КонтрЭволюция Остальский Андрей
— Видите ли, Григорий Ильич, — откашлявшись, торжественно сказал Буня. — Михаил Илларионович Тартаров — он вообще-то не имеет к названному вами ведомству никакого отношения… ну, разве что самое косвенное…
— Очень, очень косвенное! — кивал головой нейрохирург.
— Да, да, он врач, медик, он клятву Гиппократа давал!
— Знаю я эти клятвы, — ворчал Фофанов.
Нейрохирург проигнорировал эту реплику, сказал решительно:
— Не будем терять времени. У нас его не очень много.
— Прямо скажем, мало у нас времени! — подтвердил Буня. И жестом пригласил нейрохирурга присесть. Тот важно кивнул головой, подтащил стул к мраморному столику, уселся. Буня же тем временем налил ему чаю. Сказал Фофанову:
— Еще чайку, Григорий Ильич? Давайте я подолью!
«Наглость сумасшедшая!» — думал Фофанов, но промолчал, только головой покачал.
Тартаров меж тем извлек из глубин своего хирургического комбинезона пачку бумажек — они показались Фофанову знакомыми.
— О, — сказал он. — Эту историю я, кажется, знаю… Опять про свалку? Опять про самолет?
Нейрохирург переглянулся с Буней, дескать, о чем это пациент?
— Не знаю, что вы имеете в виду, Григорий Ильич… Я принес вам чертеж, изображающий устройство одного микроскопического организма. Вот взгляните, пожалуйста.
Фофанов вздохнул, без всякой охоты наклонился к столу, посмотрел на листки.
Там под грифом «Для служебного пользования» кто-то размашисто, но красиво нарисовал какую-то закорюку. Фофанов напряженно вглядывался в рисунок, но ничего не понимал.
— Видите, видите, Григорий Ильич? — возбужденно спрашивал Тартаров.
— Не вижу, вернее, вижу что-то мне непонятное и неизвестное, — сухо отвечал Фофанов — Я, знаете ли, гуманитарий по образованию и опыту работы… И в биологии ничего не смыслю.
— Но как же! По-моему, это очевидно! Это — флагелла. Попросту говоря, пламенный мотор… Двигатель натуральный, находится в заднем месте у бактерии e-coli, для друзей — колька… Люди до подобного устройства доперли только в ХХ веке… Да и то, надо признать, у микроба моторчик посовершеннее. Экономичнее и рациональнее. И колька с ним рождается! Причем — вот смотрите, смотрите! — мотор состоит из нескольких тончайших, точно подогнанных деталей… Уберите хоть одну из них или сломайте какую-нибудь из них, и мотор работать не сможет!
— Ну, хорошо, допустим… И что из этого?
— Ну как что? В результате какой эволюции, какого естественного отбора мог такой многосоставной прибор появиться?
— Ну почему бы и нет? Сначала был простеньким таким моторчиком, потом постепенно усложнялся, совершенствовался…
— Нет, это невозможно! Возьмем, к примеру, хоть ваши часы. Они состоят из нескольких десятков деталей, правильно? Если вы будете располагать лишь одной из них или даже несколькими и будете их хоть целую вечность обтачивать и совершенствовать, все равно часов у вас не получится! Нет, вам надо иметь набор всех деталей сразу, причем заранее точно подогнанных друг к другу. То есть никакой постепенной эволюцией его не получишь. Необходим чертеж! План необходим! Дизайн!
— А разве не могли они составиться как-нибудь так, случайно? — влез в разговор Буня.
— Случайно? А часы у вас на руке могли собраться сами собой, случайно? Без участия человека? С тем же успехом вы могли бы научить обезьяну стучать по клавишам пишущей машинки и ждать потом, пока она напечатает Полное собрание сочинений Ленина без единой опечатки.
— А если это будет не одна, а, скажем, двенадцать обезьян? — сказал Буня.
У Фофанова похолодело внутри.
Тартаров тоже вроде бы растерялся на секунду. Почесал в затылке.
— Ну… Тогда другое дело… Двенадцать? Хм… дайте прикинуть… Так, время Планка в уме, вернее, в знаменателе, время вселенной в числителе, и все это, разумеется, в квадрате, это уж само собой… так… это сюда, а это отсюда… значит, вот что: десять в восьмидесятой степени, помноженное на десять в сорок пятой и умноженное на десять в двадцать пятой — это все, как вы догадываетесь, легко вычислить… Вселенная недостаточно стара, чтобы… А уж Земля, Земля-то совсем молоденькая — что там, Буня, у нас натикало? Четыре миллиарда, грубо говоря. Так что — нет, никак ничего не получается. Не выходит, черт возьми!
— Чего не выходит? О чем вы? Что не получается? — попытался вмешаться в разговор Фофанов.
— Случайного возникновения жизни не получается… времени не хватает… Вот вы представьте себе, товарищ Фофанов: стоял у Васи на столе флакон чернил, Вася принял лишнего, рукой неловко дернул, задел флакончик, он упал на стол, разбился, чернила вылились на лист бумаги, и образовавшиеся кляксы написали:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Причем в двух вариантах — в одном знаки препинания пропущены, а в другом — точно на месте!
— Этого никогда не случится, глупость какая, — вступил наконец в разговор Фофанов. — Какие вы дикие примеры приводите! И при чем тут проблема возникновения жизни, никак не пойму.
— Так об этом и речь! О случайности и вероятности. Могли разлившиеся чернила писать вместо Пушкина? Могла жизнь возникнуть и развиваться сама по себе, без дизайна?
— Может, и могла! Теоретически вполне возможно и то и другое, — вставил словечко Буня.
— Ну да, — согласился вдруг Тартаров. — Вероятность случайного абиогенеза в числовом выражении… вот я вам сейчас напишу…
Он быстро начал черкать на полях «Правды», азартно приговаривая:
— Ноль целых, понятно, потом запятая и еще сорок тысяч нолей, прежде чем появится еще одна единица! Словами это не выразить…
— Зачем передергивать? — возмутился Буня. — Не сорок тысяч нолей, а 39999!
— О, велика разница!
— Велика, не велика, а надо быть точным! — Буня стучал карандашом по столу, акцентируя каждое свое слово.
— Та ради бога! Тоже мне… — Тартаров пренебрежительно хмыкнул.
Буня насупился и сказал:
— Ну ты же знаешь… Возможно, существует вовсе не одна наша вселенная… А параллельно с ней — бесконечное число других… и в какой-нибудь из них может произойти даже самое невероятное, разлившиеся чернила напишут даже Полное собрание Ильича без единой помарочки, не то что фрагмент стихотворения Пушкина.
— Не морочь голову! Про эти твои бесконечные вселенные… тогда уж существование простого, обыкновенного, нормального Бога — дело во много раз более вероятное…
Фофанов закрыл глаза на секунду, сказал:
— Погодите, погодите… так это вы мне Дарвина, что ли, тут опровергать пытаетесь?
— Это он опровергает, — быстро вставил Буня. — А я ему оппонирую.
— А я скажу без ложной скромности: не просто пытаемся, а именно что камня на камне от Дарвина не оставляем, — подтвердил нейрохирург.
— Ты что, может быть, отрицаешь механизм эволюции? — хитро прищурился Буня.
— Поймать хочешь? Не поймаешь! Я же не идиот, чтобы отрицать очевидное! Конечно, механизм существует. Но именно что — механизм! Вдумайся в само слово! Вот, видишь, ты попался! Проговорился…
— Не придирайся к словам! Я имел в виду механизм — в переносном смысле. Инструмент такой…
— Ага, инструмент! Еще того лучше! Инструменты, как известно, из камней сами не складываются… А главное — не работают сами по себе, без руки направляющей…
— Ну хорошо, не инструмент… А просто вот такой вот процесс… эволюционный…
— Процесс мне тоже годится. Процесс развертывания — по мере изменения внешних условий — разных вариантов заранее заложенной программы.
— Ты слишком много общаешься со специалистами по электронно-вычислительным машинам…
— А с кем мне еще общаться? Так вот, такая программа может и совершенствоваться, и самообучаться — почему бы и нет? Гибко реагировать на меняющуюся обстановку.
Тут Фофанов встал, вернул на место стул, сказал:
— Бред сивой кобылы… Хватит морочить мне голову… Издеваются над пожилым человеком…
И побрел прочь — усталый, больной. Добрел до спальни и улегся там на кровать, не раздеваясь, поверх одеяла. И тут же провалился в глубокий сон без сновидений.
Когда он проснулся, был уже вечер, в комнате и за окнами было темно. «Какая же гадость снится… нейрохирург из шкафа, теории какие-то безумные, полемика с Дарвином… Черт его знает что… но все-таки счастье, что это был лишь сон», — думал Фофанов. Прислушался: через стенку, из гостиной раздавались какие-то непонятные звуки.
Вскочил, подбежал к двери, рывком открыл ее… Горничная взглянула на него удивленно; она убирала со столика, на подносе стояли две грязные чашки из-под чая. «Ну да, моя и Буни, третьей не просматривается… но как странно: явь у меня переходит в сон и обратно… причем как-то слишком плавно», — думал он.
— Григорий Ильич, я тут газету нашла в углу, не знаю, можно выбросить или нет?
— Какую газету?
— Да вот эту.
И она протянула ему номер «Правды». Фофанов взял газету в руки — и оторопел. Поля были все исписаны — тысячами, десятками тысяч нолей. Рука писавшего была не очень твердой — ноли получились самого разного размера и не всегда безупречной формы. Одни опрокидывались набок, другие забирались вверх, третьи падали вниз…
— Сплошные восклицания! — улыбнулась горничная.
— Восклицания?
— Ну да… О, о, о, о!
— Нет, это не восклицания, это…
Фофанов махнул рукой и, не закончив фразы, развернулся и пошел в кабинет. В последний момент обернулся и сказал:
— Выбросьте эту газету, пожалуйста, а еще лучше — сожгите!
Но горничная «Правду», разумеется, не сожгла. А, наоборот, припрятала ее хорошенько. А потом передала начальству — в Девятое управление, вместе с коротким рапортом. Дошла газета до самого Ульянова, который долго ее разглядывал, несколько раз принимался пересчитывать ноли, но все сбивался. Тер голову, шепотом ругался матом. В конце концов плюнул и решил поручить пересчет начальнику штаба.
«Хотел бы я знать, что это значит, — думал он, — скорее всего — ничего. Кроме того, что Фофанов окончательно сбрендил».
5
В тот же день Фофанов объявил врачам, что прерывает курс лечения в «Барвихе» и переезжает на московскую квартиру. Врачи уговаривали остаться хотя бы еще на несколько дней. Особенно упорствовал заведующий спецкорпусом — толстый и усатый Олег Палыч, которого Фофанов про себя звал Надзирателем. Тот напирал на необходимость обследоваться у невропатолога. Какое-то светило должно было как раз специально явиться из какого-то академического института, чтобы осмотреть Фофанова.
«Ничего, пусть дома меня посетит», — отвечал он. Надзиратель разводил руками, качал головой с осуждающим видом, дескать, вот какие мы капризные и противные, баре из Политбюро. «Что он себе позволяет, — думал Фофанов. — Интересно, со всеми он так или только со мной?» Но вслух ничего говорить не стал, буркнул только «счастливо оставаться» — и уехал. Надеялся, в квартире можно будет отдохнуть от забот медперсонала. И вообще — от чужих лиц.
Но в первую же ночь по возвращении он проснулся от странных звуков. Вроде бы кто-то громко и нахально разговаривал в квартире. То есть поначалу он был уверен, что это продолжение муторного сна, который снился ему с перерывами уже несколько ночей подряд. Но потом засомневался, уж больно четко и явственно слышались голоса, к тому же противные иголочки бегали по левой руке, ныл живот… Традиционные тягостные приметы яви, а не сна. С другой стороны, какие могли быть в спецквартире чужие люди — ведь она так плотно обложена «девяткой», мышь не проскочит, не то что два мужика с басовитыми голосами. Откуда им здесь взяться?
Фофанов напряг слух. Разговор, кажется, шел в соседней комнате, в кабинете, примыкавшем к спальне.
— Я уж не говорю о втором принципе термодинамики, — возмущенно бубнил один из них.
— И не надо, не надо вовсе о нем говорить! — отвечал второй.
«Что за бред!» — возмутился Фофанов. Не выдержал, вскочил с кровати, охнул от боли в колене, но не дал себе спуску, хромая, потащился в кабинет.
Рывком распахнул дверь.
В комнате было темно, только светился экран включенного телевизора.
Передачи никакой в ночное время быть не могло, поэтому картинка отсутствовала, даже настроечной таблицы не было, и экран излучал слабенький серый свет.
«Да, плохи мои дела, Альцгеймер подступает… вот, телик забыл выключить», — думал Фофанов, нащупывая клавишу с надписью «Выкл».
Телевизор захрипел, свет на экране собрался в одну точку и погас вовсе. «То-то же», — громко сказал Фофанов, постоял еще зачем-то несколько секунд, потом повернулся и пошел в спальню. По дороге посмотрел на большие светящиеся часы на стене коридора. Полтретьего ночи! И главное, вряд ли теперь удастся заснуть до утра, в результате весь день теперь будешь разбитым… Забрался в кровать, натянул одеяло по самый нос — в квартире было прохладно, он сам настаивал на том, чтобы не топили сильно, а то вон у Генерального, да и у других, продохнуть невозможно, ходишь потом весь красный, голова болит…
Фофанов повернулся на правый бок, закрыл глаза…
— Вы с Лукой знакомы? — явственно спросил за стенкой давешний низкий голос.
— С Лукой? Ну так… шапочно… Если мы с вами об одном Луке говорим, конечно.
— Ну, разумеется, об одном. О том, который всем Лукам Лука. Всеобщий предок. И зверьков, и людей всех цветов кожи, и комаров, и клопов, и мышей, и нарциссов.
Дальше последовал такой диалог:
— Да, симпатичный был… Хотел сказать: парень, но это было бы слишком фамильярно. Да и неправильно… Но и не девка, конечно… Нечто — живое.
— А я вот утверждаю, что он был, по большому счету, лужей… Лужей, в которой плавало что-то липкое.
— Да хоть и лужей… Это уж кому кем довелось родиться. Не повод издеваться… Расист несчастный!
Фофанов накрыл ухо подушкой, а потому не слышал, что отвечал на это второй голос, тот, что потоньше. И что ему в ответ доказывал первый.
«Маразматик! — клял себя Фофанов. — Наверняка не ту кнопку нажал… Конечно, я телевизором этим редко пользуюсь, программу «Время» всегда в гостиной смотрю, но все же пора запомнить наконец, как он выключается…»
В конце концов не выдержал, вскочил опять, снова пошел в кабинет.
Экран телевизора был темным. Только в дальнем правом углу комнаты что-то мерцало желтенькое. Фофанов подобрался поближе. Свечение исходило от стоявшего на письменном столе здоровенного радиоприемника «Грюндиг Сателлит 6500». Фофанов приковылял поближе, протянул руку, повернул выключатель.
Желтенькое погасло.
«Ну, все теперь», — сказал он шепотом и пошел спать.
Но заснуть опять не удалось.
Только он примостился под одеялом, как все те же голоса заговорили вновь.
— Каждый знает, — наставительно вещал первый, — лучше сидеть, чем стоять. Лучше лежать, чем сидеть. Разве нет?
— Ну, допустим, — отвечал ему второй.
— Значит, хоть в этом мы согласны… Дальше: если бы не сильнейший, необоримый инстинкт самосохранения, было бы, безусловно, лучше быть мертвым, чем живым.
— Ну вы и скажете тоже!
— Но это ведь очевидно! Жить чрезвычайно хлопотно, часто больно, да и занудно. Причем смысл этого короткого, но тяжкого испытания для подавляющего большинства остается совершенно неясным. Даже для людей, не говоря уже о животных. Так что живем вынужденно. Вопреки нашей воле. И для чего, зачем? Не понять.
Впервые Фофанов задумался над содержанием странного диалога. Подумал: «А ведь неглупые вещи говорит товарищ». Но затем разговор опять ушел в какие-то темные глубины.
— Странно себе представить, — наставительно вещал высокий голос, — чтобы откуда-то, из ничего, возникало желание, стремление стать живым. А без такого стремления — с какой стати идти путем большего сопротивления? Вода ведь всегда течет там, где легче протечь.
— Да, но в результате эволюции, естественного отбора…
— Нет, простите! Это потом будет естественный отбор. А пока жизнь только зарождается, и никакого отбора и, следовательно, никакого инстинкта! Зародившись, клетка должна сразу сильно хотеть жить. Иначе зачем ей мучиться?
— Да никто клетку не спрашивает! Живи — и все тут. Раз так аминокислоты сложились…
«Надо кагэбэшников вызывать, — думал под одеялом Фофанов. — Хотя, с другой стороны, если что… окончательно в шизофреники запишут. Но что же делать-то с этим бредом?»
В третий раз за ночь Фофанов вылез из кровати, пошел в кабинет, зажег свет, уселся в широкое кожаное кресло производства Финляндии.
Теперь стало очевидно, что телевизор был-таки выключен не до конца — видно, и вправду Фофанов не ту клавишу нажал — и работал в режиме приема радиоволн УКВ. Оттуда-то, из телевизора, и звучали странные голоса.
Фофанов откашлялся, и голоса замолчали испуганно, словно его услыхали. Потом один из них — тот, что повыше тоном, — сказал неуверенно:
— Это не Григорий ли Ильич к нам присоединился? Рады, очень рады приветствовать!
— Доброе утро! — бодро выкрикнул второй.
— Здрасьте, — угрюмо буркнул Фофанов, а сам думал: «Едет, едет крыша, все дальше и дальше едет!»
— Очень, очень удачно, что вы с нами! Пожалуйста, уважаемый Григорий Ильич, рассудите наш спор — вот тут мой хороший товарищ доказывает, что жизнь вполне могла зародиться самопроизвольно, в результате совпадения множества факторов, в результате случайного стечения обстоятельств. Я возражаю, а он сердится, религиозником обзывается… Юпитер, если ты сердишься, значит, ты не прав…
— Я сержусь потому, что вы моих доводов слышать не хотите… Несете эту креационистскую ерунду…
— Ну вот, чуть что, сразу и оскорблять. Значит, логические аргументы исчерпаны? Григорий Ильич, что вы скажете?
«Буня и нейрохирург вроде бы на похожую тему спорили, — вспомнил Фофанов, — тоже все вокруг происхождения жизни. Но голоса вроде были у них другие, потоньше». А вслух он сказал:
— Гм… Я, конечно, идеолог… и я, разумеется, материалист… Но нельзя ли что-нибудь из другой области? Не биологической? А то я этот предмет даже в школе терпеть не мог…
— Ну, конечно, мне и самому биология надоела! Юпитер, ты как, не возражаешь?
— Да мне все равно, — отвечал Юпитер.
— Ответьте мне тогда, любезный друг, честно ответьте, что заставило ничто стать всем?
— Это из «Интернационала», — сказал Фофанов.
— Ха-ха, да вы сегодня в юмористическом настроении, как я посмотрю, Григорий Ильич… Нет, я не в революционно-поэтическом смысле… А в физическом. Сначала, до «большого взрыва», ведь ничего не было. То есть было ничто — математически выражаясь, ноль. Правильно?
— Не уверен! На этот счет среди физиков, по-моему, есть разные мнения…
— Но преобладает все же именно эта теория — не было, не было ничего, даже времени, даже пространства. Потом — бэнг! Бабах! — и побежала Вселенная во все стороны. Итак, был ноль. Но ноль, понятное дело, при некоторых обстоятельствах, при каком-то толчке, может разложиться на две свои естественные составляющие: минус бесконечность и плюс бесконечность. В обратном процессе, при соединении, они взаимно уничтожатся без остатка — то есть станут снова нолем. Вопрос вот в чем: что же могло оказать такое мощное воздействие на ноль, чтобы он распался на эти свои составляющие?
— Это все — абстрактная теория… Не так ли, Григорий Ильич?
— Абстрактная, еще какая абстрактная! — с готовностью подтвердил Фофанов. — И еще и идеалистическая!
— Ну а Дионисий-то как же? С Дионисием-то Ареопагитом что прикажете делать?
— А что с Дионисием?
— А то! Он еще в первом веке предположил, что существовало нечто вне категорий «есть» и «нет», «все» и «ничего». Так и писал: «Когда мы прилагаем к ней или отнимаем от нее что-то из того, что за ее пределами, мы и не прилагаем, и не отнимаем… Она есть не тьма и не свет, не заблуждение и не истина».
— Не плюс и не минус?
— Вот именно! Ни то и ни другое! Потому что она «совершенно для всего запредельна — то есть она выше всякого утверждения и выше всякого отрицания». А вы заладили: «двоичный код, двоичный код…» А вот ни плюс, ни минус, ни приложить, ни отнять невозможно! Вне двоичного кода!
Голоса замолчали. Устали болтать, наверно…
— Что вы несете, ребята… — грустно пробормотал Фофанов.
Но потом вдруг не выдержал, спросил:
— А так что этот ваш… как его… Дионисий… Откуда он все это узнал, однако?
— Может, видение ему было какое… Точно как вам — сейчас.
— Какое же, к дьяволу, видение, когда я ни черта не вижу? — возмутился Фофанов.
— А, ну это так… Вакуумная трубка перегорела… А новую в Москве не достать — дефицит… поэтому, извиняйте, без картинки кино… один только звук, — сказал первый голос.
— Но хоть слышно-то было нормально? — обеспокоился второй. — А то, если что, мы всю дискуссию можем сначала повторить.
— Только не это! — невежливо оборвал разговор Фофанов. — И вообще я устал, спать мне надо, а не с призраками болтать.
— Главное — вам понятно в общих чертах? — ласково, как ребенка, спросил первый.
— Ничего я не понимаю! И понимать не хочу! По-моему, бред, и ничего больше, — нагрубил своей галлюцинации Фофанов. Поднялся решительно из кресла, выдернул провод телевизора из сети и пошел на кухню, пить воду из-под крана.
А то боржом, который подсовывала горничная, надоел ему смертельно. Да и жажды не утолял нисколько.
Глава 10. Прикосновение
1
Агент, работавший по Пушистой, произвел на Софрончука удручающее впечатление. «Чем они тут, в провинции, занимаются, кого вербуют, — думал он. — Глушь, понятное дело, живого шпиона в жизни не видели… диссидента тоже… и до конца своих дней не увидят. А штаты раздутые, бюджет осваивать надо, о количестве агентов доложить, одной писанины сколько… Понять по-человечески можно. Но все равно — смешно».
Но зато кличку агентессе придумали меткую и откровенную — Оловянная. Отражала реальность: бессмысленное выражение глаз, замедленность, туповатость… Просто черт знает что такое!
Целый час бился с ней Софрончук. Никакой ясности в том, что представляла из себя Пушистая, добиться никак не удавалось. Сидели они с Оловянной в обшарпанном номере местной гостиницы, — здесь давно никто не жил, только для оперативных нужд использовали. В ванной из крана капала вода, и этот звук раздражал Софрончука, мешал сосредоточиться. Он ненавидел его больше, чем скрежет металла по стеклу. До поступления по рабочей путевке в Высшую школу он успел потрудиться слесарем-сантехником, и этих капающих кранов насмотрелся и наслушался на всю жизнь и навозился с ними — не дай бог! Кран капал, а агентесса канючила, несла свою пургу, повторяла одни и те же, видно, заученные ею наизусть корявые формулировки.
Он почти сразу понял, что Оловянная осторожничает. Стремится интерес к Пушистой поддерживать, но при этом пытается не дать делу принять слишком серьезный оборот. Доносит: сомнительные разговоры ведет, но антисоветские — ни-ни. А в чем разница? Разница в том, что к власти она лояльна, вообще аполитична, не диссидент ни в коем случае! Подрывной литературы не читает, голосов иностранных не слушает. КПСС не ругает («Ой ли, — думал Софрончук, — я и то, бывает, поругиваю»). Товарища Сталина не вспоминает. Но при этом — религиозность скрытая присутствует. Союз художников СССР не любит. Социалистический реализм считает скучным. Одержима странной идеей поиска каких-то цветовых гамм.
Кап-кап-кап, гнул свое кран. Бу-бу-бу, бубнила Оловянная. А еще Софрончук, на свое несчастье, додумался попросить, чтобы в номер принесли полный чайник. Местные коллеги удивились: еще чего… Но Софрончук настаивал, он считал, что такой штрих поможет наладить контакт. Но, во-первых, никакого контакта не получилось и получиться не могло. А, во-вторых, Оловянная оказалась какой-то профессиональной чаевницей.
Увидев чайник, она чрезвычайно оживилась. На приторно любезный вопрос Софрончука, не желает ли испить чашечку, ответила кокетливо, с придыханием: «О, конечно! О, с удовольствием!»
Когда первая чашка была опустошена, он из вежливости предложил ей вторую. И она немедленно согласилась. Но этим дело не ограничилось. И третья чашка не была отвергнута, и четвертая. Наконец чай кончился. Но исчерпался и разговор. Софрончук понял, что он выдохся, что ничего больше он из Оловянной не выжмет. Что все разговоры ходят по кругу — поиски цветовых сочетаний, нелюбовь к официальным художественным организациям, нездоровые духовные поиски, интерес к религии… Когда он пытался добиться большей конкретики, задавал неожиданные вопросы о взглядах и образе жизни Пушистой, агентесса терялась, смешно морщила лоб, мучительно напрягалась, и разговор опять шел по кругу.
Плюнул наконец Софрончук, и отпустил Оловянную восвояси. Только время с ней терять!
Но зато в тот же день, ближе к вечеру, появилась оперативная информация, открывающая отличную возможность близкого личного контакта с самой Пушистой.
Интересное совпадение: накануне она оставила в ЖЭКе заявку на вызов слесаря-сантехника — по поводу как раз протекающего крана! Правда, уж ничего такого совсем невероятного в таком совпадении не было. Проблема протекающих водопроводных кранов была постоянной составляющей быта СССР.
Ох, как не любил Софрончук свою первую профессию! Еще недавно ни за что не поверил бы, если бы кто-то ему сказал, что он согласится к ней вернуться, пусть даже на несколько минут всего. Но не воспользоваться этой идущей в руки возможностью подобраться к Пушистой было бы глупо.
«Мне бы какую-нибудь спецовку», — сказал Софрончук коллегам. На следующее утро принесли ему новенький гэдээровский синий комбинезон.
— Это что, у вас тут в таких сантехники ходят? Ни за что не поверю! — рассердился Софрончук. — Вы мне с ходу легенду хотите порушить? Найдите что-нибудь правдоподобное, а то и в Москве разве что по Кремлю в таком виде рабочие ходят… Да и то… не всегда, честно говоря.
Искали, искали, так ничего толком и не нашли. Какую-то грязную рвань предлагали, но это была уже другая крайность, да и не налезали те отрепья на дородного Софрончука. Потом все же нашли телогрейку — новую совсем, тоже не того размера — была она ему слегка мала. Натянул ее Софрончук кое-как, маскарад дополнили брюки бумазейные, которые дома иногда носил вместо пижамы, — хоть и жалко их было, но что поделать… Пошел в таком виде на стройку, там повалялся слегка на куче мусора, в песке и цементной крошке побарахтался. Дело было вечером, и в конце мероприятия его застукал сторож. Стал гоняться за ним с лопатой в руке, крича: «У-у, проклятые, клея нанюхаются! Ща я тебя…»
Софрончук удостоверения показывать сторожу не стал, боялся, как бы старого кондрашка не хватил. Да и внукам о чекистах странные вещи, пожалуй, начнет рассказывать… Перемахнул через забор и был таков.
Потом комплект спецодежды этой слегка намочил и водрузил на вешалку — отвисеться, приобрести естественный вид. Все равно идти к Пушистой сразу нельзя было: кто же поверит, что настоящий сантехник явится на следующий день после вызова? Такого не бывает… Три дня тоже маловато, но больше Софрончук ждать не захотел. Томительно ждать стало. Пока суд да дело, поездил на «Волге» чуть-чуть за Пушистой, посмотрел на нее издалека. Сидел на переднем сиденье, рядом с шофером, надвинув шляпу на лицо. Толком разглядеть объект не удалось, видно было, что фигура ладная, что двигается красиво, грациозно. «На это одно мужики реагируют, — думал Софрончук, — особенно те, что в бабах разбираются. Ценители, вроде меня».
«Но — никаких! — строго приказал он себе. — Запрещаю даже думать в этом направлении! Не тот случай». С объектом разработки шуры-муры, фигли-мигли справлять и вообще-то опасно, но в данном случае опасно в квадрате. Или в кубе! В двадцать четвертой степени.
Начальник местного седьмого направления, наружки местной, майор Ряженцев предлагал еще за Пушистой поездить. Машину только поменять, чтобы не примелькаться, и вперед. Но Софрончук отказался. Сказал: не надо, а то заметит еще. Она, похоже, баба наблюдательная. «Да ну, вон ходит, под ноги себе глядит, вся в своих мыслях», — спорил Ряженцев. Но Софрончук настоял на своем.
Наконец, пришел долгожданный третий день. В одиннадцать пятнадцать утра Софрончук был у Натальиной двери. Выждал еще полторы минуты. С удивлением понял, что волнуется. Даже сердце стучит как-то учащенно. Объяснил себе это явление так: он же не разведчик-нелегал, изображать других людей в реальности не приходилось. Когда учился, что-то похожее делали на занятиях, ну да это было так, понарошку. К тому же ремесло сантехническое подзабыл. Вдруг не справлюсь, думал он. А нахвастался перед коллегами из облуправления… Неловко будет…
Может, и другие какие-то причины для волнения были, Пушистая задевала за живое, интригующая дама все-таки, необычная, судя по всему… Но об этом думать не стоило. А надо было настроиться на роль.
Софрончук решительно позвонил в дверь.
Наташа открыла сразу. И воззрилась на него в упор с явным изумлением на лице. Он сказал очень серьезно (даже вроде как-то мрачно-загробно получилось):
— Сантехника вызывали?
Наташа почему-то прыснула, но тут же подавила смех. Сказала:
— Вы — сантехник? Надо же, не похожи совсем… А Пашка, Пашка-то наш где? Неужели запил опять? А мне говорили, он на просушке сейчас…
— Я не знаю… меня из соседнего района прислали на подкрепление, — воспроизвел заранее сделанную заготовку Софрончук.
А сам думал: «Никудышный я актер. Зачем полез в такие дебри? Если бы Ульянов узнал, то уволил бы, наверно, без пенсии».
— Никудышный вы актер, — сказала Наталья. — Какой вы сантехник! Вы — офицер КГБ.
2
Никогда в жизни Софрончук не испытывал такого шока. Но все-таки защитный механизм какой-то включился. Потому что даже помимо его воли лицо стало изображать недоумение. А голос сам собой негодующе загундосил:
— Ну что вы такое говорите, дамочка… как вам такое в голову пришло… Да Христофорченко я, из Дзержинского района, могу и паспорт вам принести… и справку с места работы… хотите, позвоните начальнику моему в ЖЭК, Потрохов его фамилия, Никодим Иваныч… вы думаете, гражданочка, если вы в университетах учились, то можно и оскорблять рабочего человека…
Наталья, кажется, не обратила ни малейшего внимания на его слова. Смерила взглядом, пробормотала:
— Не похож ничуть. А одежда, одежда… А впрочем, какая разница… лишь бы кран починил.
И обращаясь к Софрончуку:
— Пошли на кухню, что ли…
Что было делать? Софрончук побрел вслед за Натальей на кухню, где действительно громко, нахально, звонко лупила по раковине капающая из крана вода.
— Вот, полюбуйтесь, и это который раз уже… Павел наш свет Иванович возился, возился… а что толку… я даже, грешным делом, подумала: может, он это нарочно халтурит, чтобы почаще вызывать его приходилось… хотя вроде бы это у всех так, кого ни спросишь… Но в таком случае, может, это общий заговор сантехников, а? Вы бы там, в КГБ — НКВД своем, расследовали бы это дело, навели порядок, вот это была бы помощь народу настоящая, вас благодарили бы от всей души… А то сами знаете, какая репутация у вас в народе-то…
Софрончук опять принялся бубнить про путаницу, про оскорбление, про то, что рабочего человека каждый обидеть норовит…
Одновременно он принялся методично доставать инструменты из одолженного на самом деле в соседнем районе чемоданчика, параллельно прикидывая, как быстрее разобрать кран, и с ужасом увидел, что конструкция несколько изменилась со времени его работы на сантехническом поприще. Особенно его беспокоила главная шайба, крепившая кран, она казалась как бы литой — но этого не могло быть, она должна была сниматься обязательно! Но чем ее отвинчивать? Чем?
Набор инструментов тоже за последние тридцать лет претерпел некоторые изменения, Софрончук уселся без приглашения на табуретку и стал перебирать ключи и отвертки, примеривая их к крану.
Наталья подошла, заглянула через плечо. Ткнула пальцем в хитрый ключ с чем-то вроде колеса с шипами, сказала:
— Кажется, этот…
Она оказалась права. С некоторым усилием шайба отвинтилась.
— Везде у нас сплошная халтура, даже в КГБ, — сказала Наталья. — Что, трудно, что ли, было подготовиться, потренироваться? Попросить настоящего сантехника, чтобы он показал, что и как? Не такая, наверно, хитрая штука…
Софрончук возился с краном, а сам думал: «Какой позор, она совершенно права! Почему я был так самоуверен? Почему я не сомневался, что справлюсь? Но каким образом она так сразу меня расшифровала? Неужели у меня на роже написано? А ведь, наверно, так и есть. Вот что значит в кабинетах штаны протирать и комендатурами командовать. Всякие навыки утрачиваются без практики — хоть сантехнические, хоть разведывательные… И самое страшное — это самоуспокоенность».