнилова. Чтобы не было недоразумения, он еще вернулся к этой теме в конце речи: «Я твердо и определенно поставлю Совету республики: угодно ли ему, чтобы в стране продолжались погромы, пьяные бесчинства, выступления и т. д.? Или ему угодно, чтобы в тех случаях, когда выступает анархическая толпа, к этой толпе применялось оружие?.. Восстановить порядок пытался и Корнилов своей властью. Попытка Корнилова сорвалась и не могла не сорваться. Но оставить анархию, перед которой мы стоим, так, как она есть, есть преступление перед государством, перед целой страной. Поэтому пускай представители всего русского народа скажут, что они считают нужным водворить порядок для спасения родины».
Этот молодой человек, видимо, не хотел в своей головокружительной карьере остановиться на портфеле военного министра и уже искал себе точку опоры, чтобы подняться выше. Но он слишком спешил и потому слишком выдавал себя. Все в нем: и не успевшая стать солидной тоненькая фигура, и голос, срывавшийся на фальцет в самых патетических местах, и чересчур смелые, рискованные, не взвешенные и выскакивавшие как-то неожиданно для самого оратора обороты фраз, и, наконец, сам выбор места для конфиденциальных предложений — все это отзывало чем-то недоделанным и недозрелым. В смелости и в честолюбии у Верховского, видимо, не было недостатка; он не был лишен и ясности понимания. Но неразборчивость в выборе средств и беспринципность чересчур гибкой аргументации слишком бросались в глаза, чтобы он мог не «сорваться» в свою очередь. Перед однородной аудиторией исполнительного комитета, быть может, его ловкость и могла сойти за серьезность и силу убеждения. Здесь, в этой смешанной и взыскательной аудитории, при необходимости аргументировать сразу на два фронта экзамен оказался слишком труден.
Проще и непосредственнее выступил морской министр Вердеревский. Он тоже, по словам старого Горация, «видел и одобрял лучший путь, но следовал худшему». Он прикрыл это противоречие тем, что выбирал более благодарные темы, обходил более трудные и в самых ответственных местах прикрывался авторитетом демократических органов. Во всех флотах дело обстоит недурно. Если в Балтийском флоте в момент, когда ему приходится решать труднейшую задачу обороны, дело обстоит иначе, если производительность заводов крайне понизилась, если отношение рабочих к своим обязанностям самое отвратительное, то, во-первых, «виноваты не одни рабочие и их организации»; заводам не хватает угля и металла. А во-вторых, появление немецких сил вблизи нашего берега объяснит рабочим массам и организациям, что от них зависит поднять боеспособность флота с точки зрения материальной, что промедление каждого часа в этой работе является явлением грозным. Что касается центрального вопроса — личного состава флота, Вердеревский прежде всего рассказал, как хорошо было с самого начала революции в Ревеле, где «не было ни одного эксцесса». В Гельсингфорсе дело шло иначе; но... тут виновата «обычная для нас, деятелей, прошедших всю военную службу при старом режиме, привычка скрывать от масс правду». «Комиссары из Гельсингфорса свидетельствуют, что со стороны никаких контрреволюционных стремлений нет». На дне пропасти между матросами и офицерами лишь «зря пролитая кровь». Министр «глубоко убежден, что заслуженное наказание» за эту кровь виновные «понесут под гнетом обвинения собственной среды». А затем он надеется на «выводы после пережитой морской операции», свидетельствующие «об отсутствии дисциплины». Проникновение этих выводов «в массу матросов» есть «единственный путь для возрождения нормальных отношений во флоте». Для понимающего дело это значит, что нет никакого пути и что положение безнадежно. Но... морской министр «вчера беседовал с представителями матросов», и когда он упомянул, что даже в американской армии обращается внимание на внешнюю подтянутость и пунктуальность в отдании чести и что дисциплина там «принимается всеми сознательно и добровольно», то «слово “добровольно” вызвало чрезвычайное волнение» среди его собеседников.
Они мне заявили, что, конечно, истинная дисциплина должна быть добровольной: это действительно единственный путь. Это был, конечно, не тот вывод, к которому хотел привести их министр. Но он охотно подчиняется обстоятельствам и переносит этот вывод о «добровольной дисциплине» как глас народа на трибуну Совета республики. Маленькие оговорки вроде той, что «отдельные нарушения дисциплины и порядка, разумеется, и в условиях добровольной дисциплины не могут проходить безнаказанно» или «что судить начальника подчиненному не подлежит» «ввиду особой обстановки флота», а потому «офицеры будут безусловно подчинены только единоличной власти начальника» — эти и т. п. упоминания вскользь суть уже подробности и мелочи: они внесены в законопроекты, как и ограничение дисциплинарных судов в войсках, согласно проекту Верховского, 48-часовым сроком или установлением им же своеобразного «института штрафных полков». В главном морской министр рассчитывает, что «путем личных воздействий на месте, в Гельсингфорсе, ему удастся найти отклик в широких кругах, и разумное, честное, сознательное отношение матросов к своему долгу будет достигнуто».
После всех этих словесных ухищрений и утешений, после всех условностей официального оптимизма и лицемерия, проявленных излюбленными «революционной демократией» вождями армии и флота, прямая и честная речь бывшего верховного главнокомандующего генерала Алексеева производила особенно сильное впечатление. Алексеев не скрывал и не преуменьшал зла, все называл своими именами, но вместе с тем вовсе не впадал в пессимизм и в отчаяние. И теперь еще не поздно, если захотят взглянуть положению прямо в глаза и проявят настоящую решимость, — таков смысл его речи. Все зло в том, что мы сами себя убедили, что войну вести не можем и что нам нужен мир во что бы то ни стало. Но подумайте серьезно, убеждал генерал Алексеев: возможен ли мир? «Беспристрастная оценка положения скажет, — пророчески утверждал старый вождь, — что немедленное заключение мира явится гибелью России, физическим ее разложением, неизбежным раздроблением ее достояния и уничтожением работы всех поколений трех предшествовавших веков. Но даже и такой тяжелой ценой купленный мир не улучшит нашего экономического положения, не восстановит нашего расстроенного хозяйства, а главное, не даст нам ни хлеба, ни угля, и надолго не облегчит нам тяжесть личного существования. Мы станем тогда в полной мере рабами и данниками более сильных народов, а в конечном результате мир немедленный и скорый разрушит Россию как государство, выведет ее из сонма великих держав и погубит остаток нашего народа и в духовном и в экономическом отношении».
Так ли уже, однако, безнадежно положение? Германия ведь тоже истощена, однако она держится «силой своего народного духа, народной дисциплиной и своей системой». «Россия может, если захочет, пережить дни своей слабости; она получит помощь от своих союзников, только нужно воскресить дух народный». А для этого прежде всего не надо льстить народу. Нужно, наоборот, «смело и открыто посмотреть действительности в глаза». Да, армия больна, тяжко больна. «Массы, вкусившие сладость неповиновения и неисполнения оперативных приказов, полной праздности, погрязшие в стремлениях к скорейшему заключению мира, который якобы придет сам собой, массы, стремящиеся в лице почти каждого борца лишь к сохранению собственной жизни, — это положение опасное», и не следует «успокаиваться на том, что у нас действительно стоит на фронте надежная опора для защиты родины». Расчет на то, что «недостаток дисциплины будет восполнен энтузиазмом и порывом вперед», расчет, на котором было построено наступление 18 июня, оказался ошибочным. «Энтузиазма и порыва нет». Конечно, допускает Алексеев, «вся армия не покинет окопы и не уйдет в тыл, но нельзя не признать, что в массе уснуло понятие о чести, о долге и о самой элементарной человеческой справедливости». Этим объясняется, что в последних боях армия «не показала той устойчивости, на которую она была способна всегда, не исключая и самых тяжелых 1915 и 1916 гг.». Говорят: оздоровите тыл, тогда и армия воскреснет. «Но возможно ли тыл привести в порядок без прочной вооруженной силы, при помощи войск, зависящих от местных органов, и без решимости в случае надобности применить эту силу?.. Следовательно, армия не может ждать спасения от оздоровления тыла, а сама должна приступить к энергичной, решительной работе в собственных недрах». Генерал Алексеев указывает цель этой работы в осуществлении программы, не раз обсуждавшейся, начиная с июля, при его же участии, но никогда не приводившейся в исполнение. Отголоски той же программы он хочет слышать еще и в заявлениях нового военного министра. Но по обещанным Верховским заголовкам законопроектов нельзя судить об их содержании, особенно при господствующем настроении.
Отношение социалистов к военному вопросу. Собственно, этими тремя речами вопрос об обороне был по существу исчерпан. Дальше пошла уже «политика». Все основное содержание речи интернационалиста Мартова сводилось к извращенному толкованию слов Алексеева, что с нездоровой армией нельзя оздоровить тыла. Отсюда Мартов сделал нужный для него вывод, что боеспособность армии нужна Алексееву для «подавления народных движений». В своих «классовых интересах» буржуазия противилась и введению «демократического строя» в армию, хотя «каждый политический деятель должен был понимать в февральские дни, что не может быть политического переворота в стране, который бы не расшатал организации армии вообще и ее старой организации», вместо которой нужно было «быстро поставить организацию, проникнутую началом противоположным». Таким образом, в разложении армии повинны буржуазия и царизм, ибо разложение армии началось уже при царизме. Притом же — это был аргумент по существу — «русское общество не могло бы провести революцию, если бы с самого начала не прибегло к восстанию солдатской массы против командного состава, стоявшего тогда на стороне царизма». Формула перехода, внесенная Мартовым, предлагала признать необходимость реальной чистки командного состава, предоставления армейским организациям спорного права отвода и аттестации лиц командного состава, предоставления центральному органу «революционной демократии» контроля над деятельностью комиссаров, отмены смертной казни и освобождения всех заключенных, нарушивших дисциплину «по идейным мотивам», немедленного предложения всем воюющим сторонам общего мира с немедленным же заключением перемирия на всех фронтах.
После речи Мартова для Керенского возникла возможность занять выгодную позицию посредине между двумя крайностями. И он ею воспользовался. Он защитил здравый смысл от Мартова и «честь русской армии»... от Алексеева. Армия не будет защищать, говорил он, ни классовых интересов буржуазии, ни партийных стремлений интернационализма. Правительство всегда боролось против насилия меньшинства над большинством, все равно, шла ли речь о 27 августа или о 3-5 июля и называлось ли это меньшинство корниловским или большевистским. В неудаче наступления 18 июня виноват не ошибочный расчет на энтузиазм армии, ибо энтузиазм действительно был налицо, а агитация «бессознательных фанатиков с небольшой прибавкой сознательных предателей отечества», которая «уничтожила плоды колоссальной, напряженной работы всей русской демократии». Заявление Мартова, будто успех революции объясняется тем, что солдаты восстали против командного состава, верное относительно крайнего течения революции, дало возможность Керенскому в этом вопросе перегнуть свою тщательно сбалансированную речь немного вправо и отдать справедливость русскому офицерству. «Блестящее и быстрое завершение борьбы со старым режимом и бескровная гибель в несколько дней династии была результатом именно того, что в целом, за небольшими исключениями, старая власть не нашла себе поддержки и в командном составе... Армия в ее целом, и в командном составе, и в составе солдатской массы, решительно и навсегда перешла на сторону свободного народа и служит государству демократическому». Но, конечно, эта похвала не относилась к тем 10 000 отставных офицеров, о которых говорил Алексеев как о «драгоценном материале, которым пренебрегают только потому, что их почему-то считают приверженцами старого режима», хотя «они сердцем и душой являются вполне надежными сынами своей страны». Все то, что противодействует «общественной» организации в армии «не по недоразумению, а по неумению понять и по злой воле, должно быть решительно отметено», заявил Керенский, подчеркнув, что в этом он согласен с Верховским, с которым согласен Мартов. «Ни на йоту никаких уступок не было сделано программе так называемой корниловщины», за исключением того, что было сделано в первое время под влиянием общего страха, «в момент величайших погромов в Галиции, по требованию не только командного состава, но и местных армейских организаций» (военнореволюционные суды и смертная казнь). Что даже в программе Верховского есть дальнейшие уступки «корниловщине», одобренные и Алексеевым, об этом Керенский, конечно, не упомянул.
Речь Керенского имела успех на всех скамьях, за исключением мень-шевиков-интернационалистов. Эта небольшая группа в 25 человек после ухода большевиков в предыдущем заседании почувствовала себя в их положении. Она решила публично оправдаться в том, что не ушла вместе с большевиками, а осталась сидеть в Совете республики. Перед закрытием заседания эта отколовшаяся от меньшевиков часть фракции прочла свою декларацию, во всем сходную с большевистской. Тут были и «саботаж» корниловцев, и «капитуляция большинства организованной демократии», и «ублюдочный законосовещательный предпарламент», которому «значительная часть рабочего класса, возмущенная топтанием на одном месте, повернула спину». Но сверх всего этого было заявлено, что меньшевики-интернационалисты «остаются в Совете, видя в нем одну из арен классовой борьбы», и будут с трибуны разоблачать «контрреволюционный характер коалиции» и ждать того времени, когда «временный упадок революции... неизбежно сменится новым подъемом».
Каков же был результат первого заседания, посвященного вопросам обороны? Была ли здесь, помимо дипломатии и стилистики Керенского, общая почва, на которой можно было бы столковаться всем партиям? Дальнейшая работа в комиссии должна была вскрыть затушеванные разногласия. Но уже и по общим прениям было видно, что между разными частями собрания есть глубокие различия — все те же, что и прежде, и что новые неудачи и угрозы врага на фронте отнюдь не смогли пробить брони революционного доктринерства. Второе заседание 12 октября еще резче раскрыло расхождение этих течений даже и в общих прениях. Представитель левых эсеров Штейнберг-Карелин прямо заявил: «Основная трагедия русской революции заключается в том, что, начавшись под общими лозунгами, она скоро разошлась в разные стороны. Если для цензовых элементов революция была нужна, чтобы расчистить дорогу для наших военных успехов, то для демократии революция была первым шагом к тому, чтобы войну прикончить. И так как эти задачи были диаметрально противоположны, то объединение произойти не могло». «При таких условиях ясно, что разговоры об обороне государства бесплодны, ибо мы стоим на разных точках зрения». Хуже было, что на «разную точку зрения» стал и меньшевик-оборонец Гольдман-Либер, всю речь посвятивший резким до хрипоты нападкам на «кадетов», которые «годами допускали то, что теперь пожинается», которые хотят «исполнять обязательства, заключенные старым режимом», и требуют войны «до победного конца», вместо того чтобы «сказать армии, что русская армия не будет вести оборонительную войну, чтобы помогать наступлению союзников». Формула меньшевиков-оборонцев, прочтенная Либером, перечисляла «глубокие корни» упадка боеспособности армии: затяжка войны и экономическое расстройство, недоверие солдат к командному составу, эксцессы солдат, «руководимых политически незрелыми элементами и анархической организацией». Далее перечислялись положительные требования: создать в армии ясное понимание целей войны соответствующей внешней политикой, «стремящейся всеми средствами к скорейшему достижению всеобщего демократического мира»; обеспечить успешное снабжение армии энергичной экономической политикой, «подчиняющей интерес частных групп общегосударственным началам», поднять организованность и дисциплинированность армии «согласованными действиями командного состава, комиссаров, войсковых организаций»; отменить смертную казнь, «не оправдывающую себя с точки зрения восстановления дисциплины», и «беспощадно бороться» с контрреволюцией, с самосудами, с насилиями и погромами. Только последние слова резолюции: «без энергичной и усиленной обороны невозможно и скорое заключение мира» — должны были показать, что оратор и его партия понимают гораздо больше, чем осмеливаются сказать перед лицом своих обличителей слева. Только Н. В. Чайковский от имени трудовой народно-социалистической группы имел эту смелость: взять альтернативу Штейнберга-Карелина (война или немедленные социалистические преобразования) и выбрать в ней первую часть — войну. «Я с самого начала войны утверждал, — говорил Чайковский, — что проведение социально-революционных преобразований во всем их объеме во время войны есть преступление, и мы это преступление совершаем». На грубую реплику слева семидесятилетний старик, один из патриархов русского социализма, имел право гордо ответить: «Пусть те, кто мне не верит, докажет своей жизнью то, что говорят».
Единственными голосами из рядов других социалистических групп, отважившимися открыто и последовательно присоединиться к этому голосу опыта и здравого смысла, были голоса двух женщин-социалисток, из которых одна, Е. Д. Кускова, говорила от имени кооперации, а другая, Л. И. Аксельрод-Ортодокс, — от имени группы «Единство». Обе речи произвели то впечатление, которое всегда производит правдивое и смелое слово в среде, привыкшей к условному лицемерию. Впечатление было тем сильнее, что это был первый дебют женщины в русском представительном учреждении. Конечно, обе делегатки говорили не как специалистки в военных вопросах. Но обе касались тех элементарных предпосылок, без которых не может быть никакого порядка и никакой обороны. Кускова требовала от правительства не слов, а действий: «Тех, кого не научило все то, что мы пережили, не научат никакие убеждения словами». У предпарламента она «не просила, а молила»: «оставить декларации, принять в расчет несознательность и неорганизованность масс», которые «безумно устали от того, что делаем мы, их интеллигентные вожди», спрятать «ученические тетради общественной деятельности» и «наметить те точки единения, которые действительно обеспечивали бы оборону страны и вверженное сейчас в разруху государство». Она закончила призывом: из предпарламента «сделать исключительно оборонческий союз для обороны родины».
Это была совершенно правильная постановка основной задачи, и правилен был призыв, «если у нас эти точки единения есть, выявить их в ближайшие дни и часы». Самое меньшее, что для этого было нужно, это объединить если не весь предпарламент, что было очевидно невозможно, то по крайней мере большинство в нем на общей формуле перехода. Почин для этого сделала фракция народной свободы, составив свой проект формулы и передав его кооператорам. Так как кооператоры в этом собрании являлись более естественным центром, то фракция народной свободы и уступила инициативу внесения общей формулы им. Для кооператоров формула оказалась приемлемой. Но когда они от себя вошли в переговоры с более левыми группами, то оказалось, что необходимо сделать изменения и дополнения, одно затушевать, другое выдвинуть вперед. Переговоры затянулись. Общего проекта формулы не было, а в ожидании, пока группы сговорятся, нельзя было остановить прений. Таким образом, еще одно заседание 13 октября было посвящено речам и обсуждению вопроса об эвакуации Петрограда. По поводу вопроса об эвакуации Керенский протестовал против обвинений, которыми усердно пользовалась в эти дни большевистская демагогия, будто правительство хочет сдать Петроград немцам, а само собирается «бежать в Москву». Керенский просто снял вопрос с повестки дня, заявив, что «с того времени, когда правительство впервые его обсуждало в своей среде, обстановка значительно изменилась к лучшему, и в настоящее время оно не считает нужным настаивать на обсуждении вопроса об эвакуации Петрограда в порядке неотложной срочности».
Отрицательный прогноз съезда партии народной свободы. В промежутке между заседаниями Совета республики 14 и 15 октября в Москве состоялся X всероссийский съезд партии народной свободы. Развернувшиеся на нем прения имели ближайшее отношение к вопросу о политической роли предпарламента. Как было уже указано, мнения во фракции разошлись. В. Д. Набоков, М. С. Аджемов и М. М. Винавер считали необходимым дальнейшее развитие той же тактики соглашения, которая привела к созданию при деятельном участии двух первых, третьей коалиции и Совета республики. Путем переговоров и уступок более левым группам они рассчитывали создать в Совете «здоровое большинство, опирающееся на государственную точку зрения». Соглашение в предпарламенте они рассматривали как преддверие к выборам в Учредительное собрание. Напротив, П. Н. Милюков, к которому присоединился А. И. Шингарев, полагали, что здоровых элементов для составления прочного большинства в Совете республики не найдется, ибо даже умеренные социалистические партии не рискнут открыто войти в соглашение с «цензовыми элементами» и не откажутся от идеологии и фразеологии, которые отдают их в жертву крайним левым элементам. Если они и теперь ищут опоры в «цензовых элементах», то это потому, что они отброшены от своего социального и политического базиса на аукционе, где крайние левые надбавили цену. При этих условиях они — союзники бессильные, а следовательно, и бесполезные, и нет основания жертвовать этому сомнительному и непрочному союзу ясностью программы к.-д., постепенно принимаемой все более широкими общественными кругами. Предпарламент надо рассматривать не как арену для соглашения, которое, вероятно, не состоится, а как средство дальнейшей агитации перед выборами в Учредительное собрание. На выборах нужно не соглашение, а борьба. Выборы — наш последний шанс, ибо, «если состав Учредительного собрания будет такой же, как и Совета, то для России это означало бы гибель. Теперь происходит процесс разочарования в лозунгах, выдвинутых крайними партиями, и мы должны этот процесс ускорить». А это можно сделать только вполне определенной постановкой всех основных государственных вопросов.
Центральный комитет и фракция были на этот раз в большинстве на стороне соглашения. Но съезд в огромном своем большинстве высказался за тактику П. Н. Милюкова и готов был идти еще дальше его. Страстное и резкое нападение М. С. Аджемова встретило резкий же отпор со стороны П. И. Новгородцева. П. Н. Милюков предложил съезду не обострять разногласий и принять примирительную формулу в ожидании, пока ближайшие дни оправдают фактически тот или другой из противоборствующих взглядов. В принятой формуле действительно «стремление к образованию в Совете руководящего центра государственной мысли, объединяющего здоровые политические элементы, дающего Временному правительству возможность опереться на них и направляющего правительство по пути неуклонного осуществления неотложных государственных задач», было принято как «ближайшая задача партии в Совете». Но наряду с этим было категорически признано, что этой задаче не следует жертвовать другой задачей — сохранения связи со всей предыдущей деятельностью партии во время революции, деятельностью, целью которой был «закрепить в сознании масс твердый и определенный взгляд на пути спасения родины». Партия уже давно выдвинула для этой цели минимальную государственную программу, «не оспариваемую нигде, кроме России», но здесь находящую свое признание в целом ряде «разнообразных и все увеличивающихся в числе общественных групп».
Совет республики — без большинства и без формулы. Ближайшие же заседания Совета республики оправдали все опасения П. Н. Милюкова. Два дня перед заседанием 16 октября прошли в поисках общей формулы. Попыткам кооператоров составить правое большинство с к.-д. социал-демократы противопоставили свою попытку составить новое большинство с эсерами. Но и эта попытка ни к чему не привела. Пришлось это заседание тоже посвятить продолжению прений. После чересчур затянувшегося перерыва было решено в ожидании результатов дальнейших переговоров о формуле выслушать речь М. И. Терещенко о внешней политике. Наступило, наконец, следующее заседание 18 октября, а общей формулы все еще не было. Пришлось предоставить решение случайным шансам голосования. Перед голосованием от имени объединившихся групп кооператоров, народно-социалистической, «Единства», крестьянского союза, партии народной свободы, радикально-демократической, казачьей, торгово-промышленной и некоторых национальных групп Н. В. Чайковский огласил проект общей формулы, из которой было исключено все, сколько-нибудь спорное и конкретное. Отношение Совета к программе оздоровления армии, то есть выбор между Алексеевым и Верховским, был оставлен открытым «до представления правительством и комиссиями детально разработанных мер». Формула, однако, признавала, что задачи «широких социальных реформ и обеспечения землей трудового крестьянства должны быть подчинены первоочередной задаче — отражения врага и защиты целости и независимости родины». Она утверждала, что «силы страны нельзя считать истощенными» и что надо лишь «водворить в стране и армии демократический порядок» для устранения расстройства хозяйственной жизни. В области военных распорядков формула лишь требовала определения законом точных прав и обязанностей комитетов и комиссаров, чтобы «этим прекратить дальнейшее присвоение государственной власти не уполномоченными на то лицами и группами», энергичной борьбы с самоуправством и подчинения интересов всех классов общегосударственным задачам. От армии и флота резолюция ожидала, что «при содействии государственной власти они справятся с разлагающими их силами. Все граждане вообще призывались к неустанному труду, самоограничению и жертвам».
Эта компромиссная формула, уклонившаяся от ответа на основной вопрос, подлежавший решению Совета, не удовлетворила ни правых, ни левых. П. Б. Струве сделал оговорку об этом от имени совещания общественных деятелей, казак Анисимов тоже был недоволен «общими фразами». А. В. Пешехонов подробно объяснил, почему трудовая народно-социалистическая партия соглашается не вносить в формулу левых элементов. В конце концов все эти группы соглашались на компромисс. И формула при первом голосовании была принята ничтожным большинством в 5 голосов — 141 против 136 при 6 воздержавшихся. Но при проверке голосования путем выхода в двери это большинство растаяло. Формула была отвергнута 139 голосами против 139 при одном воздержавшемся. Все другие формулы не собрали даже и этого меньшинства. Формула эсеров получила только 95 голосов против 127 при 50 воздержавшихся (крайних левых). Формула меньшевиков получила только 39, левых эсеров — только 38, меньшевиков-интернационалистов и левых эсеров — только 42 голоса. Так, по первому важнейшему вопросу, поставленному на решение Совета, Совет оказался без формулы и без общего мнения.
«В зале общее движение и смущение», — отмечает хроникер «Русских ведомостей».
VI. «Национальная политика» или «похабный мир»
«Политика парадоксов» во всех отношениях, или «национальная политика». Вмешательство Совета в дипломатию. Затем Совет республики должен был перейти ко второму капитальнейшему вопросу государственной политики, тесно связанному с первым: к вопросу об основах наших международных отношений. В этой области, как и в области военных вопросов, правительство безнадежно запуталось в противоречиях между признанной им идеологией «революционной демократии» и реальными интересами России, без обеспечения которых невозможно было даже осуществление и этой «демократической» идеологии. Разница тут была лишь в том, что, тогда как ошибки в военной программе тотчас же отзывались понижением нашей боеспособности и тяжелыми уроками поражений, заставлявших хотя бы частично, хотя бы в виде отдельных попыток подумать о немедленном возвращении на старую дорогу, здесь, в области дипломатии, потеря нашего международного веса не сознавалась так быстро и непосредственно отчасти благодаря традиционной условности дипломатического языка, отчасти ввиду необходимости считаться хотя бы и со слабеющим союзником. О России продолжали говорить как о «великой державе». Но ненормальность создавшегося положения прекрасно понималась, как и ее истинные причины, официальным руководителем иностранного ведомства. Мы уже отметили возраставшее раздражение М. И. Терещенко против органов «революционной демократии», когда ему не удалось поладить с ними одной видимостью сделанных уступок. В последнюю коалицию он вступал с определенным решением покончить с этой политикой уступчивости. Он не выступил перед демократическим совещанием, но в самый день его открытия, 14 сентября, в газетах появилась его беседа, свидетельствовавшая о сознательном отношении министра к тому внутреннему противоречию, которое мы отметили и жертвой которого он стал. Говоря о будущем, он «выразил надежду, что впредь общая русская политика не будет больше политикой парадоксов, которая нам так дорого стоила в течение последних месяцев». «В самом деле, — пояснял министр иностранных дел, — мы выступили во имя мира, но на деле создали условия, вследствие которых затянулась война. Мы стремились к сокращению жертв, но в результате только увеличили кровопролитие. Мы работали в пользу демократического мира, но вместо него приблизили торжество германского империализма. Такие недоразумения недопустимы. Для завершения войны согласно принципам, заявленным Временным правительством, необходимо, чтобы внутри страны все живые силы объединились и дали возможность правительству вести настоящую национальную политику». Бывший товарищ министра иностранных дел Б. Э. Нольде был прав, когда указал в газете «Речь» (16 сентября), что эта жестокая критика «политики парадоксов» есть критика политики самого М. И. Терещенко. Он указал и на то, что не следовало бы легкомысленно относиться к германским предложениям мира (беседа была по поводу германского ответа на мирное предложение папы Бенедикта XV), ибо при ослаблении России и при физическом отказе ее от продолжения войны эти предложения могут быть сделаны и сепаратно, за счет России, ее союзникам. На самом деле Терещенко имел основание сказать, что новый ответ Германии так же лицемерен и так же мало дает, как и прежние. Но он мог прибавить, что когда Германией велись предварительные переговоры с папским престолом об опубликовании папской ноты, то Германия имела в виду дать на нее более определенный и готовый к уступкам ответ. Если же эти намерения были взяты потом назад и ответ получился по-прежнему неопределенным, то не надо забывать, что в промежутке произошло занятие Риги, которое очень повысило настроение германских патриотов и открыло перед ними новые перспективы.
В числе уступок «революционной демократии», грозившей и в будущем держать нашу внешнюю политику в области «недопустимых недоразумений» и «дорогостоящих парадоксов», не дающих правительству «возможности вести настоящую национальную политику», имелась одна, особенно чреватая дурными последствиями. Еще в декларации 8 июля, опубликованной в промежуток между уходом министров к.-д. и созданием второй коалиции с их участием, «революционной демократии» было обещано своеобразное право непосредственного ведения международных переговоров параллельно с официальными дипломатами. К этому сводилось обязательство, что на предстоящей союзнической конференции, которая предполагалась в августе, но именно ввиду этой трудности была отсрочена, представители «демократии» примут непосредственное участие в пересмотре договоров наряду со специалистами ведомства иностранных дел. При переговорах об образовании третьей коалиции «демократия» вспомнила об этом обязательстве и потребовала его выполнения. Мы видели, что именно в это время на Совете было произведено особенно сильное давление слева в смысле требования немедленных переговоров с союзниками о заключении «демократического мира» и одновременного перемирия на всех фронтах. Представители партии народной свободы, конечно, не могли подписаться под политически безграмотным обещанием декларации 8 июля. Но, ведя переговоры в духе соглашения, они не могли и отказаться вовсе от сделанной раз уступки. Они выбрали среднюю линию: согласились, чтобы «лицо, облеченное особым доверием демократических организаций», вошло в состав официальной русской делегации. Но они поставили условием, что в делегацию это лицо будет назначено правительством, будет считаться его представителем и будет выступать совместно и солидарно с другими представителями дипломатического ведомства. Это было написано черным по белому в правительственной декларации 27 сентября. Это же повторил и А. Ф. Керенский в своей речи при открытии Совета республики.
«Наказ» Скобелеву и манифест Стокгольмского комитета. Однако же «революционная демократия» вовсе не желала признавать такого ограничения, ибо так поставленное представительство теряло для «демократии» всякую цену. И в то время, когда М. И. Терещенко совещался в Ставке и в Петрограде с генералом Алексеевым и с вновь назначенным послом в Париже В. А. Маклаковым, с которым собирался ехать и сам на Парижскую конференцию, окончательно назначенную на вторую половину октября, Центральный исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов поручил своему бюро выработать особый «Наказ», которым должен был руководствоваться на конференции специальный делегат «революционной демократии» М. И. Скобелев. «Наказ» этот был опубликован 7 октября. Содержание его оказалось таково, что о посылке представителя «демократии» наряду с представителями правительства на союзническую конференцию не могло быть и речи.
Как нарочно, для иллюстрации особенностей этого «Наказа» двумя днями раньше был опубликован манифест организационного комитета Стокгольмской конференции. Делегация социалистов нейтральных стран обращалась с этим манифестом к партиям, примыкающим к интернационалу во всех странах. Материал для манифеста был заимствован из подробных опросов социалистических делегаций разных национальностей, посетивших Стокгольм еще в мае и в июне.
Созыв Стокгольмской конференции, как известно, неоднократно откладывался вследствие внутренних разногласий между социалистическими течениями — разногласий, усилившихся после того, как обнаружилась слабость русской революции.
Наконец, организационный комитет решил использовать собранный материал, чтобы сформулировать вполне конкретные условия того, что в Германии получило название «согласительного мира».
Согласно общей тенденции Стокгольмского комитета, его условия мира, разумеется, были сформулированы так, чтобы без проявления очевидной пристрастности все-таки быть приемлемыми для Германии. Конечно, все основные тезисы интернационального движения в пользу мира были здесь включены полностью: обязательный арбитраж, всеобщее разоружение, мир «без принуждения победителем побежденного», «без аннексий и контрибуций», со «свободой национального самоопределения». Но центр тяжести манифеста лежал не в этих пацифистских, а в специальных условиях. Последние условия очень прозрачно отражали мнения социалистических делегаций враждебных нам стран. Бельгия должна была быть восстановлена «экономически» (о политической и военной независимости не говорилось) и разделена, согласно только что опубликованному требованию Германии в ее дополнительном ответе нам, на Фландрию и Валлонию, которые получали «культурную автономию». Русская Польша получала независимость, но польские области Австрии и Германии получали лишь «наибольшую возможную автономию» — в полном противоречии с началом «самоопределения народностей». Так же бережно обращался манифест и с итальянскими областями Австрии, которые не предполагалось уступать Италии. Им «предоставлялась культурная автономия», а чешский народ только «объединялся» без упоминаний не только о независимости, но и об автономии. Зато манифест щедрой рукой создавал «независимость Финляндии и Ирландии» и давал «территориальную автономию национальностям России в рамках федеративной республики», подчеркивая этим связь русских национальных организаций и «съезда народностей» в Киеве с международными связями и влияниями, скрещивавшимися в Стокгольме. Балканские вопросы трактовались в смысле внешней справедливости. «Независимая Сербия, объединенная с Черногорией», восстанавливалась «политически и экономически» и получала от Болгарии и Греции Македонию на запад от Вардара, «который останется коммуникационной линией Сербии, а через нее и австрийской торговли «с морем», с правом пользоваться свободным доступом к Салоникскому округу и порту». Безусловно справедливо и беспристрастно было требование «независимости и территориального восстановления Турецкой Армении». Наконец, еврейский вопрос признавался международным и разрешался в смысле «личной автономии» евреев в России, Австрии, Румынии и Польше (подразумевается, очевидно, внетерриториальная национальная автономия) и «содействия колонизации евреями Палестины».
«Наказ» М. И. Скобелеву выходил далеко за пределы этих, более или менее ставших расхожими тезисов международного социалистического пацифизма. Перечитывая его текст параллельно со Стокгольмским манифестом, невозможно отделаться от впечатления, что тут работали две руки: рука неопытного пацифиста-утописта, внесшего в текст специфически русские пацифистские иллюзии, и другая, очень опытная рука, знакомая с такими деталями спорных вопросов, которые вообще были неизвестны непосвященным. Эта рука склоняла решения в пользу Германии гораздо полнее и откровеннее, чем это было сделано в документе старавшегося держаться нейтрально голландско-скандинавского комитета.
К первой категории пацифистских требований следует отнести требования об отмене тайных договоров, об утверждении условий мира парламентами, о заключении мира на конференции «через уполномоченных, выбранных органами народного представительства», об участии в «лиге мира» «всех государств с равными правами при демократизации внешней политики». Все эти положения естественно вытекают из скрытой здесь предпосылки, что мир и будущие международные отношения будут устанавливаться не «грабительскими империалистическими правительствами», а «революционной демократией» всех стран, свергнувшей эти правительства по примеру России. Во всяком случае эта большевист-ско-циммервальдская идея, не уместившаяся в рамках Стокгольмского манифеста, прекрасно укладывается в рамках «Наказа» Скобелеву.
Другая категория изменений, внесенных в «Наказ» — продукт ревизии сведущего германофила, проходит красной нитью через все конкретные условия мира. Немецкие войска, конечно, «выводятся из занятых областей России». Но... «Россия предоставляет полное самоопределение Польше, Литве и Латвии»: другими словами, на месте оккупированных провинций создаются «государства буфера», согласно давней мечте германских националистов[108]. При этом о германской и австрийской частях Польши «Наказ» просто молчит. Эльзас-Лотарингский вопрос разрешается, как и в Стокгольмском манифесте, но не «в определенный после заключения мира срок», как принял это манифест, согласно желанию французских социалистов, а «после вывода войск обеих коалиций», причем «местное самоуправление организует опрос населения при условии полной свободы голосования», то есть администрация, созданная при господстве Германии, привлекает к участию в голосовании пришлый германский элемент, тогда как не успевшие вернуться на родину французские изгнанники устраняются от решения ее судьбы. Бельгии только возвращаются прежние границы, и о независимости (даже «экономической») ничего не упоминается. Ее убытки покрываются «из международного фонда», тогда как даже само германское правительство соглашалось вернуть Бельгии часть взятых с нее «контрибуций». Союзникам Германии «Наказ» тоже дает преимущества. Сербия получает лишь «доступ к Адриатическому морю», на что австрийцы соглашались даже в 1909 г., но Босния и Герцеговина получают только «автономию». Этим же, но с «последующим плебисцитом», ограничивается дело в «итальянских областях Австрии». Уступка Италии хотя бы части их, предусмотренная Стокгольмским манифестом, вовсе не предполагается. Румыния дает Добрудже, как Россия Польше, Литве и Латвии, «полное самоопределение»: это значит, что Добруджа переходит к Болгарии, которая получает и всю Македонию — не только восточную по р. Вардар, как предполагал Стокгольмский манифест, вовсе не упоминавший о Добрудже. Особо упоминалось в «Наказе» о возвращении германских колоний, поставленном в манифесте в зависимость от возвращения всех оккупированных территорий вообще. Далее говорилось о «восстановлении» Греции и Персии, понятном только в смысле «восстановления германского влияния в первой и утрате русского и английского влияния во второй». Вероятно, в этом же смысле, то есть в смысле установления каких-нибудь специальных германских прав и устранения английских и американских, говорилось о «нейтрализации» Суэцкого и Панамского каналов, давно нейтрализованных. Далее развиваются обычные германские требования «свободы морей», отказа от экономической блокады после войны и свободы торговой политики. В последнем отношении каждая получает «автономность», но без права «заключать сепаратные таможенные союзы» (очевидно, новые) и без права «наиболее благоприятствуемой нации», которое должно быть распространено на «все государства без различия».
Опубликование «Наказа» произвело впечатление скандала даже в «демократических» кругах. Разобравшись несколько в том, что они приняли, органы «демократии» стали утверждать, что не все в этом «Наказе» нужно считать одинаково обязательным и что вообще «Наказ» можно пересмотреть. Но недостатки «Наказа» были, как мы видели, не наносными, случайными чертами в нем, а, так сказать, самим его существом. И сговориться правительству с «революционной демократией» на почве этого «Наказа», так ясно покровительствовавшего врагам и предавшего друзей и союзников, было, очевидно, невозможно. М. И. Терещенко дал понять «демократии», что связать себя «Наказом» он не может и на конференцию вместе с М. И. Скобелевым не поедет.
Выступление М. И. Терещенко. Таково было положение, когда в Совете республики очередь дошла до обсуждения внешней политики. Компромиссная позиция по вопросу о мире была для правительства возможна. Оно уже на нее стало и принципиально; оно готово было лишь искать какого-нибудь минимума, при котором «демократическая» формула мира могла бы быть примирена с национальным интересом России. Но такого минимума, какой придумал Верховский в военном вопросе, тут не было налицо, да его бы и не приняла «демократия». А становиться на точку зрения «Наказа» было совершенно невозможно для сколько-нибудь уважающего себя правительства. Таким образом, в области внешней политики правительство осталось без компромисса и без возможности предложить его с каким-нибудь расчетом на успех. М. И. Терещенко не имел и такой точки опоры для своего выступления, какую имели Керенский, Верховский и Вердеревский в прениях о боеспособности армии.
Может быть, при таком положении следовало бы заговорить открыто о «настоящей национальной политике»? М. И. Терещенко не был лишен понимания, в чем она заключалась. Но, боясь рассориться с «демократией», он мог говорить только вполголоса. И такой половинчатой, хромающей на обе ноги и никого не способной удовлетворить, явно неискренней и не отвечающей достоинству руководителя русской внешней политики оказалась его речь перед Советом республики.
Связь внешней политики с обороной давала министру первую тему, развивая которую, он мог бы вернуться к своей мысли о «парадоксах», так «дорого стоивших» России и отныне «недопустимых». Развивала же левая печать ту мысль, что шансы «демократического мира» быстро падают по мере успеха демократических утопий. Но такое развитие темы перед аудиторией Совета республики было бы небезопасно... И министр ограничился двумя чертами сравнения. Во-первых, и об обороне, и о внешней политике... нельзя всего говорить открыто. Во-вторых, и оборона, и внешняя политика должны основываться на «одном и том же чувстве любви к родине и желании сохранить ее интересы». Однако Терещенко тотчас же испугался этого второго сравнения. Разве можно было здесь говорить о любви к родине, ее интересах как о чем-то объективно-обязательном и общепринятом? И, поймав себя на этой неосторожности, М. И. Терещенко тотчас же оговорился: он «хотел бы говорить здесь совершенно сухо и конкретно, не вводя вопросов государственной чести и достоинства, а только государственной целесообразности». И исключительно из соображений «целесообразности» он вывел, «что России нельзя оставаться одинокой и что та группировка сил, которая в настоящее время создалась, оставляя в стороне вопросы обязательства и чести, для нее целесообразна».
Вероятно, это был единственный министр иностранных дел и единственная в мире аудитория, перед которой в такую минуту нельзя было говорить об «обязательствах чести и достоинства» родины, не извиняясь за эти слова и не устраняя их из доказательства как спорные! Какая разница, какая пропасть отделяет этот момент от того, когда в палате общин перед решением Англии оказать поддержку Франции и России, сэр Эдвард Грей говорил: вы свободны от обязательств, никакие союзы вас не связывают, но помните о чести и достоинстве Англии! Даже эта аудитория почувствовала неловкость и выделила шумными аплодисментами выражение в запретной области «достоинства и чести», которое проскользнуло у министра, когда он хотел провести под флагом «целесообразности» и другую контрабандную в этой аудитории идею: «В России никто не допустит мира, который был бы унизителен для России и нарушал бы ее государственные интересы». Интернационализм левой части аудитории позволил закончить эту мысль аргументом, более употребительным в союзных парламентах — и одинаково приемлемым для Мартова и Милюкова: такой мир на долгие годы, «десятилетия, если не столетия», отложил бы торжество во всем мире «демократического начала».
Во всяком случае, проведя еретические мысли о пользе единения с союзниками и о вреде для России мира во что бы то ни стало, нужно было разорвать традиционную связь этих мыслей с прошлым русской политики и прочно привязать их к новому репертуару идей о «демократической» внешней политике. М. И. Терещенко пошел и на это и попытался сделать это путем рискованной исторической справки. Впрочем, он бросил ее на полдороге, дойдя до самого трудного момента. Оказывалось, что «унизительный» мир грозил России не как последствие «демократической» политики «парадоксов», а именно раньше, чем эта политика была усвоена, и именно потому, что ее не хотели усвоить предшественники Терещенко и его бывшие товарищи в первом коалиционном кабинете. Мы знаем, впрочем, что именно так и было понято дело некоторыми французскими и английскими социалистами. «Будущие историки, — говорил Терещенко, переворачивая вверх дном всю историю революции, — с изумлением увидят», что «Россия ближе всего стояла к позорному сепаратному миру» именно в первые месяцы революции, когда патриот Гучков начал портить русскую армию, а «великодержавный политик» Милюков вел русскую внешнюю политику. К тому времени М. И. Терещенко отнес «то стихийное движение, стихийную волну, которая вразрез с истинными интересами и задачами родины влекла ее в совершенно непредвиденные дали». Тогда именно «установившееся на нашем фронте перемирие грозило кончить войну под влиянием стихийной силы, простым угасанием военных действий на фронте». Спасли Россию от этой опасности «непредвиденных далей» Терещенко и Керенский, усвоив начала демократической политики. Той самой, которая открывала «непредвиденные дали» циммервальдизма и санкционировала подписью Керенского тот «вред», который принесли армии «документы, подписанные Гучковым»! Мимо этого подводного камня Терещенко удалось перескочить глухой и общей ссылкой на «те задачи», которые правительство «твердо поставило себе» в начале мая и которых оно с тех пор «держалось и держится». Но тотчас же он наткнулся на другое, гораздо более серьезное препятствие. Ведь энтузиазм, который Временное правительство пыталось путем чрезвычайных «усилий и трудов» вдохнуть в русскую армию при помощи идей демократической внешней политики и «революционной дисциплины», оказался непрочным. Ведь те признаки «страха перед русской революцией», которые министр отметил в Австрии и Германии после «успеха, окрылившего нашу армию» в конце июня и начале июля, так же быстро уступили место впечатлению, которое констатировали в Европе члены делегации Совета рабочих и солдатских депутатов и которое с их слов привел сам Терещенко: впечатлению «смущения и разочарования». Значит, «русская революция, которая так громко еще в марте призывала все народы к братскому миру (в “непредвиденные дали”), своему народу дала не силу, а ослабила его?»
Этого подводного камня министр обойти не мог и, пожалуй, не хотел, ибо его историческая справка была составлена вовсе не для «будущего историка», а для специальной психологии той аудитории, которую он пытался усовестить и убедить ее собственными аргументами. Ведь говорят же вам ваши собственные товарищи, посланные Советом за границу и вернувшиеся оттуда: «Необходимо, чтобы Россия хоть где-нибудь да победила». Если вы хотите доказать, что ваши «заявления отказа от завоевательных стремлений исходят не от слабости и не от невозможности занять ту или иную территорию, а от того, что такова воля русской демократии и ее идеалы», если вы хотите, словом, «чтобы голос русской демократии был силен», то поднимите же боеспособность армии! Он, министр, конечно, никого не винит на этот раз в крахе демократической политики — «это не его область».
Далее М. И. Терещенко попытался осторожно и деликатно проредактировать «идеалы русской демократии», принятые им в мае, как «определенные задачи нашей иностранной политики». Отказ от аннексий и контрибуций — это хорошо, но нужно, чтобы это уже был «отказ и от того, чтобы на нас налагали все эти кары и от нас не отнимались наши земли». Это означает, следовательно, на языке государственных интересов России «неприкосновенность ее территории». Почему же «демократия» обнаруживает тенденцию забывать о второй половине своего лозунга: самоопределение народностей, «особенно в заявлениях, которые связаны с центральными державами»? «От обеих частей этого лозунга, отрицательной и положительной, правительство считает одинаково невозможным отказаться». «Право нации на самоопределение столь же существенно, как и отказ от завоевательных мыслей». А если признать это право, то как же одобрить стремление Германии к сохранению у себя польских земель и к захвату Литвы и Курляндии, план заселения которой германскими переселенцами уже вполне готов? Согласитесь с этим. М. И. Терещенко из «демократического лозунга» выведет свое патриотическое заявление: «Тут Россия должна совершенно твердо сказать: лишиться того, что являлось стремлением всех русских людей и существенным государственным интересом — выхода к незамерзающему Северному морю, — этого Россия не может допустить». Она должна бороться и с планом создания буферных государств на ее западной границе. Эта борьба прежде всего не так уж безнадежна, ибо Германия тоже истощена и тоже жаждет мира. Уже после того, как она заявила, что после своего ответа на папскую ноту она больше не протянет руки, она все же эту руку протянула. Борьба против «дезаннексии» на западной границе также важна, и армия должна понять это, иначе грозит экономическое завоевание России Германией, и «будущая судьба русского народа будет ужасна». Наконец, даже военные неудачи в борьбе не так страшны, пока мы не одиноки и пока союзники, как они это категорически заявляют, будут рассматривать «все плюсы и минусы» всей коалиции «как одно целое».
На этой почве М. И. Терещенко снова сталкивается с требованием «демократии» — разговаривать с союзниками только на предмет заключения демократического мира — и разговаривать немедленно, как только борющиеся стороны изъявят готовность отказаться от захватов, не дожидаясь определенного заявления их о конкретных целях войны (то есть того заявления, от которого настойчиво отказывалась Германия). Так гласил один из пунктов «Наказа» Скобелеву, особенно неуклюже изложенный лицом, явно мыслившим по-немецки. Мы видели, что ни для союзников, ни для русского министра принять этот «Наказ» не только к руководству, но даже и к обсуждению представлялось совершенно невозможным. Так или иначе это надо было сказать: этот «Наказ» пройти молчанием было невозможно. М. И. Терещенко заговорил, но сделал это так осторожно, как только мог.
Цель конференции «определена Ллойд Джорджем», и русскому министру «мало что остается присоединить к его заявлению». На конференции, как и в прениях Совета республики, от военно-стратегических вопросов перейдут к задачам международной политики: одно обусловит другое, и вместе с тем, несомненно, будут установлены и те точки зрения, которые, как сказал Ллойд Джордж, «определят и конец этого ужасного кровопролития». Это будет «в первый раз с самого начала войны». Но при этом, «чтобы не было недоразумений ни с чьей стороны», министр предупреждает, что Россия на конференции «представляет собой одно целое». «Взгляды, которые будут там представлены, должны быть едиными». И он спешит смягчить и успокоить: «Ведь это же простая и ясная коалиция, всегда достижимая, если люди говорят правдиво и искренно, если основная база их одна — интересы родины и если они согласны в определении задач».
Да, но согласны ли они и как понимать «интересы родины»? На пороге к этому согласному пониманию стоит «Наказ» Скобелеву, и министр не может при всей своей мягкости сказать, что он с ним согласен. М. И. Терещенко отметил, что даже программа скандинавско-голландской группы, «к которой с недоверием отнеслись представители союзной демократии из опасения, что эта группа выдвигает на первый план интересы центральных держав», даже эта программа все же не идет так далеко в направлении интересов Германии, как «Наказ» Скобелеву. «Возьмите п. 2, которого нет в скандинавском наказе: полное самоопределение Польши, Литвы и Латвии», то есть независимость этих областей. Ведь «Россия без незамерзающей гавани Балтийского моря вернется к временам допетровским... С этим пунктом делегатам на конференции выступить будет нельзя: их осудит Россия», заявил министр при бурных аплодисментах справа и в центре. Далее, нейтрализация проливов, при неосуществлении полного всеобщего разоружения, есть тоже «вопиющее нарушение интересов России, возвращение к положению несравненно более худшему, чем было до войны» (снова бурные аплодисменты справа и в центре). Из этих двух примеров М. И. Терещенко сделал вывод, что «опыт конкретизации требует, быть может, еще большего знакомства с фактами и еще большей любви к интересам, которые защищают».
Этот вывод, наконец, расколол аудиторию. Справа кричали: «Верно», слева: «Сильно сказано». А оратору еще оставалось сказать, что нельзя, как делает «Наказ», совершенно умалчивать об обязательствах, падающих на наших противников, и добиваться жертв от наших союзников вроде уступки Добруджи Румынией. Благоволение — или нейтральность — левой части аудитории были уже исчерпаны. И министр буквально в двух словах, как-то вскользь, упомянул о том, что он считал положительной задачей русских делегатов на конференции: требование, «чтобы неприкосновенна была территория России и чтобы условия, которые дали бы возможность ее северу и югу экономически развиваться, были правовым образом обеспечены». В конце последней фразы были тщательно упрятаны русские интересы на Черном море, включая сюда и вопрос о проливах... Министр уже спешил в заключительных словах уверить «демократию», что Временное правительство «не отказывается от тех лозунгов, которые на себя приняло и которые считает реально отвечающими интересам России», но не отказывается от них «ни в одной части, ни в той, ни в другой», и будет считаться в проведении их «с нашими военными неудачами и с тяжелой обстановкой внутри страны». А «чтобы слово представителей было твердо», М. И. Терещенко приглашал граждан помнить, что «каждый из них, а не одно правительство отвечает за исторические судьбы России»; все должны быть «служителями великого идеала и достойными детьми великого государства».
Министр кончил при рукоплесканиях только справа и из центра. Левые были решительно недовольны. Их отзывы в печати сводились к тому, что Терещенко отделался общими местами, своего отношения к требованиям «демократии» определенно не высказал и не объяснил, «почему армия должна переносить нечеловеческие страдания» (Дан, Гоц, Скобелев). В переговорах с Керенским они шли еще дальше и заявили, что Терещенко вообще не может представлять на конференции взглядов «революционной демократии». Это было верно: Терещенко пользовался лозунгами демократии в собственном толковании, переводя их по возможности на язык государственности, а если это было невозможно, то просто не делая из них никаких практических выводов. В свою очередь и Терещенко заявлял, что в случае разногласия с ним «демократии» он предпочтет уйти и на конференцию не поедет. Окончательное решение зависело теперь от того, как отнесется большинство Совета республики и его комиссии иностранных дел к конфликту «революционной демократии» с министром.
П. Н. Милюков критикует не Терещенко, а социалистов. Первым оратором в открывшихся прениях был предшественник Терещенко в министерстве П. Н. Милюков. Чтобы сохранить благосклонность «демократии», министру выгоднее было иметь его своим противником, чем союзником. Но такого метода поддержки министра П. Н. Милюков, очевидно, применить не мог. Он, напротив, раскрыл недоговоренное в речи Терещенко, чтобы показать, что в сущности министр не отказался ни от чего существенного в прежнем взгляде на задачи войны России и ее союзников и сопоставил его взгляды с последними заявлениями Асквита в Лидсе. Он только отвел личный выпад министра, поставив ему вопрос: «Когда Россия была ближе к сепаратному миру: тогда ли, когда депутации от армии приходили к первому Временному правительству и предлагали защитить его от Советов и большевиков, или теперь, когда те же делегаты направляются в петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов и предлагают большевикам арестовать правительство и передать всю власть революционной демократии для заключения того, что они сами называют “похабным” миром?» Он сообщил также, к сведению министра, что всегда боролся против «великодержавной» политики, если понимать под ней «империалистическую». Главным содержанием своей речи П. Н. Милюков сделал критику того «своеобразного, истинно русского взгляда на задачи внешней политики, который выдает себя за интернациональный». Правда, «формально этот взгляд привезен к нам из-за границы и претендует на связь с Интернационалом. Но за границу он привезен из России и является специфическим продуктом перегретой атмосферы наших эмигрантских кругов». Он взращен в сфере отвлеченной мысли, и именно русской, доктринерской интеллигентской мысли. Дворянин Ленин только повторяет дворянина Киреевского, когда утверждает, что из России придет новое слово, которое возродит обветшавший Запад и поставит на место старого знамени «научного» социализма новое знамя прямого, внепарламентарного действия голодающих масс, которые физической силой заставят человечество взломать двери социалистического рая. Только с точки зрения этой новой всемирно-исторической иллюзии можно понять смысл бессознательного предательства, призывающего солдат в разгар войны покинуть окопы и заменить внешнюю войну одних «империалистических» правительств с другими внутренней гражданской войной интернационального пролетариата против капиталистов и помещиков всех стран. На вопрос слева, кто это говорит, Милюков прочел с трибуны основные положения Кинтальского доклада Мартова и этим вызвал заявление последнего, что к уходу из окопов во время войны он не призывает. П. Н. Милюков указал затем на связь, продолжавшую существовать между чистой циммервальдской доктриной крайних и взглядами умеренных социалистов, между взглядами последних и правительственной программой внешней политики, указав при этом, что в своем урезанном виде, без призывов к силе и к немедленному всемирному социальному перевороту, циммервальдская доктрина теряет и тот последний смысл, который она еще имеет в своем первоначальном, «чистом» виде. Смысл этот в том, чтобы убедить аргументами ничтожного циммервальдского меньшинства европейское большинство социалистов-патриотов, а через них морально принудить буржуазные правительства стать на точку зрения Интернационала. Очевидно, это не есть кратчайшим путем получить «демократический» мир, требуемый русской «революционной демократией». Делегаты Совета должны были a posteriori[109] убедиться за границей, что «реальной обстановки для интернациональной конференции, о которой они мечтают, в Европе не существует». Однако же они продолжают хранить личину «официального лицемерия», что доказывает «Наказ» Скобелеву. Чтобы выяснить окончательно, почему опубликование «Наказа» делает посылку лица, призванного его защищать, недопустимой в интересах чести и достоинства России, П. Н. Милюков подверг этот странный документ внимательному анализу. Он разделил содержание его на три концентрических круга мыслей: 1) мысли общепацифистские (об арбитраже, разоружении, парламентском контроле над внешней политикой, самоопределении народностей в известном смысле): с ними он согласен как пацифист и противник настоящей войны; 2) мысли специфически стокгольмские, или голландско-скандинавские (ответственность за войну всех правительств, мир вничью, самоопределение народностей в одностороннем германском толковании и отказ от экономической борьбы в том же тенденциозном смысле): с ними он не согласен, так же как и союзные социалисты; 3) мысли специфически советские, смешные в той части, в которой они составляют «карикатуру» пацифистских идей, но вызывающие «чувство негодования и жгучего стыда» в той части, которая является воспроизведением германских стремлений. Тут говорится в самом деле о создании «в худшем случае» государств-буферов на нашей западной окраине, «а если работа над разложением нашей армии будет продолжаться тем же темпом, как до сих пор, то и о прямом захвате всей этой полосы как компенсации за уступки нашим союзникам на западе Германии». П. Н. Милюков указал далее и на все те жертвы, которые «Наказ» Скобелеву возлагал на наших союзников в интересах Германии. Левая часть аудитории, которая после первых упоминаний о «германских интересах» в «Наказе» громко шумела, прерывала оратора и требовала призвать его к порядку, после приведения всех этих объективных фактов молчала при выводе: «к “Наказу”, очевидно, твердо прикреплена германская марка». Оратор закончил призывом: не кичиться мнимым демократическим превосходством перед союзниками, а преклониться перед передовыми демократиями мира, «давно прошедшими значительную часть пути, на который мы только что вступаем нетвердыми и неверными шагами»; преклониться и извлечь урок из их умения сочетать реальную военную мощь с преследованием действительно осуществимых демократических задач, а не пролетарских утопий.
Переделка «Наказа» крестьянскими депутатами. Конфликт Терещенко с «демократией» и с Верховским. Продолжение прений по внешней политике было отложено до 20 октября. В промежутке вожди революционной демократии проявили весьма энергичную деятельность, для того чтобы выяснить пределы конфликта, неожиданно открывшегося между министром иностранных дел и «демократическими органами», и принять меры к тому или другому его разрешению. Неудобнее всего для «демократии» было бы, если бы конфликт развернулся на «Наказе» Скобелеву, незащитимость которого после критики его в Совете республики стала совершенно бесспорной. В этом пункте приходилось уступить. Для того чтобы спасти лицо, на помощь исполнительному комитету Совета рабочих и солдатских депутатов выступил тогда исполнительный комитет крестьянских депутатов. Ко дню возобновления прений бюро исполнительного комитета спешно выработало другой «Наказ» Скобелеву, в котором были устранены все специфические особенности «Наказа» солдатских и рабочих депутатов, делавшие его безусловно неприемлемым и бросавшие тень на выпустивший его орган. В крестьянском «Наказе» Скобелеву первый пункт восстанавливал, как того требовал Терещенко, обе части русской демократической формулы мира («без аннексий» и «самоопределение»). Второй пункт выделял те общепацифистские основы, которые и П. Н. Милюков признал вполне приемлемыми и формулировал их с достаточной осторожностью. Третий пункт напоминал об обязательстве союзников не вести сепаратных переговоров о мире и не заключать сепаратного мира. Четвертый сочетал отказ от экономической блокады, желательной для Германии, с полной свободой торговой политики для каждой страны. Вторая часть «Наказа», посвященная конкретным условиям мира, также брала назад не только те уступки германцам, которые были сделаны «Наказом» солдатских и крестьянских депутатов, но и те, которые делал голландско-скандинавский манифест. Первый пункт этой части требовал очищения оккупированных территорий, второй подтверждал основной принцип неприкосновенности русской территории, причем право самоопределения русских народностей определенно ограничивалось «окончательным решением Учредительного собрания». Третий пункт, подтверждая независимость Польши ссылкой на русский правительственный акт от 13 марта 1917 г., предоставлял польским областям Германии и Австрии «право на самоопределение при условии международной гарантии». Четвертый пункт обязывал Германию возместить по крайней мере ту часть убытков Бельгии, которая нанесена нарушениями правил войны Гаагской конвенции. Пятый пункт ставил в такое же положение Сербию и Черногорию. Шестой требовал «восстановления» Румынии без отделения от нее Добруджи. Седьмой обставлял плебисцит Эльзаса-Лотарингии условием, что в нем не примут участия «лица, находящиеся на германской государственной службе и не являющиеся уроженцами Эльзаса, а также их семьи». Восьмой обеспечивал «полную автономию Армении» «международной гарантией» и предоставлял ее окончательное устройство «армянскому народному собранию при той же гарантии». Наконец, девятый пункт оговаривал «реальную гарантию свободного голосования» при окончательном решении «всех национально-территориальных вопросов, вызванных настоящей войной или стоящих в связи с ней, как-то: югославянского, трансильванского, чешского и итальянского в Австрии». Это было полное отступление по всей линии и прямое признание того, что критика первого «Наказа» Скобелеву была вполне основательна. Таким образом, главный повод к конфликту — содержание «Наказа», враждебного интересам России, был устранен.
Но это еще не значило, что разрешен был и сам конфликт. Напротив, он был перенесен на более защитимые пункты: на отношение министерства к демократической делегации вообще, на отношение его к Стокгольмскому конгрессу, в особенности же на основной и главный пункт разногласия: переговоры с союзниками о немедленном мире. Вопрос о том, воевать или мириться, готовиться к продолжению обороны или к перемирию на всех фронтах, продолжал стоять так же уродливо и неправильно, как раньше, и острота его после открытого обмена мнений в Совете республики только усилилась. Сторонники того или другого решения одинаково признавали, что решение вопроса международной политики должно быть связано с решением вопроса военного, но по военному вопросу «демократия» имела свое решение: это было решение Верховского, принятое Керенским. По вопросу же внешней политики мнение Терещенко не могло быть принято «демократией». И сам собой конфликт между двумя сторонами вопроса превратился в конфликт двух лиц, защищавших несовместимые решения: Верховского и Терещенко.
Верховский за эти дни обнаружил вполне сознательное отношение к этой своей роли и хотел воспользоваться положением, которое для него так выгодно складывалось. В своих контактах с органами демократии, которые становились все более частыми и систематическими, он определенно проводил то мнение, что из неразрывной связи войны с внешней политикой надо сделать именно тот вывод, который предлагал он, а не Терещенко: не усиление средств борьбы, а немедленный мир. «Новая жизнь» Горького решительно взяла Верховского в эти дни под свою защиту и указывала, что в лице Верховского и Терещенко «столкнулись два миросозерцания»: одно — приемлемое для демократии, другое — неприемлемое. «Для генерала Верховского ясно, — писала газета, стоявшая на границе большевизма, — что для успешной обороны и для предотвращения дальнейшей разрухи армии солдатская масса должна определенно знать преследуемые Россией цели. Всякое затемнение этих целей, всякое оттягивание мирных переговоров неминуемо учитываются армией как предательство и обман. Рассеять такие подозрения может только последовательная и твердая политика мира... К такому взгляду военный министр пришел не под влиянием теоретических соображений, а вследствие горьких уроков самой действительности... Как военный он не мог утаить ту правду, о которой единогласно сообщают все приезжающие с фронта люди, а именно, что без ускорения мирных переговоров немыслимо не только поднять дисциплину в армии, но и удержать ее на позициях». Вывод «Новой жизни» выражал взгляд левого крыла революционной демократии: «Несмотря ни на какие запугивания, демократия должна поддержать генерала Верховского против Терещенко».
При таком настроении 20 октября возобновились прения по иностранной политике в Совете республики. М. И. Терещенко, выехавший в Ставку перед речью П. Н. Милюкова, вернулся в Мариинский дворец лишь во второй половине заседания 20 октября. Следовательно, он не мог участвовать в переговорах этих дней. Это и отразилось на характере левых выступлений — меньшевика Гурвича-Дана, интернационалиста Лапинского, наконец, Чернова, выступавших на этом заседании. Вялое отношение к прениям, выражавшееся в позднем открытии заседаний при полупустом зале, продолжалось в течение всего этого заседания и следующего, 23 октября.
Дан и Лапинский развивали приблизительно одни и те же тезисы «революционной демократии», конечно, с гораздо большей определенностью, чем это сделал бы Церетели, теперь совершенно стушевавшийся. Разложение армии не есть вина «революционной демократии», а продукт войны, непонятной народу и даже не «империалистической». «Наше участие в этой войне было преступлением царизма, искавшего себе спасения от надвигавшейся на него революции». Это трафаретное представление включало, конечно, и ответ на вопрос об ответственности за войну, конечно, ответ в германском смысле, а не в смысле наших союзников. «Революция для широких масс и для армии была революцией против войны, революцией скорейшего достижения мира». Понимать ее как «революцию за лучшее ведение войны» есть «глубокое заблуждение многих в России и на Западе». Именно это заблуждение, «в частности политика Милюкова», на нем основанная и продолжавшая внешнюю политику царизма, «больше, чем что-либо, способствовало развитию анархии внутри страны и разложению армии». Если армия еще существует, «если законное стремление к миру не разложило ее окончательно, то заслуга в этом принадлежит единственно революционной демократии, которая только одна работала над организацией нашей армии». Коалиционное правительство при Терещенко в мае обещало ей помочь, «направив свою активную внешнюю политику на скорейшее достижение всеобщего мира» на основе демократической формулы. Но оно «приложило слишком мало усилий для проведения этой политики в жизнь». В речи Терещенко нет «ни демократических, ни революционных элементов, которые одни только могли бы дать опору сильной твердой внешней политике». Россия при нем ведет себя какой-то «бедной родственницей» своих союзников и рассчитывает на их «плюсы» для покрытия своих «минусов», тогда как революция сама по себе есть «колоссальный плюс». «Достоинство России не было достаточно ограждено в происходивших здесь прениях»: у нас есть силы двинуть вперед дело демократического мира, и все и каждый должны считаться с этим основным требованием русской демократии — приступить немедленно к мирным переговорам. Лапинский также находил, что правительство коалиции не умеет говорить с союзниками решительным языком и не руководствуется демократическими лозунгами. «Настал момент, когда революционная Россия должна открыто сказать союзникам, что дальше воевать она не может и что затягивать войну без определенной цели бессмысленно. Надо потребовать от союзников немедленно приступить к мирным переговорам на основаниях, провозглашенных русской революцией». Дан выражался осторожнее: «Наш делегат и вся делегация должны поставить на очередь вопрос о декларировании всеми союзными державами готовности немедленно приступить к перемирию, как только все страны согласятся отказаться от насильственных захватов»: это есть самое главное требование «Наказа», о котором министр умолчал. Еще сдержаннее высказывался Чернов, понимавший, по-видимому, что от русской дипломатии требуют лишь платонической демонстрации. «Сейчас не ставится вопрос о принятии полных условий мира». На конференции «могут быть выработаны лишь принципы и первые попытки применения их к конкретным вопросам. Опубликование принципов уже будет громадным приближением к ликвидации войны. Заблуждаются утверждающие, будто бы они обладают магическими средствами окончить войну, моментально провозгласив перемирие на всех фронтах. Перемирие явится естественным следствием гласности результатов будущей союзной конференции». В этой связи, «пока еще не созрели обстоятельства для мира на всех фронтах», получил больше значения вопрос об «ускорении их созревания» путем созыва «предконгресса мира» — Стокгольмской конференции. Приобретало смысл и требование, выставленное Даном, — чтобы русское правительство не ограничивалось признанием Стокгольмской конференции «частным» делом, на чем настаивал Терещенко, а считала бы ее делом своим, «неотделимым» от признанной им демократической внешней политики.
Речь П. Б. Струве еще раз подчеркнула глубокую разницу между этим пониманием и тем, которое разделяла правая часть Совета. Верно, что стремление России к миру до сих пор не дало никаких результатов. Но это произошло не потому, что была ошибочна политика Терещенко, который все же дал хоть «минимум того, чего могли требовать здравое национальное чувство и истинные интересы России». Это объясняется тем, что с самого начала революции пропаганда мира была построена на утопических предположениях. Германские социал-демократы, на деятельности которых построен весь расчет, суть «прежде всего немцы и добрые буржуа. Как немцы они не будут бунтовать во время войны, а как добрые буржуа они вообще не способны делать революцию. Самые смирные русские кадеты гораздо более революционеры, чем самый свирепый германский социал-демократ». Вот почему «демократическая формула» лишь разожгла аппетиты германского империализма на Прибалтийский край и повела к затяжке войны. Бессмысленно объяснять солдатам, за что ведется война, «когда враг почти вплотную подходит в столице и идут разговоры об эвакуации Петрограда». Далее пропагандисты немедленного мира «вводят русский народ в заблуждение, обещая, что при немедленной ликвидации войны народу станет легче. Напротив, подобное катастрофическое прекращение войны, не могущее произойти в условиях упорядоченной международной и хозяйственной обстановки, будет означать внезапное катастрофическое ухудшение положения рабочих масс вообще и широких слоев городского населения в частности. Революционная ликвидация войны ввергнет массы непосредственно же в испытания более тяжкие, чем те, которые налагает война».
Афоризмы одного из основателей русского марксизма больно били его бывших единомышленников. «Вы потому плохие социалисты, — бросил он им один из своих глубоких парадоксов, — что вы не получили хорошего буржуазного воспитания». «Бонапарт!» — кричал с места Мартов. Другие напоминали Струве про Корнилова. Последнее напоминание вызвало со стороны оратора гневную реплику. «Корнилов бежал из германского плена после смертельных ран, и имя его мы все здесь признаем честным». На левой это вызвало бурные протесты, а правая отвечала на них, встав с мест и устроив в честь арестованного «государственного изменника», как его тут же назвал Чернов, импровизированную овацию.
Было ясно, что при таком расхождении взглядов, почти при двух миросозерцаниях, общая формула перехода была еще невозможнее, чем это оказалось при обсуждении военных вопросов. Попытки составить такую формулу, однако, делались и слева, и справа, социал-демократами и партией народной свободы. Но переговоры о ней с другими группами не приводили ни к чему. И опять пришлось отсрочить окончание дебатов до следующего заседания, 23 октября.
Верховский ставит кабинетный вопрос. Политическая обстановка к этому заседанию, однако же, снова значительно изменилась. Вернувшийся из Ставки Терещенко снова завел переговоры с представителями «демократии» на почве уже сделанных ею уступок в вопросе о «Наказе». Однако и Верховский не хотел отказаться от роли истинного представителя демократического мировоззрения. Переговорив с левыми группами, он, по-видимому, окончательно решил, что его час настал. Во Временном правительстве контакты Верховского с левым крылом «демократии», не исключая и большевиков, как раз в это время вызвали сомнения, следует ли ему оставаться членом правительства ввиду грозившего движения большевиков. Верховский решился пойти навстречу этим толкам и сам поставил вопрос о своей отставке, но уже на вопросе принципиальном — обо всей политике правительства или, точнее говоря, именно об основном вопросе всей политики: о связи войны с внешней политикой. Вечером 20 октября заседала созванная Советом республики комиссия обороны. Выслушивались обстоятельные доклады начальников отделов по разным частям снабжения армии. В середине этих докладов, поздно вечером, на заседание явился министр Верховский и, взяв слово без всякого отношения к обсуждаемым вопросам, заявил, что все это мелочи и детали и что необходимо обсудить главный вопрос — о том, можем ли мы вообще продолжать войну. Такое странное вмешательство в прения вызвало недоумение и смущение. Члены комиссии из фракции народной свободы предложили председателю Знаменскому восстановить порядок прений, прерванный министром. Вмешательство Верховского было так очевидно неуместно, что председателю только и оставалось удовлетворить это требование, что он и сделал в довольно резких выражениях.
На следующий вечер, 21 октября, Верховский повторил свою попытку уже обдуманно. В связи с прениями в Совете было назначено специальное совместное заседание двух комиссий — обороны и иностранных дел, где должны были выступить один за другим оба министра, Верховский и Терещенко. Если первый доказал бы, что Россия не может воевать, то второму оставалось бы только сделать из этого соответствующие выводы для нашей дипломатии. В этой последовательности выступлений, по-видимому, и состоял план Верховского и его сторонников в комиссии. Верховский предварительно решил подготовить фракции к своему выступлению и в числе других просил и получил свидание с несколькими ответственными представителями фракции народной свободы. Он говорил им, что не считает возможным удержать армию от распадения иначе, как путем обещания близкого мира. В последнем случае он рассчитывает поднять энтузиазм в войсках и повести их к победам. Перелом настроения в войсках нужен и для внутренней политики. Один раз ему удалось предотвратить выступление большевиков. Но в другой раз это может и не удасться... Он спрашивал членов фракции, считают ли они возможным поднять вопрос о мире с союзниками на конференции, куда ему предлагали ехать в качестве представителя демократии. Верховский получил ответ, что поднятие энтузиазма в войсках путем обещания мира есть средство, уже испробованное и оказавшееся пагубным. Ничто не обеспечивает нас против того, что и теперь вместо подъема получится новая эпидемия дезертирства с фронта, только на этот раз в более широких размерах. Именно поэтому трудно привлечь этим способом и наших союзников к принятию «демократических» предложений. Те, кто все-таки хочет на них настаивать и в то же время говорит о заключении «общего» мира, впадают в противоречие сами с собой. Союзники не пойдут на окончание войны вничью или в пользу Германии; если даже мы откажемся воевать дальше, этим мы не принудим их заключить мир. Они все равно будут продолжать борьбу, но развязанные от обязательств по отношению к нам, не будут уже церемониться, если придется закончить войну уступками за наш счет. Таким образом, «демократическая» постановка вопроса о мире на союзнической конференции есть постановка, практически бесплодная и безнадежная, для нас же унизительная и вредная. Вредная потому, что, раз громко заговорив о мире, мы уже не сможем окончить ничем. Вместо «общего» мира мы будем принуждены дальнейшим развалом армии говорить о мире «сепаратном». Сепаратный мир и есть последнее слово так называемой «демократической тактики»![110]
Верховский имел вид поколебавшегося и смущенного этими возражениями. Он раскланялся и ушел. Но вечернее заседание 21 октября показало, что возражения к.-д. вовсе не заставили его отказаться от своего плана кампании. В своем докладе он оперировал очень приблизительными расчетами. Министр продовольствия берется прокормить всего 5 миллионов, а у нас на фронте 7 миллионов. Следовательно, воевать невозможно. Далее, упадок производительности заводов делает невозможным снабжение армии в надлежащих размерах: это приводит к тому же выводу[111]. В этом роде велась вся аргументация Верховского перед комиссией, многие члены которой привыкли к серьезной специальной работе. По окончании доклада Верховского было внесено заготовленное заранее предложение: выслушать тотчас же доклад министра иностранных дел и затем открыть прения по обоим докладам. Члены фракции народной свободы воспротивились этому и встретили поддержку не только среди кооператоров, но и среди более левых членов комиссии. Они доказывали, что с выводами военного министра нельзя считаться как с окончательными и безусловными, и, прежде чем приступать к обсуждению внешней политики, которое существенно зависит от этих выводов, необходимо предварительно заняться специальной проверкой самих выводов.
Когда это было принято и прения открыты, первым оппонентом Верховского выступил, к полной неожиданности для комиссии, министр иностранных дел М. И. Терещенко. Он поставил три вопроса. Считает ли военный министр цифровые данные, которыми оперирует, достаточно надежными? Возможно ли делать заключения о современном состоянии снабжения, не зная прошлого и не имея возможности провести параллель между ним и настоящим? И, наконец, не полагает ли военный министр, что вступить на указанный им путь было бы равносильно измене и предательству? М. И. Терещенко сообщил при этом, что во Временном правительстве затронутые здесь вопросы не обсуждались и что высказанные Верховским мнения он слышит впервые. После этого сенсационного заявления члены фракции народной свободы внесли новое предложение: прервать обсуждение до тех пор, пока у комиссии будет мнение всего правительства, а не отдельных министров и поставить на повестку следующего объединенного заседания специальные доклады о сравнительном состоянии снабжения армии в прошлом году и теперь для выяснения степени безнадежности настоящего положения. К голосу представителей к.-д. присоединились и другие голоса — после того, как министр в своих спутанных и сконфуженных объяснениях на вопросы Терещенко снова задел тему, которая проскользнула незамеченной в его обращении к Совету республики: вопрос о необходимости сосредоточить в одних руках власть, которая могла бы распоряжаться военной силой и в случае необходимости прибегать к принудительным мерам. Только что перед этим в печати появился приказ Верховского войскам от 17 октября, в котором в очень резких выражениях заявлялось, что «развал и анархия тыла губят страну», и «от всех начальников в тесном союзе с комиссарами и комитетами требовалось принятие самых решительных мер, вплоть до применения оружия, для подавления анархии», тогда как «до сих пор было больше слов, чем дела». Когда министр повторил те же мысли в комиссии, то уже слева его спросили: не называется ли та власть, о которой он говорит, «диктатурой»? Если угодно, назовите ее этим именем, ответил Верховский.
Отголоски этих прений проникли в ближайшие дни в печать и произвели такое же впечатление, как в комиссии. «День» говорил: «Страна доверила свою судьбу ограниченному человеку, в котором ограниченность или авантюра перевешивают чувство долга и лояльности?.. Отдающий черносотенством авантюризм, опьяняющий теперь столь многих перспективой диктатуры, и интернационалистская фразеология причудливо смешиваются в лице человека, занимающего один из наиболее ответственных постов в государстве». «Русское слово» отмечало: «Выскочив в момент нового усиления “советской” диктатуры и возросшего влияния большевизма генерал Верховский сразу взял соответствующий тон и начал спекулировать на “корниловщине” и на “спасении революции”, вскочив на запятки колесницы товарища Троцкого. Конечно, если бы генерал Верховский был рожден “товарищем”, то его революционная карьера не кончилась бы с его отставкой, и мы увидели бы его в роли настоящего генерала революции, во главе полков, присягнувших на верность товарищу Троцкому и победоносно завоевывающих... Петроград. Но генерал Верховский только “вельможа в случае”».
Рассуждения о «диктатуре» в связи с готовящимся восстанием большевиков, произвели наконец впечатление и на Керенского. Он решился расстаться с военным министром. Неосторожное выступление Верховского в комиссиях оказалось той апельсиновой коркой, на которой военный министр поскользнулся даже и во мнении левых. Вопрос об отставке министра был поставлен М. И. Терещенко, приехавшим прямо с заседания комиссии в Зимний дворец к Керенскому. М. И. Терещенко указал прежде всего на недопустимость сепаратного выступления министра, без предупреждения правительства, по вопросу такой огромной важности и принципиального значения. Верховский признал свою вину в этом отношении. Но Терещенко настаивал на недопустимости и самого содержания заявлений Верховского и на невозможности для министра иностранных дел вести далее внешнюю политику, если взгляды эти будут приняты. Верховскому оставалось после этого только подать в отставку, причем ему было обещано сделать это в форме «отпуска по болезни, с освобождением от обязанности военного министра» и с обязательством немедленно же покинуть Петроград для устранения всяких толков о его возможной роли в случае восстания большевиков. Официальное постановление правительства об этом было сделано после обычных колебаний Керенского только 23 октября и опубликовано 24-го. Накануне, 22-го, была закрыта газета Бурцева «Общее дело» за вздорное сообщение, что «на заседании комиссии обороны военный министр предложил заключить с немцами мир тайно от союзников». Председатели комиссии Скобелев и Знаменский печатно засвидетельствовали, что «такого предложения» Верховский ни в комиссии обороны, ни в объединенном заседании не делал. Союзные послы получили от М. И. Терещенко соответствующие уверения. Свою победу М. И. Терещенко ознаменовал приглашением на совещание делегатов, отъезжавших на Парижскую конференцию, с министрами — М. В. Алексеева и П. Н. Милюкова. Первый дал справку о мерах восстановления боеспособности армии и снова, уже в четвертый раз, настаивал на последовательном и спешном проведении программы, неоднократно принимавшейся и в июле, и в августе, и в сентябре при его участии. Последний дал справку об интересах России на Ближнем Востоке, о наших задачах в Армении и в проливах.
Конец трений по внешней политике. Таково было положение, когда возобновились прения по внешней политике в заседании Совета республики 23 октября. Внешней политикой интересовались в этот день еще меньше, чем прежде. В зале заседания оставалось едва сто членов, которые притом не слушали ораторов. Заседание открылось с большим опозданием, в 12 часов, и было еще сокращено перерывом, в течение которого, как и во время прений, в кулуарах передавались слухи о предстоявшем выступлении большевиков, а представители фракций вели безуспешные переговоры о формуле перехода по внешней политике, которая могла бы собрать большинство. Единственная реальная цель прений была теперь примирить Терещенко с «демократией». Это должно было быть достигнуто выступлением М. С. Скобелева, с одной стороны, и «разъяснением» недоумений, вызванных у демократии речью Терещенко, с другой. Речь Скобелева действительно носила примирительный характер. Конечно, министр был «недостаточно энергичен» в изменении курса русской внешней политики. Но все же он и «не проявил упорства Милюкова». Скобелев признал «трагизм русской демократии» в том, что ей зараз приходится и добиваться скорейшего мира, и стремиться к демократическому разрешению поднятых войной вопросов. О состоянии отдельных вопросов он сообщил успокоительные сведения. «Бельгийский посланник удовлетворился разъяснениями исполнительного комитета». «В Эльзас-Лотарингском вопросе нет больше разногласий между русской и французской демократией». Полякам, армянам, сербам даны удовлетворившие их обещания. С Литвой и Латвией как-нибудь сговоримся «по-братски» о сохранении «великого государственно-хозяйственного организма», в котором «демократии всех национальностей, населяющих единую царскую Россию, одинаково заинтересованы». Что касается вреда для России нейтрализации проливов без полного разоружения, «уж позвольте русской демократии озаботиться и здесь, чтобы конечное достижение, к которому она стремится в области международных отношений, не стало орудием ее собственного закрепощения». «Наказ» во всяком случае оказал услугу: он послужил лакмусовой бумагой, сразу обнаружившей полюс войны и полюс мира. Об армии беспокоиться нечего: «представители политического течения, которое предпочло остаться за пределами этой государственной аудитории (то есть большевики), в решительный момент отдают свои жизни на алтарь своей родины. Отрицательные явления есть и в других армиях: они объясняются продолжительностью войны. Делегация на конференции, конечно, должна быть единой, ибо выражает единую волю единой революционной страны». Однако же «расхождение во взглядах по отдельным конкретным вопросам между членами делегации допустимо». «Ближайшим и неотложным шагом Временного правительства должно быть предложение союзникам огласить цели, за которые они будут вынуждены вести войну и за отсутствием (осуществлением?) которых они готовы будут завтра же сложить оружие и тем самым сделать достоянием истории старые соглашения; наконец, переход от пассивной политики умалчивания к открытым деятельным шагам и открытое предложение от имени всех союзников противной стороне приступить немедленно к обсуждению условий мира».
Ответ М. И. Терещенко не содержал новых уступок «демократии», но содержал несколько упреков по ее адресу. «Зигзагов» во внешней политике, за которые упрекают министра, не было, а во внутренней политике «развивающаяся анархия действительно провела в работе государственной жизни тяжелые зигзаги». «Мы не сдали позиций, принятых в мае, — говорил министр, — а вот некоторые организации это делали, если сопоставить их заявления в марте с теми, которые делаются теперь». «Министерство основных целей, являющихся государственно-национальными интересами России, сдать не может». Его задача на конференции «согласовать возможно теснее наши взгляды на вопрос о мире со взглядами той стороны: «та сторона должна заявить о мире без захватов». Но для этого нужны два существенных условия. Первое — чтобы не говорили об армии, что это только лица, одетые в солдатскую форму, но чтобы совершилась работа по восстановлению армии». Второе — «чтобы те, кто будут за границей.., чувствовали, что сзади есть нация, есть люди, которые думают за Россию и поддерживают и созидают сплоченную нацию», как это сделали наши союзники.
«Если этого не будет, тогда будет ли единое представительство или два, будет ли контролер и министр или только один контролер, ничего из этого не выйдет».
На этом заявлении оборвались прения по внешней политике в Совете республики. Совету оставалось жить два дня, и эти два дня были наполнены заботами не о достойном России представительстве за границей, а о том, чтобы как-нибудь справиться с вновь налетевшим внутренним шквалом, грозившим затопить все: и вождей, и исполнителей, и сам государственный корабль, направлявший страну к обетованному берегу Учредительного собрания. Прежде чем вернуться к решительным дням борьбы и к роли в эти дни Совета республики, остановимся и рассмотрим, в чем, собственно, заключалась опасность.
VII. Большевики готовятся к решительному бою
Идеология большевистского переворота. В дни, предшествовавшие большевистскому перевороту, идеология этого переворота была дана самим вождем большевизма, Лениным, в его брошюре «Удержат ли большевики государственную власть?» Такая постановка вопроса объяснялась почти всеобщим тогда убеждением печати разных направлений, что большевики или не решатся взять власть, не имея надежды ее удержать, или если возьмут, то продержатся лишь самое короткое время. В очень умеренных кругах последний эксперимент находили даже очень желательным, чтобы «навсегда излечить Россию от большевизма». На партию народной свободы с этой точки зрения часто раздавались нарекания, что, препятствуя успеху большевизма, она только затягивает неизбежный революционный процесс и связанную с ним дезорганизацию страны.