КонтрЭволюция Остальский Андрей
Удивительное дело: теперь Мыскин смотрел Наталье в лицо прямо и решительно, как будто поступок изменил его мнение о самом себе.
— А потом, — быстро заговорил он, — вы можете бюллетень взять, у меня свояченица в поликлинике работает, я договорюсь… еще одно заседание пропустите… потом еще что-нибудь придумаем…
— А потом или ишак помрет, или шах…
— А, это опять эти… ремнис… ренимис…
— Они, они, Мыскин! Но смысл, по-моему, понятен даже тем, кто незнаком с Ходжой Насреддином…
Сержант деловито вынул блокнот. Наталья вписала ему слово «реминисценции».
Мыскин опять успел чуть-чуть полюбоваться ухом. Потом стал торопливо собираться — опаздывал на какое-то совещание.
Уже у двери вдруг остановился и спросил с какой-то неожиданной, недоброй интонацией:
— А что этот… как его… скорченный… здесь у вас делал?
— Прощения просить приходил за свое хамство — но я его не простила.
— Это хорошо, что не простили… Но просто так большие начальники к одиноким женщинам не ходят… даже если им есть за что извиняться. И вообще…
— Что — вообще? — с любопытством спросила Наталья. Она уже примерно догадывалась.
— Ну вообще…
Сержант оборвал себя. Стоял столбом около двери и укоризненно качал головой.
Потом сказал холодно и официально:
— До свидания.
Повернулся и быстро вышел. И даже дверью хлопнул. Не то чтобы сильно, чуть-чуть.
«Вот это да! — потрясенно думала Наталья. — Ревнивый эксгибиционист… Не уверена, что такие случаи описаны в мировой психиатрии».
6
Над буфетом в Натальиной комнате росла гора конфет — знак неизменного успеха. Гора никак не убывала — наоборот. Последнюю коробку ассорти добавил главврач поликлиники Розоров, приходивший извиняться за поведение своего подчиненного Харитонкина, а заодно и пытавшийся пригласить Наталью на вечерний спектакль. Она отказалась, наврав про тетку, что та заболела.
Рязанский театр был совсем недурен, придерживался русского классического репертуара. Но ходить туда Наталья не очень любила, потому как в антрактах публика, по крайней мере, мужская ее часть, начинала непременно на нее глазеть, и, как правило, находились два-три наглеца, пытавшихся завязать знакомство. Иногда ей удавалось получить место в директорской ложе, ведь главный режиссер приходился ей родней. Появляться в театре в компании Розорова ей совсем не хотелось. Ведь ежу ясно: после спектакля он будет добиваться «продолжения». Вот и пришлось согрешить: насочинять с три короба про тетушкину гипертонию. От которой, кстати, тетушка действительно страдала. Наталья только слегка преувеличила.
Но Розоров настаивал: не сегодня, так завтра. Или в любой другой день. Не в театр, так в кино. А еще вот симфонический концерт в субботу в клубе. Можно и на него. Пришлось прибегнуть к крайним мерам: спросить прямо, глядя ему в глаза: «А как отнесется к культурному мероприятию супруга товарища Розорова? От всей ли души одобрит?»
При этом Наталья понятия не имела, женат ли Розоров и что у него за отношения в семье. Но исходила из того, что женат. И, как всегда, угадала.
Розоров смешался. Побледнел. Стал делать странные движения руками. Невнятно заговорил о том, что у них с женой сложные отношения. В общем, обычная туфта.
Но беседа уже не налаживалась, и вскоре Розоров откланялся. Правда, Наталья подозревала, что, оправившись, собравшись с мыслями, главврач вновь перейдет в наступление, представит ей более подробно продуманную версию непростых семейных отношений, даст понять, что они с женой накануне развода и так далее, причем и сам уже поверит в этот рассказ. Но на некоторое время Наташа получила передышку.
А коробка шоколадных конфет осталась. Наталья ее и распечатала, чтобы занять чем-то полковника Баюшкина, когда тот неожиданно заявился к ней несколько дней спустя.
Собственно, она особенно не удивилась. И этот визит укладывался в некую логику ее жизни. Обрадовалась только, что участкового в это время у нее не было. И все время нервничала, и даже в окно выглядывала, пытаясь придумать, что она сделает, чтобы избежать роковой встречи, если Мыскин вдруг появится. Ничего толкового не придумывалось, но из-за напряжения Наташа плохо слушала Баюшкина. Тот сидел за столом в штатском костюме, при чехословацком галстуке. Синий галстук совсем не подходил к коричневому костюму, и рубашка в крапинку была не в тон всему остальному. Наталья старалась на полковника не смотреть, так ее раздражали эти цветовые несуразности. И главной несуразностью было лицо. Толстое, розовое, с двойным подбородком. Причем совершенно примитивный оттенок розового, банальней некуда.
Наталья ни смотреть на Баюшкина, ни слышать его не желала. Кроме того, ей надо было заниматься хозяйством — в кои-то веки она собралась взяться за утюг, а тут этот хрыч.
Хрыч сидел за столом и бубнил. Наташа не все понимала, но общий смысл, кажется, уловила. Основной канвой было: во всем виноват Корчев. Это он, бюрократ хренов, давит на органы внутренних дел, чтобы те Наталью выселили. Не по-мужски себя ведет. Он, Баюшкин, конечно, сделает все, что можно, но он не всесилен… Не все в мире от него зависит («О, неужели он так и сказал? Не все в мире? Нет, наверно, я ослышалась»).
Но, помимо этой интересной фразы, все остальное было несуразно, скучно и невнятно. И Наталья уже собиралась его остановить и поставить вопрос ребром. Она придумала спросить его прямо: «А чего вы, собственно, от меня хотите? Конкретно? Надеетесь на интимную близость? Так не получится — у меня глажки полно!» И далее наглядно продемонстрировать — раскаленный утюг и гору белья.
Честно говоря, Наталья была не очень важнецкая хозяйка. Вернее, так: когда на нее находило вдохновение, она могла на много дней все забросить, обо всем забыть, обрастая потихоньку пылью, грязной посудой и даже иногда незамеченными дырками на колготках. Тетка ее критиковала, подруга дразнила грязнулей, Наташе это было очень неприятно. Она спорила, доказывала, что, наоборот, она еще какая чистюля, но бывают моменты творческого затмения, они должны, в конце концов, понимать художника. Ну, в общем…
В общем, потом Наталья с азартом бросалась бороться с хозяйством, сутки напролет мыла, драила, скоблила, штопала, оттирала. Но более всего она ненавидела гладить. Но как же без этого обойтись?
И вот сегодня черт принес Баюшкина как раз в один из таких моментов, когда она после длительной психологической подготовки и борьбы с собой уже почти приступила к этому гадкому занятию. И тут вдруг, нате вам, этот — незваный, который хуже татарина. Хотя татары разные, конечно, бывают. Есть ой-ой какие симпатичные…
Но этот Баюшкин… Может, попробовать его напугать? Показать ему кучу приготовленного белья, посмотреть на него проникновенно и сказать: «Может, вы мне поможете?» Вот тогда уж точно сбежит.
И вдруг ее поразила мысль: а что, если не сбежит? Что, если настолько приспичило, что готов будет даже такое немыслимое вытерпеть? С него станется, еще примется, не дай бог, гладить. Причем делать этого он толком наверняка не умеет. Думает, конечно, что это просто — хватаешься за ручку утюга и елозишь по белью — взад, вперед. Только испортит дело. Уж тогда точно останешься ему должна — за такое-то унижение мужского достоинства. За такую крайнюю демонстрацию привязанности. Нет, с этим надо быть осторожнее… Но как же выгнать его в таком случае из квартиры так, чтобы он не слишком обиделся?
И снова Наталью выручил звонок в дверь. Когда он затренькал, она вздрогнула: неужели все-таки Мыскин? Побежала к двери, на ходу соображая, как предупредить его так, чтобы он не успел себя выдать? Тем временем и Баюшкин занервничал, стал говорить: «Что? Кто это? Пришел кто-то? Ты кого ждешь?» Вскочил и спрятался в дальний угол, надеясь, что его не будет видно от двери.
Но это была Ирка.
— О! Это ты! — воскликнула Наташа.
— Чего это ты так радуешься? На тебя не похоже… Сегодня что, праздник какой? Или ты новый цвет изобрела офигенный?
— Нет, нет, просто рада тебя видеть… А ты что не на работе?
— Да у меня ж сегодня отгул — за субботу, я же тебе говорила…
С этими словами Ирка небрежно закинула пальто на вешалку и вошла в комнату. И увидала, естественно, милицейского начальника.
— Ух ты, — сказала она. — У тебя гости, оказывается! И какие видные!
— Да, вот, познакомься, полковник Баюшкин, Анатолий Гаврилович, ба-альшой милицейский начальник. А это вот Ирина Проценко. Лучший парикмахер города и моя школьная подруга по совместительству.
— Здрассьте, — буркнул Баюшкин. Взор его был устремлен в пространство за спиной Ирины — он явно высчитывал, сможет ли он проскользнуть вместе со своим выдающимся животом между двумя женщинами и покинуть квартиру без особого ущерба для своего достоинства.
— Ты меня обижаешь, подруга, я теперь не просто парикмахер, а старший мастер, можно сказать, тоже художник — по прическе, меня еще зовут консультантом по красоте, — кокетливо лепетала Ирина, строя глазки полковнику, а тот хмурился, выглядывая путь к отступлению.
— Да, да, — говорил он время от времени, — разумеется. Имеет место.
Наталья не очень представляла, что теперь надо делать, и не придумала ничего лучше, как, по обычаю, усадить гостей пить чай.
— Давайте, давайте, почаевничаем, — говорила она, — вон с конфетами. — И указывала при этом на открытую розоровскую коробку, из которой Баюшкин уже отведал одну конфетку — ту, что с повидлом внутри.
Полковник опомнился. Сверкнул глазами. Сказал весомо:
— Нет уж, прошу меня извинить. У меня совещание в управлении. Благодарю за угощение.
И уже перед дверью вдруг обернулся и сказал Ирине:
— Приятно было познакомиться.
— Мне тоже, мне тоже! — вскричала та и бросилась провожать полковника.
Когда он ушел, она вернулась разочарованной.
— Эх, какой! Настоящий мужик! — говорила мечтательно. — Но при этом какой воспитанный. Сразу видно, офицер.
— Это ты на него так подействовала. Обычно он мужлан мужланом.
— Подействовала, может, и я, а ходит он к тебе.
— Ходит — сильно сказано. Он здесь впервые… а хотя нет, второй раз. Но в первый все быстро и плохо кончилось. Он шлепнул одного начальника по коленке…
— Что ты говоришь? Неужели он из этих?
— Да нет, это был несчастный случай… Ну, в общем, неважно… Короче говоря, меня с ним ничего особенного не связывает…
Ирина уселась тем временем за стол, бесцеремонно налила себе чаю, стала выбирать конфету… И потом вдруг подняла глаза на Наталью и сказала каким-то необычным злым голосом:
— Не связывает, говоришь… Тебя ничего ни с кем не связывает… но в результате все за тобой только и бегают. И только тебя замечают… Как будто других женщин вокруг не существует. А ведь у них, может, тоже свои достоинства есть. Даже они тебя в чем-то, может быть, и превосходят. Но ты мужикам все глаза застишь.
— Много мне от того радости, — пожала плечами Наталья.
— Но это уже твой выбор, голубушка, твой собственный, — говорила Ирина, — могла бы уже королевой быть. А ты… как собака на сене.
Наталья смотрела на нее и дивилась.
Думала: «Я совсем не знаю эту женщину».
Глава 5. Бунт хранителя тайн
1
Самым главным местом в Советском Союзе были не Кремль и не Старая площадь, где сидел аппарат ЦК, а комплекс специальных зданий на улице Грановского. Грановский этот, Тимофей Николаевич, при проклятом царизме преподавал историю Средневековья в Московском университе, был либерально мыслящим профессором, идеалистом и поклонником Гегеля. Достоевский списал с него Верховенского-старшего в «Бесах», по одной из версий, именно ему принадлежала поразившая писателя мысль, что мир спасет красота. Доживи Грановский до Октябрьской революции, не избежать бы ему проблем с ЧК. Но вот, подишь ты, в силу необъяснимого каприза пролетарских вождей именем Грановского в 1920-м назвали бывший Романов переулок в центре Москвы. И вот вам ирония судьбы: сомнительный буржуазный гуманист удостоился столь высокой чести — дать свое имя сокровеннейшему адресу в СССР.
Это сочетание букв и звуков — Гра-нов-ского — десятилетиями звучало волнующей мелодией для всей советской элиты. Мало кто из партдеятелей знал, кто такой был этот Грановский. Но не было такого номенклатурного работника в СССР, кто не знал бы, ЧТО располагается на улице его имени.
Право посещения этого ЧЕГО-ТО автоматически означало, что ваша жизнь удалась. Что вы сделали большую карьеру и стали частью правящего класса могущественного государства. Что оно, это государство, признает вас особо ценным для себя человеком. А потому предоставляет вам и вашей семье самую главную, самую важную и самую великолепную привилегию — возможность полноценно питаться, да еще за смешные, символические деньги.
Эта придумка товарища Сталина была так же гениальна, как все прочие, а может, и гениальнее всех других. Какая глубокая, какая великая, можно сказать, экзистенциальная идея — мерить успех и общественную полезность человека жратвой! Не зарплатой — деньги можно презирать! — не званиями, орденами или премиями, а едой. То, как вы и ваши родные питаются, напрямую зависит от расположения к вам правительства, от того, какую должность вы выслужили.
Волшебное место называлось: «Лечебная столовая 4-го Главного управления при Министерстве здравоохранения СССР», в обиходе — «Кремлевка», а то и «Кормушка». Больными при этом лечебном заведении числился высший слой советского общества.
Небрежно брошенное: «Мне надо еще заехать на Грановского» — звучало ничуть не хуже, чем английский эквивалент — «У меня сегодня совещание в палате лордов» или «Я вечером — на приеме у королевы». Нет, не только не хуже, а, пожалуй, даже лучше, потому что нутрянее, ближе к земле, к сокам, к самым основам жизненного существования. Вы говорили «на Грановского», а подразумевали, что на столе в вашем доме не переводится высочайшего качества здоровая и полезная пища, недоступная простым смертным. А во вторую очередь — что вы тем самым признаны существом особой, высшей категории.
Из специальной книжечки выдирали у ответственного товарища талончики спецпитания, за которые можно было либо закусить прямо здесь, на месте, либо — что было особенно популярно — собрать котомку с собой. А в ней — и черная и красная икра, и крабы, и дивный балык со слезой, и осетрина всех видов копчения, и угорь, и семга, и огурчики нежинские, особой мариновки, и грибочки белые, не говоря уже об удивительном сервелате «Столичном» и тающей во рту «Докторской» колбасе. И много, много чего другого, столь же замечательного. И чего ни за какие деньги нельзя было купить в обыкновенных магазинах.
А напротив лечебной столовой — знаменитый «номер три», розово-абрикосовый красавец-дом классического стиля, блестящее творение архитектора Александра Мейснера, с потрясающими орнаментальными эркерами и лепниной, с высоченными, под четыре метра, потолками в пяти-, шести- и даже девятикомнатных квартирах, которые когда-то распределялись самой высшей Инстанцией — тем же товарищем Сталиным. До войны здесь обитали члены ПБ и некоторые крупнейшие деятели второго эшелона, главы важнейших наркоматов, а после войны — маршалы. (Но не каждый маршал, опять же, мог здесь жить, это Иосиф Виссарионович определял, кому здесь проживать по чину было, а кому — нет.)
Кроме лечебной столовой, на Грановского располагались и другие объекты легендарного и таинственного Четвертого управления, пациенты которого в результате забот медиков и правильного питания жили в среднем на 10 лет дольше, чем остальное население. Была здесь, в том числе, и небольшая спецбольница, оборудованная не хуже самой дорогой швейцарской клиники.
Здесь и обитал уже несколько дней товарищ Фофанов, Григорий Ильич, давно уже забравшийся на такие высоты, где за пайком на Грановского не ходят — для доставки продуктов были специально для того обученные люди.
Оглядываясь назад, Фофанов понимал, конечно, что у каждого, кто достиг Олимпа, должно было за время карьеры случиться два-три невероятных, исключительных прорыва. Иначе просто не успеть за жизнь одолеть все ступеньки лестницы. Насчет своих особых талантов, в отличие от коллег по Политбюро, Фофанов не обольщался. Ну, должны, наверно, присутствовать какие-то минимальные волевые качества. Но главное было — все же оказаться в нужном месте в нужный час. Понадобиться почему-либо кому-то из небожителей. И лучше всего такому, кто быстро шел на самый верх. Как это произошло с ним, с Фофановым: он попался на глаза будущему Генеральному в тот самый момент, когда тому срочно нужно было формировать свою команду. Вот так и попал Фофанов в ЦК, встал на крутую дорогу.
Познакомились они на закрытом идеологическом совещании. До этого Фофанов три года всего проработал в Институте мировой экономики и международных отношений, куда один старый знакомый перетащил его из МГУ. Да и то сказать — вот ведь роль случая в истории! На совещание то роковое попал он только потому, что пришлось подменять в последний момент внезапно заболевшего ученого секретаря. Сунули ему в руки готовый доклад, сказали: прочитай с выражением. Ну, это Фофанов как раз умел, недаром же в школьном драмкружке играл и катаевского гимназиста, и английского богача.
И так лихо прочитал свой доклад товарищ Фофанов, что привлек к себе внимание. Вроде те же скучные, пустые слова, навязшие в зубах формулы. Но его паузы и интонации вдруг придали им какой-то новый, вроде бы неожиданный смысл. Даже некий блеск. Некоторые в зале испугались слегка. Другие хмурились: что за опасные нововведения? Третьи, наоборот, кивали одобрительно.
Пару дней спустя будущий Генеральный пригласил Фофанова в ЦК для беседы. А еще через несколько дней его на целую неделю забрали на цековскую дачу, включили в группу «писателей», среди подмосковных сосен сочинявших доклад к очередному юбилею Ильича.
Ветераны группы смотрели на Фофанова с подозрением, щурились, но упустили момент, когда его легко можно было потопить. Еще пара дачных поездок — и Фофанова взяли в аппарат ЦК — консультантом. Он сильно тогда удивился — потому как особых успехов за собой не заметил. Ну, предложил три-четыре более или менее удачные формулировки, поначалу принятые, но потом в окончательный текст так и не попавшие. Странно, ей-богу.
И потом тоже ничего особенного Фофанов не совершил, но почему-то скакнул в заместители заведующего отделом — великий, незабываемый прорыв в его карьере.
Скачок был слишком резким и вызвал настоящий физический шок — до того вплоть, что в день своего назначения Фофанов чуть ли не каждые полчаса в туалет бегал. Руки дрожали, голова кружилась. Что-то происходило с организмом невероятное, как будто все адреналины, эндорфины и тестостероны переполняли его и выливались через край. Фофанов даже к врачу уже собрался. Но, слава богу, выспался хорошенько, и на следующее утро все вроде бы стало приходить в норму. Хотя долго еще при воспоминании о том, что с ним случилось, как изменилась его жизнь, сильно екало в животе и в грудной клетке, за солнечным сплетением.
И первый день, когда за ним приехала черная «Волга» с номером «МОС», новенькая, блестящая, со шторками на заднем стекле — тоже забыть невозможно. Ощущение тихого ликования, когда в первый раз, робко еще, усаживался на заднее сиденье. Ведь разъездными машинами из гаража ЦК не раз приходилось пользоваться и раньше, но он в этих случаях всегда устраивался рядом с шофером. Другое дело — персональная, закрепленная за ним лично, с двумя водителями, работающими по очереди — с раннего утра до поздней ночи. В такой машине полагалось сидеть только сзади.
Навсегда запомнил Фофанов, как он впервые входил в здание на Старой площади заместителем заведующего. И солнце сияло, и еще вчера лишь важно кивавшие издалека коллеги теперь радостно улыбались, его приветствуя. А кабинет! О-о, каково это было — войти в это просторное, светлое, красивое помещение хозяином, разбираться с многочисленными «вертушками» и телефонами на боковом столе. И вон она — малозаметная дверка за спиной, ведущая в комнату отдыха, с диваном и с туалетом. А перед кабинетом — предбанник. А там — вежливая, эффективная, но беспощадно защищающая его интересы Валя, секретарша. Немолодая и некрасивая — но это и правильно, это так и должно быть.
Как ярко, как явственно ощущал он в тот момент жгучее прикосновение, приобщение к большой, даже страшной, мистической силе.
В тот момент он совсем не думал о большем, от замзава отделом до члена Политбюро — дистанция космическая. Мало того, в каком-то смысле эта должность — тупиковая. Потому как, по неписаному закону, заместители очень редко становятся заведующими, а заведующие — секретарями. Но с Фофановым все получилось нестандартно.
Не успел он опомниться, как оказался в кресле главного редактора «Правды».
Поначалу Фофанов несколько волновался: все-таки это не шутка, выпускать ежедневную газету. Но потом выяснилось, что производственный процесс касается его опосредованно. От него требовалось лишь председательствовать, надувать щеки и время от времени с величайшей уверенностью изрекать что-нибудь значительное на редакционных совещаниях. Более важной частью его работы была представительская деятельность — вращение в высших кругах ЦК. Нейтрализация враждебных поползновений противников покровителя. Увертывание от наездов соперников и так далее. А в самой газете работал четко отлаженный механизм подготовки номера, почти не дававший сбоев. Отделы готовили и редактировали материалы в номер и в загон. Следили за тем, чтобы они были идеологически выдержаны, и главное — согласовывали их с отделами ЦК. Секретариат размещал материалы на полосах и собирал номер, а дежурный заместитель главного и член редколлегии с орлиной зоркостью следили за общей картиной.
Был в этой системе и минус: случись большой прокол, в ПБ все равно винить будут главного редактора, хотя реально у него было мало возможностей такой прокол предотвратить. К счастью, почти ничего серьезного за время фофановской вахты не произошло. Ну, перепутали имя с фамилией афганского лидера, ну, опубликовали фельетон с непроверенными сведениями, доведя до самоубийства ни в чем не виноватого провинциального врача. И еще что-то в этом роде. Все это считалось ерундой, не уровня главного ошибки. Ничего подобного тому, что в то же самое время произошло в «Известиях». Бог миловал.
А в «Известиях» случилось вот что. На Мавзолее во время первомайской демонстрации все члены политбюро, кроме Саматова, стояли в шляпах. Дежурному заместителю тамошнего главного это показалось политически неправильным, и он велел знаменитому Миронцу — мастеру ретуширования из отдела иллюстраций — привести Саматова к общему знаменателю. Что тот, приняв, по обыкновению, на грудь грамм двести, и сделал, как всегда, с неподражаемым мастерством. То есть возникшая на голове Саматова шляпа никак, ничем не отличалась от шляп его коллег по Политбюро. Проблема была в другом: Миронец под влиянием алкоголя, а дежурный зам от старости и усталости не заметили, что в руке у ответственного товарища имелся еще один головной убор, точно такой же, какой пририсовал ему мастер ретуширования.
Ярости Саматова не было границ. «Это какого же идиота вы из меня сделали? — орал он по «вертушке». — Не где-нибудь, на Мавзолее стою, в святом месте! С двумя шляпами, получается, явился — одну на голову надел, а другую в руке держу! То есть член Политбюро у вас из ума выжил, так это люди понимать должны, да? Нет, это не просто так, это политическая диверсия, твою мать!»
Что мог лепетать в ответ несчастный главный? Только что-нибудь жалкое, вроде «примем меры», «примерно накажем» и «больше не повторится!». Вопрос обсуждался на Политбюро, и Саматов настаивал, что произошедшее свидетельствует о том, что главный «Известий» не контролирует ситуацию в собственной газете.
У Фофанова, слава богу, ничего подобного за время его правления в газете не было.
И вообще, если задуматься, везло ему все эти годы необыкновенно. Такая пруха, даже страшно. Будто подпирал его не только будущий Генеральный, но и какая-то еще другая, высшая сила. От «Правды» до секретаря ЦК по идеологии был только один шаг, а потом сразу несколько высших сановников поумирало, а Носенко выбыл по причине тяжелейшего Альцгеймера. Бедняга стал забывать, где находится и зачем. Довольно долго это терпели, тактично не замечая, но потом все-таки Генеральный решился и подсунул ему бумажку с просьбой о выходе на пенсию. И тот даже сумел ее как-то, путаясь в словах и буквах, зачитать — видно, под ремиссию краткосрочную попали. И, сам не веря своим ушам, слушал Фофанов, как Генеральный на пленуме предлагает избрать его в Политбюро — сразу полным членом, без кандидатства!
А теперь вот везение, кажется, кончилось. Как будто сдулся воздушный шарик. Летал себе, летал, все выше забирался. А потом вдруг образовалась где-то невидимая дырочка. И все, привет горячий!
Вот так размышлял Фофанов, лежа в огромной отдельной палате в спецбольнице на улице Грановского.
Самая привилегированная больница великой державы выходила на Манежную площадь наглухо задраенными воротами и дверями, вызывая у проходящих граждан некоторое недоумение. Внутри же — охрана на охране, сигнализация на сигнализации. Постороннему сюда никак не проникнуть.
А потому Фофанов спокойно реагировал на странного гостя — совершенно с ног до головы забинтованного человека, который после вечернего обхода врачей вдруг появился у него в палате.
Фигура была настолько нелепая, что Фофанов чуть не рассмеялся. Что было бы бестактно, даже грубо: товарищ же явно страдает! И вообще, что же могло такое произойти, чтобы вот так пришлось его забинтовать, гадал Фофанов. Одни глаза только и видны. Просто невообразимо! Причем, по идее, с постели вставать в таком состоянии нельзя, тем более по чужим палатам шастать. «Наверно, это он в бреду», — предположил Фофанов.
Гипотеза вроде бы подтверждалась: забинтованный с трудом проковылял к фофановской кровати, уселся без приглашения на стул для посетителей и принялся бормотать что-то нечленораздельное:
— Дерижн… делюжн… да…
— Что, простите? — спросил опешивший Фофанов.
— Частично, — отвечал забинтованный.
— Частично? Простите, не понимаю… Мне кажется, вам надо срочно вернуться в вашу палату. Вам надо лежать.
— Аа… лежать…
Странный посетитель взмахнул рукой, какая, дескать, разница, мне все равно, страдать иль наслаждаться… И, помолчав, добавил, как бы в качестве пояснения:
— Буня.
— Что?! — взвился Фофанов. — Что вы говорите?
— Буня, Буня, Григорий Ильич! — настаивал забинтованный, с такой интонацией, словно хотел сказать: да, такие вот дела, печально, может быть, но ничего не поделаешь, такова жизнь, таковы ее обстоятельства: Буня.
«Охрану надо вызвать», — думал Фофанов, но почему-то не стал кнопку тревоги нажимать. Сказал:
— А… это вы опять…
— Нет, нет. Не опять! — решительно возразил забинтованный. Потом извлек непонятно откуда (из-под своих бинтов, что ли?) тонкий блокнот, вырвал из него верхний лист, на котором оказался карандашный рисунок, протянул Фофанову.
Фофанов машинально взял листочек в руку, повертел. Нарисовано было что-то вроде мусорной свалки, что ли. Какая-то арматура, куски железа, стружка металлическая…
— Что это?
— Scrap-yard, свалка металлолома, — отвечал посетитель уверенно. Даже гордо как-то.
«Иностранец! — подумал Фофанов. — Акцент, кажется, американский. Может, это товарищ Гэс Холл, лидер коммунистов США? Вообще-то, похож. То есть лица не разглядеть, но фигура, походка, манеры — что-то есть. И голос тоже подходящей тональности. Только вот товарищ Холл по-русски — ни бум-бум… А у этого, по крайней мере, фонетически, все безупречно. Грамматика, правда, странноватая… Но если человек после шока или в бреду…»
Фофанов изучал посетителя, пытаясь хотя бы глаза его разглядеть в прорези между бинтами.
«Нет, ерунда, как мне такое в голову могло прийти: какой еще, к дьяволу, Гэс Холл! Если бы с Холлом что-нибудь этакое приключилось, автокатастрофа какая-нибудь, или измочалили бы его, например, наемники империализма, я бы об этом обязательно знал. С другой стороны, в эту больницу простого смертного не поместят… Кто же это может быть, если даже министрам сюда попасть нелегко?» — гадал Фофанов.
Забинтованный тем временем протягивал ему уже второй рисунок. Здесь творилась уже просто какая-то вакханалия. Куски металла, а также арматура и столбы пыли почему-то кружились в воздухе под самыми невероятными углами.
— Это еще что такое?
— Сильный ветер. Ураган, — отвечал гость.
— Да? И что из этого следует?
— Тот же самый Scrap-yard, в бурю.
— И дальше что?
— А дальше вот, — торжественным тоном объявил забинтованный, протягивая Фофанову третий листок.
Здесь был изображен — весьма искусно и правдоподобно, надо сказать, огромный пассажирский самолет.
— «Боинг», что ли?
— Семьсот сорок седьмой! Джамбо-джет!
— И?
— Тот же Scrap-yard! Ветер построил самолет! Перемешал металлолом и построил!
— Бред какой-то, — негромко пробормотал Фофанов, опасливо косясь на посетителя. «Психиатрия, — пронеслась мысль, — явная психиатрия».
Тем временем в дверь постучали, и в палату заглянула дежурная сестра Оля.
— О, простите, — испуганно сказала она — видно, забинтованный на нее так подействовал, — простите, я не знала… я попозже зайду…
Чего она не знала, осталось не совсем понятным, но так или иначе медсестра быстренько исчезла, притворив дверь. Фофанов сам себе удивился: почему он не воспользоваться ее появлением, не поднял тревогу, не попытался от забинтованного избавиться. Почему промолчал.
Отчего бы это? И, как утопающий за соломинку, уцепился за пришедшее в голову объяснение — посетитель мог оказаться двоюродным племянником Генерального. Кто-то вроде что-то такое говорил, что тот разбился недавно на мотоцикле, что ли. «Да, но при чем тут Буня? Буня-то в таком случае при чем?» — ехидно вопросил внутренний голос, но Фофанов решил его проигнорировать, а то у него и так от происходящего голова разболелась.
— Спать пора, — сказал вслух.
Забинтованный покорно кивнул головой, заерзал на стуле, неуклюже попытался засунуть бумажки с рисунками в свои бинты, потерпел в этих попытках поражение, горестно вздохнул, огляделся вокруг, не нашел, видимо, куда еще их пристроить, и в итоге сложил листочки на тумбочку в изголовье фофановской кровати. Фофанов было запротестовал, но посетитель быстренько встал, заковылял к выходу… «Пусть себе, — подумал Фофанов, — пусть себе уходит, а то еще пристанет снова, сумасшедший. А рисунки я ему через медсестру потом передам».
Когда забинтованный исчез наконец за дверью, Фофанов испытал невероятное облегчение. «Можно книжку почитать, и баиньки. «Время» сегодня смотреть не буду, мне и так уже нервы потрепали, почитаю Булгакова — и на боковую». И уже извлек Фофанов книгу, как всегда, с физическим почти наслаждением представляя себе, как погрузится сейчас в очередной раз в свой любимый «Театральный роман», как в дверь опять постучали, и вошла Олечка с набором лекарств и травяным чаем на тележке. И тут же выяснилось, что передать через нее рисунки не удастся.
— Куда ваш посетитель делся? — удивилась она. — Ой, извините, поняла!
И медсестра показала головой на дверь туалета и хихикнула. Видно, ей звук какой-то почудился, оттуда идущий.
— Да нет, — чуть раздраженно сказал Фофанов. — Никого там нет. Товарищ ушел уже.
— Как ушел? Мимо поста никто не проходил.
— Так он, наверно, направо ушел, в палату свою.
— В какую палату, Григорий Ильич? У нас на этаже, кроме вас, никого нет сейчас…
— Ну, значит, вы не заметили, как он мимо вас пробрался.
Медсестра ничего не сказала, только поджала губы: дескать, зря обижаете, никто мимо меня не прошмыгнул бы, да что толку с вами спорить. Молча стала расставлять мензурки на тумбочке, потом заметила рисунки, не выдержала, сказала:
— Ой, как здорово вы рисуете, Григорий Ильич!
Фофанов покосился на оставленные забинтованным листы, пробормотал:
— Да нет, куда там… я и круга-то ровного начертить не способен… Не то что такое…
— Ой, а кто же тогда так рисует? В семье вашей кто-то?
«Вот ведь любопытная какая», — раздраженно подумал Фофанов. Хотел промолчать, но потом почему-то сказал правду:
— Нет. От этого осталось… в бинтах который.
Медсестра почему-то всплеснула руками.
— Надо же! А кто это вообще-то был, Григорий Ильич?
«Хотел бы я знать», — подумал Фофанов, а вслух пробормотал:
— Так, один. На Гэса Холла похож.
Медсестра взглянула испуганно, видно, не поняла… Но опять задержалась у изголовья.
— Непонятно, что и нарисовано — странное что-то… Но глаз не оторвешь, завораживает.
Она стояла и смотрела на рисунки как зачарованная.
Фофанову это, в конце концов, стало надоедать. Фамильярность какая-то, в самом деле. Неужели и до прислуги слухи уже дошли, что он не любимец богов больше? Фофанов уже даже собрался сказать Олечке что-нибудь резкое, неприятное, напомнить ей, что пока он для нее по-прежнему небожитель. Но тут случилось вот что: в туалете раздался явственный звук спускаемой воды. Олечка вздрогнула.
— Ох, да вы шутник, Григорий Ильич!
И испуганно бросилась вон из палаты.
2
Сбежать с дачи Гречихина оказалось даже легче, чем Софрончук предполагал. Идиоты поместили его в подвал, и даже оконный шпингалет толком не проверили, Софрончук справился с ним в два счета. А дальше, как он и предвидел, все было еще проще: объект был хорошо защищен от проникновения снаружи, но никто не задумался над необходимостью затруднять движение в обратном направлении. Не впускать — об этом позаботились, не выпускать — в голову такое никому не приходило. Накинув пиджак на колючую проволоку, Софрончук легко подтянулся («в неплохой я все-таки форме для своих сорока семи!») и в секунду перемахнул через забор. Сигнализация внутри немедленно загудела, наверняка и камеры засекли его удаляющимся от периметра, но никакого механизма — «догнать и вернуть» не существовало. Не лагерь ведь, поди, не зона, не тюрьма. «Тюрьма в данном случае не внутри, а как бы снаружи», — пришла в голову странная мысль. Вызвали, конечно, подмогу, но пока она подъехала, Софрончук уже успел, не торопясь, пройти через лес, выйти на шоссе и поймать попутку.
Конечно, заговорщики запросто могли бы ввести план «Перехват», и тогда его остановили бы и арестовали на первом же посту ГАИ. Но в том-то и дело, что придавать делу официальный ход они никак не хотели. Приказ об аресте полковника «девятки» — это о-о, какой скандал! А к скандалам компания была пока явно не готова.
И все же Софрончук сам себе удивился. «Что же это я творю, чего это я так рискую», — думал Софрончук. Но почему-то испугать самого себя не получилось: чувствовал он себя уверенно. На душе было легко и весело — он забыл, когда в последний раз испытывал такое.
На Кутузовском он вошел в ближайшее попавшееся на пути отделение милиции. Попросил дать ему машину. Обычное удостоверение полковника КГБ на ментов не подействовало бы, только разозлило бы их. Они уже собрались вволю поиздеваться над незадачливым гэбэшником, но Софрончуку некогда было развлекаться, он все еще надеялся вернуться домой до утра. Он прервал милицейское веселье. Сказал: «Вы, ребята, не врубаетесь? Я не с Лубянки. Я из «девятки», слыхали, что это такое? Мне не на площадь Дзержинского надо, мне в Кремль, в Боровицкие ворота».
Дежурный побледнел, засуетился, в два счета нашел машину с сиреной, и через пятнадцать минут Софрончук уже входил в самые знаменитые ворота страны.
Дежурил старый знакомый — майор Лобанов.
— Ну что, Миша, — сказал Софрончук. — Небось никаких происшествий за ночь, скука смертная? Ну, так вот он я, твое приключение!
Но Лобанов не принял фамильярного тона. Сказал официально:
— Я вас слушаю, товарищ полковник.
«Что это он так? — насторожился Софрончук. — Вроде раньше таким формалистом не был. Предупрежден, инструкцию насчет меня имеет? Ну, ничего, это нормально, не испугаете».
— Найди Ульянова, — сказал Софрончук, глядя пристально в глаза Лобанову. Выдаст себя или нет? Но ничто не дрогнуло в глазах майора. Профессионал!
— Товарищ Ульянов будет утром, — терпеливо сказал Лобанов.
— А может, проверишь на всякий случай, а? Вдруг он удивительным образом не спит, да и где-нибудь неподалеку трудится посреди ночи? Ты доложи, мне кажется, он рад будет меня видеть.
— Товарищ полковник… — назидательным тоном начал было Лобанов, но Софрончук грубо оборвал его. Заорал:
— А ну, майор, ты кем себя тут вообразил? Звони Ульянову, я кому сказал!
Глаза Лобанова сузились.
— Что вы себе позволяете, полковник?
Дежурный собирался что-то такое сделать непоправимое, может быть, даже пистолет вынуть. И тревогу поднять. Охрану вызвать, чтобы Софрончука арестовать. Дать делу официальный ход. Но тут дверь в приемную открылась, и в нее просунулась плешивая голова Ульянова.
— Ну что ты, Софрончук, буянишь тут в четыре утра? — проворчал он.
— Да вот, клевещут тут на вас некоторые, товарищ генерал. Утверждают, что нет вас в такое горячее время на работе. А вы — вот вы где. В своем рабочем кабинете. При исполнении.
— Хватит болтать! — оборвал его Ульянов. — Идем ко мне.
И вот снова Софрончук в том же кабинете, в котором побывал меньше суток назад. Тот же массивный стол со множеством телефонов, тот же стул для посетителей. На котором он сидел совсем недавно. И тот же Ульянов напротив. Или не тот же, другой чуть-чуть? Уж он-то, Софрончук, точно изменился за эти сутки. Может, поэтому все вокруг как-то потускнело, помельчало, лишилось величественности. Включая и самого обитателя кабинета.
— Слушаю вас, товарищ полковник, — миролюбиво сказал Ульянов.
— Ну уж нет, это я вас слушаю, товарищ генерал, — тоже вполне спокойно отвечал Софрончук.
— Не понял…
— Нет, это я не понял… Объясните мне, пожалуйста, что со мной сегодня ночью происходило и чего от меня эти руководящие товарищи хотели.
— О чем вы, Софрончук? Перебрали вчера, что ли? Я не понимаю, о чем вы говорите!
— Все вы прекрасно понимаете! Я профессионал, офицер, так же, как и вы, надеюсь… И ни в каких играх участвовать не обязан. За исключением случая, когда…
Софрончук выдержал паузу. Но и Ульянов был не лыком шит и вовсе не собирался поддаваться на такие примитивные приемчики. Даже рожу скорчил презрительную: дескать, оставь такую ерунду для лохов. А я тебе подыгрывать не стану, не бери на пушку. Неинтересно мне ничего знать про твои дела да случаи.
— Ну ладно, — вздохнул Софрончук. — Раз вы мне помочь не можете, я сам все выговорю вслух!
Ульянов сделал протестующий жест: не надо, не надо! Остановись, одумайся. Но Софрончука уже несло.
— В такие игры, в которые меня сегодня ночью втравить хотели, я буду играть в одном-единственном случае — если получу на то прямое и недвусмысленное указание моего главного начальника. А вы знаете, как зовут моего начальника?
— Коменданта Кремля? Адмирала Смотряева? Анатолия Павловича?