Желтоглазые крокодилы Панколь Катрин
Жозефина была потрясена: Антуан охотней делится планами с дочерью, чем с ней! Может, он ее теперь считает своим врагом? Нет, все, надо успокоиться и смотреть на дорогу. Как ехать, через Булонский лес или по кольцевой до Порт Майо? Какой маршрут выбрал бы Антуан? Когда он вел машину, я никогда не следила за дорогой, я целиком полагалась на него, ехала себе и грезила о своих рыцарях и прекрасных дамах, о крепостях и юной невесте, что трясется в крытом паланкине, спеша навстречу суженому, которого и в глаза не видела, а скоро он обнаженный ляжет с ней в постель. Она вздрогнула и тряхнула головой, возвращаясь мыслями к маршруту. Попробуем срезать через Булонский лес, может, там все же машин поменьше.
— Не мешало бы тебе спросить меня, прежде чем говорить об этом, — заметила Жозефина.
— Слушай, мам, давай не будем мудрить, у нас не та ситуация. Нам нужны деньги Анриетты, значит, надо развести ее на эти деньги и мяукать, как бедные маленькие котята под дождем. Она обожает, когда в ней нуждаются…
— Ну уж нет. Мяукать мы не будем. Сами выкрутимся как-нибудь.
— И как же ты рассчитываешь жить на свою нищенскую зарплату?
Жозефина крутанула руль и припарковалась у кромки аллеи.
— Гортензия, я запрещаю тебе разговаривать в подобном тоне, и если ты не прекратишь, я рассержусь и буду вынуждена тебя наказать.
— Ой-ой-ой! Как страшно! — усмехнулась Гортензия. — Ты даже представить себе не можешь, как я испугалась.
— Знаю, ты от меня этого не ждешь, но я могу закрутить гайки. Я всегда была с тобой доброй и мягкой, но сейчас ты переходишь всяческие границы.
Гортензия посмотрела матери в глаза и увидела там незнакомую ей решимость; она подумала, что Жозефина и впрямь может привести свою угрозу в исполнение, к примеру, отправить ее в пансион, чего ей очень не хотелось. Она откинулась на сиденье с оскорбленным видом и надменно проронила:
— Ну давай, играй словами. В этой игре тебе равных нет. Но реальная жизнь — совсем другая история.
Жозефина вышла из себя. Она стукнула рукой по рулю и заорала так сильно, что маленькая Зоэ заплакала:
— Хочу домой, к моему медвежонку! Вы злые, злые, я вас боюсь!
Ее причитания перекрывали голос матери, и в маленькой машинке поднялся неслыханный гам: прежде они ездили в полной тишине, нарушаемой разве что тихим голосом Антуана, который любил разъяснять им названия улиц, сообщать даты постройки мостов и церквей, рассказывать о новых дорогах.
— Что с тобой случилось?! Со вчерашнего дня ты ведешь себя отвратительно! Мне кажется, ты ненавидишь меня, что я тебе сделала?
— Ты упустила папу, потому что ты некрасивая и нудная, и надеюсь, я никогда не стану такой! И поэтому я готова на все, готова стелиться перед Анриеттой, чтобы она подкинула нам деньжат.
— Значит, по-твоему, надо перед ней ползать на брюхе?
— Не желаю быть бедной, я боюсь бедности, бедность отвратительна, нет ничего хуже! Взгляни на себя. Ты просто жалкая уродина!
Жозефина смотрела на нее, разинув рот. Она не могла думать, не могла говорить. Ей и дышать-то с трудом удавалось.
— Да что тут непонятного? Ты никогда не замечала, что единственная вещь, которая сейчас интересует людей — это деньги. А я — как все, только мне не стыдно в этом признаться! Вот и нечего тут ангела изображать, ты, мамочка, не ангел, ты просто дура набитая!
Нужно ответить во что бы то ни стало, она просто обязана дать ей отпор…
— Ты забываешь, деточка: деньги бабушки — это прежде всего деньги Шефа! Она не может ими распоряжаться. Ты рановато на них нацелилась.
Я вовсе не это должна была ей сказать. Совсем не это. Я должна была преподать ей урок нравственности, морали, а не говорить о том, что деньги эти ей не принадлежат. Но что со мной творится? Что случилось? Все идет наперекосяк с тех пор, как ушел Антуан… Я даже думать неспособна…
— Деньги Шефа — это деньги Анриетты. У Шефа нет детей, так что она по завещанию получит все. Я не идиотка, я это знаю. И точка! И вообще, хватит говорить о деньгах так, будто это дерьмо какое-то, это всего лишь короткий путь к счастью, а я, представь себе, совершенно не собираюсь быть несчастной!
— Гортензия, в жизни существуют не только деньги!
— Ох, до чего же ты устарела, мамуля. Тебя надо перевоспитывать. Давай, трогай. Еще не хватало, чтобы мы опоздали. Она терпеть этого не может. — И, обернувшись к Зоэ, тихо плакавшей в кулачок на заднем сиденье: — Кончай выть! На нервы действуешь. Черт, ну и повезло же мне с семейкой! Неудивительно, что папу все это достало.
Она взглянула в зеркальце — проверить, все ли в порядке — и взвизгнула:
— Ну вот! Весь блеск стерся! А у меня больше нет. Если у Ирис какой валяется, я его свистну. Клянусь, свистну. Она даже не заметит, она их десятками закупает. Не там я родилась… Вот угораздило!
Жозефина смотрела на дочь, как на сбежавшую из тюрьмы преступницу, внезапно оказавшуюся у нее в машине. Девочка внушала ей ужас. Она хотела что-то возразить, но не находила слов. Все произошло слишком быстро. Она словно летела с горы, и конца этому было не видно. И вот, уже на исходе сил и аргументов, она перевела взгляд на дорогу и стала разглядывать деревья в цвету вдоль аллеи Булонского леса, их мощные стволы и нежную свежую зелень, бутоны, вот-вот готовые распуститься, их длинные ветви, склонявшиеся к ней, что образовывали над дорогой полупрозрачный цветущий купол, пронизанный вечерним светом, озарявшим каждую веточку, каждую шелковистую почку. Мерное покачивание веток успокоило ее. Зоэ продолжала тихонько всхлипывать, зажмурившись и зажав руками уши. Жозефина нажала на газ и тронулась, молясь, чтобы эта дорога вывела их прямо к Порт де ла Мюэтт. А там останется только припарковаться… Что тоже непросто, вздохнула она про себя.
В этот раз семейный ужин протекал на удивление гладко. Кармен следила за переменой блюд, ее юная помощница, нанятая по случаю званого ужина, была весьма расторопна. Ирис, в длинной белой рубашке и льняных голубых брюках, все больше молчала и вступала, только чтобы поддержать то и дело затухавший разговор, что впрочем, ей приходилось делать довольно часто, поскольку беседовать сегодня явно никто не стремился. Она выглядела напряженной, отстраненной — это Ирис-то, всегда такая любезная с гостями. Ее густые черные волосы были собраны в хвост, и волнистые пряди ниспадали на плечи.
Вот это грива, дай бог каждому, думала обычно Кармен, когда держала в руках эту тяжелую сияющую копну: Ирис иногда ей разрешала себя причесывать, и Кармен нравилось, как хозяйские волосы потрескивают под щеткой. После обеда Ирис заперлась в кабинете и даже ни разу ни с кем не говорила по телефону. Кармен знала об этом, потому что на кухне тоже стоял аппарат. Что она там делала одна? Последнее время такое случалось все чаще и чаще. Раньше, возвращаясь из магазина с кучей пакетов, она кричала: «Карменсита! Горячую ванну! Скорей, скорей! Вечером идем в гости!» Бросала на пол пакеты, забегала поцеловать сына в его комнату: «Как прошел день, Александр? Расскажи-ка мне, малыш, расскажи! Как отметки?» А в это время Кармен наполняла огромную ванну, облицованную сине-зеленой мозаикой, смешивала масло чабреца, шалфея и розмарина. Рукой пробовала воду, добавляла ароматические соли «Герлен» и, когда все было готово, зажигала маленькие свечки и звала Ирис. Ирис погружалась в горячую душистую воду. Порой она разрешала Кармен присутствовать при купании, тереть ей пятки пемзой, массировать розовым маслом пальчики на ногах. Крепкие пальцы Кармен крепко сжимали щиколотку, лодыжку стопу, мяли, щипали, постукивали, а потом любовно, умело поглаживали. Ирис расслаблялась, рассказывала ей о событиях дня, о друзьях, о картине, найденной в галерее, о блузке с интересным воротничком, замеченной в витрине: «…представь себе, Кармен, не отрезной, но при этом стоечкой, и расходится в обе стороны, как будто его поддерживают невидимые пластинки…», о шоколадном печенье, которое она только надкусила: «…получается, что я его не съела и значит, не поправлюсь», о фразе, услышанной на улице, о нищей старушке на тротуаре, которая ее так напугала, что она высыпала всю мелочь в старческую пергаментную ладошку: «Ох, Кармен, я жутко боюсь оказаться в таком положении. У меня же ничего нет. Все принадлежит Филиппу. На мое имя ничего не записано». И Кармен, разминая ее пальчики, массируя длинные, стройные, гладкие ноги, вздыхала: «Никогда, красавица моя, никогда вы не превратитесь в такую морщинистую старуху. Пока я жива, никогда. Я наймусь домработницей, я горы сверну, но никогда вас не покину. — Ну скажи мне это еще раз, Карменсита, скажи!» Она закрывала глаза и погружалась в дремоту, откинув голову на свернутое полотенце, заботливо подложенное Кармен.
Этим вечером церемония купания не состоялась.
Этим вечером Ирис приняла душ, по-быстрому.
Кармен считала делом чести, чтобы каждый семейный ужин был идеальным. Особенно потому, что на нем присутствовала Анриетта Гробз.
— О! Явилась… — тихо шипела Кармен, наблюдая за ней через полуоткрытую дверь буфетной, откуда руководила процессом. — Дрянь такая!
Анриетта Гробз сидела во главе стола, прямая и неподвижная, как каменная статуя, с волосами, собранными в строгий покрытый лаком пучок, из которого не выбивалась ни одна прядь. Даже святые мощи в церкви выглядят как-то поживее, подумала Кармен. На Анриетте был легкий полотняный пиджак, каждая складочка которого была отглажена и накрахмалена. Справа от нее посадили Гортензию, а слева Зоэ; она наклонялась к ним, делая замечания, как строгая учительница. Зоэ испачкала щеку. Глаза у нее были красные, ресницы слиплись. Видно, что плакала по дороге сюда. Жозефина рассеянно ковыряла еду в тарелке. Лишь Гортензия мило болтала, улыбалась тете и бабушке и отвешивала комплименты Шефу, который чуть не мурлыкал от удовольствия.
— Ну уверяю тебя, ты правда похудел, Шеф. Когда ты вошел в комнату, я подумала: какой он красивый! Как помолодел! Или ты что-то сделал с собой? Может быть, небольшой лифтинг?
Шеф радостно расхохотался и почесал голову.
— И для кого же мне стараться, лапочка моя?
— Ну, не знаю… Может, для меня. Мне обидно, когда ты делаешься старым и морщинистым. Ты мне нужен стройный, загорелый, как Тарзан.
Вот умеет разговаривать с мужчинами эта девчонка, подумала Кармен. Папаша Гробз аж светился от гордости. Лысина сияет, как медный таз. Уж конечно сунет ей на прощание денежку. Уходя, он каждый раз незаметно вкладывал ей в руку купюру.
Довольный разговором с Гортензией, Марсель повернулся к Филиппу и обменялся с ним несколькими словами о ситуации на бирже. Какой нынче курс, на повышение или на понижение? Продавать или наоборот вкладывать? И во что вкладывать? В акции или в валюту? Что говорят в деловых кругах? Филипп Дюпен слушал тестя вполуха. А старик неплохо выглядит. Очень даже бравый вид, заметно помолодел, девчонка-то права, заметила про себя Кармен, мамаше Гробзихе впору насторожиться!
Тут помощница оторвала Кармен от ее наблюдений, спросив, куда подавать кофе: в гостиную или на стол.
— В гостиную, малышка… Я сама займусь этим, а ты убери со стола. И все сложи в посудомоечную машину, кроме бокалов для шампанского, их надо помыть вручную.
Наспех проглотив десерт, Александр утащил младшую кузину в комнату, а Гортензия осталась за столом. Она всегда сидела со взрослыми, даже в раннем детстве: минуту назад бойкая и говорливая кокетка, тут вдруг притаится, чтоб никто не заметил, сольется с обстановкой и слушает. Она наблюдала, пыталась разгадать смысл оброненного кем-то намека, замечала любую оплошность, любой промах, любую неловкость. Любит девка покопаться в дерьме, разозлилась Кармен. И никто ведь ничего не заподозрит. А я знаю все эти уловки наперед. Она и сама поняла, что я ее раскусила. Не любит меня, боится. Надо мне сегодня ее приструнить, пускай отправляется смотреть кино в маленькой гостиной.
Поскольку беседа не клеилась, Гортензии самой надоело сидеть, и она легко позволила Кармен себя увести.
В гостиной Жозефина пила кофе и молила Бога, чтобы вопросы не обрушились на нее градом. Она начала было беседу с Филиппом, но у него зазвонил мобильник, он извинился, сказал, что важный звонок, очень жаль… И с этими словами скрылся у себя в кабинете.
Шеф читал деловую газету, сидя за низким столиком. Мадам Мать и Ирис обсуждали занавески в спальне. Они жестами звали Жозефину присоединиться к ним, но она предпочла составить компанию Марселю Гробзу.
— Как жизнь, крошка Жози, все в ажуре?
У него была странная манера речи: он употреблял всеми забытые выражения. С ним как будто попадаешь в шестидесятые или семидесятые годы, ведь больше никто из знакомых Жозефины не говорил «туши свет» или «обалдемон».
— Можно и так сказать, Шеф.
Он ласково подмигнул ей, вновь уткнулся в газету, но поскольку Жозефина не ушла, понял, что следует дальше поддерживать беседу.
— Твой муж все дома сидит?
Жозефина кивнула.
— Сейчас стало трудно. Надо поднапрячься, потерпеть…
— Он ищет, ищет… Смотрит объявления по утрам.
— Ну если он ничего не найдет, он всегда может прийти ко мне. Я его куда-нибудь пристрою.
— Шеф, ты такой милый, но…
— Но нужно, чтоб он маленько научился кланяться. Уж больно он гордый, твой муж. А в наши дни гордым быть не получается. Надо стелиться перед начальством. Стелиться и повторять: «Спасибо, хозяин». Даже толстяку Марселю приходится на брюхе ползать, чтоб найти новые рынки, новые идеи, и он каждый раз благодарит Бога, когда удается подписать новый контракт.
Он похлопал себя по пузу.
— Скажи это своему Антуану. Достоинство в наши дни — непозволительная роскошь. А у него на такую роскошь нет средств! Видишь ли, крошка Жози, мне легче, я ведь из грязи вылез, и мне очень уж неохота возвращаться туда. Есть такая сенегальская пословица: «Если ты не знаешь, куда идти, остановись и посмотри, откуда ты пришел». Я пришел из нищеты, значит…
Жозефина чуть было не проболталась Марселю, что она и сама сейчас на грани нищеты.
— Но на самом деле, Жози, по здравому размышлению… Если бы я кого и взял на работу из нашей семьи, то только тебя. Потому как ты упорная. А муж твой, кажется, рвать себе задницу не намерен. Нет, ты не подумай! — Он довольно расхохотался. — Я его не в дворники зову…
— Я знаю, Шеф… знаю.
Она погладила его по руке, благодарно улыбнулась. Он смутился, оборвал смех, откашлялся и вновь погрузился в чтение газеты.
Она посидела немного рядом с ним, надеясь еще поболтать, чтоб ускользнуть таким образом от любопытства матери и сестры, но Марсель, похоже, не собирался продолжать разговор. С Шефом всегда так. Минут пять поговорит, и считает уже, что отделался и можно заняться чем-нибудь другим. Не любит он эти семейные сборища. Как и Антуан. Мужчинам тут нечего делать, им позволено только присутствовать, для декорации. Чувствуется, что вся власть в руках женщин. Хотя и не всех. Я вот, например, исключение. Она почувствовала себя одинокой. Взглянула на Ирис — та сидела рядом с матерью, поигрывая длинными сережками, которые только что сняла, качая ногой с накрашенными ногтями, не менее ухоженными, чем на руках. Какая грация! Невозможно поверить, что мы с этим сияющим, восхитительным, изысканным созданием принадлежим к одному и тому же полу. Надо бы придумать подвиды в классификации людей по полам: А, В, С и D… Ирис будет из категории А, а я из D.
Жозефина знала, что начисто лишена той чувственной, спокойной грации, которой был окутан каждый жест сестры. Всякий раз, когда она пробовала ей подражать, эксперимент оканчивался унижением. Однажды она купила зеленые босоножки из крокодиловой кожи, увидев такие же накануне на Ирис, и сновала по квартире туда-сюда в надежде, что Антуан заметит обновку. А он заявил: «Ну и походочка у тебя. Ты с этими штуками на ногах похожа на трансвестита!» Так прелестные босоножки стали «штуками», а она — трансвеститом… Жозефина встала и отошла к окну, подальше от матери и сестры. Она смотрела на ветви деревьев на площади Ла Мюэтт, покачивавшиеся в мутном вечернем воздухе. Громоздкие каменные особняки розовели в лучах закатного солнца, кованные решетки ворот подчеркивали благосостояние, над нежно-зелеными, кипенно-белыми и бледно-желтыми садами поднималась легкая дымка. Все здесь дышало богатством и красотой, богатством, будто освободившимся от материальных оков, чтоб стать воздушным, приятным и ненавязчивым. Шеф богатый, но тяжелый. Ирис богатая и легкая. Деньги подарили ей невероятную непринужденность. Мадам Мать напрасно считает себя ровней дочери, она была и останется выскочкой, парвеню. У нее слишком гладкий пучок, слишком толстый слой помады, слишком лакированная сумочка, и зачем она ее все время держит в руках? Бедняцкая привычка: боится, что украдут. Даже обедает с сумочкой на коленях. Ей удалось одурачить Шефа, но других, тех, кого ей хотелось, она не одурачила, вот и пришлось ей довольствоваться Шефом, который не умеет одеваться, ковыряет в носу и сидит, раздвинув ноги. Она это понимает и потому злится на него. Он напоминает ей о ее несовершенстве и ограниченности. А Ирис удивительно раскованна, есть в ней секрет, некая тайная уверенность в себе, непринужденность, которую невозможно объяснить словами. Она изначально стоит выше простых смертных и представляет собой редкостный, уникальный экземпляр. Ирис смогла переродиться и изменить мир вокруг себя.
Оттого-то Антуан терялся и потел: он чувствовал ту незримую грань, что отделяет его от Филиппа и Ирис. Видел тонкую разницу, не имеющую отношения ни к полу, ни к сословию, ни к образованию, которая отличает настоящую элегантность от натужной элегантности выскочки. Антуан ощущал себя увальнем, тюфяком.
Первый раз Антуан начал обливаться потом в три ручья именно здесь, на этом балконе. Был майский вечер, они вместе любовались деревьями на авеню Рафаэль, и он, вероятно, ощутил себя таким несуразным, таким беспомощным перед величием деревьев, великолепием зданий, перед этими шикарными занавесками, что его внутренний термостат сломался, и он потек. Они заперлись в ванной и придумали объяснение: слишком резко открыл кран, так что залил и рубашку, и пиджак. В первый раз все поверили — а дальше как? Причем она еще больше полюбила его за это и пожалела: ведь и сама она здесь точно так же потела, вот только не явно, а в глубине души…
Тишину нарушал разве что шелест страниц: Шеф листал газету. «Что там поделывает моя курочка? — думал он с нежностью. — Интересно, в какой она позе сейчас: лежит небось на диване в гостиной, попкой кверху и смотрит какую-нибудь идиотскую комедию, ей такие нравятся. Или валяется в кровати, как пухлый блинчик, в той самой кровати, где мы сегодня с ней кувыркались… Так, стоп, прекрати немедленно! У меня встал, сейчас все заметят!» По приказу Зубочистки он надел облегающие серые брюки из тонкого габардина, которые лишь подчеркивали несвоевременную эрекцию. Это было так забавно, что он еле сдерживал смех и аж подскочил, когда к нему наклонилась Кармен:
— Сладости к кофе, мсье?
Она держала в руках блюдо, на котором были разложены маленькие пирожные с шоколадом, миндалем, карамелью.
— Нет, спасибо, Кармен, у меня задние зубы шатаются.
От этих слов Анриетту Гробз передернуло, шея ее напряглась. Шеф довольно ухмыльнулся. Не след ей забывать, за кого вышла замуж! Он не мог отказать себе в удовольствии напоминать об этом супруге от случая к случаю. Чтоб как-то выразить свой немой укор и обозначить невидимую границу между собой и Шефом, Анриетта Гробз подошла к Жозефине, по-прежнему стоящей у окна. Вульгарность этого человека — ее пожизненное наказание, ее вечный крест. Хотя она не спала с ним в одной кровати, не жила в одной комнате и не сидела в одном кабинете, ее не покидал страх заразиться от него, словно он был носителем опасного вируса! Только от отчаянья можно было выйти за этого мужлана! И притом здоров как бык! Вот, что ее особенно раздражало. Видя, как он силен и весел, она впадала в такую ярость, что у нее перехватывало дыхание и учащалось сердцебиение. Приходилось даже принимать успокоительное. Сколько еще терпеть? Она тяжко вздохнула и решила отыграться на дочери. Жозефина смотрела, как качаются деревья: поднялся легкий ветерок, душный вечер стал свежее.
— Иди сюда, детка, нам нужно поговорить, — сказала Анриетта, увлекая ее к дивану в глубине гостиной.
К ним тотчас же присоединилась Ирис.
— Итак, Жозефина, — напористо начала Анриетта Гробз. — Что ты думаешь делать?
— Продолжать… — с вызовом сказала Жозефина.
— Продолжать? — удивилась Анриетта Гробз. — Что продолжать?
— Ну как… Жить дальше.
— Но я серьезно, детка.
Если мать называет ее детка, дела плохи. Сейчас начнется — жалость, наставления и занудные нотации — куплет за куплетом.
— В конце концов, это мое дело… и тебя не касается.
Ответ вырвался у Жозефины сам собой и прозвучал агрессивно. Родительница, не привыкшая к такому отпору, нахмурилась.
— Как ты со мной разговариваешь! — оскорблено воскликнула она.
— Решила что-нибудь? — послышался мягкий, обволакивающий голос Ирис.
— Я сама справлюсь, — сказала Жозефина, и опять получилось грубее, чем она хотела.
— Черная неблагодарность — отвергать помощь, когда тебе ее предлагают, — кисло заметила Анриетта Гробз.
— Ты права, но так уж вышло. Я не хочу больше об этом говорить, ясно вам?
К концу фразы она перешла на крик, взорвавший стоячий воздух семейного раута.
«Ну-ка, ну-ка, что стряслось? — подумал Шеф, навострив уши. — Вечно от меня все скрывают! Я тут у них пятая спица в колеснице. Семейка!» С невинным видом он пододвинулся вместе с газетой поближе, чтобы лучше слышать, о чем говорят женщины.
— И как же ты справишься?
— Буду работать, давать уроки… ну не знаю! Сейчас я чувствую, что проснулась, и пробуждение не из веселых. Думаю, я еще не осознала до конца.
Ирис смотрела на сестру, восхищаясь ее смелостью.
— Ирис, — спросила мадам Мать, — что ты об этом думаешь?
— Жози права, все настолько неожиданно. Нужно дать ей оправиться от потрясения, а уж потом расспрашивать о планах.
— Спасибо, Ирис, — вздохнула Жозефина, наивно предположив, что гроза миновала.
Не тут-то было: мадам Мать так просто не отступается от задуманного.
— Я, когда осталась с вами одна, засучила рукава и принялась работать, работать…
— Но я же работаю, мама, ты всегда об этом забываешь.
— Это не называется «работой», девочка моя.
— Потому что я не хожу в офис, не подчиняюсь начальнику и не получаю талоны на обед? Потому что моя работа не похожа на то, к чему ты привыкла? Однако я зарабатываю на жизнь, хочешь ты этого или нет.
— Гроши!
— Хотелось бы знать, сколько вначале ты зарабатывала у Шефа. Вряд ли больше.
— Не смей говорить со мной таким тоном, Жозефина.
Шеф застыл, прислушиваясь. Слава яйцам, сцепились наконец! Вечер обещает быть интересным. Герцогиня сейчас оседлает любимого конька и пойдет заливать, в красках нарисует портрет благородной вдовы и примерной матери, которая пожертвовала всем ради своих детей! Этот трагический монолог он уже знал наизусть.
— Да, было трудно. Пришлось нам тогда затянуть пояса, но благодаря моим выдающимся способностям Шеф сразу меня заметил… И я сумела подняться…
Она надулась от гордости, все еще взволнованно переживая потрясающую победу, которую ей удалось одержать над злодейкой судьбой, смакуя образ, складывающийся из ее слов: сильная, красивая, великая женщина, словно статуя на носу корабля, бесстрашно рассекающая бурные волны, ведет за собой двух сироток с покрасневшими от слез носами. Это ее медаль за доблесть, ее Марсельеза, ее орден Почетного Легиона — она одна сумела воспитать двух дочерей!
«Еще бы ты не сумела подняться, я же тебе то и дело подбрасывал конверты с купюрами, а ты будто бы не замечала, чтобы не пришлось благодарить, — подумал Шеф, послюнив палец и переворачивая страницу газеты. — Ты сумела подняться, потому что ты хитрая ведьма, продажная и безжалостная, хуже любой шлюхи. Но я тогда увяз по уши, мне важно было тебе понравиться, облегчить тебе жизнь».
— И когда мои достижения признали все, даже конкуренты Шефа, он решил удержать меня у себя любой ценой…
«Я так хотел тебя соблазнить, что назначил тебе зарплату зама, хотя ты об этом даже не просила. Я рассказывал, как ты всем вокруг нужна, чтобы ты не чувствовала себя оскорбленной, когда брала у меня деньги. Ну и дурак я был! Тупой, как пробка! Ну-ну, давай, строй из себя непорочную деву! Не желаешь рассказать дочке, как ты меня окрутила? Как обвела вокруг пальца? Хотел быть мужем, а стал лакеем. Когда я умолял тебя родить ребеночка, ты рассмеялась мне в лицо! Ребеночек! Маленький Гробз! Ты выплюнула тогда мое имя с таким видом, будто тебе уже делали аборт. И засмеялась. Ты такая уродина, когда смеешься, какая же ты уродина! Что ж, давай, расскажи им правду! Пусть знают! Расскажи им, что все мужчины — просто умственно отсталые дети! Что они, как бычки, пойдут за тобой, стоит помахать у них перед носом красной тряпкой! Что они будут строиться, как солдатики! Кстати, пора бы задуматься и насчет мусечки. Не нравится мне эта история с Шавалем».
— Вот я и возьму с тебя пример. Буду работать. И выкручусь как-нибудь.
— Ты, между прочим, не одна, Жозефина! Тебе двух дочерей кормить.
— Нет нужды напоминать, мама, я знаю. И никогда не забывала.
Ирис слушала их и думала, что вскоре ее, возможно, постигнет та же участь. Если Филипп, преисполнившись безоглядной смелости, потребует свободы… Она представила его отважным, бестрепетным мушкетером, улыбнулась. Ну нет! Они запутались в одной и той же сети, их поработила респектабельность. Тут волноваться не о чем. И что она вечно боится всего на свете?
— Мне кажется, ты чересчур легкомысленна, Жозефина. Я всегда знала, что ты слишком наивна для современной жизни. Слишком беззащитна, бедная моя деточка!
У Жозефины от гнева потемнело в глазах. Все те слезливые, жалостливые слова, которые она выслушивала от матери долгие годы, теперь взорвались в ее сердце подобно снарядам, и она не выдержала:
— Ты достала меня, мама! И твои благоразумные речи меня достали! Видеть тебя не могу! Думаешь, я тупо глотаю твои поучительные истории про достойную мать? Думаешь, я не знаю, что ты сделала с Шефом? Что я не догадывалась о твоих гнусных маневрах? Ты вышла замуж за его деньги! Вот, как ты «поднялась», и никак иначе! Не потому, что ты была смелой, работящей и полной всяких достоинств! Так что не читай мне мораль. Если бы Шеф был бедным, ты бы даже не взглянула в его сторону. Нашла бы кого-нибудь другого. Я не такая простофиля, как ты думаешь. Я приняла это, поняла, что ты старалась ради нас, я даже сочла бы твой поступок красивым и благородным, если бы ты все время не выставляла себя жертвой, не говорила бы обо мне с таким презрением, словно я жалкая неудачница… Мне надоело твое лицемерие, твоя ложь, твои скрещенные на груди руки и снисходительный тон… Ты мне нотации тут читаешь, а сама по сути занималась древнейшей профессией!
Потом обернулась к Шефу, который уже слушал не таясь:
— Прости меня, Шеф…
И глядя в его славное лицо с открытым от удивления ртом, смешное, но такое доброе лицо, она вдруг почувствовала ужасные угрызения совести и только растерянно повторяла:
— Прости меня, прости… Я не хотела сделать тебе больно…
— Полно, малышка Жози, я не вчера родился…
Жозефина покраснела. Она не хотела и слова о нем сказать, но не смогла сдержаться.
— Как-то само вырвалось.
Ясно, вырвалось, никто и не сомневался. Тем временем ее мать, безмолвная и бледная, рухнула на диван и, обмахиваясь рукой как веером, закатила глаза, чтобы привлечь к себе внимание.
Жозефину передернуло от бешенства. Сейчас потребует стакан воды, выпрямится, попросит подушку под спину, примется стонать, дрожать и сверлить ее враждебным взором, в котором отразится давно всем известный текст: «Я столько для тебя сделала, и вот она, твоя благодарность, не знаю, смогу ли тебя простить, если ты хочешь моей смерти, ждать осталось недолго, лучше умереть, чем иметь такую дочь…» Она мастерски умела пробуждать у близких чувство жесточайшей вины, чтобы человек, дерзнувший возразить ей, растерялся и начал просить прощения. Жозефина не раз наблюдала, как она проделывала это сначала с ее отцом, потом с отчимом.
Надо срочно покинуть гостиную, посидеть с Кармен на кухне, прийти в себя. Сполоснуть лицо холодной водой, выпить аспирин. Она чувствовала себя совершенно разбитой. Разбитой, но… счастливой, потому что впервые увидела себя настоящей, той самой Жозефиной, женщиной, которую она толком-то и не знала, с которой прожила сорок лет, практически не обращая на нее внимания, и с которой сейчас ей ужасно хотелось подружиться. Впервые эта женщина осмелилась противоречить матери, сказать то, что думала. По форме получилось не слишком-то элегантно, даже грубовато и сумбурно — тут не поспоришь, — но содержание порадовало ее безмерно. Теперь надо было закрепить успех этой новой женщины, и, подойдя к стенающей на диване матери, она добавила тихо, но твердо:
— Кстати, мама, запомни! Я никогда ничего у тебя не попрошу, ни единого гроша, ни единого совета. Справлюсь уж как-нибудь одна, без посторонней помощи, даже если мы с девочками будем дохнуть от голода! Вот тебе мое торжественное обещание: я больше не стану мяукать, как маленький бедный котенок, чтобы ты своими наставлениями вывела меня на верный путь. Перед тобой взрослая ответственная женщина, и я тебе это докажу.
Все, хватит, меня понесло, надо остановиться.
Анриетта Гробз резко отвернулась, словно ей было невыносимо видеть дочь, и невнятно пробормотала что-то вроде: «Пусть уходит! Пусть уходит! Я этого не вынесу! Я сейчас умру!»
Жозефина, про себя усмехнувшись столь предсказуемой реплике, пожала плечами и пошла прочь. Толкнула дверь гостиной — раздался приглушенный крик: Гортензия подслушивала, прижавшись ухом к деревянной панели.
— А тебе чего тут надо, детка?
— Опять ты намудрила! — сказала ей дочь. — Ну что, добилась своего? Теперь тебе, надеюсь, легче стало?
Жозефина предпочла не отвечать и заскочила в соседнюю комнату. Это был кабинет Филиппа Дюпена. Сперва она не увидела хозяина, лишь услышала голос. Он стоял за тяжелыми красными шторами с позументом, и что-то тихо говорил, прижимая к уху телефон.
— Ох, прости! — сказала она, закрывая за собой дверь.
Филипп тут же прервал разговор. Она услышала: «Я перезвоню».
— Я не хотела тебя беспокоить…
— Извини, разговор затянулся…
— Просто думала отдохнуть… Подальше от…
Она вытерла пот со лба, топчась на месте в надежде, что он предложит ей присесть. Не хотелось мешать ему, но еще больше не хотелось возвращаться в гостиную. Он некоторое время смотрел на нее, обдумывая, что сказать, как связать воедино прерванный разговор и эту несуразную, стеснительную женщину, которая чего-то ждала от него. Он всегда чувствовал себя неловко с теми, кто чего-то ждал от него. Он их не выносил и не испытывал ни малейшего сочувствие к тем, кто его об этом просил. Мгновенно становился холодным и высокомерным, стоило только кому-то покуситься на его внутренний мир. Однако Жозефину он жалел — омерзительное ощущение! Уговаривал себя быть любезным, помочь ей, хотя в действительности хотел лишь одного: поскорее от нее избавиться. Вдруг у него появилась идея.
— Послушай-ка, Жозефина, ты знаешь английский?
— Английский? Ну конечно! Английский, русский и испанский.
От радости, что он наконец заговорил, она вдруг гордо выдала эту похвальбу и, смущенно кашлянув, замолчала. Вот ведь расхвасталась! Вообще-то, ей было не свойственно так выставляться, но недавняя вспышка гнева словно смела все прежние запреты.
— Я слышал от Ирис, что ты…
— Вот как! Она все рассказала?
— Могу предложить тебе работу. Нужно перевести важные деловые контракты. Скука смертная, зато неплохо оплачивается. У нас этим занималась одна сотрудница, но она ушла. Говоришь, еще и русский? И как ты им владеешь? Сможешь учесть все тонкости в деловом документе?
— Да, я хорошо знаю русский.
— Ну тогда проверим. Я дам тебе документ на пробу…
Филипп Дюпен некоторое время молчал. Жозефина не решалась заговорить. Она всегда робела перед этим идеальным мужчиной, но, как ни странно, он оказался весьма человечным. У него вновь зазвонил мобильный, но он не ответил. Жозефина была ему за это благодарна.
— У меня к тебе одна просьба, Жозефина, никому об этом не говори. Вообще никому. Ни матери, ни сестре, ни мужу. Пусть все останется между нами. В смысле, между тобой и мной.
— Оно и лучше, — вздохнула Жозефина. — Не представляешь, как надоело оправдываться перед всеми этими людьми, которые считают меня квелой и вялой…
Слова «квелой» и «вялой» вызвали у него улыбку и мигом сняли напряжение. А ведь бедняжка права. Какая-то она… пресная, что ли. Как раз такие слова он бы употребил, если бы пришлось составлять ее портрет. Он почувствовал симпатию к своей неуклюжей, но трогательной свояченице.
— Я очень тебя люблю, Жозефина. И очень уважаю. Не надо краснеть. Ты добрая и смелая…
— Раз уж не красивая и не загадочная, как Ирис.
— Ирис действительно очень красива, но у тебя другая красота.
— Ох, Филипп, хватит! А то разревусь… Я сейчас чувствительна не в меру… Если б ты знал, что я сейчас натворила…
— Антуан ушел, да?
Она имела в виду не это, но тут же вспомнила: и правда, Антуан ушел.
— Да…
— С каждым такое может случиться…
— Да, — криво улыбнулась Жозефина, — видишь, даже в своем несчастье я не оригинальна.
Они улыбнулись друг другу, помолчали. Потом Филипп Дюпен встал и заглянул в еженедельник.
— Давай завтра в три часа дня в моем кабинете. Годится? Я познакомлю тебя с сотрудницей, ответственной за переводы…
— Спасибо, Филипп. Большое спасибо.
Он приложил палец к губам, напоминая, что все нужно держать в секрете. Она кивнула в ответ.
В гостиной, сидя на коленях у Марселя Гробза и гладя его лысину, Гортензия размышляла, о чем это так долго разговаривают ее мать с дядей, запершись в кабинете, и как ей исправить очередную мамину глупость.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Сидя за кухонным столом, Жозефина разбирала счета.
Октябрь. Начался новый учебный год. Она все осилила: книжки и тетрадки, лабораторные халаты, портфели, физкультурную форму, школьные обеды, страховки, налоги и квартплату.
— И все сама! — вздохнула она, положив карандаш.
Настоящий подвиг.
Конечно, это благодаря переводам для конторы Филиппа. Она напряженно работала в июле и августе. Осталась в городе, никуда не поехала отдыхать. Единственное развлечение — полить цветочки на балконе! Белая камелия доставляла много хлопот. Антуан, как и договорились, забрал девочек в июле, а в августе Ирис пригласила их в Довиль. Жозефина приезжала к ним на недельку в середине августа. Девочки выглядели прекрасно. Загорели, отдохнули, подросли. Зоэ выиграла конкурс по строительству замков из песка и хвасталась призом: цифровым фотоаппаратом. «Ого! — сказала Жозефина, — сразу видно, что вы живете в богатом доме!» Гортензия неодобрительно взглянула на нее. «Ох, дорогая, так прекрасно расслабиться и нести всякую чушь! — Да, конечно, но ты рискуешь обидеть Ирис и Филиппа, а они к нам так добры».
Жозефина пообещала впредь быть осмотрительней и не говорить все, что взбредет в голову. Она гораздо свободней чувствовала себя с Филиппом: как будто они с ним коллеги, хотя это было явным преувеличением. Как-то вечером они оказались вдвоем на деревянном понтоне, выступающем далеко в море; он рассказал ей о деле, за которое только что взялся, о том, что именно благодаря ее переводу смог составить о нем верное представление. Они выпили за здоровье нового клиента. Жозефине было очень приятно.
Жили они в красивом доме, с одной стороны море, с другой — дюны; каждый вечер устраивали праздники, ездили на рыбалку, жарили пойманную рыбу на решетках, изобретали новые коктейли, девочки валились в песок и ужасно воображали оттого, что слегка напились.
Она скрепя сердце вернулась в Париж. Но когда посмотрела на чек, выписанный секретаршей Филиппа, жалеть перестала. Сперва подумала: тут какая-то ошибка. У нее возникло подозрение, что Филипп ей переплачивает. Она редко его видела; как правило, имела дело с секретаршей. Иногда он оставлял ей записки, в которых благодарил за прекрасную работу. Однажды даже добавил: «P.S. От тебя я другого и не ожидал».
Сердце Жозефины бешено забилось: она вспомнила разговор в его кабинете и тот вечер, когда… когда поссорилась с матерью.
А потом помощница Филиппа, та, которой она обычно сдавала работу, спросила, по плечу ли ей переводить с английского литературные произведения. «В смысле, книги?» — переспросила Жозефина, вытаращив глаза. — «Ну да, именно…» — «Настоящие книги?» — «Да… — ответила сотрудница, несколько раздраженная дурацкими вопросами. — Один из наших клиентов — издатель, ему требуется быстрый и качественный перевод биографии Одри Хепберн. Я тут же подумала о вас». — «Обо мне?» — повторила Жозефина сдавленным голосом, потрясенная до глубины души. — «Ну конечно, о вас», — ответила мадемуазель Каролина Вибер, уже заметно нервничая. — «Ох… я с удовольствием! — сказала Жозефина, стараясь сгладить впечатление. — О чем речь! А когда нужно сдавать работу?»
Мадам Вибер дала ей телефон издателя, и все мгновенно решилось. За два месяца надо было перевести книгу «Жизнь Одри Хепберн», 352 страницы мелким шрифтом! Два месяца, подсчитала Жозефина — значит, к концу ноября.
Она вытерла пот со лба. Ведь у нее были и другие дела. Она должна была выступить на конференции в Лионском университете, подготовив доклад страниц на пятьдесят о работницах швейных мастерских XII века. Средневековые женщины трудились не меньше, чем мужчины, но выполняли другие функции. По документам суконщиков на сорока одного работника мастерской приходилось двадцать женщин. Им были заказаны профессии, которые считались утомительными, связанными с тяжелым физическим трудом. Например, работа на ткацком станке требовала постоянного напряжения рук. Многие превратно представляют себе эту эпоху, воображая, что женщины затворялись в своих замках, затянутые в корсеты и закованные в пояса целомудрия, но на самом деле они вели довольно активную жизнь, особенно представительницы низших сословий. Аристократки — в меньшей степени, конечно. Жозефина задумалась, как начать доклад. Может, историческим анекдотом? Или статистикой? Или для начала вывести общие закономерности?
Карандаш застыл в воздухе: она размышляла. Как вдруг посторонняя мысль бомбой взорвалась у нее в голове: она забыла спросить, сколько заплатят за Одри! Как трудолюбивая швея, взяла работу, а про деньги забыла. Ее охватила паника — вот вляпалась! Как поступить? Позвонить и сказать: «А кстати, сколько вы мне заплатите? Глупо, конечно, но я совсем забыла это с вами обсудить». Спросить у Каролины Вибер? Ни в коем случае. Квелая и вялая, квелая и вялая, квелая и вялая. «Все произошло слишком быстро!» — сокрушалась она. Ну а как иначе? Людям не дают времени на раздумья. Зря она не записала на бумажке все вопросы, отправляясь на собеседование. В следующий раз надо соображать и действовать быстрее. Это ей-то, бедной ученой улиточке…
Ширли здорово помогала ей в переводе. Жозефина отмечала слова или выражения, в которых сомневалась, и бежала к соседке. Так и бегала туда-сюда.
Зато теперь ее подсчеты ясно показывали, что она неплохо справляется. В радостном возбуждении Жозефина развела руки в стороны, словно устремляясь в полет. Счастлива! Счастлива! Потом она стала молить небо, чтобы чудо продлилось, не исчезло. Она никогда не говорила себе: все потому, что я работаю, неустанно работаю. Нет! Никогда Жозефина не пыталась установить связь между работой и вознаграждением. Никогда не поздравляла, не хвалила себя. Она благодарила Бога, небо, Филиппа или мадам Вибер и даже не думала урвать себе хоть частицу славы за те часы, что провела, склонившись над словарем и листом бумаги.
Надо бы купить компьютер, так дело пойдет быстрее. Нет, это немалые деньги, сказала она себе и махнула рукой.
В одной колонке значились доходы, в другой расходы. Карандашом она записывала вероятные прибыли и траты, красной ручкой — те, в которых была уверена. И округляла, сильно округляла, причем не в свою пользу. Чтобы оставался некоторый запас и можно было не бояться непредвиденных трат. Но, как ни печально, запаса почему-то не оставалось! Случись что-нибудь — разразится катастрофа!
А помочь некому.
Вот оно, истинное значение слова «одиночество». Раньше, вдвоем было проще. Раньше Антуан следил за всем. Она подписывала везде, где он показывал пальцем. Он смеялся и говорил: «Ты ведь так можешь любую ерунду подписать», а она отвечала: «Ну конечно! Я же тебе доверяю!» Он целовал ее в шею, пока она расписывалась.
Теперь ее никто не целует в шею.
Они так и не завели речь о разводе. Она все так же легко подмахивала все бумажки, которые он ей давал. Без лишних вопросов. Закрывая на все глаза, лишь бы длилась эта связь между ними. Муж и жена, жена и муж. В горе и в радости.
Он продолжал «проветриваться». С Миленой. Полгода — достаточный срок, чтобы развеяться, подумала Жозефина, чувствуя, как в ней закипает гнев. Последнее время эти внезапные вспышки гнева случались все чаще и чаще.
Когда он приехал за девочками в начале июля, ей стало больно. Очень больно. Хлопнула дверца лифта. «Пока, мамуля, хорошо тебе поработать!» — «А вам хорошо отдохнуть! Развлекайтесь как следует!». И тишина на лестничной клетке. А потом… она выбежала на балкон и увидела, как Антуан грузит чемоданы в багажник. Из переднего окна рядом с водителем, где обычно сидела она, торчал локоть. Локоть, обтянутый тонкой красной тканью.
Милена!
Он берет ее на каникулы с девочками.
Милена!
Она сидит на ее месте.
И даже не скрывается, высунула локоть в окно. Свой красный локоть.
У Жозефины возникло минутное желание побежать вниз за девочками и за шкирку вырвать их из когтей отца, но она сдержалась. Антуан имеет право. Ничего не поделаешь.
Она так и осела на бетонный пол балкона. Прижала сжатые кулаки к глазам и плакала, плакала. Долго. Не шевелясь. В голове крутились одни и те же кадры. Антуан знакомит Милену с девочками, Милена улыбается. Антуан ведет машину, Милена смотрит карту. Антуан предлагает заехать куда-нибудь перекусить, Милена выбирает ресторан. Антуан снимает квартиру. Комната девочек, их комната с Миленой. Он спит с Миленой, а девочки спят в соседней комнате. Утром они завтракают вместе. Все вместе! Антуан идет на рынок с девочками и Миленой. Он бежит по пляжу с девочками и Миленой. Он везет девочек и Милену на сельский праздник. Покупает Милене и девочкам сладкую вату. Слова сплетались в бесконечный припев «девочки и Милена, Антуан и Милена». Она набрала побольше воздуху в легкие и заорала: «Дружная семейка, вашу мать!». И так удивилась своему крику, что перестала плакать.
В тот день Жозефина поняла, что ее браку конец. Локоть, обтянутый красной тканью, оказался эффективнее, чем все слова, которыми они обменялись с Антуаном. «Конец», — произнесла она, рисуя на листке бумаги треугольник и раскрашивая его ярко-алым цветом. Конец. Финиш.
Она повесила красный треугольник на кухне над тостером, чтобы любоваться им каждое утро.