Желтоглазые крокодилы Панколь Катрин
— Это значит, что вы сейчас прекратите болтать и спокойно поедите!
— А ты почему не ешь? — спросила Гортензия.
— Я не голодна, — ответила Жозефина, садясь с девочками за стол.
— Макс Бартийе может даже не мечтать, — сказала Гортензия. — Ему ничего не светит. Мне нужен человек красивый, сильный, сексуальный, как Марлон Брандо…
— Кто такой Марлон Брандо, мам?
— Это знаменитый американский актер, малышка.
— Марлон Брандо! Он прекрасен, как же он прекрасен! Он играл в фильме «Трамвай „Желание“», меня папа водил на этот фильм. Папа говорит, что это великое кино!
— Супер! Какую ты вкусную картошечку приготовила, мамочка!
— А правда, что это папы нет? Он пошел на собеседование? — забеспокоилась Гортензия, вытирая губы салфеткой.
Момент, которого боялась Жозефина, наступил. Она встретила вопрошающий взгляд старшей дочери, перевела глаза на склоненную головку Зоэ, которая увлеченно обмакивала картошку в яичный желток, политый кетчупом. Придется объяснять. Откладывать или врать бесполезно. Они все равно узнают правду. Может, поговорить с каждой наедине? Гортензия так привязана к отцу, она его считает таким «шикарным», таким «классным», а он готов достать луну с неба, чтобы ей угодить. Он запрещал говорить при детях о финансовых проблемах и неуверенности в завтрашнем дне. И в первую очередь беспокоился не о Зоэ, а о своей старшей дочери. Их безоглядная любовь — все, что у него осталось от прежней роскоши. Гортензия помогала папе разбирать чемоданы, когда он возвращался из путешествия, нежно гладила дорогую ткань костюмов, восхищалась качеством рубашек, расправляла галстуки и аккуратно вешала их в шкаф. Ты такой красивый, папочка! Ты такой красивый! Он наслаждался ее обожанием и комплиментами, радостно обнимал ее и дарил маленькие подарки по секрету от всех. Они часто шушукались, как заговорщики. В их тайном сообществе Жозефина чувствовала себя лишней. Их семья делилась на две касты: сеньоры — Антуан с Гортензией, и вассалы — она и Зоэ.
Отступать было некуда. Взгляд Гортензии стал холодным, тяжелым. Она ждала ответа на свой вопрос.
— Он ушел…
— А когда вернется?
— Он не вернется… Во всяком случае, вернется не сюда.
Зоэ подняла голову, и Жозефина прочла в ее глазах, что она пытается понять мамины слова, но у нее не получается.
— Он что… насовсем ушел? — спросила Зоэ, от изумления разинув рот.
— Боюсь, что да.
— И он больше не будет моим папой?
— Конечно, будет! Но просто не будет жить здесь, с нами.
Жозефина так боялась, так боялась. Она могла точно указать в организме место, в котором сидел страх, измерить толщину и диаметр кольца, которое сдавило ей грудь и мешало дышать. Ей так хотелось спрятаться в объятиях дочек. Слиться с ними воедино и произнести магическую фразу — вроде той, про Крока и Крика. Она бы все отдала, чтобы отмотать назад пленку своей жизни, вновь услышать мелодию счастья: вот у них первый ребенок, вот второй, вот они впервые едут на каникулы вчетвером, впервые ссорятся, впервые мирятся, впервые молчат, поначалу молчат с вызовом, потом просто потому, что нечего сказать, а лгать не хочется; ей хотелось понять, когда сломалась пружина, когда милый мальчик, за которого она выходила замуж, превратился в Тонио Кортеса, усталого, раздражительного, безработного мужа; остановить время и вернуться назад, назад…
Зоэ заплакала. Ее лицо напряглось, сморщилось, покраснело, и слезы хлынули ручьем. Жозефина склонилась над ней, обняла. Спрятала лицо в мягкие кудри девочки. Главное самой не заплакать. Ей нужно быть сильной и уверенной. Ей нужно показать им обеим, что она не боится и может их защитить. Начала говорить, и голос не дрогнул. Она повторила им все то, что в книгах по психологии рекомендуется говорить детям при разводе. Папа любит маму, мама любит папу, папа и мама любят Гортензию и Зоэ, но у папы и мамы больше не получается жить вместе, и поэтому папа с мамой разводятся. Но папа все равно будет любить Гортензию и Зоэ и всегда будет с ними, всегда. Ей показалось, что она рассказывает о каких-то незнакомых людях.
— Думаю, он далеко не уйдет, — объявила Гортензия сдавленным голоском, — не мог же он так низко пасть! Сам, наверное, растерян, не знает что делать!
Она вздохнула, отложила вилку с недоеденным ломтиком картошки, и, повернувшись к матери, добавила:
— Бедная моя мамочка, что же ты будешь делать?
Жозефина вдруг почувствовала себя жалкой, но, с другой стороны, ощутила некоторое облегчение: все-таки старшая дочь сочувствует ей, понимает. Хорошо бы Гортензия сказала что-нибудь еще, утешила ее, но она тут же себя одернула — это девочек надо утешать. И протянула ей руку через стол.
— Бедная мама, бедная мама! — вздохнула Гортензия, погладив ее руку.
— Вы поругались? — спросила Зоэ, с испугом взглянув на мать.
— Нет, дорогая, мы приняли осознанное решение, как взрослые люди. Папа, конечно, очень огорчился, потому что любит вас сильно-сильно. Он не виноват, так уж получилось. Когда-нибудь ты вырастешь и поймешь, что не все люди живут, как им хочется. Иногда им надо бы решиться, а они терпят. Папа давно уже терпит всякие неприятности, поэтому он предпочел уйти, чтобы проветриться, развеяться и не навязывать нам свое плохое настроение. Вот найдет работу и объяснит вам, что с ним творилось, через какой кошмар он прошел…
— А тогда он вернется, мам, вернется?
— Не говори глупости, Зоэ, — перебила ее Гортензия. — Папа ушел раз и навсегда. И, если хочешь знать мое мнение, он не намерен возвращаться. Я не понимаю… Все из-за этой дряни, конечно!
Она с отвращением выплюнула это слово, и Жозефина поняла, что Гортензия все знает. Знает о любовнице отца. И узнала гораздо раньше матери. Жозефине захотелось поговорить с ней, но при Зоэ не стоило этого делать, и она сдержалась.
— Беда в том, что мы теперь бедны. Я надеюсь, он будет давать нам немного денег? Вроде по закону обязан, да?
— Погоди, Гортензия… Мы еще об этом не говорили.
Она осеклась, понимая, что Зоэ не должна слышать продолжение.
— Тебе надо высморкаться, любимая, и умыть личико, — посоветовала она Зоэ, спуская девочку с колен и легонько подталкивая к двери.
Зоэ шмыгнула носом и вышла, шаркая ногами.
— Откуда ты знаешь? — спросила Жозефина Гортензию.
— Что знаю?
— Про ту… женщину.
— Ну, мам! Вся улица знает! Мне даже было неудобно за тебя! Я удивлялась, как это ты умудряешься ничего не замечать…
— Я знала, но закрывала глаза…
Это была неправда. Она узнала обо всем лишь накануне, от своей соседки по лестничной площадке, Ширли, которая высказалась в том же духе, что и дочь: «Жозефина, проснись, черт подери! Муж давно налево ходит, а ей хоть бы хны! Разуй глаза! Продавщица в булочной, и та давится от смеха, когда протягивает тебе батон!»
— А кто тебе сказал?
Гортензия испепелила ее взглядом. Ледяным, презрительным взглядом. Так смотрит женщина знающая на ту, что пребывает в неведении, так смотрит опытная куртизанка на маленькую простушку.
— Бедная моя мамочка, очнись наконец! Ну погляди, как ты одеваешься? Что у тебя на голове? Ты совершенно себя запустила. Ничего удивительного, что он пошел на сторону! Тебе давно пора выбраться из этого твоего средневековья и начать жить в нашу эпоху.
Тот же тон, то же насмешливое презрение, те же доводы, что у отца. Жозефина прикрыла глаза, зажала ладонями уши и завопила:
— Гортензия! Я запрещаю тебе так со мной разговаривать! Если мы в последнее время что-нибудь едим, то только благодаря мне и моему двенадцатому веку! Нравится тебе это или нет! И я запрещаю тебе так смотреть на меня! Я твоя мать, не забывай этого никогда, поняла, я твоя мать! И ты должна… Ты не должна… Ты должна меня уважать!
Она выглядела смешно и жалко. Страх сдавил ее горло: у нее не получается воспитывать дочерей, она для них не авторитет, она безнадежно устарела.
Открыв глаза, она увидела, что Гортензия смотрит на нее с любопытством, словно впервые видит, и то, что читалось в глубине этих удивленных глаз, еще больше расстроило Жозефину. Она пожалела, что не сдержалась. «Вечно я все путаю, — подумала она, — это ведь я должна показывать им пример, других ориентиров у них не осталось».
— Прости, малыш.
— Ничего, мам, ничего страшного. Ты устала, нервы на пределе. Иди полежи, тебе станет лучше.
— Спасибо, милая, спасибо… Посмотрю, как там Зоэ.
Покормив дочерей и отправив их обратно в школу, Жозефина постучалась к соседке Ширли. Она уже начала томиться одиночеством.
Ей открыл сын Ширли, Гэри. Он был на год старше Гортензии, хоть и учился с ней в одном классе. Она отказывалась возвращаться вместе с ним из школы, называя его ужасным неряхой, а если пропускала занятия, предпочитала не делать уроки вообще, лишь бы не узнавать у Гэри задания и ничем не быть ему обязанной.
— Ты не в школе? Гортензия уже ушла.
— У нас разные факультативы, я по понедельникам хожу к половине третьего… Хочешь посмотреть на мое новое изобретение? Вот, гляди!
Он продемонстрировал ей два «тампакса», раскрутив их так, что их веревочки не переплетались. Странно: каждый раз, когда один тампон приближался к другому и беленькие ниточки вроде должны были бы переплестись, он останавливался, а потом начинал раскачиваться, крутиться вокруг своей оси, сперва описывая маленькие круги, затем круги побольше, а Гэри при этом даже не шевелил пальцами. Жозефина с удивлением смотрела на него.
— Я изобрел экологически чистый вечный двигатель.
— Похоже на игру в диаболо, — произнесла Жозефина, чтобы хоть что-то сказать. — А мама дома?
— На кухне. Убирается…
— А ты ей не помогаешь?
— Она не хочет, ей больше нравится, когда я изобретаю всякие штуки.
— А, ну удачи, Гэри!
— Ты даже не спросила, как у меня так получается!
Он явно был разочарован, и «тампаксы» в его руках укоряли ее, как два больших восклицательных знака.
— Да ну тебя…
На кухне Ширли хлопотала по хозяйству. В длинном фартуке, она собирала со стола тарелки, скидывала остатки еды в мусорное ведро, ставила посуду в раковину, а на плите, в больших чугунных кастрюлях уже что-то бурлило — судя по восхитительным запахам, тушеный кролик с горчицей и овощной суп. Ширли признавала только натуральные и свежие продукты. Она не употребляла в пищу никаких консервов, никаких замороженных продуктов, внимательно читала этикетки на йогуртах и разрешала Гэри съедать лишь один «химический» продукт в неделю, для поддержания его иммунитета к опасностям современного питания. Она стирала белье руками, натуральным марсельским мылом, сушила его, раскладывая на больших полотенцах, почти никогда не смотрела телевизор, каждый день после обеда слушала Би-Би-Си — единственную, на ее взгляд, радиостанцию для умных людей. Это была высокая, широкоплечая блондинка с густыми, коротко стриженными волосами, большими золотистыми глазами, и нежной, как у ребенка, кожей, слегка тронутой загаром. Со спины ее принимали за мужчину и толкали, а, встретившись лицом к лицу, почтительно уступали дорогу. «Я полупарень, полувамп, — усмехалась Ширли, — могу в метро уложить нахала ударом кулака, а потом реанимировать, помахав над ним ресницами!» У нее был черный пояс по джиу-джитсу.
Она рассказывала, что родилась в Шотландии, во Францию приехала учиться гостиничному делу и решила остаться навсегда. Ах, этот французский шарм! Она зарабатывала на жизнь уроками пения в консерватории Курбевуа, преподавала английский честолюбивым молодым менеджерам, пекла изумительные пироги, которые продавала по пятнадцать евро за штуку в один ресторанчик в Нейи — они заказывали десяток в неделю. А иногда и больше. Ширли готовила прекрасно, лук у нее всегда получался золотистым, тесто — пышным, шоколад — нежным, карамель — прозрачной, овощи — сочными, а цыпленок — самым аппетитным на свете. Она в одиночку воспитывала сына Гэри, никогда ничего не рассказывала о его отце, а на все намеки бурчала себе под нос что-то очень нелестное о мужчинах вообще и об этом в частности.
— Ты знаешь, с чем играет твой сын, Ширли?
— Нет…
— С двумя «тампаксами»!
— Он хотя бы в рот их не берет?
— Нет.
— Вот и отлично. По крайней мере, не растеряется, когда девушка сунет ему под нос что-нибудь подобное.
— Ширли!
— Жозефина, что ты так волнуешься? Ему пятнадцать лет, он давно не ребенок!
— Если ты будешь ему все рассказывать, показывать и объяснять, для него в жизни не останется никакой поэзии.
— Поэзия, ну ее в задницу! Эту штуку придумали, чтобы морочить людям голову. Ты вот видела когда-нибудь поэтические отношения? Мне попадались только ложь да грязь.
— Суровая ты, Ширли!
— А ты, Жозефина, просто опасна для общества с твоими иллюзиями… Ну, как у тебя дела?
— Мне сегодня с самого утра кажется, что я лечу куда-то на бешеной скорости. Антуан ушел. То есть я сама его выгнала. Рассказала сестре, рассказала девочкам! Боже мой! Ширли, я, видимо, совершила большую глупость.
Она обхватила плечи руками, будто замерзла, хотя на улице был жаркий майский день. Ширли подвинула ей стул и жестом велела сесть.
— Ты не первая покинутая женщина в двадцать первом веке. Нас столько, что и не сосчитать! И, представь себе, мы очень даже неплохо выживаем. Сначала действительно трудно, а потом одиночество становится необходимостью. Мы выгоняем самца из гнезда, как только он нас осеменит, все как в животном мире. Это истинное наслаждение!
Вот я, к примеру, иногда устраиваю романтический ужин при свечах, для себя самой…
— Я в таком состоянии…
— Да уж вижу. Давай рассказывай все по порядку. Это давно должно было случиться. Гэри, тебе пора в школу, ты зубы почистил? Ох, все всё знали, кроме тебя. Даже неприлично!
— То же самое мне сказала Гортензия… Ты представляешь? Моя четырнадцатилетняя дочь знала то, о чем я и понятия не имела! Меня, наверное, считали не просто обманутой женой, но и тупицей вдобавок! Но, скажу я тебе, теперь мне на это плевать, и я думаю, может быть, было бы лучше так ничего и не знать…
— Злишься, что я об этом заговорила?
Жозефина посмотрела на подругу, на ее чистое, нежное лицо с крохотными веснушками на коротком, слегка вздернутом носу, и миндалевидными глазами медового цвета — и медленно покачала головой.
— Ну как я могу на тебя обижаться! Ты ведь бесхитростна как дитя. Ты самая лучшая в мире. А эта девица, Милена, тут вообще ни при чем! Если бы его не уволили, он бы на нее даже и не взглянул. Но теперь, понимаешь… то, что произошло с ним на работе — в сорок лет оказаться на обочине жизни — это невыносимо, бесчеловечно…
— Кончай, Жози. Ну вот, ты опять размякла. Сейчас окажется, что во всем виновата ты!
— Во всяком случае, я же его выгнала. И, наверное, зря. Я бы должна была проявить больше терпения, понимания…
— Жози, ты все путаешь. Так и должно было случиться. Куда лучше покончить с этим прежде, чем вы возненавидите друг друга! Давай, приходи в себя! Chin up![3]
Жозефина опять покачала головой, не в силах произнести ни слова.
— Вы только посмотрите на эту исключительную женщину! Она готова умереть со страху, оттого что ее бросил муж! Вперед, чашечка кофе, плитка шоколада, и жизнь покажется милей.
— Не думаю, Ширли. Мне так страшно! Что с нами будет? Я никогда не жила одна. Никогда! У меня ничего не выйдет. А девочки? Ведь мне теперь нужно воспитывать их одной, без отца. А я для них вообще не авторитет.
Ширли замерла на мгновение, потом подошла к подруге, взяла ее за плечи и, глядя ей прямо в глаза, спросила:
— Жози, скажи мне, что именно тебя пугает? Когда страшно, надо уметь взглянуть своему страху в лицо и назвать его по имени. Иначе он раздавит тебя, унесет мутной волной…
— Нет, не сейчас! Оставь меня… Не хочу думать.
— Сейчас. Скажи мне, чего ты боишься…
— Кто-то что-то говорил про кофе и шоколад?
Ширли улыбнулась и подошла к кофемашине.
— О’кей. Но ты так легко не отделаешься.
— Ширли, а какой у тебя рост?
— Метр семьдесят девять. Не заговаривай мне зубы. Тебе арабику или мозамбикский?
— Да какой хочешь… все равно.
Ширли насыпала кофе из пакета в деревянную ручную кофемолку, зажала ее между ног и начала монотонно крутить ручку, не сводя при этом глаз с подруги. Она говорила, что когда перемалываешь кофейные зерна, мысли тоже перемалываются и ложатся так, как надо.
— Ты такая красивая в этом переднике…
— Комплименты тебя не спасут.
— А я такая уродина.
— Надеюсь, не это тебя пугает.
— Откуда в тебе столько упрямства, от матери?
— От жизни… Ну что ты резину тянешь? Все думаешь увильнуть? Отвечай.
Жозефина подняла взгляд на Ширли и, зажав ладони коленями, начала говорить, быстро, сбивчиво, повторяя одно и то же:
— Мне страшно, я всего боюсь, я комок страха… Мне бы хотелось умереть, здесь и сейчас, чтобы ничто меня больше не волновало.
Ширли смотрела на нее, подбадривала глазами: давай, давай, точнее.
— Я боюсь, что у меня ничего не получится, боюсь умереть под забором, боюсь, что меня выгонят из дома, боюсь больше никого никогда не полюбить, боюсь потерять работу, боюсь, что ничего умного больше никогда не придумаю, боюсь постареть, боюсь растолстеть, боюсь одиночества, боюсь, что разучусь смеяться, боюсь заболеть раком груди, боюсь завтрашнего дня…
Давай, говорил взгляд Ширли, а ручка мельницы все вертелась, давай, вскрой нарыв, скажи мне, что же самое страшное… что мешает тебе повзрослеть, стать той самой Жози — великолепной, непобедимой, не знающей себе равных в своем Средневековье, среди мрачных соборов, крепостей и сеньоров, вассалов и торговцев, дам и девиц, клерков и прелатов, колдунов и виселиц — той самой Жози, которая так чудесно рассказывает о средних веках, что иногда мне хочется туда вернуться… Я чувствую в тебе какую-то травму, панический страх, страшный груз, что пригибает тебя к земле и мешает идти. Я давно хочу это понять, вот уже семь лет мы живем на одной лестничной площадке, ты приходишь ко мне попить кофейку и потрепаться, пока его нет дома…
— Давай, — прошептала Ширли, — выкладывай.
— Я такая некрасивая, просто уродина. Мне кажется, меня такую никто больше не полюбит. Я толстая, не умею одеться, не умею причесаться как надо… И скоро начну стареть…
— Ну, все мы когда-нибудь состаримся.
— Нет, я состарюсь в два раза быстрей. Ты же видишь, я даже и не пытаюсь что-либо изменить, я махнула на себя рукой… Я точно знаю.
— И кто же внушил тебе эти мрачные мысли? Неужто он, перед тем как уйти?
Жозефина всхлипнула:
— Да мне и так все ясно, без посторонней помощи. Достаточно взглянуть в зеркало.
— И что дальше? Что для тебя страшнее всего на свете? С чем именно ты боишься не справиться?
Жозефина вопрошающе взглянула на подругу.
— Не знаешь?
Жозефина покачала головой. Ширли долго смотрела ей прямо в глаза, потом вздохнула:
— Вот когда ты поймешь, что за страх лежит в основе всех твоих страхов, ты перестанешь всего бояться и станешь собой.
— Ширли, ты говоришь, как прорицательница…
— Или ведьма. В средние века меня бы сожгли на костре!
И правда, странное зрелище представляли собой эти две женщины на кухне, среди дымящихся кастрюль с подпрыгивающими крышками: одна, обвязанная фартуком, прямая как струна, сжимает между длинными ногами ручную кофемолку, другая — красная, вся какая-то скукоженная, помятая, говорит неохотно, поеживается, словно от холода, потом вообще замолкает — и падает на стол, рыдает, рыдает, а та, высокая, удрученно смотрит на нее, протягивает руку и гладит по голове, как испуганного ребенка.
… — Какие планы на вечер? — спросила Беранжер Клавер у Ирис Дюпен, отталкивая кусочек хлеба подальше от своей тарелки, — если никаких, можем вместе сходить к Марку на вернисаж.
— Нет, у меня семейный ужин. А вернисаж Марка сегодня? Я думала, на следующей неделе…
Раз в неделю они встречались в этом модном ресторане — на других поглядеть, себя показать, а заодно и поговорить. Вон за тем столиком шушукаются политики, обмениваясь ценной информацией, там — начинающая актрисулька встряхивает пышной гривой, обольщая режиссера, вон модель, а вот еще одна, и еще — плоские, как доски, и ноги едва помещаются под столом, а вон завсегдатай, один за столиком, как крокодил в засаде, подстерегает свежую сплетню.
Беранжер придвинула обратно кусочек хлеба и принялась нервно крошить его на стол.
— Всем так и хочется меня подловить. Они будут пялиться на меня так, будто пульс мне измеряют на глаз. И ничего ведь не скажут, я их знаю! Как же, воспитание не позволит! А сами так и ерзают от нетерпения: «Как она там, милашка Клавер? Верно горюет, что ее бросили? Небось уж готова себе вены вскрыть?» Марк будет расхаживать под руку с новой подружкой… А я буду сходить с ума… От унижения, бешенства, любви и ревности.
— Не знала, что ты способна на такие сильные чувства.
Беранжер пожала плечами. Разрыв с Марком был, что бы она ни говорила, достаточно болезненным для нее, и вовсе не стоило бередить эту рану публичным унижением.
— Ты же их знаешь! Все будут следить исподтишка. И потешаться надо мной.
— Веди себя естественно, и все отстанут. У тебя, дорогая, так натурально получаются злобные гримасы, что тебе даже усилий прикладывать не придется.
— И не стыдно тебе так говорить?
— Только не пытайся выдать уязвленное самолюбие за любовь. Эта история тебя оскорбляет, но не ранит.
Беранжер раздавила комочек хлебного мякиша большим пальцем, скатала из него длинную темную змейку и оставила ее извиваться на белой скатерти; подняв голову, она бросила ненавидящий взгляд раненой хищницы на подругу, которая в этот момент наклонилась, чтобы достать из сумки растрезвонившийся телефон.
Беранжер колебалась: продолжать ли ей плакаться на свою горькую судьбу или нанести ответный удар? Ирис положила замолкший телефон на стол и смерила ее насмешливым взглядом. Беранжер решила дать сдачи. Отправляясь в ресторан, она обещала себе держать язык за зубами, обещала себе оградить подругу от настырных слухов, наводнивших Париж, но Ирис уколола ее так равнодушно и презрительно, что выбора не оставалось: нужно разить в ответ. Все ее существо взывало к реваншу. В конце концов, убедила она себя, пусть лучше узнает от меня, а то весь Париж об этом говорит, а она не в курсе.
Не первый раз Ирис обижала ее. Более того, последнее время она почему-то делала это все чаще и чаще. Беранжер осточертела легкомысленная, рассеянная жестокость Ирис, которая резала ей правду-матку тоном училки, объясняющей простейшие правила туповатому ученику. Она потеряла любовника — это так; она скучала с мужем — это тоже правда; она совершенно не справлялась с четырьмя детьми — это, конечно, неприятно; она собирала сплетни и слухи — ну, понятное дело… и все же никто не смеет травить ее безнаказанно. Однако спешить не следовало, надо подготовиться, прежде чем выпустить свою отравленную стрелу; подперев щеки ладонями и широко улыбнувшись, она заметила:
— Не очень-то приятные вещи ты мне говоришь.
— Не очень приятные, зато абсолютно верные, разве не так? Ты хочешь, чтобы я врала и притворялась? Чтобы я тебя пожалела?
Она говорила тусклым, усталым голосом. И Беранжер пошла в атаку, сладко защебетав:
— Ну не всем же повезло отхватить такого красивого, умного и богатого мужа, как у тебя! Кабы Жак был похож на Филиппа, мне бы и в голову не пришло бегать на сторону. Я была бы верной, прекрасной, доброй… И безмятежной!
— Безмятежность убивает желание, тебе ли не знать. Эти две вещи несовместимы. Можно быть безмятежной с мужем и страстной с любовником…
— Неужели… у тебя есть любовник?
Беранжер так удивили слова Ирис, что она не удержалась от прямого, бестактного вопроса. Ирис с удивлением взглянула на нее. Обычно Беранжер более обходительна. Она с оскорбленным видом отодвинулась от стола и не раздумывая ответила:
— А почему бы и нет?
Беранжер мгновенно выпрямилась и уставилась на Ирис: ее глаза сузились в щелочки, горящие от любопытства. Она приоткрыла рот, предвкушая восхитительную сплетню. Ирис заметила, что рот у нее немного кривой — левый уголок как будто бы выше правого. Женщина всегда безжалостна к внешности другой, даже если это ее подруга. Ничто не ускользнет от ее внимания, она зорко высматривает следы увядания, старения, усталости. Ирис была уверена, что как раз на этом-то и держится женская дружба: вот интересно, сколько ей лет? моложе она или старше? на сколько? Все эти быстрые, беглые подсчеты — между делом, за столом, за разговором — утешительные или нет, но именно они и связывают женщин между собой, делают их сообщницами, лежат в основе женской солидарности.
— Ты сделала коррекцию губ?
— Нет… Ну не томи… скажи…
Беранжер не могла больше ждать, она умоляла, разве что ногами не топала, вся ее поза говорила: «Я же твоя лучшая подруга, ты должна все мне рассказать в первую очередь». Это любопытство вызвало у Ирис легкое отвращение, и она попыталась его рассеять, подумав о чем-нибудь другом. Она снова посмотрела на вздернутую губу.
— А почему же у тебя рот неровный?
Она провела пальцем по верхней губе Беранжер и нащупала легкое вздутие. Беранжер раздраженно встряхнула головой, высвобождаясь.
— Нет, правда, очень странно, левый уголок выше. Может, тебя от любопытства перекосило? Видно, совсем ты помираешь со скуки, если любой слушок готова так смаковать.
— Хватит, до чего же ты злая!
— С тобой-то мне точно не сравниться.
Беранжер откинулась на спинку кресла и с независимым видом уставилась на дверь. Сколько народу в этом ресторане, но хоть бы одно знакомое лицо! Если бы она знала по имени обладателя вон той стрижки или вон того длинного носа, это ее как-то успокоило бы, обнадежило, но сегодня — ни одной известной фамилии, совершенно нечего положить в копилочку свежих новостей! «Либо я отстала от жизни, либо вышел из моды ресторан», — размышляла она, вцепившись в подлокотники кресла с жесткой, неудобной спинкой.
— Я отлично понимаю, что тебе нужно… общение. Ты так давно замужем… Ежедневная чистка зубов бок о бок в ванной убивает любое желание…
— Ну, знаешь, нам и без чистки зубов есть, чем заняться…
— Не может быть… После стольких лет брака?
«И после того, что я недавно узнала!» — добавила она про себя. И чуть помолчав, глухим, хрипловатым голосом — Ирис даже удивилась — произнесла:
— Ты слышала, что болтают про твоего мужа?
— Ничему не верю.
— Я, кстати, тоже. Ужас просто!
Беранжер тряхнула головой, словно не решаясь повторить. Тряхнула головой, растягивая время, чтобы подруга помучилась. Тряхнула головой, потому что ей сладостно было источать яд именно так, не спеша, по капле. Ирис сидела неподвижно. Ее длинные пальцы с красными ногтями перебирали каемку белой скатерти, и только это с некоторой натяжкой можно было принять за признак нетерпения. Беранжер хотелось, чтобы Ирис ее торопила, подстегивала, но, к сожалению, это было не в ее стиле. Наоборот, Ирис всегда отличалась ледяным спокойствием, едва ли не полным безразличием, будто считала себя неуязвимой.
— Говорят… Тебе рассказать?
— Если это развлечет тебя, пожалуй.
В глазах Беранжер искрилась едва сдерживаемая радость. Тут, видимо, что-то серьезное, подумала Ирис, она бы не стала так возбуждаться из-за незначительной сплетни. Подруга называется… В чью кровать она сейчас отправит Филиппа? Разумеется, женщины вешались на него: симпатичный, стильный, состоятельный. Три «С», по классификации Беранжер. И к тому же скучный, добавила про себя Ирис, поигрывая ножом. Но об этом никто не знает, кроме его жены. Лишь она разделяет суровые будни с этим идеальным мужем. До чего же странная штука, эта дружба: ни пощады, ни снисхождения, лишь бы найти больное место и вогнать туда смертоносный шип.
Они знакомы давно. Такая вот недобрая близость двух женщин, когда видишь в подруге каждый изъян, и все же не в силах без нее обходиться. В их дружбе причудливо переплетались раздражение и нежность, они пристально следили друг за другом, готовые больно укусить или же залечить рану. В зависимости от настроения. И от масштабов опасности. Потому что, думала Ирис, если со мной произойдет что-то действительно ужасное, Беранжер первая мне поможет. Пока у обеих остры когти и крепки зубы, они были соперницами, и только несчастье могло их сплотить.
— Так тебе рассказать?
— Я уже приготовилась к худшему, — насмешливо произнесла Ирис.
— Ох, на самом деле это такая чушь…
— Ну говори уж, а то я забуду, о чем речь, и будет уже неинтересно.
Чем больше Беранжер тянула время, тем больше Ирис нервничала: раз она так мнется и крутит, видно, информация того стоит. Иначе Беранжер мигом выложила бы ее, заливаясь хохотом, вот придумают же! Отчего она медлит?
— Говорят, у Филиппа связь, серьезная и… специфическая. Мне Агнесс сказала сегодня утром.
— Та стервоза? Ты с ней до сих пор общаешься?
— Она позванивает мне иногда.
Они созванивались каждое утро.
— Ну эта может черт-те чего наговорить.
— Зато она всегда все знает, уж в этом ей не откажешь.
— И могу я поинтересоваться, кого себе подыскал мой муж?
— Тут все не так просто…
— И очень серьезно, как я понимаю?
Беранжер сморщилась и стала похожа на обиженного пекинеса.
— Серьезней некуда… — Она скорбно потупила взор.
— И потому ты так любезно решила меня предупредить…
— Ты бы в любом случае узнала, и по-моему, лучше быть к этому готовой.
Ирис скрестила руки на груди: она ждала.
— Принесите счет, — сказала она официанту, пробегавшему мимо их столика.
С королевским великодушием она решила заплатить за двоих. Ей всегда импонировала ледяная элегантность Андре Шенье, который поднимался на эшафот, на ходу дочитывая книгу.
Оплатив счет, Ирис застыла в ожидании.
Беранжер смутилась. Теперь ей хотелось взять свои слова обратно. Она злилась на себя, что так распустила язык. Радость окажется быстротечной, зато неприятные последствия, как она подозревала, долго придется исправлять. Но удержаться она не могла: ей надо было выплеснуть свой яд. Ей нравилось делать людям больно. Иногда она пыталась бороться с этой привычкой, старалась не злословить, не сплетничать. Прикусывала язык, как задерживают дыхание ныряльщики, и время такой борьбы можно было засекать по секундомеру. Надолго ее не хватало.