Автобиография Тэтчер Маргарет
Такие реформы не только позволяли управленцам управлять, но сделали инвестиции далеко не последним источником доходов. Они также помогли изменить отношение работников к предприятиям, на которые они работали и в которых они все чаще имели свою долю. Поэтому в последний мой год на посту было меньше промышленных затруднений, чем в любой другой, начиная с 1935 года. Было потеряно меньше 2 миллионов рабочих дней по сравнению со средним показателем 70-х годов в 13 миллионов в год. Все равно много, кстати говоря.
Но были и другие изменения, направленные на увеличение качества рабочей силы за счет помощи людям в получении необходимых навыков и опыта. В последний год, проведенный мной на посту премьер-министра, на подготовку кадров государство тратило более чем в два с половиной раза больше средств (в реальных цифрах), чем при последнем правительстве лейбористов. Конечно, всегда существовала опасность того, что «обучение» станет самоцелью, со своей внутренней бюрократией и динамикой, особенно когда дело касается такого масштабного финансирования. Поэтому я стремилась, чтобы управление и принятие решений в этих обширных финансируемых государством программах было децентрализованным. Советы по обучению и предприятиям назначались с 1988 года с целью отвечать за реализацию этих программ. Они состояли из групп местных работодателей, которые лучше, чем любые «эксперты», знали, какие именно навыки им нужнее.
Еще одной инновацией, в которой я была крайне заинтересована, было введение ваучеров на обучение, которые из-за чувствительности корпоратистов к вопросам об образовательных учреждениях меня всегда убеждали называть «кредитами».
Жилье жизненно важно для правильного функционирования рынка труда. Если люди не могут переехать в регионы, в которых есть рабочие места, – «сесть на велосипед», если процитировать бессмертную фразу Нормана Тибитта, – то останутся лакуны («белые пятна») безработицы. И чем меньше они хотят или могут переезжать, тем больше государству придется вмешиваться для того, чтобы заставить или убедить фирмы переехать в коммерческинеподходящие области, чтобы создать там рабочие места. Частный сектор аренды жилья был идеальным источником дешевого, зачастую временного жилья, которое скорее всего подойдет тем, кто находится в поисках работы. Однако после десятилетий контроля аренды частный «лендлордизм», что практически было уникальным явлением для Британии, ассоциировался в народе с эксплуатацией и плохими условиями. Это означало, что не получится предпринять радикальные меры, необходимые для того, чтобы устранить нехватку арендного жилья, которая стабильно ухудшалась со времен Первой мировой войны.
В своем акте о жилье от 1988 года мы представили ряд мер, нацеленных на оживление частного сектора аренды. Мы развили две схемы, изначально представленные в 1980 году, – краткосрочной аренды (кратковременная аренда по рыночной цене, после которой собственность возвращается к лэндлорду) и заверенной аренды (также рыночные цены, но при несменяемости жильца). Эти меры принесли некоторые плоды, но понадобится еще море изменений, чтобы аренда жилья в частном секторе стала весомым вкладом в повышение мобильности рабочей силы.
Административное жилье, напротив, вредило мобильности сильнее всего. Крупное административное жилье собирает вместе людей, у которых нет работы, но которые пользуются всеми благами субсидированного арендованного жилья. У них не только есть основания оставаться на одном месте: они укрепляют пассивность друг друга и уничтожают друг в друге инициативу. Так возникает культура, в рамках которой безработные сознательно живут за счет государства, не стремясь переезжать и работать.
Поэтому значительный рост частного домовладения в годы, проведенные мной на посту премьер-министра, и последующее снижение доли бюджетного сектора жилья стали важным благом для экономики. Предпринимались попытки отрицать это на основании узкого финансового мышления. В частности, говорилось, что из-за послаблений в ипотечных налогах слишком много народных сбережений уходило в строительство, а не в промышленность. Мне это никогда не казалось убедительным. Во-первых, упущен тот факт, что люди, для которых единственный способ сбережения средств – это покупка жилья в ипотеку, вряд ли предпочтут становиться дольщиками в предприятиях или создавать бизнес. В действительности покупка дома для многих людей является путевкой в мир других вложений. Во-вторых, сама идея того, что британская промышленность в последние десятилетия отставала из-за недостатка инвестиций, в лучше случае однобока. Фактом стало то, что значительная часть инвестиций была опрометчивой. Чего Британии не хватало в прошлом, так это подходящей возможности правильно воспользоваться имеющимися в ее распоряжении инвестициями из-за низкой производительности, слабых трудовых отношений, низких доходов и плохого управления. Что справедливо, так это тот факт, что высокий уровень домовладения должен быть дополнен достаточно обширным частным сектором аренды, а в нашем случае это не так. В этом смысле мы добились только половины успеха, и частный сектор аренды – это та область, в которой я, будь в моем распоряжении время, хотела бы сделать больше.
C прекращением регулирования бизнеса история другая. Год за годом – и при дальнейшей поддержке со стороны Дэвида Янга, когда он занял пост в департаменте торговли и промышленности в июне 1987года – фиксировались и впоследствии ликвидировались ненужные рычаги регулирования. Дэвид Янг также сделал акцент на поддержку департаментом создания рабочих мест, малых фирм и инноваций. И когда то, что изначально было департаментом, спонсирующим предприятия в государственном владении и тяжелую промышленность, было переименовано в Департамент по предпринимательской деятельности, это не было просто хитрым маневром. Важность продолжающегося стремления к прекращению регулирования заключается в том, что тенденция к восстановлению регулирования никогда не отстает. Больше рычагов регулирования, выше цены, меньше конкуренции, меньше рабочих мест и, как результат, меньше способов повысить качество жизни в долгосрочной перспективе.
Во всех этих областях – полномочия профсоюзов, обучение, жилье и регулирование бизнеса – мы в разной степени добились прогресса в усилении «аспекта предложения» в экономике. Но наиболее важными изменениями в долгосрочной перспективе были налоговая реформа и приватизация.
Налоговая реформа Найджела Лоусона позволяет отметить его как канцлера, обладающего редкой технической хваткой и конструктивным воображением. У нас были некоторые расхождения – в частности по вопросу послаблений налога на ипотеку, от которых он скорее всего хотел бы отказаться и порог которых я, разумеется, хотела бы повысить. Но Найджел в целом не любил спрашивать и следовать советам. Вне сомнения, он считал, что ему это не нужно. Он предпочитал знакомить меня со своими предложениями по бюджету, когда они уже были проработаны, и без присутствия частного секретаря, делающего записи, за ужином в Номере 11, в последнее воскресенье января. Если бы я ограничивалась получением информации от него, сводя ее до таких неформальных встреч, мне было бы трудно оказывать какое-либо серьезное влияние на положение вещей, но шпионы из казначейства, понимая, что таким образом практически невозможно проследить за тем, кто, в конце концов, был Первым лордом казначейства, активно снабжали меня информацией, будучи строго проинструктированы не разглашать то, что я узнавала, до того, как Найджел с гордостью сообщит мне о своей стратегии бюджета. Это по крайней мере давало мне больше возможностей ставить под вопрос предлагаемую финансовую позицию и возражать против отдельных мер. Но факт остается фактом – бюджеты Найджела были полностью его творением. И в той же степени, в которой я считаю его во многом ответственным за ошибки в политике, из-за которых мы отказались от своих успехов в борьбе с инфляцией, я не сомневалась в том, что именно его заслугой были гениальные расчеты в его бюджетах.
В то время как Джеффри Хау был канцлером, который инстинктивно склонялся к сбалансированным пакетам мер, Найджел Лоусон предпочитал бюджет, построенный вокруг центрального вопроса и задачи. Джеффри всегда придерживался благоразумного курса, в то время как поиски гениального решения финансовых проблем подчас заставляли Найджела рисковать всем. Он и в самом деле был гениальным игроком.
Бюджет 1984 года показал Найджела во всей его блистательной красе. Он ликвидировал дополнительную пошлину налога на инвестиции, предельно несправедливый взнос, который зачастую ложился на плечи пожилых людей, делавших накопления, и избавился от дополнительной пошлины на государственное страхование, который уже сократил Джеффри. Но его самой важной реформой была постепенная ликвидация налоговых послаблений для предпринимателей одновременно с сокращением корпоративных налоговых ставок, таким образом направляя и повышая качество инвестиций и стимулируя стремление к деловым успехам. Бюджет 85-го года был менее примечательным, но, как и предыдущий, увеличил персональные налоговые скидки, подняв их значительно выше уровня инфляции. В 1986 году он принял политическое решение, которое я сочла верным, сократив базовую ставку налога на прибыль на один пенни, что, по сути, было заявление о том, что мы не станем игнорировать базовые ставки в будущих бюджетах, когда будет большая финансовая свобода действий. Он также представил планы личных капиталов (PEP), чтобы поддержать личные инвестиции как способ поддержки капитализма. В 1987 году он сократил базовую ставку еще на два процента, но компенсировал т. н. предвыборную «раздачу» включением в MTFS PSBR в 1 процент от ВВП как стандарт финансового благоразумия.
Бюджет Найджела 1988 года был более спорным. Разумеется, у меня тогда были сомнения. Я чувствовала справедливо, что общие финансовые условия стали слишком распущенными.
Я начала с того, что поставила под сомнение налоговые сокращения, которые теперь предлагал Найджел, частично потому, что считала, что крупные сокращения налогов в обстановке избыточной потребительской и предпринимательской уверенности могут иметь психологический эффект, непредсказуемый средствами экономической науки, но от этого не менее реальный. Они могли разжечь то, что уже и так перегрелось. В действительности цифры, которые я увидела на заре бюджета, демонстрирующие очень высокие показатели возмещения долга бюджетного сектора (PSDR) или профицита бюджета, предсказанные в бюджете в размере 3 миллиардов (хотя цифра искажалась доходами от приватизации), во многом меня успокоили. Более того, отдача профицита бюджета на 1988 – 89 годы была почти 14 миллиардов. Поэтому я считаю – за одним очевидно техническим, но в действительности очень важным исключением – бюджет Найджела на 1988 год был успехом. Снижение базовой ставки подоходного налога до 25 пенсов и верхней ставки до 40 процентов придало достаточный стимул, особенно тем талантливым, мобильным людям, которые так важны для экономического успеха.
Техническим вопросом, который имел такие важные практические последствия, было изменение системы поблажек в ипотеке, согласно которой ограничение в 30 000 фунтов применялось теперь не к каждому отдельному человеку, приобретавшему недвижимость, а к самому дому. Это ликвидировало дискриминацию в пользу неженатых, сожительствующих пар. Объявленное в апреле, оно вступило в силу лишь в августе. Это придало колоссальный импульс рынку жилья, поскольку люди стали брать ипотеку до того, как исчезнет лазейка, и это произошло в самый неподходящий момент, поскольку рынок жилья уже начинал перегреваться.
К 1989 году даже обычная и на первый взгляд безграничная уверенность Найджела о наших экономических перспективах пошатнулась. Денежно-кредитная политика была перегружена попытками сократить инфляцию. Но что происходило с финансово-бюджетной частью? Было ясно, что профицит бюджета был свидетельством не только финансовой твердости, но и панической скорости экономического роста с увеличением налоговых поступлений; но даже при этом трудно было спорить, что профицит бюджета необходимо увеличить еще сильнее.
И действительно, мне, проще чем раньше, удалось убедить Найджела видеть вещи в том же свете, что и я. Я настаивала на том, чтобы он пересмотрел свое письмо к кабинету, был менее самодовольным, отказался от идеи дальнейшего сокращения подоходного налога еще на 1 пенни (я сказала ему, что это будет выглядеть психологически неправильно), забыть о его предложении ликвидировать налог на базовую пенсию и вместо этого ликвидировать правило о прибыли. Я также сказала, что не должно быть ослабления кредитно-денежной политики. Он согласился со всем этим: далее он использовал часть имевшихся государственных доходов, чтобы внести разумные изменения в структуру национальных страховых взносов для работающих.
Но Найджел решил не повышать акцизные пошлины вместе с инфляцией, создав тем самым искусственный спад цифры инфляции, что позволило ему предсказать рост инфляции на 8 процентов, прежде чем она упадет до 5,5 процента во второй половине года и, возможно, до 4,5 процента во второй четверти 1990 года. Однако ко второй половине 1990 года эта цифра достигла не 4,5 процента, а приближалась к 10 процентам. Градус инфляции, который внесла в систему погоня за дойчмаркой, был больше, чем когда-либо, что осознавали все, включая Найджела. Но к 1990 году Мистер 10 процентов покинул свой пост, и всем оставшимся пришлось иметь дело с последствиями.
Джон Мейджор в некотором смысле предельно отличался от Найджела Лоусона в роли канцлера. Мне казалось странным, что, пробыв компетентным главным секретарем, ему не было настолько же комфортно разрешать сложные вопросы, с которыми он теперь столкнулся, вернувшись в казначейство. В качестве подготовки к бюджету 1990 года мы провели семинар, который посетила я, Джон, Ричард Райдер, секретарь казначейства по экономическим вопросам, и прочие должностные лица. Много пользы он не принес, и вины Джона в этом не было: проблема заключалась в том, что никто из нас совершенно не верил в прогнозы. Я не находила согласия с Джоном только в одном вопросе: я перестала принимать в расчет новый налог на кредит. Я во многом симпатизировала предположению о том, что банки и жилищно-строительные кооперативы сделали кредиты слишком легкодоступными и что это загоняло безответственных или неопытных заемщиков в долги. Но я никогда не сомневалась в том, что если мы попытаемся положить этому конец, обложив кредиты налогом, всеобщая поддержка, обычно вызываемая пуританской политикой, вскоре превратится в гедонистский протест, по мере того, как видеомагнитофоны, дорогие обеды, спортивные машины и зарубежные отпуска станут недоступны с финансовой точки зрения. Также этот налог повысит RPI. В действительности, учитывая малое пространство для маневра при таких обстоятельствах, единственный бюджет Джона Мейджора был скромным успехом, содержащим несколько приметных предложений для увеличения опасно низкого уровня сбережений. Но к тому времени требовалось нечто большее, чем просто прочный бюджет – даже больше, чем премьер-министр и канцлер, подписавшиеся под одной политикой – чтобы предотвратить политические и экономические последствия допущенного роста инфляции.
Тот факт, что возвращение инфляции и рецессии затмило блага налоговых изменений, привнесенных бюджетами Найджела, не означает, что эти блага испарились. Инфляция все искажает; но, будучи вновь укрощенной, оказывается, что она не уничтожила улучшения в экономической эффективности, привнесенные новыми и упрощенными налогами. Только одна вещь может подорвать эти улучшения аспекта предложения: позволить бюджетным расходам выйти из-под контроля, что увеличивает заемы и в итоге требует повышения налогов, уничтожающих стимулы. Когда я покидала пост, расходы и заемы находились под строгим контролем. Действительно, мы до сих пор рассчитывали бюджет на профицит. И за время моей работы бюджетные затраты как доля ВВП снизились с 44 процентов в 1979 – 80 годах до 40,5 процента в 1990 – 91 годах. С тех пор он поднялся до 45,5 процента ВВП (1993 – 94), а заемы государственного сектора возросли до 50 миллиардов, что составляло 8 процентов от ВВП. Эти цифры вызывают странные отзвуки из прошлого. В политике не бывает окончательных побед.
Приватизация в не меньшей степени чем налоговая структура была принципиально важна для улучшения экономической эффективности Британии. Но для меня она имела еще большее значение: это была одна из основных мер по ликвидации разрушительных и вредоносных последствий социализма. Через приватизацию – в частности, тот ее вариант, который приводит к максимально широкому долевому владению граждан собственностью – полномочия государства уменьшаются, а полномочия людей растут. Точно так же, как национализация была центральным стержнем коллективистской программы, за счет которой лейбористские правительства стремились изменить британское общество, приватизация была центром любой программы по возвращению территории и свободы. Какими бы ни были – и должны были быть – споры вокруг методов продажи, структуры конкуренции и схем регулирования, применяемых в различных случаях, основную задачу приватизации нельзя упускать из виду. Это обсуждение имело практическое значение. Поскольку оно означало, что в тех случаях, когда дело было в выборе между идеальными обстоятельствами для приватизации, на которые могут понадобиться годы, и выходом на продажу в рамках конкретного временного периода, второй вариант был предпочтительнее.
Но, разумеется, более предметные экономические споры о приватизации также занимали значительное место. Государство не должно быть включено в бизнес. Государственная собственность эффективно устраняет – или по крайней мере радикально сокращает – угрозу банкротства, которая является нормой для частных фирм. В результате этого решения об инвестициях принимаются в соответствии с критериями, значительно отличающимися от тех, что применяются к бизнесу в частном секторе. И, вопреки благородным попыткам это сделать (не в последнюю очередь при консервативных правительствах), трудно отыскать способы, повышающие эффективность работы предприятий, находящихся в государственном владении. Можно устанавливать цели, делать предупреждения, следить за эффективностью, назначать новых председателей. Но предприятия в государственном владении никогда не смогут функционировать наравне с нормальными предприятиями. Сам факт, что государство в ответе за них перед парламентом, вместо того, чтобы начальство отвечало перед дольщиками, означает, что не смогут. В этом нет стимула.
Приватизация сама по себе не решает всех проблем. Монополии и квазимонополии, перенесенные в частный сектор, требуют осторожного регулирования, дабы предотвратить злоупотребления рыночными полномочиями, будь то за счет конкурентов или клиентов. Но с точки зрения нормативов существуют также и достойные аргументы в пользу частного владения: регулирование, которое было бы скрытым, теперь должно было быть открытым и конкретным. Это дает лучшую и более прозрачную дисциплину. И, разумеется, в более общем смысле свидетельства ничтожной эффективности правительства в управлении любым бизнесом – или предоставлением любых услуг – настолько очевидны, что их необходимо включать в статистику, чтобы наглядно продемонстрировать, почему государство должно выполнять конкретные функции, вместо того чтобы демонстрировать, что не должен делать частный сектор.
Глубина рецессии означала, что не было особых перспектив успешной приватизации в ранние годы из-за низкого доверия на рынке и значительных потерь национализированной промышленности. Но, при всем этом, на момент выборов 1983 года «Бритиш Эроспейс» и (нынешняя) «Бритиш Фрэйт Консортиум» процветали в частном секторе; «Кейбл энд Вайрлесс», Ассоциация британских портов, «Бритойл» (национализированная компания по исследованию и производству нефти, организованная лейбористами в 1975 году), «Бритиш Рейл Хотелс» и «Эмершам Интернэшнл» (которая производила радиоактивные материалы для промышленного, медицинского и научного применения) также полностью или частично перешли обратно в частное владение.
Огромные потери «Бритиш Шипбилдинг» и массивная реструктуризация «Бритиш Эрвэйс» делали невозможными их продажу в настоящий момент; однако в обоих случаях перспектива приватизации была важным фактором в установлении более высокого уровня финансовой дисциплины и привлечении хорошей администрации. Законопроект о «Бритиш Телеком», для приватизации BT, провалился только при старом парламенте и должен был быть вновь представлен при новом. Манифест 1983 года упоминал всех этих кандидатов на приватизацию, а также «Роллс-Ройс», значительные части «Бритиш Стил» и «Бритиш Лейланд», а также британские аэропорты. Значительная часть частного капитала также должна была быть вложена в «Нэшнл Бас Компани». И повторно звучало обещание о том, что работникам будет предложено стать дольщиками в упомянутых компаниях. Однако, пожалуй, самым далеко идущим было наше обещание стремиться к «увеличению конкуренции и привлечение частного капитала в газовую и электрическую промышленность». Газ действительно был приватизирован в 1986 году. Более сложной и амбициозной приватизации пришлось ждать до следующего парламента. В манифесте 1987 года и электричество, и водная промышленность были основными кандидатами на приватизацию. В течение этих лет приватизация произвела скачок из самых низов на самую верхушку нашей политической программы. Так продолжалось до самого конца моего пребывания на посту.
Я всегда была очень рада видеть, как предприятия, которые поглощали значительные суммы денег налогоплательщиков и считались синонимами провала британской промышленности, уходят из государственной собственности и процветают в частном секторе. Сама перспектива приватизации заставляла такие компании становиться конкурентоспособными и доходными. Лорд Кинг развернул «Бритиш Эрвэйс» при помощи отважной политики уменьшения размеров компании, улучшив при этом сервис и дав работникам возможность сделать собственную ставку на успех. Она была продана как преуспевающий концерн в 1987 году. «Бритиш Стил», которая поглотила обширные субсидии в 70-х и 80-х годах, вернулась в частный сектор как доходная компания в 1988 году. Но, пожалуй, именно возвращение «Бритиш Лейланд» (теперь известной как «Ровер Груп») в частный сектор доставило не самое большое удовлетворение вопреки практически бесконечным спорам о том, сколько получил ее частный покупатель – некогда государственная «Бритиш Эроспейс».
Не сразу стало понятно, что предложение, сделанное «Бритиш Эроспейс» в аккурат перед Рождеством 1987 года, было серьезным. Но вскоре выяснилось, что оно серьезное. В этом приобретении была индустриальная логика. Аэрокосмическая промышленность полагается на получение небольшого количества огромных контрактов в неизбежно нерегулярные временные интервалы; машины удовлетворяют гораздо более стабильный рынок. И, разумеется, продажа компании «Бритиш Эроспейс» имела одно важное политическое преимущество: компания останется британской.
Особые финансовые условия сделки лишь отражали плачевное состояние «Бритиш Лейланд» после долгих лет в государственной собственности и потраченных впустую инвестиций. Тот факт, что условия нужно было пересмотреть, отражал новый интерес Европейской комиссии к деталям государственной помощи промышленности, нежели базовую твердость самой сделки.
Только довольные клиенты могут твердо гарантировать будущее предприятия или зависящие от него рабочие места, и «Ровер» не могла быть исключением из этого правила. Но последствия катастрофического эксперимента социалистов, которому была подвергнута компания, теперь были преодолены; «Ровер» вернулась в частный сектор, где ей было и место.
«Бритиш Телеком» была первым приватизированным коммунальным предприятием. Ее продажа, больше чем что-либо иное, сделала для создания основы общедоступного капитализма в Британии. Почти 2 миллиона человек приобрели доли, и около половины из них прежде никогда не были дольщиками. Но взаимоотношения между приватизацией и либерализацией были сложными. Первые шаги либерализации начались при Ките Джозефе, который отделил «Бритиш Телеком» от почтамта, ликвидировал ее монополию на продажи телефонов и предоставил «Меркьюри» лицензию на создание сети-конкурента. Дальнейшая либерализация проходила во времена приватизации.
Но если бы мы хотели пойти дальше и разбить «Бритиш Телеком» на отдельные предприятия, что было бы полезнее с точки зрения конкуренции, нам бы пришлось ждать еще много лет, прежде чем произошла бы приватизация. Все по причине того, что ее бухгалтерский учет и администрирование по современным стандартам практически не существовали. Просто не было способа быстро создать цифры, которые захотели бы увидеть инвесторы. Поэтому я была очень довольна, когда после задержки, вызванной необходимостью отозвать изначальный законопроект в преддверии парламентских выборов 1983 года, «Бритиш Телеком» была наконец приватизирована в ноябре 1984 года.
Последствия приватизации «Бритиш Телеком» выразились в удвоении уровня инвестиций, более не сдерживаемых правилами казначейства в отношении бюджетного сектора. Последствия для клиентов были столь же благоприятными. Цены резко упали в реальном выражении, очередь за телефонами сократилась, и количество телефонных коммутационных блоков в одновременном использовании увеличилось. Это было убедительной демонстрацией того, что коммунальные предприятия лучше работают в частном секторе.
Множество схожих вопросов возникло и при приватизации «Бритиш Гэс», которая была национализированным предприятием на протяжении почти сорока лет. У «Бритиш Гэс» было пять основных дел. Это были: закупка газа у производящих его нефтяных компаний; поставка газа, включая транспортировку и распределение газа от причала до клиента; собственные поиски газа в основном в шельфовых месторождениях; продажа газовых приборов через собственные магазины; установка и обслуживание этих приборов. Из всех этих функций, только вторую – поставка газа – можно было считать естественной монополией. И «Бритиш Гэс», и секретарь по вопросам энергетики Питер Уокер были намерены приватизировать «Бритиш Гэс» целиком, и их полноценное сотрудничество было ключевым в принятии этого решения, которого я хотела в наш второй срок.
Таким образом, на встрече с Питером Уокером, Найджелом Лоусоном и Джоном Муром во вторник, 26 марта 1985 года я согласилась с тем, что мы должны выбрать продажу всего предприятия целиком. Формула регулирования и вопрос либерализации импорта и экспорта газа стали предметом серьезного спора между Питером Уокером, который готов был принять некоторый уровень монополии в качестве цены за раннюю приватизацию, и казначейством и DTI, которые склонялись к идее более сильной конкуренции. Мы смогли либерализировать экспорт газа, но я согласилась с большинством аргументов Питера Уокера, с целью добиться приватизации в имеющиеся в нашем распоряжении сроки. Я до сих пор считаю, что поступила правильно, поскольку эта приватизация была громким успехом.
Приватизация водной промышленности была более чувствительным вопросом с политической точки зрения. Звучало множество эмоциональных глупостей в духе: «Смотрите, он приватизирует даже дождь, льющий с небес». Я обычно парировала это замечанием, что дождь может быть даром Всевышнего, но он явно не присылал трубы, сантехнику и инжиниринг вместе с ним. Около четверти водной промышленности в Англии и Уэльсе давно находились в частном секторе. Большее значение имел тот факт, что водохозяйственные органы занимались не только водоснабжением: они также следили за качеством речной воды, контролировали загрязнение воды и отвечали за такие серьезные вопросы, как рыбная ловля, сбережение, отдых и навигация.
Именно Ник Ридли, человек из сельской местности, – став секретарем по вопросам окружающей среды, понял, что неправильно, когда водохозяйственные органы совмещают в себе функции регулирования и поставок. Не было смысла в том, что люди, отвечавшие за переработку и сброс отходов, к примеру, должны отвечать еще и за регулирование загрязнения. Поэтому законопроект, представленный Ником, также устанавливал новое национальное речное управление. Приватизация также означала, что компании смогут получать деньги за счет рынков капиталов для инвестиций, необходимых для улучшения качества воды.
Самой сложной, как с политической, так и с технической точки зрения, была приватизация электроснабжения. Эта промышленность имела два основных компонента. Во-первых, существовала центральная коллегия производителей электроэнергии (CEGB), в ведении которой находились электростанции и общенациональная энергосистема. Во-вторых, было двенадцать районных коллегий, которые распределяли электричество между клиентами. (В Шотландии промышленностью управляли две компании, коллегия производителей электроэнергии Юга Шотландии и гидроколлегия Севера Шотландии.) CEGB обладала общенациональной монополией, а районные коллегии – региональной. Нашей задачей было приватизировать как можно большую долю промышленности, создавая при этом максимально возможный уровень конкуренции.
Я провела первоначальное обсуждение приватизации электроэнергии с Питером Уокером и Найджелом Лоусоном в преддверии парламентских выборов 1987 года. Я не намеревалась оставлять Питера в департаменте энергетики, поэтому не было смысла вдаваться в детали. Но мы пришли к выводу, что обещание приватизации должно быть включено в манифест и реализовано при следующем парламенте.
Когда Сесил Паркинсон занял пост министра энергетики после выборов, он обнаружил, что на мышление департамента серьезное влияние оказывали корпоратистские инстинкты и осознание ими того факта, что Уолтер Маршалл будет твердо противиться распаду CEGB, председателем которой он являлся. Скорее всего превалировала идея, что CEGB и общенациональная энергосистема будут объединены в одну компанию, а двенадцать районных коллегий будут объединены в другую. Это не привело бы ни к чему, кроме замены монополии биполией; но Сесил все изменил. Впоследствии он был мишенью для злобной и несправедливой критики из-за изменений, которые его последователь Джон Уэйкем вынужден был внести в изначальную стратегию приватизации, в частности в связи с вопросом об атомных электростанциях. В действительности именно Сесил принял отважное и правильное решение, ликвидировав CEGB и – что важнее всего – вывел из-под ее контроля национальную энергосистему. Энергосистема теперь находилась в совместном владении двенадцати компаний по распространению, сформированных из прежних районных коллегий. В то время как при старой системе управляющий энергосистемы становился практически монопольным поставщиком, теперь управление было в руках тех, в чьих основных интересах было максимально возможное развитие конкуренции в производстве электроэнергии.
Сесил Паркинсон занимался разработкой этой модели на протяжении лета 1987 года, и в сентябре у нас состоялся семинар в Чекерсе, на котором мы рассмотрели варианты. Сесил продолжил разрабатывать планы и вновь обсудил их со мной и другими министрами в середине декабря. Никого не устраивали варианты, сохранявшие монополию производства электроэнергии за CEGB или сохранение энергосистемы в ее владении. Реальный вопрос заключался в том, нужно ли разделить CEGB всего на две или все же на четыре или пять конкурирующих компаний. Найджел Лоусон склонялся в сторону более радикального варианта. Проблема заключалась в том, что трудно было представить, что у этих компаний получится быть достаточно крупными, чтобы справиться с очень дорогостоящим развитием ядерной энергетики, которую я считала критически важной как для стабильного электроснабжения и так и с экологической точки зрения.
Также следовало учитывать Уолтера Маршалла. Дело было не только в том он мне нравился и я его уважала. Я также чувствовала, что мы все перед ним в неоплатном долгу за то, что электростанции продолжали работать во время забастовок шахтеров. Он может предпочесть придерживаться пути разделения на два, при котором та компания, которая крупнее, сохраняла за собой атомную энергию. Я, разумеется, не могла позволить его взглядам быть решающими – я и не позволила. Но я надеялась добиться содействия его и его коллег в сложном деле перехода к новой приватизационной и конкурентной системе. Поэтому на совещании в середине января я встала на сторону решения, к которому склонялся Сесил. Но я не исключала возможности перехода в будущем к конкурентной модели, которую предпочел бы Найджел Лоусон.
Позднее, в тот же месяц, я согласилась распределить мощности между двумя предполагаемыми компаниями-производителями в соотношении 70 к 30. Это и был план, который я попыталась продать Уолтеру Маршаллу. Уолтер, никогда не чуравшийся прямых высказываний, не скрывал своего несогласия с выбранным нами подходом. Я была согласна с ним в вопросе огромного значения атомной энергии. Но я не считала, что наши планы нанесут вред ее перспективам. Вновь и вновь я настаивала на том, что, какую бы структуру мы ни выбрали, она должна формировать реальную конкуренцию. Я часто обнаруживала, что прямой разговор приносит дивиденды. После некоторых размышлений и дискуссии с Сесилом, Уолтер Маршалл заявил, что, хотя CEGB и выразит свои глубочайшие сожаления по поводу принятого нами решения, он готов заставить систему работать. Планам Сесила Паркинсона также твердо противостоял Питер Уокер, который полагал, что пройдет как минимум восемь лет, прежде чем возникнет какая-либо вероятность выполнения конкурентной программы приватизации. Никому из нас это не казалось убедительным. Поэтому в четверг, 25 февраля Сесил смог выступить со своим заявлением перед палатой общин и обозначить, как он намеревается приватизировать электроэнергию.
Как всегда, перспектива приватизации означала, что финансы промышленности подвергнутся внимательному изучению, и то, что всплыло наружу, было предельно нежелательным. Руководствуясь вопросами окружающей среды и стабильного снабжения, я считала необходимым продолжать развитие атомной энергетики. Но осенью 1988 года цифры стоимости списания устаревающих электростанций были внезапно пересмотрены департаментом энергетики и оказались гораздо выше. Они стабильно недооценивались или даже скрывались. И чем внимательнее изучались цифры, тем выше они становились. К лету 1989 года сама перспектива приватизации основной компании, производящей электричество, в распоряжении которой были атомные электростанции, начала выглядеть безвыходной. Поэтому я согласилась, что старые электростанции «Магнокс» должны остаться под управлением государства. Это было одним из последних действий Сесила в департаменте энергетики, и он достался его преемнику Джону Уэйкему, которому предстояло разбираться с оставшимися вопросами атомной проблемы.
Алан Уолтерс с предыдущей осени просил, чтобы атомные станции были выведены за пределы приватизации. И, как часто бывало, он оказался прав. Цифры стоимости списания остальных электростанций теперь выглядели неявными, а затем стали расти, точно так же, как это произошло с «Магнокс». Джон Уэйкем рекомендовал и согласился с тем, что вся атомная электроэнергия в Англии и Уэльсе должна оставаться под государственным управлением. Одним из последствий этого стало решение Уолтера Маршалла, который, естественно, хотел сохранить атомные провинции своей империи, подать в отставку, что меня очень расстроило. Но другим последствием стала возможность начала приватизации, и это произошло на благо клиентов, дольщиков и казны.
Результат гениальной реорганизации промышленности Сесилом Паркинсоном на конкурентных основах заключается в том, что Британия сегодня обладает, пожалуй, самым эффективным энергоснабжением в мире. А в результате прозрачности, которая необходима при приватизации, мы также стали первой страной, которая вычислила полную стоимость атомной энергии, а затем создала подходящие для нее финансовые условия.
Все равно мне еще многое хотелось сделать. Но к тому моменту, когда я покидала свой пост, доля государственного сектора в промышленности снизилась на 60 процентов. Почти каждый четвертый житель страны был дольщиком. Более шестисот тысяч рабочих мест перешли из государственного сектора в частный. В сумме это стало крупнейшей передачей собственности и полномочий из рук государства в руки людей и их семей за пределами стран коммунистического блока. Британия действительно задала мировую тенденцию к приватизации. Около 400 миллиардов фунтов активов были приватизированы или приватизируются по всему миру. И приватизация не только одна из самых успешных статей экспорта Британии: она вернула нам репутацию нации новаторов и предпринимателей. Неплохой показатель на фоне того, что нам постоянно говорили: «Это не работает».
Глава 36
Поплавки и заплатки
Денежно-кредитная политика, процентные ставки и курсы обмена
Корректная экономическая политика главным образом зависит от правильного понимания того, какие задачи должны ложиться на государство, а какие – на народ. После продолжительной борьбы в ходе моего первого срока, в 1979–1983 годы, я и министры, мыслящие в одном направлении, во многом изменили кабинет, Консервативную партию и мнение финансового мира, бизнеса и даже СМИ в сторону более строгого взгляда на роль государства в экономике. Более того, в вопросе нормативно-правовой базы для ведения бизнеса существовало общее понимание, что целью должны быть более низкие налоги, меньшее количество рычагов контроля и наименьшее вмешательство со стороны. Но в вопросе создания единой нормативно-правовой базы для финансовой системы в целом не было подобного единства. В то время как мы с Найджелом Лоусоном пришли к согласию в вопросе роли государства в целом, у нас были жесткие разногласия в вопросе кредитно-денежной политики и обмена.
Наши успехи в снижении инфляции в наш первый срок с 10 процентов (при росте) до менее чем 4 процентов (при снижении) были достигнуты за счет контроля над денежной массой. «Монетаризм» – или вера в то, что инфляция является денежным феноменом, при котором «слишком большое количество денег гонится за слишком маленьким количеством товаров» – был подкреплен финансовой политикой, которая снижала государственный кредит, освобождая ресурсы для частных инвестиций и понижая процентную ставку. Этот комбинированный подход выражался через финансовую стратегию среднего срока – во многом творение Найджела Лоусона. Ее применение в значительной степени зависело от наблюдения за денежными индикаторами. Они, как я отмечала, часто искажались, вводили в заблуждение или оказывались ненадежными. Поэтому накануне ухода Джеффри Хау с поста канцлера стоимость фунта по отношению к другим валютам – курс обмена – также принималась в расчет.
Важно понимать, что входит в систему взаимоотношений между курсом обмена и денежной массой, а что нет. Во-первых, нужно учитывать эффект от повышения курса обмена валют; т. е. один фунт стоит больше в иностранной валюте. Поскольку большая часть цен на импорт и экспорт устанавливается в иностранных валютах, цена этих товаров в фунтах будет уменьшаться. Но это применимо только к товарам и услугам, которые импортируются или экспортируются в готовом виде, таких, как нефть или текстиль. Множество товаров и услуг, составляющих наш национальный доход, не принадлежат к этой категории: к примеру, мы не можем экспортировать наши дома или услуги, предоставляемые в наших ресторанах. На стоимость этих вещей напрямую не влияет курс обмена валют, а непрямой эффект, передаваемый через оплату труда, будет ограниченным. Что в действительности более или менее определяет цену домов и других «необмениваемых товаров», так это денежная масса.
Если денежная масса растет слишком быстрыми темпами, цены на необмениваемые внутренние товары будут расти соответственно, и сильный фунт это никак не предотвратит. Но взаимодействие сильного фунта и свободной денежной массы вызывает депрессию в экспортном секторе и перетекание ресурсов в дома, рестораны и т. п. Баланс торговли в таком случае все больше будет склоняться в сторону дефицита, который придется компенсировать иностранными займами. Такое искажение попросту не может долго продолжаться. Либо курс обмена должен быть снижен, либо рост денежной массы должен быть остановлен, либо и то, и другое.
Результаты этого принципиально важны. Можно выбрать сдерживание курса обмена на определенном уровне, используя любую подходящую денежно-кредитную политику для сохранения этого уровня. Либо можно установить конкретный показатель денежной массы, позволив рыночным силам определять курс обмена. Таким образом, невозможно одновременно контролировать и курс обмена, и денежно-кредитную политику.
Однако на свободный курс обмена существенное влияние оказывает денежно-кредитная политика. Причина проста. Если в обращение попадает значительно больший объем фунтов, цена фунта стремится вниз – точно так же, как избыточный урожай клубники понижает цену на нее. Поэтому снижение курса фунта может означать, что денежно-кредитная политика была слишком расслаблена.
А может и не означать. Помимо денежной массы, существует множество факторов, оказывающих влияние на свободный обменный курс. Важнейшим из них являются международные потоки капитала. Если страна реформирует налог, правила в области регулирования и профсоюзов таким образом, что за вычетом налогов прибыль от капитала превышает прибыль других стран, будет иметь место чистый приток капитала, и валюта этой страны будет пользоваться значительным спросом. При свободном курсе обмена он будет удовлетворяться. Но это не будет признаком твердости валюты: в действительности в Британии с 1987 по середину 1988 года высокий курс обмена валют может ассоциироваться со значительным ростом денежной массы.
Из этого следует, что если курс обмена становится самоцелью, значит, от «монетаризма» как такового отказались.
Единственный эффективный способ контроля над инфляцией – использование процентных ставок для управления денежной массой. Если вы, напротив, установите постоянные процентные ставки с целью придерживаться конкретного курса обмена валют, значит, вы ориентируетесь по другой, потенциально ошибочной звезде. Как мы уже дважды наблюдали – один раз, когда я была премьер-министром, Найджел преследовал дойчмарку за пределами ERM, и процентные ставки оставались слишком низкими; один раз при Джоне Мейджоре, когда мы старались соблюдать нереальный паритет в рамках ERM, и процентные ставки оставались слишком высокими – итогом прокладывания курса по этой звезде будет прямое попадание на рифы.
Эти вопросы лежали в самом сердце экономической политики, которая сама лежит в основе демократической политики. Но существует еще более важный вопрос, который впервые был поднят во время спора о том, должен ли фунт войти в ERM, а затем, в более острой форме, о том, должны ли мы принимать предложения Европейского сообщества по Экономическому и валютному союзу (EMU). Это был вопрос суверенитета. Участие фунта стерлингов в ERM частично воспринималось как признак того, что мы были «хорошими европейцами». Но он также выглядел как способ отречения от контроля над нашей денежно-кредитной политикой, чтобы ей занимался Бундесбанк Германии. Вот что имелось в виду, когда люди говорили, что мы завоюем доверие, если «пришвартуемся» к дойчмарке. В действительности если течение поменяется, а вы – на якоре, то единственная альтернатива сбросу цепи на дополнительную длину, по мере того как поднимается ваш корабль, это пойти ко дну; и в ERM, где вычисления становились все сомнительнее, уже не осталось цепи. Что и привело нас к EMU.
EMU – которое подразумевает потерю возможности печатать свою собственную валюту и принятие единой европейской валюты, единого центрального банка и единого набора процентных ставок – означает конец экономической независимости для страны и, как следствие, рост бесполезности ее парламентской демократии. Контроль над экономикой переходит от избранного правительства, отвечающего перед парламентом и электоратом, к неподотчетным наднациональным организациям. В нашем противостоянии EMU мы с Найджелом Лоусоном были едины. Но, увы, в своем преследовании политики, которая позволила инфляции в Британии возрасти (причиной чего наверняка стало его страстное желание включить стерлинг в ERM), Найджел настолько подорвал уверенность в моем правительстве, что EMU подобралось гораздо ближе.
Я назначила Найджела канцлером в 1983 году. В это время курс обмена был лишь одним из факторов, учитываемых при анализе кредитно-денежных условий. Более широкая система измерения денежной массы – М3, – которая изначально была выбрана в MTFS, стала предельно искаженнной. Значительная доля того, что в реальности было формой сбережений, вкладывалась в процентную ставку. В своем первом бюджете (1984) Найджел обозначил различные цели как для узкой, так и для широкой денежной массы. Предыдущая – М0 увеличивалась значительно медленнее, и это учитывалось при планировании дальнейшего курса. Но на этом этапе М3 и М0 уделялось одинаковое внимание при проведении политики. Другие кредитно-денежные индикаторы, включая обменный курс, также принимались в расчет. Наши критики, которые до этого момента осуждали нашу политику как твердое следование статистической формуле, начали осуждать ее за беспочвенный и произвольный прагматизм. И действительно, это стало сигналом к началу процесса, который привел к помутнению ясности MTFS. Это, в свою очередь, как я подозреваю, заставляло Найджела с течением времени все более отчаянно искать альтернативный стандарт, который, как ему казалось, он нашел в лице обменного курса.
События января 1985 года вернули ERM в поле дискуссии. Доллар парил в небесах, и давление на фунт было высоким. Я согласилась с Найджелом в том, что наши процентные ставки должны быть резко повышены. Я также была согласна с мнением Найджела о том, что нужно скоординированное международное вмешательство в курс обмена валют для достижения больше стабильности, и я отправила президенту Рейгану сообщение по этому поводу. Эта политика была формализована Найджелом и прочими министрами финансов в рамках т. н. «Соглашения Плаза» в сентябре. Оглядываясь назад, я думаю, что это было ошибкой. Соглашение Плаза дало министрам финансов – прежде всего, пожалуй, Найджелу – ошибочную уверенность в том, что в их власти теперь противостоять рынкам до бесконечности. Это привело к серьезным последствиям для всех нас.
Проблемы фунта заставили Найджела в феврале обсудить со мной вопрос ERM. Он сказал, что в его понимании контроль над инфляцией требовал принятия финансовой дисциплины, которая могла быть обеспечена либо денежными ориентирами, либо фиксированным обменным курсом. Новые факторы, утверждал Найджел, делали ERM более предпочтительным. Во-первых, оказалось трудным заставить финансовые рынки понять, в чем на самом деле заключалась политика государства по отношению к финансовым рынкам: ERM установит гораздо более ясные правила игры. Также имело место политическое рассмотрение вопроса. Многие члены парламента – консерваторы были сторонниками вступления. Вхождение в ERM также отвлекло бы внимание от стоимости фунта по отношению к доллару – в чем в настоящий момент заключалась проблема. Наконец, М3 становился все более подозрительным валютным индикатором, поскольку его контроль все более зависел от «чрезмерного финансирования», что приводило к росту т. н. горы счетов. Меня не убеждал ни один из этих расчетов за возможным исключением последнего. Но я согласилась, что следует провести семинар, в котором примут участие казначейство, «Бэнк оф Ингланд» и министерство иностранных дел, чтобы все это обсудить.
Алан Уолтерс не мог посетить семинар и изложил мне свои взгляды в отдельном порядке. Он оказал влияние на ключевой вопрос: снизит ли членство в ERM спекулятивное давление на фунт? В действительности оно, возможно, его усугубит. Это было уроком, который следовало извлечь из опыта прочих валют в ERM.
На моем семинаре Найджел повторил свой аргумент в пользу вступления, который озвучил мне ранее. Возможно, самым важным было вмешательство Джеффри Хау, который теперь был приобщен к энтузиазму министерства иностранных дел по отношению к ERM и считал, что нам следует искать подходящей возможности для вступления, хотя он, как и Найджел, не считал, что тогда для этого были подходящие обстоятельства. Стало ясно, что нам понадобится сформировать валютные резервы, если мы хотели позволить себе вступить. Я согласилась с тем, что казначейство и «Бэнк оф Ингланд» должны обдумать, как это сделать, и встреча закончилась достаточно дружелюбно.
Летом 1985 года меня все больше начинали волновать перспективы инфляции. М3 увеличивался довольно быстро. Цены на недвижимость росли, что всегда является опасным предзнаменованием. «Гора счетов» тоже вызывала волнения – не потому, что она как-то свидетельствовала об инфляции (в действительности чрезмерное финансирование, которое привело к ее формированию, было отчасти результатом попыток банка контролировать М3). Скорее, поскольку мы решили выступить против политики чрезмерного финансирования еще в 1981 году, тот факт, что она была возобновлена в таком масштабе без санкций, не прибавляла моей уверенности в том, как проводилась политика в целом.
Даже сейчас неясно, были ли мои опасения оправданы. Некоторые аналитики – особенно дальновидный Тим Конгдон – будут утверждать, что рост М3 теперь и позднее стал причиной проблем с инфляцией. Напротив, Алан Уолтерс, как и остальные мои советники, считал, что кредитно-денежная политика не была достаточно жесткой. Разумеется, я не думаю, что кредитно-денежная политика 1985 или1986 года была основной причиной проблем, с которыми мне пришлось столкнуться позднее.
Найджел теперь вернулся к вопросу ERM. Я согласилась провести очередной семинар в конце сентября, хотя теперь, как никогда ранее, осознавала недостатки ERM. Я не видела особого смысла в том, чтобы британская кредитно-денежная политика далее определялась в основном Бундесбанком, нежели казначейством Британии, разве что если у нас самих не было уверенности в нашей собственной способности контролировать инфляцию. Я была предельно скептически настроена по отношению к тому, сможет ли промышленное лобби, которое активно убеждало нас вступить в ERM, сохранить свой энтузиазм, когда они осознают, что это делает их товары неконкурентоспособными. Я сомневалась, примет ли общественность столь высокую цену за защиту фунта в рамках ERM, да еще в преддверии парламентских выборов и в условиях форсированной девальвации. С учетом опыта последних пяти лет было понятно, что фунт не следовал за остальными европейскими валютами стабильно. В 1980 году фунт поднялся на 20 процентов по отношению к единице европейской валюты (ECU). В 1981 году он упал на 15 процентов с пика до минимума. В 1982 году произошло то же самое. В 1983-м он поднялся всего на 10 процентов. В 1984-м он был чуть более стабилен. Но в 1985-м он вырос больше, чем на 10 процентов. Для того, чтобы контролировать подобное движение, нам пришлось бы переключиться на огромные объемы международных резервов и на очень жесткую политику в области процентных ставок. В этих фактах не было ничего секретного. Но нет ничего более упрямого, чем модный консенсус. И ничто так не оказывает влияние на комитеты кабинета. У меня не было поддержки на семинаре в сентябре.
Мои аргументы также не смогли поколебать Найджела и Джеффри. Не было смысла продолжать дискуссию. Я сказала, что не уверена, что баланс спора склонился в сторону вступления.
До 1987 года, когда Найджел сделал курс обмена валют решающей целью политики, не было принципиальной разницы между нами, хотя, возможно, сейчас Найджел думает, что я была слишком «мягкой» в вопросе процентных ставок. Любой, кто помнит решения, принятые в период с 1979 по 1981 год, найдет это невозможным. Это также удивит каждого, кто считает, что одним из аргументов в пользу вступления в ERM, которого так страстно желал Найджел, была уверенность в том, что оно приведет к более низким процентным ставкам. И, как я продемонстрирую впоследствии, были случаи, когда мне казалось, что он был мягок в вопросе процентных ставок и хотел повысить их как можно быстрее. Мы оба одинаково противились инфляции, но для меня лейтмотивом был тот факт, что насколько бы мне ни импонировали его налоговые реформы, он не добился дальнейшего прогресса в снижении базовой инфляции.
Но у нас были разные точки отсчета. Я всегда была более чувствительна к политическим последствиям роста процентных ставок – в частности, их тайминга, – чем Найджел. Премьер-министрам приходится учитывать этот фактор. Я также остро осознавала, что процентные ставки значат для людей с ипотекой, чьи перспективы на будущее – и даже жизни – могут быть разрушены в один день возросшими процентными ставками. Моя экономическая политика также была нацелена на то, чтобы быть социальной. Это был вариант демократии владения собственностью. Поэтому интересы владельцев домов не должны были упускаться из виду. Экономика с низкими процентными ставками гораздо здоровее, чем экономика с высокими.
Реально высокие процентные ставки[55] действительно гарантируют высокое вознаграждение сбережений. Но они отбивают охоту к риску и самосовершенствованию. В долгосрочной перспективе они – источник скорее стагнации, нежели предприимчивости. По этим причинам я опасалась увеличивать процентные ставки без необходимости.
Еще одной причиной быть осторожнее была сложность точной оценки того, какой на самом деле была кредитно-денежная и финансовая ситуация. Цифры М0 колебались от месяца к месяцу. Другие сводные показатели были еще хуже. В этих обстоятельствах было по-настоящему сложно правильно судить о том, сокращать или повышать процентные ставки. Поэтому на совещаниях с Найджелом, банком и чиновниками казначейства по вопросу о дальнейших действиях я подвергала участников перекрестному допросу, высказывала свое мнение, а затем – когда я была уверена, что все факторы были учтены, – соглашалась с тем, чего хотел Найджел. Были исключения. Но их было мало.
Только с марта 1987-го – хотя тогда я этого еще не знала – Найджел начал преследовать новую политику, отличную от моей, от той, с которой согласился кабинет, и отличную от публично признанной правительством официальной линии. Ее истоки лежали в амбициозной политике стабилизации международного обменного курса. В феврале Найджел и остальные финансовые министры договорились о вмешательстве для стабилизации курса доллара по отношению к дойчмарке и йене на основании «Луврского соглашения», принятого в Париже. Я получила доклады о степени вмешательства, которое для этого требовалось, и меня это обеспокоило.
В июле Найджел вновь поднял вопрос о том, должен ли фунт вступить в ERM. Это не застало меня врасплох, поскольку перед этим я обсудила эту тему с Аланом Уолтерсом и Брайаном Гриифитсом, главой моего политического отдела, который ранее был директором центра по вопросам банковского дела и международной финансовой политики Университета Сити. Я сказала Найджелу, что за последние 8 лет правительство сформировало у людей репутацию благоразумного. Вступая в ERM, мы фактически признаем в неспособности себя дисциплинировать. Членство в ERM снизит пространство для маневра в процентных ставках, которые в период высокого давления будут выше, чем если бы мы были вне ERM. В целом, когда все хорошо, членство в ERM не прибавит плюсов развитию нашей экономической политики, а при неблагоприятных обстоятельствах оно только все усугубит. Найджел полностью отвергал этот аргумент. Он сказал, что хочет снова обсудить это со мной осенью. Я сказала, что не хочу продолжать обсуждение этого вопроса до Нового года.
К этому моменту имелись свидетельства того, что экономика может расти со скоростью слишком высокой, чтобы ее сохранять. В августе 1987 года Найджел предложил поднять ставку на 1 процент, на основании того что это было необходимо для того, чтобы побороть инфляцию к следующим выборам. Я приняла это предложение. Таково было положение, когда «Черный понедельник» (19 октября 1987 года) ознаменовался резким падением фондового рынка, предваренного падением на Уолл-стрит. Эти обстоятельства в ретроспективе не сильнее, чем рыночная коррекция переоцененных акций, усугубила «запрограммированная продажа». Но они подняли вопрос о том, стояли ли мы теперь, будучи еще далеко от перегрева, перед лицом рецессии. Я была в США, когда мне стало известно о падении фондового рынка. Я ужинала с ведущими американскими бизнесменами, и они описали мне перспективы того, что происходило, сообщив, что вопреки некоторым алармистским докладам, мы не стояли перед лицом краха мировой экономики. Тем не менее я предпочла лишний раз перестраховаться и согласилась с требованием Найджела на два последующих ответных полпроцентных сокращения ставок, чтобы помочь восстановить уверенность бизнеса.
Чего я не знала, так это того, что Найджел устанавливал процентные ставки в соответствии с обменным курсом так, чтобы фунт сохранялся на уровне или ниже уровня DM3. Может возникнуть вопрос о том, как ему удалось проводить подобную политику с марта без моего ведома. Но тот факт, что фунт на определенном отрезке времени преследует дойчмарку (или доллар), не обязательно означает, что преследование конкретного курса обмена определяет политику. Кроме того, в анализе процентных ставок и вмешательства всегда задействовано такое множество факторов, что в любой конкретный момент практически невозможно понять, какой фактор был решающим для тех, кого это касалось.
Покажется невероятным, но я узнала о том, что Найджел преследует дойчмарку, только когда давала интервью журналистам «Файненшл Таймс» в пятницу, 20 ноября 1987 года. Они спросили меня, почему мы придерживаемся дойчмарки в соотношении три к одному фунту. Я решительно отвергла это предположение. Но график, который они принесли с собой, рассказал гораздо больше, чем они. Это, разумеется, имело ряд серьезных последствий сразу на нескольких уровнях. Во-первых, Найджел преследовал свою собственную финансовую политику, не советуясь с остальным правительством. Как я могла начать доверять ему снова? Во-вторых, наше сильное вмешательство в валютные рынки могло возыметь инфляционные последствия. В-третьих, я, возможно, позволила снизить процентные ставки слишком сильно, чтобы пролонгировать неразглашаемую политику Найджела по удержанию фунта на уровне ниже DM3.
Я собрала воедино всю возможную информацию о том, что могло произойти с фунтом и о масштабах вмешательства. Затем я перехватила Найджела. На нашей встрече во вторник, 8 декабря я выразила крайнюю озабоченность размерами вмешательства, необходимыми для сдерживания фунта на уровне ниже DM3. Найджел утверждал, что вмешательство было «стерилизовано» обычными рыночными операциями и что оно не приведет к инфляции. Под стерилизацией я поняла продажу банком счетов и ценных бумаг казначейства для того, чтобы финансирование вмешательства не оказало влияния на краткосрочные процентные ставки. Но значительный приток капитала, будучи стерилизованным в таком смысле, имел свои собственные последствия, с одной стороны, увеличивая рост денежной массы, а с другой – оказывая дополнительное сдерживающее давление на рыночные процентные ставки. Это была обстановка, в которой Найджел мог невероятным образом оправдать базовые ставки на более низком уровне, чем гарантировало внутреннее давление.
В первые месяцы 1988 года мои отношения с Найджелом ухудшились. Мне казалось противоречивым увеличение процентных ставок, которое мы произвели на в феврале в размере трех процентов, одновременно с вмешательством для сдерживания курса фунта.
Но я также понимала, что стоит мне воспользоваться своими полномочиями и запретить интервенцию в таком масштабе, как мои, и без того поврежденные взаимоотношения с Найджелом окончательно рухнут. Он загнал себя в ситуацию, когда его собственное положение как канцлера пошатнется, если фунт превысит DM3.
Однако к началу марта у меня не было выбора. 2 и 3 марта было совершено вмешательство в размере 1 миллиарда фунтов. «Бэнк оф Ингланд» был глубоко взволнован этой ситуацией. Я знала, что старшие должностные лица в казначействе разделяли это беспокойство.
Я поставила этот вопрос перед Найджелом на двух совещаниях в пятницу, 4 марта. Я вновь пожаловалась на уровень вмешательства в обменный курс. Найджел, со своей стороны, заявил, что он будет стерилизован. Но он признал, что интервенция на этом уровне не может продолжаться до бесконечности. Я попросила его проконсультироваться с «Бэнк оф Ингланд» и затем сообщить, следует ли ликвидировать «порог» DM3 и если так, то когда. Когда он вернулся, он согласился, что, если к понедельнику все еще будет сохраняться сильный спрос на фунт, можно будет допустить увеличение ставки до уровня, превосходящего DM3. Он настаивал на том, чтобы провести еще некоторое вмешательство в будущем, чтобы снизить скорость, с которой может возрастать курс обмена. Я выразила свои опасения по этому поводу и сказала, что уверенно склоняюсь в сторону того, что ставкам надо дать время на то, чтобы найти приемлемый уровень без какого-либо вмешательства. Но я была готова согласиться с ограниченным вмешательством, если это было необходимо. Фунт впоследствии превысил порог DM3.
Оппозиция и СМИ незамедлительно воспользовались разногласиями между мной и Найджелом. Я четко обозначила политическую линию и ее замысел в палате общин в четверг, 10 марта на вопросах к премьер-министру:
«Мой многоуважаемый почетный друг канцлер и я пришли к полному согласию в том, что основополагающей задачей должно быть сдерживание инфляции. Канцлер никогда не говорил, что стремление к большей стабильности обменного курса означает полное отсутствие мобильности. Требуются корректировки, как мы выяснили во времена системы Бреттона Вудса, и в EMS поняли, что время от времени им нужны переоценки и девальвации. Другого способа оседлать рынок не существует».
Однако последняя ремарка вызвала бурю комментариев в СМИ, от которых правда не защищала. Проблема заключалась в том, что она контрастировала с постоянными публичными заявлениями Найджела о том, что он не хочет видеть дальнейшего роста обменного курса.
Возникает вопрос о том, не следовало ли мне в определенный момент отправить Найджела в отставку. У меня были все основания так поступить. Он проводил политику без моего ведома или согласия, и он продолжал использовать подход, отличный о того, к которому, как ему хорошо было известно, склонялась я. С другой стороны, его заслугой справедливо считается помощь нам в победе на выборах 1987 года. Он обладал совершенным интеллектуальным мастерством. Он пользовался широкой поддержкой «заднескамеечников»-консерваторов, и значительная часть консервативной прессы была убеждена в том, что я не права. Что бы ни произошло, мне казалось, что нам с Найджелом при поддержке остального кабинета удастся избежать или по крайней мере исправить последствия всех наших прошлых ошибок и вернуть экономику на правильный путь до следующих выборов.
Но этому не суждено было случиться. Что бы я ни сказала в палате в ответ на вопросы о процентных ставках и обменном курсе, интерпретировалось в сторону предположений о том, что я не поддерживала взглядов Найджела или слишком отрицала свою приверженность к ним. В таких ситуациях просто нельзя выиграть. Найджел был предельно расстроен моими замечаниями на вопросах к премьер-министру во вторник, 12 мая. Хотя я и поддерживала его и его публичные заявления от всего сердца, я не повторила точку зрения Найджела о том, что дальнейшее повышение обменного курса будет «нельзя сохранять».
Джеффри Хау теперь также был нарушителем спокойствия. C этого момента было понятно, что они с Найджелом состояли в сговоре и что из этих двоих Джеффри был хуже всех настроен по отношению ко мне лично. Ранее, в марте, Джеффри выступил в Цюрихе с речью, которая была воспринята как его переход на сторону Найджела и выступление против меня в вопросе обменного курса. Затем в пятницу, 13 мая он во время своего выступления в Шотландии на конференции партии в Перте сделал довольно неуместное замечание относительно нашего обязательства вступить в ERM: «Мы не можем до бесконечности вкладываться в базовые обязательства». Из-за этого заявления пресса в очередной раз начала рассуждать о пропасти, которая возникла между мной и Найджелом по вопросу ERM. Я была недовольна. Когда Джеффри неосмотрительно позвонил мне на следующее утро после своей речи и попросил встречи, на которой он и канцлер должны «решить со мной один полупубличный вопрос», я сообщила ему, что позднее встречусь с Найджелом, чтобы обсудить рынки, которые так взволновали замечания Джеффри. Но я не собиралась встречаться с ними одновременно. Я три раза сказала ему, поскольку он продолжал настаивать на проведении совещания, на котором он и Найджел могли бы добиться своего, что лучшее, что он мог сделать, это сидеть тихо. Мы не собирались вступать в ERM, и точка.
Я провела воскресенье в Чекерсе, работая над речью, с которой мне предстояло выступить на Генеральной Ассамблее в Церкви Шотландии: прозвучал ряд насмешек, когда выяснилось, что я и мои спичрайтеры стоим на коленях, но заняты при этом не Святым Духом, а подклеиванием бумаг. Но учитывая новости, прозвучавшие в течение дня, я понимала, какой ущерб наносят постоянные репортажи о разладе и разногласиях по поводу курса обмена.
Найджел назначил мне встречу в понедельник. Он хотел утвердить детальные формулировки для описания нашей политики в Палате. В казначействе мне заранее сообщили, что Найджел хотел дальнейшего снижения процентных ставок. Я, со своей стороны, не могла смириться с размерами нашего вмешательства в валютные рынки, которому все равно не удавалось удерживать фунт на уровне, которого хотел Найджел и который, вопреки всем заверениям Найджела, может оказаться инфляционным, оправдав мои опасения. Но я частично добилась того, чего хотела, – в идеале это должен быть фунт, который установил бы свой собственный уровень на рынке, поскольку фунту было позволено подняться до уровня DM3,18. Поэтому меня не устраивало предлагаемое сокращение процентной ставки, которого, насколько я знала, хотел он. Я также понимала, что спекулянты начинали воспринимать фунт как беспроигрышное вложение, и в том, чтобы позволить им слегка обжечь на этом пальцы, не было ничего плохого.
Однако в первую очередь это снижение процентной ставки во вторник, 17 мая на полпроцента было ценой, которую нужно было заплатить за терпимые взаимоотношения с моим канцлером, который считал, что его положение оказывалось под угрозой, если фунт выйдет за пределы любой «отметки», пригодной для его публичной привязки. Если бы я отказалась одновременно и от интервенции, и от сокращения процентной ставки, и фунт подскочил бы вверх, достигнув подходящего для него уровня, то, подозреваю, Найджел скорее всего подал бы в отставку – и сделал бы это в то время, когда большая часть партии в парламенте и пресса поддерживали его линию, а не мою. Однако теперь экономическая цена принятия этого политического решения кажется мне слишком высокой. В течение всего этого периода процентная ставка была слишком низкой. Ей следовало быть выше, какое бы влияние это ни оказало на уровень фунта или на уровень кровяного давления канцлера.
Я также согласилась на детальное описание в палате той линии, о которой мы с Найджелом договорились на нашей встрече в понедельник по вопросу места обменного курса как элемента экономической политики. Мне пришлось пойди дальше, чем хотелось бы, заявив:
«Мы трижды снижали процентную ставку в течение последних двух месяцев. Это делалось с целью повлиять на обменный курс. Мы используем имеющиеся рычаги – одновременно процентные ставки и вмешательство, что представляется верным в текущих обстоятельствах. И… огромной ошибкой для любого спекулянта было бы считать, что фунт когда-либо был беспроигрышной ставкой».
В действительности начиная с июня 1988 года процентные ставки стабильно росли.
Найджел настаивал на единовременном поднятии их всего на полпроцента. Я бы предпочла более резкие меры, чтобы дать рынкам понять, насколько серьезно мы воспринимали последние свидетельства излишне быстрого роста экономики, и что кредитно-денежная политика была слишком небрежной – особенно баланс цифр оплаты. У Найджела было более отстраненное видение этих вопросов, чем у меня. Он считал, что нынешний показатель дефицита баланса, который увеличивался все сильнее, был более важен в качестве индикатора того, что другие вещи происходят не так, как надо, чем сам по себе. Но дефицит беспокоил меня, поскольку он подтверждал, что мы, как нация, жили не по средствам – при этом указывая на грядущее повышение инфляции.
Цены на жилье резко увеличивались. М0 все еще уваливался слишком быстро – за пределами своего целевого размера. Прогнозы инфляции постоянно пересматривались в сторону увеличения, хотя все равно оказывались слишком низкими. К примеру, в сентябре ежемесячная оценка казначейством инфляции на март 1989 года прогнозировалась в размере 5,4 процента. В октябрьском документе прогноз составлял 7 процентов. (В действительности оказалось 7,9 процента) Поэтому по мере того, как 1988 год походил к концу – несмотря на низкий уровень безработицы и высокий уровень доходов, – впереди маячили неприятности.
Было откровенно необычно, что в такое время – ноябрь 1988-го – Найджел прислал мне текст предложения независимости «Бэнк оф Ингланд». Я отнеслась к этому с пренебрежением. В это время мы боролись с последствиями его отхода от проверенной временем стратегии, которая так хорошо работала при предыдущем парламенте; и теперь эту политику предлагалось снова поставить с ног на голову. Я ответила: «Это будет воспринято канцлером как отречение, когда он и так находится в самом уязвимом положении». Я добавила: «Это будет признанием потери решительности с нашей стороны».
1989 год – последний год Найджела на посту канцлера – был периодом нарастания политических трудностей для меня. Также это было время очень высоких процентных ставок – 13 процентов в январе, 15 процентов в октябре – при продолжающемся росте инфляции и очевидном росте прогнозируемых цифр. Алан Уолтерс считал, что теперь имело место слишком сильное сжатие денежной массы, которое подтолкнет экономику к серьезной рецессии. В частности, он настоятельно рекомендовал не поднимать процентную ставку до 15 процентов, как хотел сделать Найджел в ответ на увеличение процентных ставок в Германии. Алан был прав. Но я согласилась с Найджелом, и процентная ставка вновь поднялась. Пожалуй, это достаточно наглядный комментарий к голословному утверждению о том, что я подрывала позицию канцлера, не отправляя Алана Уолтерса в отставку, что я поддерживала Найджела вопреки советам Алана и вопреки моим собственным инстинктам всего за несколько дней до того, как Найджел ушел.
Помимо проведения экономической политики, имелось два существенных экономических вопроса, которые занимали нас на протяжении этого времени. В первом вопросе – ERM – мы с Найджелом находились на противоположных сторонах. Во втором – Европейский экономический и валютный союз – наши мнения полностью совпадали.
В результате Европейского совета в Ганновере в июне 1988-го, Комиссия глав центральных банков Европейского сообщества, действующая независимо, была сформирована под председательством Жака Делора для отчета по EMU. Мы с Найджелом надеялись, что вместе Роберт Ли Пембертон, глава «Бэнк оф Ингланд», и Карл Отто Пол, президент Бундесбанка, предотвратят создание отчета, который придаст ускорение EMU. Мы считали господина Пола строго враждебным по отношению к любой серьезной утрате валютной независимости Бундесбанком, и Роберт Ли Пембертон не сомневался в силе нашей точки зрения (на тот момент совпадавшей с мнением большинства в парламентской Консервативной партии и в палате общин). Наша точка зрения заключалась в том, что доклад должен иметь рекомендательные свойства, а не служить предписанием. Мы надеялись, что в него будут включены пункты, которые ясно дадут понять, что EMU никоим образом не являлся необходимым условием для формирования Единого рынка c последствиями в виде перевода полномочий от национальных институтов к центральному бюрократическому аппарату.
Мы с Найджелом встретились с главой банка в среду, 14 декабря 1988 года и попросили у него обозначить все эти пункты в дискуссии по тексту документа, которые последуют далее. Мы вновь встретились с ним в среду, 15 февраля. Текст документа, который мы увидели, был совершенно неприемлемым и полностью соответствовал линии Делора, который явно всем управлял. Мы с Найджелом хотели, чтобы глава банка отправил свой собственный документ на доработку; но когда это произошло, то это оказалось напрасными стараниями. Больше всего вредило то, что господин Пол и вовсе не выразил своих возражений против позиции Делора. Когда доклад Делора наконец появился в апреле 1989 года, он подтвердил наши худшие опасения. С самого начала было обсуждение т. н. трехэтапного подхода, который мог хотя бы позволить нам замедлить темп и отказаться от «продвижения» за пределы первого или второго этапа. Но теперь текст доклада настаивал на том, что, включившись в первый этап, сообщество обязуется безоговорочно двигаться в сторону полного экономического и валютного союза. Было требование нового соглашения и незамедлительного начала работы над ним. Также пакт содержал большие объемы материалов по региональной и социальной политике – дорогостоящий делорианский социализм в континентальных масштабах. Все это было для меня неприемлемо.
Найджел и Джеффри воспользовались докладом Делора для возобновления спора по ERM. Но я не считала, что доклад Делора по EMU изменял баланс спора об ERM. Напротив, что нам не следует еще глубже вовлекаться в европейскую систему, которая неизбежно изменится после доклада Делора. Я не была согласна с тем, что необходимо вступить в ERM с целью предотвращения не нравившихся нам процессов в сообществе.
Это не означало, что я это не обдумывала. Алан Уолтерс направил мне текст, озаглавленный «Когда время созреет», обозначив условия, которые мы должны соблюсти, прежде чем мы сможем вступить. Он предложил, чтобы все вошедшие страны отказались от всех рычагов контроля над международным обменом и от правовых механизмов, за счет которых они реализовывались. Все внутренние банковские системы и рынки капитала должны быть дерегулированы и открыты для проникновения конкурентов из стран ЕС. Любой институт, корпорация, партнерство должны были иметь свободное право войти в любое банковское или финансовое предприятие, подвергаясь при этом минимальному и благоразумному контролю.
Это были смелые предложения. Сложность подхода Алана заключалась, разумеется, в том, что он не устранял основных возражений, которые имелись у нас обоих против системы полуфиксированных обменных курсов, которую представляла собой ERM. Но я понимала, что гениальное предложение Алана могло быть единственным способом для меня противостоять давлению со стороны Найджела, Джеффри и Европейского сообщества с их требованием раннего вхождения.
Мои отношения с Найджелом прошли еще одно тяжелое испытание в мае, когда интервью, которое я давала «Уолд Сервис», опасно приблизилось к признанию того, что рост инфляции происходил из-за нашего преследования дойчмарки. Это, разумеется, было правдой, но это было отходом от удобного ответа, что все произошло из-за того, что мы сократили процентные ставки в результате обвала фондового рынка в «Черный понедельник» и сдерживали их слишком долго, в результате чего инфляция стала расти.
Найджел был на встрече министров финансов Европы в Испании и был крайне огорчен. Поэтому я позволила прессе принять линию, которая была менее точной, но более приемлемой для нас обоих. Но в этот раз я попросила у казначейства предоставить мне документ, в котором будут даны их объяснения роста инфляции. Впоследствии мне интересно было узнать о том, что Найджел попросил, чтобы первый вариант текста, который должен был полностью сосредоточиться на следовании ERM, был изменен и включил бы также более ранний период 1985–1986 годов. Неудивительно, что при таких обстоятельствах законченный вариант показался мне менее острым и убедительным, чем некоторые другие документы казначейства.
Худшее было впереди. В среду, 14 июня 1989 года, всего за 12 дней до Европейского совета в Мадриде, Джеффри Хау и Найджел Лоусон устроили засаду. Джеффри, как я вскоре выяснила, был движущей силой. Они направили мне совместное послание, содержание которого состояло в том, что с целью добиться приемлемого компромисса с Делором (согласие на первый этап, но никаких обязательств по второму и третьему или межправительственной конференции) мне следует сказать, что я приму «не подкрепленную юридическими обязательствами рекомендацию» вступления фунта в ERM к концу 1992 года с учетом выполнения к тому времени ряда условий. Альтернативой как обычно была изоляция. Это был типичный документ министерства иностранных дел, который Найджел Лоусон в свои лучшие дни пренебрежительно разорвал бы.
Однако я встретилась с Найджелом и Джеффри вечером во вторник, 20 июня, чтобы обсудить их записку и ее содержимое. В конце я сказала, что подробнее обдумаю, как проработать этот вопрос в Мадриде. Я оставалась настроенной скептически по отношению к вопросу, поможет ли нам согласие на вступление в ERM в достижении нашей общей цели блокирования IGC и 2-го и 3-го этапов Делора. Но об этом можно было судить только на месте, в Мадриде. В любом случае я очень осторожно относилась к назначению даты вступления фунта.
Мне не нравился этот формат работы – совместные записки, давление и кабальные обязательства. Но меня еще больше разозлило то, что произошло дальше. Я получила вторую совместную записку. В ней Найджел и Джеффри говорили, что простое детальное перечисление условий, которые должны быть выполнены, прежде чем мы вступим, – включая, к примеру, меры единого рынка, – будет «контрпродуктивно». Должна быть дата. И они требовали еще одной встречи перед Мадридом.
Я прочла их записку утром в субботу в Чекерсе, и почти сразу же раздался телефонный звонок из моего офиса с вопросом о времени встречи. Это было крайне неудобно. Днем в воскресенье мне нужно было быть в Мадриде. Но они не принимали возражений. Я могла встретиться с ними поздно вечером в субботу или рано утром в воскресенье в Номере 10. Они выбрали последнее.
Я знала, что Джеффри настроил Найджела поступить так. Он был в прекрасном расположении из-за европейской избирательной кампании, которая для нас прошла неудачно. Я знала, что он всегда думал, что в один прекрасный день сможет стать лидером Консервативной партии и премьер-министром – эта амбиция становилась все сильнее, по мере того, как ускользала от него. Он считал небезосновательно, что внес значительный личный вклад в наши прошлые успехи. Этот тихий, вежливый, но глубоко амбициозный человек с его ненасытным стремлением к компромиссу теперь старался доставить мне неприятности при любой возможности. Я подозреваю что он прежде всего, считал, что стал незаменимым – опасная иллюзия для политика. Не существует другого объяснения тому, что теперь делал он и на что настроил Найджела.
Джеффри и Найджел прибыли на встречу со мной в 8.15 утра в субботу, как и было оговорено. Они совершенно точно тщательно продумали все, что собирались сказать. Джеффри начал. Он настаивал на том, что я должна выступить первой на совете в Мадриде, обозначив условия, на которых мы осуществим вступление фунта и назначив дату вхождения в ERM. Они с Найджелом настаивали на четкой формулировке, которую я записала: «Мы твердо намерены вступить не позднее____» (обозначить дату). Они сказали, что если я сделаю это, я предотвращу переход всего процесса Делора на 2-й и 3-й этапы. И если я не соглашусь на их условия и на их формулировку, они оба уйдут в отставку.
Три вещи крутились у меня в голове. Во-первых, я не была готова к тому, чтобы меня шантажировали, заставляя принять политику, которую я считала ошибочной. Во-вторых, мне нужно держать их на борту, по крайней мере пока. В-третьих, я больше никогда не позволю такому повториться. Я сказала им, что у меня уже готов параграф, подробно перечисляющий более детальные условия вхождения фунта в ERM, и я воспользуюсь им в своей вступительной речи. Но я отказалась давать им какие-либо гарантии того, что я назначу дату. Я сказала им, что не могу поверить в то, чтобы канцлер и экс-канцлер могли всерьез требовать назначения даты заранее: это будет золотое время для спекулянтов, и они это знали.
Я сказала, что подробнее обдумаю, что сказать в Мадриде. Они ушли, и Джеффри выглядел невыносимо самодовольным. Так закончилась эта маленькая противная встреча.
Вкратце объясню, что произошло в Мадриде далее. Достаточно сказать, что, отталкиваясь от того, что мы с Аланом уже предлагали, и с рядом изменений, я высказала все то, что получило имя «Мадридских условий» для вхождения фунта в ERM. Я подтвердила наше намерение вступить в ERM, как только инфляция снизится и осуществится первая фаза доклада Делора, включая свободное перемещение капитала и отказ от контроля над международным обменом. Но я не назначила дату вхождения, и никто в Мадриде не заставлял меня этого делать.
В действительности мадридские условия позволили мне объединить Консервативную партию вокруг вопроса нашей позиции в переговорах и помогли отойти от устаревшей и нелепой формулировки «в подходящее время». К несчастью, время, в некотором смысле, никогда не будет «подходящим», поскольку ERM, особенно теперь, когда цель Делора, EMU, вырвалась наружу, уже не станет «подходящим». Но здесь я почти ничего не могла поделать.
Дома заседание кабинета состоялось в обычное время в 10.30, во вторник, 29 июня. Обычно я сидела на своем месте спиной к двери кабинета, пока входили министры. Однако в этот раз я стояла в дверях. Но в отставку никто не подал. Условие, что должна быть озвучена дата вступления в ERM, словно никогда и не ставилось. Найджел Лоусон даже ухитрился сделать замечание, что совет в Мадриде прошел довольно неплохо, не так ли? Я подумала, что у него, конечно, крепкие нервы – так было всегда. Эта была одна из его привлекательных черт.
С этого самого времени напряжение между мной и Найджелом возникло по поводу независимых экономических консультаций, которые я получала от Алана Уолтерса. Алан вернулся в Номер 10 в мае 1989 года. Я уже описала его вклад в «мадридские условия» для вхождения в ERM. В то время, как казначейство, серьезно обеспокоенное инфляционными эффектами политики Найджела по следованию ERM, продолжало настаивать на более высоких процентных ставках, Алан теперь обратил мое внимание на опасность того, что избыточно высокие процентные ставки могут загнать экономику в рецессию. Он делал именно то, что следует делать советнику премьер-министра. Он также достоин быть прав.
Однако во время своего пятилетнего отсутствия в Номере 10 его неоднократно просили дать свои оценки по различным вопросам на разнообразных форумах, и взгляды Алана всегда были четкими. Различные доклады, статьи и лекции, содержавшие его мысли о вопросах экономической политики в целом и ERM в частности, продолжали всплывать на поверхность. Отчасти потому, что пресса использовала их для того, чтобы подчеркивать различия между мной и Найджелом, а отчасти о того, что сам Найджел, понимая, что его винят в возвращении инфляции, становился гиперчувствительным, они стали серьезной проблемой.
Важный момент состоял, однако, в том, что все эти спекуляции в прессе отражали реальность, лежавшую в их основе. Она заключалась в том, что у нас с Найджелом более не было широкого единства во взглядах или доверия, которое должно быть между канцлером и премьер-министром. И не было ни малейшего шанса на то, что комментаторы не станут обвинять Найджела в ухудшении экономической ситуации.
«Файненшл Тайм» опубликовала 18 октября статью, цитировавшую Алана, который, помимо прочего, описывал перспективу ERM как «непропеченную». Эта статья базировалась на эссе, которое должно быть опубликовано «Американ Экономист». Но о чем статья «Файненшл Таймс» не говорила, так это о том, что последние слова были написаны Аланом в 1988 году, задолго до его возвращения в качестве моего советника по экономическим вопросам. Я сочла, что ему не за что извиняться, о чем и написала ему:
«Статья была написана задолго до Мадрида (где Алан также выступал советником), и я не вижу сложностей. Более того, советники СОВЕТУЮТ, а политические решения принимают министры».
В 4.30 утра в среду, 25 октября, VC10, доставивший меня с конференции содружества в Куала-Лумпуре, прибыл в Хитроу. В Номере 10 я разобрала свои личные вещи, обсудила мои планы на день с Амандой Понсонби (мой незаменимый секретарь по повседневным вопросам), пообедала в квартире и встретилась с Найджелом для нашей традиционной беседы один на один. Он был взволнован по поводу Алана Уолтерса, постоянно слыша в интервью вопросы о том, следует ли его уволить. Но было еще много предметов, которые нам следовало обсудить. В частности, мы должны были согласовать линию, которой Найджел будет придерживаться на грядущей встрече министров финансов стран – членов Европейского сообщества по вопросу EMU. Найджел разработал гениальный альтернативный подход, основанной на идее Фридриха Хайека о конкурирующих валютах, в соответствии с которой рынок, а не государство, будет создавать динамику валютного союза. (К несчастью, это предложение не привело к успеху во многом потому, что не вписывалось в статичную, централистскую модель, которую предпочитали наши партнеры по Европейскому сообществу.) После встречи с Найджелом я провела более широкое обсуждение EMU, в котором приняли участие Джон Мейджор (министр иностранных дел) и Ник Ридли (министр по вопросам промышленности и торговли) и на котором мы одобрили предложенный Найджелом в его документе подход, при этом уточнив, что его назначение было сугубо тактическим, нацеленным на замедление дискуссии по EMU внутри сообщества.
Следующий день, четверг, не мог обойтись без затруднений. Дело было не только в вопросах к премьер-министру: мне также предстояло сделать заявление и ответить на вопросы касательно итогов CHOGM в Куала-Лумпуре и неизбежно Южной Африки. Я сушила волосы в начале девятого, когда получила через Кроуфи сообщение из моего личного офиса о том, что Найджел Лоусон хочет встретиться со мной в 8.50. Кроуфи сообщила, что, кажется, дело серьезное и Найджел может уйти в отставку. Но я ответила: «О нет, дорогая, ты не так все поняла. Он собирается на встречу в Германию сегодня днем и хочет обсудить это со мной». Поэтому, когда я спустилась к Найджелу, я была не очень готова к тому, что он намеревался сказать. Он сказал мне, что либо Алан Уолтерс должен уйти, либо он – Найджел – подает в отставку.
Я сказала, чтобы он не говорил глупостей. Он занимал один из важнейших постов в государстве. Он принижал себя одним лишь использованием таких формулировок. Что касалось Алана, он был преданным и лояльным членом моей команды, который всегда действовал в разумных рамках. Если кто-то другой, включая СМИ, пытался преувеличить законные расхождения во мнениях, он за это не отвечал. Вопрос о его увольнении даже не рассматривался. Я попросила Найджела подумать снова. Я думала, он последует этому совету. Но времени на разговор было мало, поскольку мне нужно было обсудить брифинг перед парламентскими слушаниями, и мне предстояло выступать в 9 утра.
Через час Найджел явился на встречу с другими министрами по вопросу будущего размещения атомного вооружения в Алдермастоне. Он был в неплохой форме и сделал несколько острых замечаний в ходе дискуссии. Затем мы встретились снова – в этот раз в кабинете. Я открыла заседание кабинета, заявив, что мы должны действовать оперативно и пройти регламент в темпе, поскольку двум министрам нужно было отправляться на встречи в Европе. Найджел был одним из них.
Поэтому я была вдвойне удивлена, когда за обедом мне сообщили, что Найджел вновь хочет меня видеть. Я думала, что его уже нет в стране. Мы снова встретились в моем кабинете, и он повторил свое требование и заявил о намерении уйти в отставку. Я не могла сказать ничего нового, и времени у нас было немного, поскольку вскоре мне нужно было быть в палате общин. Но я ясно дала понять, что Алан Уолтерс никуда не уйдет, и надеялась, что Найджел еще подумает. Я сказала, что встречусь с ним после того, как разберусь с вопросами и моим заявлением.
Во время того, как я в своем кабинете в палате общин последний раз пробегала глазами свой брифинг, в 3.05 – за десять минут до того, как должны были начаться слушания в палате, – Эндрю Торнбулл, мой личный секретарь, пришел, чтобы сообщить мне, что Найджел Лоусон решил подать в отставку и хотел, чтобы его решение было обнародовано в 3.30. Это было исключено. Мы не сообщили королеве. У нас не был назначен преемник. Финансовые рынки Лондона были открыты. Мне предстояло час простоять на ногах, отвечая на вопросы и выступая с отчетом по конференции содружества. Я повторила, что встречусь с Найджелом вечером, между 5.00 и 5.30 часами, в Номере 10.
Я осилила слушания и отчет, только передвинув кризис ухода Найджела на задние ряды моего сознания. Примерно час спустя, по дороге из Палаты, я попросила Джона Мейджора, сидевшего рядом со мной во время отчета, пройти со мной в кабинет: «У меня проблема».
В идеале мне хотелось сделать Ника Ридли канцлером. Но презрение Ника к публичным любезностям также могло стать проблемой. Джон Мейджор, который знал казначейство еще с тех пор, как был главным секретарем, выглядел очевидной кандидатурой. Я уже думала о том, что Джон может стать моим преемником. Но я также хотела бы, чтобы он набрался опыта. Он пробыл в министерстве иностранных дел всего несколько недель и еще не до конца освоил этот департамент. Он бы предпочел остаться министром иностранных дел, нежели возвращаться разбирать развалины за Найджелом. Когда он выразил неохоту, я сообщила ему, что нам всем иногда приходится соглашаться на второй вариант. Это устраивало его не меньше, чем меня. Поэтому он согласился с достоинством.
Я поспешила обратно в Номер 10, чтобы встретиться с Найджелом, который продолжал настаивать на том, чтобы о его отставке было объявлено незамедлительно. Сейчас мне кажется, что недостойной спешке Найджела было лишь одно объяснение. Я думаю, он боялся, что я позвоню Алану Уолтерсу, который был в Америке, и тот уйдет в отставку. Это лишило бы его того оправдания, на которое он рассчитывал. Я сообщила Найджелу, что его преемником будет Джон Мейджор. Больше на этой короткой встрече обсуждать было нечего. Мне было жаль, что наше долгое и в целом плодотворное сотрудничество заканчивалось так. Затем я позвонила Алану и сообщила ему о том, что произошло. Он сообщил мне, что отставка Найджела поставила его в безвыходное положение, поэтому он настоял, вопреки всем моим попыткам переубедить его, на своей отставке. Уход Найджела стал для меня ударом – и Джеффри Хау воспользовался им, чтобы доставить новые неприятности в следующий уикенд, когда в преисполненном расчетливой злобы выступлении он восхвалял Найждела как канцлера, обладавшего огромной отвагой, и настаивал на вступлении в ERM на условиях, обозначенных в Мадриде. Но уход Найджела также был благом в одном смысле. В лице Джона Мейджора у меня хотя бы был канцлер, который, пусть и не обладал кругозором Найджела, но не имел такого багажа политических ошибок. Он психологически лучше умел разбираться с последствиями.
У Джона, возможно потому, что он сделал себе имя как кнут, или из-за того, что его не впечатляют концепции, которые люди вроде Найджела ставят во главу угла в политике, была одна великая цель: он должен был сохранить единство партии. Для него это означало, что мы должны вступить в ERM как можно скорее, чтобы снизить политическое бремя. Первенство политики над экономикой – странное качество для министра казначейства – также означало, что Джона привлекала выдумка о EMU, которая успокаивала волнения робких еврофилов в Партии по поводу того, что в противном случае мы окажемся «изолированы». Касательно ERM я согласилась, что мадридские принципы соответствовали выдвинутым условиям. В итоге мне предстояло согласиться с тем, чего хотел Джон. В вопросе EMU, который в моем понимании затрагивал сами основы не только спора о будущем Европы, но и будущее Британии как демократического современного государства, я не была готова к компромиссу.
В отличие от Джеффри и Найджела, Джон понимал, что назначение даты вступления в ERM заранее оставит нас на милость рынков. Но к утру четверга 29 марта становилось все яснее, что он хотел, чтобы мы вступили как можно скорее. Он сказал, что при учете потенциально положительного влияния вступления в ERM на политические настроения и, как результат, на настроения на рынках будет проще снизить процентные ставки и сохранять твердый обменный курс, если мы будем внутри, а не за пределами ERM. Его слова слишком напоминали заезженную пластинку Найджела в том смысле, что нужно ориентироваться на обменный курс, а не на денежную массу в обращении. Увы, эта политика вела к инфляции. Подход Джона состоял в том, что если партия и правительство будут едины в политике, и у нас будут хорошие шансы победить в следующих выборах, экономические перспективы также улучшатся. Но я слишком хорошо знала, что, если ты используешь экономические решения в политических целях, ты сталкиваешься со значительным риском.
Несколько дней спустя я обсудила EMU и доклад Делора с Джоном. Он сказал, что он пришлет мне свои заключения о самом лучшем пути вперед. Он сказал, что стратегия должна заключаться в замедлении движения в сторону 2-го и 3-го этапов Делора и сопряженной с ними эрозии национального суверенитета, но чтобы при этом Соединенное Королевство не было исключено из переговорного процесса. Это создавало ощущение натянутой резины. Поэтому я сказала, что существует ряд серьезных угроз, если мы предпримем шаги, выходящие за рамки одного лишь вступления в ERM, и продемонстрируем готовность рассмотреть дальнейшую экономическую и валютную интеграцию. Если другие государства хотят предпринять подобные шаги, это их дело. Но Соединенное Королевство не намерено участвовать в процессе. Если мы четко дадим это понять (я считала это вероятным), то под давлением Бундесбанка Германия также откажется от дальнейших шагов в сторону EMU. Я стремилась заставить Джона рассматривать все это в более широком контексте и обсудила с ним необходимость развития свободных торговых отношений с США и другими странами, отметив, централизованным блокам – таким, каким выглядела федеральная Европа, – нельзя позволить становиться на пути у этого.
Джон Мейджор был все сильнее взволнован как членством в ERM, так и EMU. 9 апреля 1990 года он написал мне служебную записку о том, что потрясен твердым намерением министров финансов Европейского сообщества прийти к соглашению по вступлению в EMU. Он не добился значительной поддержки нашей альтернативной разработки, которую мы продвигали в качестве «эволюционного подхода» к EMU[56]: «твердая ECU», находящаяся в обращении наряду с существующими валютами, под управлением европейского валютного фонда. Поэтому он обозначил несколько вариантов продолжения. Один из них – в итоге получивший дальнейшую проработку в Маастрихте – заключался в разработке соглашения, которая давала полное определение EMU и институтов, необходимых на его финальном этапе, но затем предоставляла странам-членам механизм «выбора». Это позволило бы им вступить в подготовку 3-го этапа в своем собственном темпе. Он считал, что это тот итог IGC, которого мы должны добиваться как основной цели. На встрече со мной в среду, 18 апреля, Джон повторил аргументы на бумаге, подчеркивая, что идею формирования полного EMU в предложенном Делором формате разделяли все, кроме Соединенного Королевства.
Я не была согласна ни с анализами Джона, ни с его заключением. Я сказала, что правительство не может поставить свою подпись под поправкой в договоренность, содержащей полное определение делоровского EMU. Нужно работать над дальнейшим развитием нашего предложения для Европейского валютного фонда, которое мы смогли выдвинуть как важное для немедленного соглашения в рамках сообщества. Я была предельно обеспокоена тем фактом, что канцлер так быстро заглотил наживку слоганов европейского лобби. Однако на этом этапе я понимала, что не следует открывать огонь. Эта работа была для Джона в новинку. Он правильно делал, что искал союзников в Европе и убеждал членов парламента от консерваторов в разумности наших действий. Однако уже было понятно, что он мыслил категориями компромиссов, которые были неприемлемы для меня, и что в интеллектуальном плане он плыл по течению.
Если бы Найджел Лоусон убедил меня допустить вхождение фунта в ERM в ноябре 1985, курс фунт/дойчмарка был бы на уровне DM3,75. Через год фунт упал до DM2,88. В ноябре 1987 он поднялся до DM2,98. В ноябре 1988он еще поднялся до DM3,16. В ноябре 1988 он снова упал до DM2,87. Когда мы вступили, он был на паритетном уровне DM2,95, и на этой ставке рынок Лондона закрылся в тот день. Даже при беглом взгляде на эти показатели становилось очевидно, что переоценки и/или серьезное вмешательство и очень резкие скачки процентных ставок были бы необходимы для поддержания работы фунта в этот период. Это в действительности является доказательством правоты Алана Уолтерса в его утверждении о том, что ERM дает не стабильность, а скорее тот тип нестабильности, который возникает при крупных скачках, а не при попытках постепенного размещения рынков.
Только на встрече с Джоном Мейджором в среду, 13 июня я наконец сказала, что не буду сопротивляться вступлению фунта в ERM. И, хотя поставленные мной условия еще не были полностью соблюдены, у меня было слишком мало союзников, чтобы настоять на своем.
Но мое согласие на вступление в ERM подразумевало одно ключевое условие. Я настаивала на том, что мы выйдем на широкую полосу – 6 процентов с каждой стороны. Даже тогда я четко дала понять, что, если фунт окажется под давлением, я не намереваюсь применять массивное вмешательство, делая вливания фунтов и снижая процентные ставки или поднимая ставки до вредоносного уровня и используя жизненно-важные резервы для сохранения высокого курса фунта. Это на корню разбивает утверждение некоторых сторонников ERM, оправдывающих последующий обвал тем, что мы правильно сделали, что вступили, но ошибочно вступили с таким уровнем ставок. В действительности ставка, подходящая сегодня, может быть губительной завтра, и наоборот. До этого момента ERM никогда не была твердой системой. Мне не требовалось разъяснять это своим европейским партнерам, поскольку, какими бы ни были точные цифры, страна, которая желала сменить курс, всегда могла сделать это на практике. Теперь, когда Британия была внутри ERM, другие страны будут так стремиться удерживать нас внутри, что они почти не создадут сложностей относительно перестройки.
Я противилась стремлению Джона вступить в ERM в июле. Валютные сигналы, свидетельствовавшие о том, что инфляция начинает снижаться, создавая для нас условия для вступления в ERM с некоторой уверенностью, пока не были заметны.
Однако к осени высокие процентные ставки уже явно делали свое дело. Денежная масса в обращении резко снизилась. Было ясно, что процентные ставки теперь следует понизить вне зависимости от вопроса ERM. Что касается вступления в ERM, мадридские условия пока не были полностью выполнены. Но самой важной проблемой была инфляция. Только в конце года цифра инфляции в измерении RPI (сильно искаженных ставками по ипотеке и уровнем коммунального взноса) начала снижаться. Однако другие индикаторы – анализы CBI, продажи автомобилей, розничные цены, и прежде всего денежная масса – показывали, что мы приближаемся к пику инфляции. Я настаивала, вопреки казначейству и банку, на снижении процентных ставок на 1 процент; но они хотели отсрочки. Но я, со своей стороны, намеревалась продемонстрировать, что мы будем и дальше использовать валютные условия, нежели обменный курс, в качестве инструмента по установлению процентных ставок. Поэтому в пятницу, 5 октября мы объявили о том, что стремимся к вхождению в ERM, и я особо обратила внимание на снижение процентных ставок и причинах для такого шага в представлении этого решения.
Глава 37
Экспресс на Вавилон
Отношения с Европейским сообществом в 1987–1990 годах
Я уже подробно описала, как в ходе моего второго срока на посту премьер-министра определенные вредоносные черты и тенденции в Европейском сообществе начали становиться очевидными. Вопреки всем очевидным преимуществам в виде бюджетной компенсации Британии и движения в сторону общего – или «единого» – рынка, должна была быть сформирована новая, гораздо более амбициозная в вопросах полномочий комиссия, что было шагом в сторону бюрократических, а не рыночных решений экономических проблем и возрождения франко-германской оси с собственной скрытой федералистской и протекционистской программой. Пока, однако, полные последствия этого были неясны даже мне, все также скептически настроенной по отношению к перспективам не-британского сочетания высокой риторики и политики «казенного пирога», которую представляло собой европейское искусство государственного управления.
Справедливо будет сказать, что с начала 1988 года повестка дня в Европе стала принимать все более нежелательную форму. Она также все больше отличалась о того, к чему стремилось международное сообщество.
На саммите G7 в Торонто в июне 1988 года у меня состоялась часовая встреча с канцлером Колем. Большая ее часть была посвящена предстоящему саммиту в Ганновере. Канцлер Коль при поддержке министерства финансов Германии и Бундесбанка, казалось, склонялся в сторону комиссии центральных банков, нежели в сторону экспертов – как хотели французы и министр иностранных дел Германии Ганс-Дитрих Геншер, – в вопросе доклада по EMU. Я приветствовала это. Но я вновь напомнила о своей несгибаемой враждебности в отношении перспективы Европейского центрального банка. К этому моменту я начинала признавать, что шанс остановить формирование комиссии стремительно ускользает; но я намеревалась попытаться минимизировать урон, который она нанесет. Мне также пришлось признать, что мы застряли с Делором в роли президента комиссии еще на два года, поскольку кандидат, которого я предпочла бы видеть на этом посту, Рууд Лубберс, не продержался, и Франция с Германией поддержали Делора. (В итоге я махнула на все рукой и сама выступила за Делора.)
Совет в Ганновере оказался довольно дискуссионным, с хорошей долей юмора. Самая важная дискуссия произошла в первый вечер за ужином. Жак Делор открыл дискуссию по EMU. Канцлер Коль предложил, чтобы под председательством мистера Делора была сформирована комиссия глав центральных банков и нескольких сторонних представителей. В последовавшей за этим дискуссии большинство глав правительств потребовали, чтобы доклад сосредоточился на Европейском центральном банке. Пол Шлютер, премьер-министр Дании, выступил против, и я твердо его поддержала. Мы преуспели – упоминание центрального банка было удалено из документа. Группе Делора предстояло выступить с отчетом на Европейском совете в июне 1989 года – т. е. через год.
Моя проблема в ходе этих дискуссий по EMU была двоякой. Во-первых, разумеется, у нас было слишком мало союзников; только Дания, маленькая страна с сильным духом, но с малым весом, была на моей стороне. Но я сражалась лишь одной рукой по другой причине. Как «будущий член» ЕЕС, Британия утвердила коммюнике в Париже после конференции глав государств в октябре 1972 года. Это подкрепило «намерение стран – членов расширенного сообщества непреклонно двигаться в сторону экономического и валютного союза, подтверждая все детали актов, одобренных советом и представителями стран – членов 22 марта 1971года и 21 марта 1972 года». Такая риторика могла отражать настроения Теда Хита. Но, совершенно точно, не отражала мои. Но не было смысла ввязываться в спор, который мы не могли выиграть. Я предпочла позволить спящим псам умереть.
Потом они, разумеется, проснулись и стали лаять в ходе переговоров о Едином европейском акте 1985–1986 годов. Я не хотела никакой отсылки EMU. Германия не смогла поддержать меня, поэтому отсылка к EMU была вставлена в текст. Но я сделала так, чтобы 20-я глава Единого европейского акта давала мою интерпретацию EMU$. Ее заголовок гласил: «Сотрудничество в экономической и валютной политике (экономический и валютный союз)». Это позволяло мне утверждать на последующих форумах, что EMU теперь означает сотрудничество, а не движение в сторону единой валюты. В этом была продуманная двусмысленность. Советы в Ганновере в июне 1988-м и в Мадриде в 1989-м вновь ссылались на Единый европейский акт, содержащий «задачу прогрессивной реализации экономического и валютного союза». Меня это более или менее устраивало, поскольку уже не подразумевалась кооперация. Остальные главы европейских правительств были также счастливы, поскольку восприняли это как продвижение в сторону Европейского центрального банка и единой валюты. В какой-то момент эти две интерпретации, разумеется, столкнутся. И когда это произойдет, я вынуждена буду сражаться на поле боя, которое не выбирала.
Чем внимательнее я следила за работой Ссообщества, тем меньше меня привлекали какие-либо последующие шаги на пути к валютной интеграции. Мы выдвигали свои предложения по «твердой ECU». Мы выпускали векселя казначейства, деноминированные условиями ECU. И (хотя это и делалось в наших же собственных интересах, а не с целью задобрить наших европейских партнеров) мы ликвидировали любые рычаги контроля обмена раньше всех остальных. Все это было очень коммунитарно, о чем я не переставала напоминать, когда меня критиковали за сопротивление вхождению в ERM. Но мои предпочтения склонялись в сторону открытых рынков, плавающих курсов обмена и сильных трансатлантических политических и экономических связей. В продвижении этого альтернативного подхода меня неизбежно сдерживала вынужденная приверженность европейскому «экономическому и валютному союзу» – или, на самом деле, «еще более близкому союзу», описанному в преамбуле к Римскому соглашению. Эти фразы предопределили многие решения, которые, как нам казалось, мы отложили для дальнейшего обдумывания. Это дало психологические преимущества нашим оппонентам, которые никогда не упускали возможности ими воспользоваться.
Не последним из этих оппонентов был Жак Делор. К лету 1988 года он стал полноценным политическим сторонником федерализма. Смешение ролей гражданских служащих и избранных представителей было больше проявлением континентальных традиций, нежели наших. Оно происходило из широко распространенного недоверия, которое избиратели испытывали к политикам в странах вроде Франции и Италии. Это же недоверие подбрасывало уголь в топку экспресса на федерализм. Если у вас нет уверенности в политической системе или политических лидерах вашей собственной страны, мы обречены терпимее относиться к тому, что иностранцы, обладающие навыками, умом и твердостью, как мосье Делор, будут говорить вам, как вести дела. Или, выражаясь более прямо, если бы я была итальянцем, я бы тоже предпочла, чтобы мной управляли из Брюсселя. Но настроения в Британии были другими. Я чувствовала это. Более того, я разделяла его и решила, что пришло время дать отпор тому, что я считала разрушением демократии при помощи централизации и бюрократизации, и выступить с альтернативным видением будущего Европы.
Самое время. Было ясно, что уклон в сторону полнокровного EMU, который я воспринимала и как политический союз, усиливался.
В июле Делор заявил Европейском парламенту, что «мы не справимся с задачей принятия всех решений, необходимых в период с настоящего момента по 1995 год, если не увидим начал европейского правительства в той или иной форме», и предсказал, что в ближайшие десять лет сообщество станет источником «80 процентов экономического законодательства, и, возможно, также нашего финансового и социального законодательства». В сентябре он обратился к TUC Борнмауте, призвав к принятию мер по активизации коллективных переговоров на европейском уровне.
Но были и менее явные, тонкие, но, пожалуй, еще более важные признаки дальнейшего развития событий. В то лето я подписала документ, который подробно описывал, как комиссия расширяет границы своей «компетенции» в новые области – культуры, образования, здравоохранения и социальной безопасности. Она применяла множество технологий. Она формировала «консультативные комитеты», члены которых не назначались и не отвечали перед правительствами стран-членов и которые, таким образом, стремились к принятию коммунитарных решений. Она аккуратно выстраивала пояснительную риторику, во многом происходящую из пространных нелепостей, проникавшую в заключения совета для оправдания дальнейших предложений. Она применяла специальную бюджетную процедуру, известную как «actions punctuelles», которая позволяла финансировать новые проекты без законных на то оснований. Но что серьезнее всего, она постоянно требовала, чтобы только квалифицированное большинство выдвигало директивы, которые не могли пройти в условиях, требовавших единогласного принятия.
Зачастую было трудно объяснить широкой публике, почему именно мы противимся какой-либо конкретной мере, которую требовала комиссия. Это сделало политически сложной задачу противостояния постепенной экспансии полномочий комиссии. В теории все это можно было оспорить в судах; поскольку время от времени комиссия искажала слова и намерения Европейского совета в свою пользу. И мы действительно боролись, и выиграли ряд дел на этих основаниях в Европейском суде (ECJ). Но юристы говорили, что в отношении вопросов компетенции сообщества и комиссии, ECJ будет склоняться в пользу «динамических и экспансивных» интерпретаций соглашения, а не в пользу ограничительных. Противник играл краплеными картами.
Чем больше я обо всем этом думала, тем больше становилось мое раздражение, и тем глубже был мой гнев. Предстояло ли нам подчинение британской демократии, парламентского суверенитета, гражданского права, традиционного чувства справедливости и нашей способности вести дела по-своему требованиям далекой европейской бюрократии, основанной на совершенно иных традициях? Поскольку Британия была самой развитой и стабильной демократией в Европе, она сильнее всего страдала от этих тенденций. Но французам, которые хотели видеть свободную Францию, решающую свою собственную судьбу, тоже предстояло быть проигравшими. Как и немцам, которые желали сохранить свою собственную валюту, дойчмарку, которую они сделали самой надежной в мире.
Не меньше меня заботили миллионы восточных европейцев, которые жили при коммунизме. Как сможет жестко централизованное и регулируемое наднациональное Европейское сообщество удовлетворить их потребности и оправдать их надежды?
Широкая Европа, простирающаяся до Урала и непременно включающая Новую Европу за Атлантическим океаном, была сущностью, имевшей меньше всего исторического и культурного смысла. И в области экономических отношений сработать может только по-настоящему глобальный подход. В этом и заключались мои мысли, когда я начала обдумывать то, что впоследствии станет «Речью в Брюгге».
Зал, в котором я выступала, был странно спланирован. Трибуна, с которой я говорила, была расположена в середине длинной стороны, поэтому слева и справа людей было много, а передо мной – всего несколько рядов. Но смысл мне удалось донести предельно понятно. И не только принимающая сторона – Европейская коллегия в Брюгге – получила больше, чем рассчитывали. Министерство иностранных дел несколько лет настаивало на том, чтобы я приняла приглашение выступить и обозначить в своей речи наши полномочия в Европе.
Я начала с того, чего хотело министерство иностранных дел. Я подчеркнула, сколь многое Британия вложила в Европу на протяжении столетий, и продолжала вносить этот вклад и по сей день – ведь здесь были дислоцированы 70 000 британских военнослужащих. Но чем была сама Европа? Я напомнила слушателям о том, что, вопреки притязаниям Европейского сообщества, она была не только проявлением европейской идентичности. «Мы всегда будем считать Варшаву, Прагу и Будапешт великим европейскими городами». Я продолжила речь утверждение о том, что Западной Европе следует кое-что уяснить из жуткого опыта своих восточных соседей и их твердой и принципиальной реакции на это:
«Я вижу иронию в том, что в то время, как такие страны, как СССР, которые пытались делать все через центр, учатся тому, что успех зачастую зависит от рассредоточения власти и решений от центра, некоторые в сообществе, кажется, хотят двигаться в противоположном направлении. Мы успешно вернулись к прежним границам Британии не для того, чтобы их вновь пересматривали на европейском уровне, под управлением сверхгосударства в Брюсселе.»
Более того, существовали серьезные неэкономические причины для сохранения суверенитета и в максимально возможной мере полномочий национальными государствами. Такие нации были не только действующими демократиями, они также представляли неподатливые политические реалии, которые будет безумием пытаться преодолеть или подавить в пользу широкого, но пока что, теоретического европейского национального единства. Я отметила:
«Готовность к активному сотрудничеству между независимыми суверенными государствами – это лучший способ построения успешного Европейского сообщества… Европа будет сильнее именно потому, что ней Франция – это Франция, Испания – это Испания, Британия – это Британия, и каждая из этих стран обладает своими традициями, обычаями и идентичностью. Нелепо будет пытаться вписать их всех в некую общую однообразную европейскую персоналию.
Я наметила линии на будущее. К проблемам следует подходить с практической точки зрения: и в CAP до сих пор много требовало решения. Нам нужен единый европейский рынок с минимумом рычагов регулирования – предпринимательская Европа. Европа не должна придерживаться протекционистской политики, и это должно быть отражено в нашем подходе к GATT. Наконец, я подчеркнула огромную важность НАТО и предостерегла от любого развития (в результате франко-германских инициатив) западноевропейского союза как альтернативы ему.
Даже я не могла предсказать того фурора, который вызвала речь в Брюгге. В Британии, к ужасу евроэнтузиастов, мои слова получили широкую общественную поддержку. Но реакцию в вежливых европейских кругах – как минимум официальную – можно описать как удивленное возмущение.
К этому моменту внимание британских политиков привлекали два вопроса, которые, как бы я ни старалась их разъединить, оказались прочно переплетены: выборы в Европейский парламент и мой десятилетний юбилей. По второму вопросу я четко проинструктировала Центральный офис и партию не делать из этого шумихи. Я дала одно или два интервью; я получила юбилейную вазу от Национального Союза; и Партия выпустила довольно приятную публикацию, которая пользовалась некоторым успехом, но не стала бестселлером. Но, разумеется, нашлось множество журналистов, которым не терпелось написать «рефлексивные» материалы о десяти годах с Тэтчер, и прийти в них к выводу о том, что десять – это уже достаточно.
В такой атмосфере было естественно, что лейбористы станут утверждать, что европейские выборы 1989 года станут «референдумом» по вопросу тэтчеризма в целом и подхода в Брюгге в частности. Я могла принять точку зрения, что европейские выборы могли быть в некоторой степени следствием Брюгге, если бы у нас были европейские «кандидаты-брюггисты», а не федералисты. Но за рядом заметных исключений, это было не так.
Общая стратегия была простой. Мне предстояло убедить консервативных избирателей – многие из которых полностью утратили иллюзии касательно сообщества – проголосовать. Возможно, это сработало бы, если бы сами кандидаты донесли эту мысль достаточно живо и усердно и если бы нам не приходилось иметь дело с нападками Теда Хита и остальных. В действительности в последний момент был серьезный скачок в пользу партии Зеленых, который перекрыл наш голос. Люди относились к европейским выборам, как если бы они были сторонними, голосуя не за реальные изменения в своих жизнях, а скорее против существующих правительств. Это было на руку лейбористам, и они отбили у нас 13 мест. Несмотря на все смягчающие обстоятельства, я была недовольна. Эти результаты могли дать стимул всем, кто противостоял мне и моему подходу к Европе.
На это не понадобилось много времени. Я уже описала, как Джеффри Хау и Найджел Лоусон старались заставить меня назначить дату вхождения фунта в ERM и как я избежала этого на совете в Мадриде в 1989 году. В действительности ERM не очень был связан с Мадридом. Две реальные проблемы заключались в решении проблемы доклада Делора по EMU и вопроса о том, должно ли сообщество иметь свою собственную Социальную хартию.
Разумеется, я в корне противилась подходу Делора. Но я была не в том положении, чтобы предотвратить ряд действий в его сторону. Впоследствии я решила сделать упор на три положения. Во-первых, доклад Делора не должен быть единственным основанием для дальнейшей работы по EMU. Во-вторых, в процессе движения в сторону EMU и его сроков не должно быть никакого автоматизма. В частности, мы никак не должны быть связаны 2-м этапом и временем его применения. В-третьих, сейчас не должно было приниматься решение о проведении межправительственной конференции по докладу. Аргументироваться это должно тем, что к такой конференции нужно тщательно и как можно дольше готовиться.
Что касается Социальной хартии, здесь вопрос был гораздо проще. Я считала недопустимым, чтобы правила и методы регулирования рабочего процесса и социальных пособий устанавливались на уровне сообщества. Социальная хартия попросту была социалистической хартией, в пользу которой выступали преимущественно социалистические страны-участники.
Большая часть обсуждений в первый день совета в Мадриде была посвящена EMU. Во второй половине дня мы обратились к вопросу Единого рынка и «социального измерения». Я уже описывала, как я иcпользовала свою речь, чтобы обозначить условия вхождения в ERM. Но я также поддержала Пола Шультера, который оспорил 39-й параграф доклада Делора, содержавший принцип «вход за пенни, выход за фунт», который предпочитали федералисты. Противоположную сторону представляла Франция. Президент Миттеран настаивал на крайних сроках для IGC и для завершения 2-го и 3-го этапов, предложив в определенный момент 31 декабря 1992 года.
Затем спор переместился на Социальную хартию. Я сидела рядом с синьором Кавацо Сильва, довольно крепким премьер-министром Португалии, который был бы еще крепче, если бы его страна не была такой бедной, а немцы – такими богатыми.
«Разве вы не видите, – спросила я, – что Социальная хартия предназначена для того, чтобы не позволить Португалии привлекать инвестиции из Германии из-за ваших низких цен оплаты труда. Это германский протекционизм. На его основе будут сформулированы директивы, и вы лишитесь рабочих мест». Но он был убежден, что хартия будет не больше чем просто общей декларацией. И, возможно, думал, что если Германия будет готова заплатить достаточно за «сплоченность», это не будет такой уж плохой сделкой. Поэтому я противостояла хартии в одиночку.
Итоги европейских выборов не имели особенного значения сами по себе. Но они раскрыли узел недовольства, который нельзя было игнорировать. Меньшинство членов парламента от консерваторов с беспокойством воспринимали мой подход к европейским вопросам. Но еще важнее был тот факт, что пути в правительственные круги казались заблокированными. Я также считала, что нужны изменения. Когда премьер-министр провел на своем посту десять лет, он или она должны гораздо больше опасаться угрозы старения и очерствения правительства. Я решила внести ряд изменений в кабинет, чтобы освободить несколько мест и привести несколько новых лиц.
Я также думала о собственном будущем. Я знала, что у меня в запасе еще несколько лет активной работы, и я намеревалась довести до конца укрепление нашей экономической мощности, завершение наших радикальных социальных реформ и перестроение Европы в соответствии с моей позицией, обозначенной в речи в Брюгге. Я хотела оставить после себя, возможно, на полпути к новому парламенту несколько кандидатов с проверенным характером и опытом, из которых можно будет выбрать моего преемника. По ряду причин я не считала, что кто-либо из моего собственного политического поколения для этого подходит. Если учитывать все возможные варианты, первыми в моем списке людей, думавших как я, были: Норман Теббит, сосредоточенный на уходе за Маргарет и на своих деловых интересах; Ник Ридли, который никогда не терпел дураков и был бы неприемлем для членов парламента тори; Сесил Паркинсон, повредивший свою репутацию в глазах старой гвардии. К Джеффри Хау я скоро вернусь. Найджел Лоусон не был заинтересован в этой работе – и уговаривать его я не намеревалась. Майкл Хезелтайн не был командным игроком и уж точно не был капитаном команды. В любом случае я не видела смысла в том, чтобы передавать пост ровеснику, пока я была полна сил и активна. В следующем поколении, напротив, имелся целый ряд возможных кандидатов: Джон Мейджор, Дугла Херд, Кен Бейкер, Кен Кларк, Крис Паттен и, возможно. Норман Ламонт и Майк Говард. Я считала, что не в моих обязанностях выбирать кандидата. Но я была обязана убедиться в том, что есть несколько проверенных кандидатов на выбор.
Однако я ошиблась в одном важном вопросе. Разумеется, я понимала, что некоторые из моих коллег по кабинету и прочих министров больше склонялись влево, а некоторые – вправо. Но я считала, что они в целом считают правильными мои основные принципы. Ортодоксальные финансы, низкий уровень регулирования и налогообложения, минимум бюрократии, сильная оборона, готовность отстаивать интересы Британии в любом месте, где им угрожают – мне казалось, я выиграла их доверие в этих вопросах. Теперь я понимаю, что такие споры никогда нельзя выиграть до конца.
Выше я отложила на потом ситуацию с Джеффри Хау, как потенциальным кандидатом в преемники. С Джеффри что-то произошло. Его видение цели и способность к анализу померкли. Я не считала, что он теперь мог быть потенциальным лидером. Но, что еще хуже, я не могла позволить ему быть министром иностранных дел – по крайней мере пока канцлером был Найджел Лоусон – после его поведения накануне совета в Мадриде. Я намеревалась заменить его человеком помоложе.
Я решила, что два человека должны покинуть кабинет окончательно. Пол Шеннон был лояльным и приятным человеком. Но в условиях все возрастающей роли департамента транспорта в нем был необходим высокий уровень работы с общественностью – это при учете жутких бед, обрушившихся на нас в это время и в свете перегрузки дорожного движения, к которому привел рост благосостояния Британии. Я попросила Пола покинуть свой пост, и он сделал это с отличным чувством юмора. Я назначила на его место Сесила Паркинсона. Решение попросить Джона Мура покинуть кабинет было еще труднее. Он обладал моим мышлением. В области здравоохранения именно он – а не его преемник Кен Кларк – действительно достойно управлял департаментом. В департаменте социальной безопасности – после того, как я разделила DHSS (Департамент здравоохранения и социальной безопасности) на два департамента, – он был отважен и радикален в своем мышлении по вопросам иждивенчества и нищеты. Но Джон так полностью и не оправился, по крайней мере психологически, от тяжелого заболевания, которое он перенес в свою бытность государственным секретарем в старом объединенном DHSS. Поэтому я попросила его уйти и назначила Тони Ньютона, бесстрастного, склонявшегося влево, человека с хорошим резюме и твердой позицией в палате. Я также привела в кабинет Питера Брука, который был обожаемым и предельно надежным председателем партии. Он хотел быть секретарем по Ольстеру, и я дала ему этот пост, переместив Тома Кинга в министерство обороны, где освободил пост Джордж Янгер, решивший уйти из правительства и заняться своими деловыми интересами. Уход Джорджа был ударом. Я ценила его здравый смысл, доверяла его суждениям и полагалась на его лояльность. Его карьера является доказательством того, что, вопреки мифам, джентльменам до сих пор есть место в политике.
Но было три главных изменения, которые определили форму перетасовки и реакцию на нее. В порядке возрастания важности: я переместила Криса Паттена в департамент окружающей среды на замену Нику Ридли, который перешел в DTI (Дэвид Янг покинул кабинет по его просьбе и стал заместителем председателя партии); я переместила Кена Бейкера на пост председателя партии из департамента образования, где ему на смену пришел Джон МакГрегор. Джона сменил Джон Гаммер, который стал членом кабинета в качестве министра сельского хозяйства.
Но в первую очередь, что важнее всего, я вызвала Джеффри Хау и сказала, что хочу, чтобы он покинул министерство иностранных дел, куда я намеревалась назначить Джона Мейджора. Было предсказуемо, что Джеффри будет недоволен. Он уже привык к преимуществам его должности и к двум домам в Карлтон Гарденс в Лондоне и Чевенинге в графстве Кент. Я предложила ему пост лидера в палате общин незадолго до первой телетрансляции работы палаты общин. Это было серьезное дело, и я надеялась, он признает этот факт. Но он выглядел довольно угрюмо и сказал, что ему нужно сначала поговорить с Элспет. Это, разумеется, замедлило процесс. Я не могла встретиться с другими министрами, пока этот вопрос не был решен. Джеффри также, я подозреваю, встретился с Девидом Уоддингтоном, главным кнутом, который посоветовал мне оставить Джеффри в кабинете на какой-либо должности. В ходе обмена сообщениями с Даунинг-стрит, я предложила Джеффри министерство внутренних дел – зная наперед, что он наверняка отклонит это предложение, – а затем, посовещавшись с Найджелом Лоусоном, Дорнивуд, загородный дом канцлера, который, как я справедливо полагала, он примет, и, наконец с некоторой неохотой и по его убедительной просьбе титул заместителя премьер-министра, который я держала в запасе, чтобы подсластить пилюлю. У этого титула нет конституционного значения, но который Уилли Уитлоу (до своего инсульта в декабре 1987 года и последующего ухода) практически сделал своим собственным за счет своего престижа и возраста. Но поскольку Джеффри выторговал себе этот пост, он не получил статуса, на который так надеялся. Практически это лишь означало, что Джеффри будет по левую руку от меня на заседаниях кабинета – позиция, о которой он мог серьезно пожалеть.
Задержка в завершении перетасовки неизбежно должна была вызвать ряд догадок. Но, как мне сказали, именно сторонники Джеффри организовали утечку содержания наших обсуждений в неумелой попытке навредить мне. В итоге он получил плохие высказывания в прессе о домах и, без сомнения, винил в них меня.
Джон Мейджор сперва не испытывал особенного энтузиазма по отношению к посту министра иностранных дел. Скромный человек, он бы предпочел менее серьезное назначение, чем занимать один из трех высоких постов в государстве. Я должна добавить, что, вопреки многим догадкам, я не пришла к твердому решению о том, что Джон станет моим преемником. Я лишь заключила, что ему не помешают более широкое общественное признание и больший опыт, если ему придется соревноваться с талантливыми самовыдвиженцами, которые будут среди его соперников. К несчастью, из-за отставки Найджела Лоусона у него не было возможности полностью проявить себя в министерстве иностранных дел до того, как вернуться в казначейство.
В целом считалось, что, переместив Ника Ридли в DTI я реагировала на критику лобби окружающей среды в его адрес. Это было не так. Я знала, что он хочет перемен. Я, разумеется, хорошо понимала, что романтикам и чудакам этого движения не нравилось, что он настаивал на проведении политики в соответствии с наукой, а не с предрассудками. Я также подозревала, что Крис Паттен выберет более мягкий подход. Разумеется, позднее я все чаще оказывалась на ножах с Крисом, для которого его представление вопросов окружающей среды всегда превалировало над их сутью. Но я также хотела видеть Ника во втором по важности экономическом департаменте из-за необходимости иметь его поддержку в ключевых вопросах промышленности в Европе.
Назначение Кена Бейкера председателем партии было попыткой улучшить репрезентативность правительства. Кен – как и Крис Паттен – начал в левом крыле нашей партии. Но в отличие от Криса, Кен серьезно переместился в центр. В любом случае он обладал великолепными навыками работы с общественностью. И я никогда не забуду, что при очень маленьком количестве Тэтчеров, Джозефов и Ридли все равно нужен хотя бы один Кен Бейкер, чтобы сообщение достигло цели. Назначение Кена Бейкера на пост председателя было бесспорным успехом. Он служил мне с энтузиазмом и упорством до самого конца, сколько бы ни накалялась политическая обстановка. Мы никогда не были ближайшими политическими союзниками, поэтому вряд ли я была в долгу перед ним за это.
После Испании президентство в Европейском сообществе перешло к Франции. Отчасти для того, чтобы предотвратить доминирование Восточной Европы в Европейском совете, назначенном на декабрь в Страсбурге, президент Миттеран созвал специальный совет в ноябре в Париже, специально чтобы обсудить последствия событий на востоке и падения Берлинской стены. Он также настаивал на создании Европейского Банка Реконструкции и Развития (EBRD) с целью создания каналов инвестирования и помощи возникающим демократиям. Я была скептически настроена в отношении необходимости существования подобного института. Не имело смысла организовывать перевод таких объемов помощи через сугубо европейский институт в противоположность национальным или, напротив, международным сообществам в широком смысле. Я отметила это в Страсбурге; но мои желания были удовлетворены, поскольку УИКВ теперь включает в себя Америку и Японию, а не только европейские страны.
В некоторой степени французская стратегия проведения «неофициального» парижского совета по вопросам отношений Востока с Западом сработала, поскольку страсбургский совет сосредоточился – по крайней мере в официальных сессиях – на более европейских вопросах EMU и Социальной хартии. Франция намеревалась назначить дату IGC, и я все еще надеялась, что это отпадет. Еще за несколько дней до начала совета мы были оптимистично настроены к перспективе того, что Германия поддержит нас в вопросе «дальнейшей подготовки» перед собранием IGC. Но, продемонстрировав классическую работу франко-германской оси, канцлер Коль согласился пойти на поводу у президента Миттерана. К моменту своего прибытия в Страсбург я осознавала, что могла полагаться только на себя. Я решила оставаться благоразумной, поскольку не было смысла вызывать неуместную враждебность, когда я не могла добиться того, чего действительно хочу. Было решено, что IGC соберется под президентством Италии до конца 1990 года, но после выборов в Германии. Что касалось Социальной хартии, которую я подвергла критике в Мадриде, я подтвердила, что не готова поддержать текст, и мое убеждение только усиливалось тем фактом, что комиссия теперь предлагала выдвинуть не более 43 отдельных предложений, включая 17 обязательных законодательных директив в областях, которые охватывала хартия. Это было эффективным завершением дискуссии о хартии с нашей точки зрения. К вопросу EMU мне предстояло вернуться в Риме.
В первой половине 1990 года, однако, нам предстояло иметь дело с президентством Ирландии. Плохая привычка созывать по нескольку «неформальных» советов оказалась заразной. Чарльз Хоуи решил, что требовался еще один совет для обсуждения событий в Восточной Европе и последствий объединения Германии для сообщества. Для остальных это было просто еще одной возможностью поддержания федералистских тенденций.
«Политический союз» теперь рассматривался бок о бок с «валютным». В некотором смысле, конечно, это было единственным логичным решением. Но за концепцией «политического союза» всегда скрывались франко-германские планы. Франция хотела сдержать мощь Германии. В этом смысле они представляли себе более сильный Европейский совет с большинством голосов: но они не хотели увеличения полномочий комиссии или Европейского парламента. Французы скорее были федералистами в вопросах тактики, нежели по убеждениям. Германия хотела «политического союза» по другим причинам и другими мерами. Для них это отчасти была цена за быстрое объединение с Восточной Германией на их собственных условиях и со всеми преимуществами членства в сообществе, а частично – демонстрацией того, что новая Германия не станет вести себя так, как старая, от Бисмарка до Гитлера.
Со своей стороны я выступала против политического союза в любой из этих форм. Но единственный способ, которым я могла надеяться остановить это, был отход от стандартного подхода сообщества посредством сочетания принципиальных заявлений, и различные процессуальные меры не давали возможности обсудить все, что стояло на кону, пока не станет слишком поздно. В рамках сообщества мне следует направить усилия на обозначение различий между Францией и Германией. Внутри я должна в твердых понятиях обозначить, что «политический» не воспринимается и не будет воспринят всерьез. Слишком большая часть работы сообщества состояла из использования туманных фраз в пактах и коммюнике, которые потом оборачивались в федеральные значения, которыми, как нас уверяли, они никогда не обладали. Вследствие этого я решила, что поеду в Дублин с речью, которая даст понять, что политический союз невозможен и не будет возможен.
Нельзя сомневаться в том, насколько Франция и Германия были тверды в своих федералистских намерениях. Незадолго до встречи совета в Дублине в конце апреля президент Миттеран и канцлер Коль выступили с совместным публичным заявлением, призывая совет в Дублине «начать подготовку к межправительственной конференции по вопросам политического союза». Они также призвали сообщество «обозначить и привести в действие общую международную политику и политику в области безопасности». Президент Миттеран и канцлер Коль почти в одно время направили президенту Литвы письмо с просьбой временно приостановить объявление страной независимости, чтобы облегчить переговоры с Москвой. Как я с удовольствием отметила в моей последующей речи в совете, это было сделано без ведома всего остального сообщества, не говоря уже о НАТО, – это стало демонстрацией того, что возможность проведения единой «международной политики и политики в области безопасности» была довольно мала.
Я выступила со своей речью в ходе слушаний во время рабочего ленча. Я сказала, что от страхов можно избавиться, обозначив, что мы не подразумеваем, когда говорим о политическом союзе. Мы не подразумеваем, что это будет концом национальной идентичности. Что не подразумевается отказ от монархии, которая была у шести из нас, или от президентской власти, которая была у других шести. Мы не намеревались ограничивать работу национальных парламентов; Европейский парламент не должен лишать полномочий национальные парламенты. Мы не намеревались изменять избирательные системы стран. Мы не собирались изменять роль совета министров. Политический союз не должен подразумевать никакой дальнейшей централизации власти в Европе в ущерб национальным правительствам и парламентам. Не должно быть ослабления роли НАТО и попыток повернуть внешнюю политику в сторону ограничения права государств на проведение своей собственной.
Выступить с десятиминутной речью, скрасив ее долей иронии, был как физическим, так риторическим достижением. Поскольку именно так и будет выглядеть политический союз, если его воспринимать всерьез.
В конце июля мы снова вернулись в Дублин. Сообщество министров иностранных дел получило распоряжение удалиться для подготовки документа о политическом союзе для рассмотрения Европейским советом. Я надеялась, что мне хотя бы удалось обозначить свое несогласие с теми предложениями, которые скорее всего снова всплывут в будущем. Но я не обладала полномочиями предотвратить созыв IGC. Из двух зол скорее EMU, нежели политический союз, представлял собой наибольшую проблему. Больше всего раздражало то, что остальные, разделявшие мои взгляды, находили множество причин не высказывать их и предпочитали позволить мне принимать на себя всю критику за такую позицию. Слабые экономики будут попросту уничтожены единой валютой, но они надеялись получить достаточные субсидии для того, чтобы их согласие окупилось.
Переместиться из ограниченной атмосферы европейских советов на заседание G7 всегда было большим облегчением. Председателем саммита в Хьюстоне был президент Буш, который теперь во многом навязывал свой стиль администрации США. Эти экономические саммиты никоим образом не могли более считаться сугубо «экономическими» – нельзя было так думать и тогда, когда экономический и политический мир менялись так быстро и радикально. В первую очередь наши умы занимал вопрос того, что нужно сделать, чтобы обеспечить порядок, стабильность и терпимый уровень благосостояния странам рушащегося СССР. Но не менее важным было и то обстоятельство, что на саммите G7 я могла более эффективно отстаивать свободную торговлю и находить союзников, чем в сообществе.
Я теперь твердо поддерживала Брайана Малрони, который утверждал, что сильнее всего от провала GATT пострадают менее развитые страны. Я также напомнила присутствующим об огромных средствах, которые до сих пор затрачивались Европейским сообществом, США и Японией на сельскохозяйственную поддержку. Секция хьюстонского коммюнике, посвященная торговле, фактически содержала самое сильное заявление, когда-либо сделанное крупными экономиками по этому вопросу. Трагедия состояла в том, что усилия Европейского сообщества в области либерализации торговли были лишь поверхностными, как показали последующие события.
Я прилетела в Рим в субботу, 27 октября в середине дня, зная, что это будет тяжелый случай. Я не представляла себе насколько. В этот раз оправданием для проведения «неформального» совета перед формальным в декабре было принятие ряда мер по подготовке грядущего саммита CSCE и обсуждение отношений с СССР. Фактически итальянцы хотели предвосхитить результаты двух IGC по EMU и политическому союзу. Как всегда, в случае с итальянцами трудно отличить сомнение от хитрости: но налицо было и то, и другое в больших количествах. В этом «письме с просьбой» к совету синьор Андреотти не упомянул о необходимости обсудить Генеральное соглашение по тарифам и торговле с Уругваем в рамках переговоров о торговле. Я написала ответ, настаивая на том, что раз министры торговли и сельского хозяйства не достигли соглашения по предложению сообщества в области сельского хозяйства раньше, этот вопрос следует обсудить в Риме, поскольку время подходит к концу.
Еще более веской уликой намерений итальянской стороны было письмо итальянского премьер-министра, в котором он предложил условие для дальнейшего перевода полномочий от стран-членов к сообществу без внесения поправок в пакт. Итальянцы дали понять, что занимали умеренную линию, не настаивая на конкретной дате начала 2-го этапа EMU и отмечая, что предложение Британии о «твердой ECU» должно быть рассмотрено всерьез. Длинный и местами противоречивый список предложений по политическому союзу был подготовлен президентствующей страной, включая планы общей внешней политики, расширенные компетенции сообщества, голосование большинством, более широкие полномочия для Европейского парламента и другие вопросы. Точное предназначение этого документа оставалось неясным. Чего я не знала, так это того, что в кулуарах Италия согласилась предложением, прозвучавшим от Германии и поддержанным лидерами христианских демократов нескольких европейских стран ранее на закрытом заседании, о том, что GATT на заседании совета обсуждаться не будет. Если бы имела место такая дискуссия, им было бы трудно изобразить меня странной, а себя – чистыми интернационалистами.