Желтоглазые крокодилы Панколь Катрин
— Хорошая? Она беременна. Три месяца. Она как раз собиралась тебе это сказать, когда вы поссорились…
Марсель открыл рот и охнул, взгляд его стал чистым, как у ребенка. Он заморгал, покачал головой, повел плечами. Тело его стало содрогаться, словно это в нем сидел и приплясывал ребеночек. Он схватил Жинетт за руку и сжал, рискуя переломать ей кости.
— Можешь повторить, умоляю, можешь повторить?
— Она беременна, Марсель. И сходит с ума от радости. Она узнала об этом вскоре после твоего отъезда в Китай, и если бы Зубочистка не явилась к ней с фоткой русской девки, она бы тебе это протрубила по телефону в тот же час…
— Она беременна! Беременна! Господи, спасибо, спасибо!
Он поднял глаза к небу, стиснув руки так сильно, что побелели костяшки пальцев. Потом уткнувшись в колени, стал трясти головой, словно стряхивая с себя всю тоску и муку последних месяцев. «Как большая обезьяна», — с нежностью подумала Жинетт. Внезапно он напрягся, взгляд его стал жестким, он обернулся к Жинетт и спросил:
— Она его сохранит?
— Она чуть не скакала от счастья, когда сообщала мне эту новость. И потом ходила осторожно, как стеклянная, чтобы не повредить ребенку. Неужели ты думаешь…
— Я стану папой, бог ты мой! Жинетт, ты представляешь!
Он обхватил ее за голову и потряс, как грушу.
— Полегче, Марсель, полегче. Не хочу облысеть, как ты.
— Но теперь все изменилось! Я уже было махнул на себя рукой, я бросил тренировки и витамины, но начиная с сегодняшнего дня все начну заново. Если она беременна, она вернется. Она не будет сидеть там одна с дитем в животе. У меня же в кабинете все приданое для малыша, и колыбелька, и колясочка, и бутылочки, и радионяня, даже электрическая железная дорога! Она знает об этом, она вернется! Она не станет всю радость оставлять себе одной! Она не жадная! Она знает, как я жду этого кроху.
Жинетт смотрела на него, улыбаясь. Бурная радость Марселя растрогала ее, но она не была так уж уверена в возвращении Жозианы. Наша Жозиана не какая-нибудь мокрая курица. Ее не испугает перспектива одной воспитывать ребенка. Наверняка откладывала деньги, а если вспомнить все цацки, которые дарил ей Марсель на протяжении нескольких лет, она сейчас ни в чем не нуждается.
Но Жинетт ничего не сказала, встала и, уходя обратно на склад, взяла с него обещание ничего не говорить Жозиане, когда та вернется.
— Рот на замок, ладно, Марсель?
Марсель осенил размашистым крестом свой улыбающийся рот и скрестил пальцы.
— Обещай мне, что скажешь, если она позвонит.
— С ума сошел! Она же моя подруга, я не буду ее предавать.
— Ты же не выдашь мне, где она прячется. Только скажешь: «Вот, звонила, прибавила три кило, болит поясница, приходится подкладывать под спину подушку, все время хочется жареных каштанов…» И не забудь спросить, вперед ли у нее живот, это признак, что родится мальчик, или он плоский, круглый — это девочка. И еще вели ей получше питаться, не экономить на еде, побольше есть мяса, и рано ложиться, спать на спине, чтобы не раздавить малыша…
— Марсель, ты, по-моему, преувеличиваешь, а?
— И главное, скажи ей, что ее счет в банке раздуется до неузнаваемости! Лишь бы моя мусечка ни в чем не нуждалась. И берегла себя.
— Слушай, Марсель, я троих родила и как-то выжила. Успокойся уже!
— Осторожность никогда не помешает. Она не привыкла сиднем сидеть, может случайно повредить себе.
— Все, иду работать. Ты ведь мне платишь не за то, чтобы я торчала у телефона?
Марсель вскочил, схватил побег глицинии и поцеловал его. По его щекам катились капли дождя. Казалось, он плачет от счастья.
Ирис с недовольной гримасой бросила журнал на низкий столик. Она попалась в ловушку. Пригласила журналистку домой, Кармен принесла чай на резном подносе темного дерева «Браун энд Берди», Ирис накормила гостью лимонным тортом с меренгами и легко, раскованно ответила на вопросы. Все было превосходно, прямо хоть кричи «Мотор!» и снимай. Письменный стол модной писательницы, конец октября: звезда принимает журналистку в кабинете. Ирис раскидала книги по полу, смяла несколько листов бумаги, раскрыла блокнот, положила на него ручку, тихонько включила джаз; хрипловатый голос Билли Холлидей выгодно оттенял ее безнадежную тоску… Все было устроено наилучшим образом, по крайней мере, ей так казалось.
Но эту небрежную элегантность расценили как высокомерие. «Она же чуть ли не в открытую называет меня праздной и надменной мещанкой!» — бушевала Ирис. Потом перечитала статью. Все те же вопросы: чем отношения между мужчинами и женщинами XII века отличаются от нынешних? От чего страдали тогда женщины? Действительно ли они счастливей в XXI веке, чем в XII? Что особенно изменилось? Не губит ли истинную страсть современное равенство? «Женщины сейчас не более защищены в своих привязанностях, чем раньше, — ответила Ирис, — они научились лучше приспосабливаться, вот и все. Единственная возможность защититься — отвернуться от мужчин, не нуждаться в них больше, но это значило бы в некотором роде умереть, по крайней мере для меня». Вот тут неплохо вышло, и совсем не высокомерно: «Идеальных мужчин не бывает. Идеален мужчина, которого любишь. Ему может быть восемнадцать лет, а может девяносто, неважно. Лишь бы он был любим! Я не знаю идеальных мужчин, я знаю просто мужчин, некоторых я люблю, а других нет. — А вы могли бы полюбить девятнадцатилетнего мальчика? — Почему бы и нет? Когда любишь, с возрастом не считаешься. — А вам сколько лет? — Это решать моему любимому мужчине».
Она почувствовала, как к глазам подступили злые слезы. Взяла другой журнал, посмотрела, на какой странице шла речь о ней. Ни один нельзя открыть и не упереться в собственное изображение. Она смотрела на себя иногда с нежностью, иногда с раздражением. Слишком много румян на щеках, плохой свет, ой, а здесь какая хорошенькая! Больше всего ей нравилось позировать фотографам. Она выставлялась перед ними, строила глазки, хохотала, мерила огромные шляпы, гримасничала… Вот это ей никогда не надоедало.
Страница 121. Статья пожилого литературного критика, брюзги и интеллектуала. Он был известен своими едкими уколами в адрес авторов и безапелляционными суждениями. Ирис с тревогой вчиталась в первый абзац и вздохнула с облегчением. Книга ему понравилась. «Автор удачно сочетает талант и научные знания. Яркие, запоминающиеся детали, страсти, которые никого не могут оставить равнодушным… Никакой зауми, стиль ясный, но далеко не примитивный». Как хорошо — «ясный, но не примитивный»! Ирис натянула на ноги шаль — замерзла, и крикнула Кармен — захотелось пить. Она хорошо помнила этого журналиста, видела его на одном ужине с Филиппом, когда Жозефина писала книгу. Ирис изобразила живой интерес к его речам и заговорила с ним о Шамфоре. Он был специалистом по Шамфору. «Если человек к сорока годам не стал мизантропом — значит, он никогда не любил людей», — процитировала она и увидела, как в его глазах блеснула благодарность, старик был явно взволнован. Ирис скромно замолчала.
В следующем романе Жозефине нужно сделать упор на эрудицию, он не должен быть таким простым. Конечно, история про мужей, которые сменяют друг друга и обогащают жену, довольно милая, но чуть-чуть плебейская какая-то. Ирис это не подходит. Неудивительно, что ее принимают за простушку. Следующий роман надо сделать более мистическим, демоническим, не рассчитанным на такую широкую публику, — но по-прежнему пусть пишет своим ясным, далеко не примитивным языком.
Она пнула ногой стопку журналов и решила не обращать на них внимания. Следующий этап — о ней должны заговорить как о настоящем писателе. «Хватит задавать идиотские вопросы! Что я могу знать об отношениях между полами?! Я пятнадцать лет замужем, верна до тошноты, а единственный человек, которого я люблю, живет где-то не знаю где, между Лондоном, Нью-Йорком, Будапештом, югом Франции и севером Мали. Он мчится, куда глаза глядят, куда его заносит не пойми каким ветром, он не принадлежит ни одной стране и ни одной женщине, ему наплевать на условности, на опасности, из безумных походов он, беззаботный и веселый, возвращается к актерам, которые боготворят его и все ему прощают. Он всегда в тех же драных грязных джинсах и видавшей виды шерстяной шапочке. Гениальный цыган. Габор Минар. Прекрасный, знаменитый Габор Минар был моим любовником, и я люблю его до сих пор. „Всегда быть верной прежней любви — вот тайна всей жизни“. Вот журналисты возбудились бы, узнав об этом…»
Габор…
Она увидит его.
Филипп предложил ей поехать в Нью-Йорк на кинофестиваль. Габор там тоже будет. Он — почетный гость фестиваля. Свернувшись калачиком под шалью, Ирис подумала: а жалею ли я об утраченной любви? Или о славе, известности и прочей мишуре, которая ждала бы меня, останься я с ним? Ведь когда мы познакомились, он был никем. Моя страсть росла по мере того, как мы все дальше удалялись друг от друга — и как росла его слава. Может быть, я люблю Габора лишь потому, что он стал Габором Минаром, всемирно известным режиссером? Она быстро прогнала эту неприятную мысль и успокоила себя: они созданы друг для друга, она совершила ошибку, выйдя замуж за Филиппа. «Я увижу его, я увижу его, и вся моя жизнь переменится. Что значат какие-то пятнадцать лет разлуки, когда любовь была так сильна? Он не побоится, унесет меня на руках, покроет неистовыми поцелуями…» Как он целовал ее, когда они были студентами в Колумбийском университете! Ирис устроилась поудобнее и погрузилась в созерцание своих безупречных ногтей.
Ее покой нарушила Кармен, которая принесла чай.
— Александр пришел из школы. Получил семнадцать баллов по математике.
— Он ничего мне не сказал! А он знал, что я у себя в кабинете?
— Да, я ему сказала. Он ответил, что ему задали на завтра много уроков. Вот старается!
— Подражает отцу…
Ирис протянула руку, взяла у Кармен чашку с горячим чаем и вновь вытянулась на диване.
— Во всем подражает! И избегает меня. Ну, для его возраста это нормально. Отец становится образцом для подражания, а мать — оторви и выбрось. А потом все опять меняется. Как мужчины предсказуемы, Кармен!
Она зевнула и элегантным жестом прикрыла рот ладонью.
Жозиана просыпалась около девяти утра, звонила, чтобы ей принесли завтрак, вставала на весы, записывала свой вес, прыскалась духами «Шанс» от «Шанель», опять ложилась и слушала по радио свой гороскоп. Этот астролог никогда не ошибался. С его слов она легко могла заранее просчитать свой день. Она всегда заказывала «континентальный завтрак», но не ела яйца, несмотря на рекомендации своего гинеколога, настоятельно советовавшего ей есть с утра побольше белковых продуктов. «Эта вся жирная и жареная пища хороша для англичан», — говорила она и морщила нос. Теперь Жозиана часто разговаривала сама с собой — больше не с кем было. «А мне подходит вкусный багет, масло, мед и варенье». Она срезала горбушку со сдобной булки, несколько раз откусывала и бросала. Видела бы это мать! Надавала бы оплеух и заставила съесть через силу, или засунула бы ей остатки в карман.
Она последнее время все чаще думала о матери.
Вместе с завтраком она просила принести газеты и, пролистывая их, смотрела по телевизору передачу Софи Даван. Здоровалась с ведущей: «Привет, Софи, что новенького?», посылала ей воздушный поцелуй и устраивалась поудобнее. Эта тетка уж точно не задавака! Она с симпатией смотрела на ведущую, утопая в подушках, и громко разговаривала с ней. «Точно, Софи, откуси нос этому козлу!» Простившись с Софи, Жозиана вставала, шла на террасу и потягивалась, широко раскинув руки. Затем принимала душ, спускалась в ресторан отеля, составляла меню на обед, выбирая самые дорогие блюда. Она заказывала все, чего раньше не доводилось попробовать. «Здесь я занимаюсь своим образованием, забываю о своих несчастьях и компенсирую былую нищету», — думала она, смакуя блины с икрой.
После обеда она выходила на улицу и совершала променад, такая элегантная в своей норковой шубке, которую купила, заметив ее в витрине на авеню Георга V. Ну и рожа была у продавщицы, когда Жозиана вручила ей платиновую карту и со словами: «Хочу вот это» ткнула пальцем в лакомый кусочек! Вот тогда радость была! Она вновь и вновь прогоняла в голове этот ролик. «Вы? — было написано на возмущенной физиономии продавщицы. — Вы, обычная, заурядная тетка, вы собираетесь напялить на себя эту немыслимо шикарную вещь?» «Да, я, мусечка, конфискую вашу облезлую шкурку!» Она вынуждена была признать, что шубка эта и правда отлично греет поясницу. Ничего не скажешь, богатые знают толк в шмотках. Они чемпионы в вопросах комфорта. Мастера зябко кутаться в меха.
И вот, щеголяя своей «облезлой шкуркой», она спускалась по авеню Георга V, проходила по авеню Монтеня и по малейшему поводу хваталась за платиновую карточку. Неустанно ликуя при виде перекошенных морд продавцов и продавщиц. Ей никогда не надоедала эта игра. Это, это и это, — указующий перст, и чик! — она доставала смертоносное оружие. Только одна продавщица широко улыбнулась ей и сказала: «Вам очень пойдет эта вещь, мадам…». Она спросила, как ее зовут, и подарила красивый кашемировый шарф. Они подружились. По вечерам, после работы, Розмари ужинала с ней в ресторане отеля.
Жозиана страшно обрадовалась новой подруге. Она порой чувствовала себя настолько одинокой, что черное манто начинало невыносимо давить ей на плечи. Особенно по вечерам. И она не была исключением. В «Георге» — как она называла про себя отель «Георг V», в котором жила, — паслись толпы одиноких богачей. Время от времени Розмари оставалась у нее ночевать. Она прижималась ухом к животу Жозианы и слушала ребенка, пытаясь угадать, мальчик это или девочка. И еще они придумывали имена. «Да не ломай голову, если будет мальчик, назову Марселем, а если девочка — тут и правда можно выбирать».
— Откуда у тебя такие бабки? — спрашивала Розмари, озадаченная размахом трат Жозианы.
— От моего милого дружка. На прошлое Рождество он в очередной раз бросил меня, чтобы составить компанию своей Зубочистке, и в качестве компенсации подарил платиновую карточку! А на ней изрядный счет!
— Славный малый.
— Да, но тянет резину… сколько уж можно! Чтобы разжечь страсть в мужчине, надо обдать его холодом. Исчезла без адресов и телефонов, а он теперь будет дергаться, места себе не найдет, вот у него в головенке мозги и зашевелятся! Я его чувствую. Мы с ним связаны. Прям слышу, как он рвет и мечет… Жинетт наверняка уже сказала ему про ангелочка, и он…
— А какой он, твой Марсель?
— Ну, юнцом его не назовешь. И тощим как вешалка — тоже. Но он мне нравится. Мы с ним из одного теста…
Розмари вздыхала и нажимала на пульт. Здесь были каналы на всех языках, каналы, по которым крутили порнофильмы, каналы, на которых дикторши выступали в чадре.
— Ну дела! Смешные люди кругом… — говорила Розмари. — А ты здесь надолго?
— Пока не услышу зов Великого Визиря. В один прекрасный день я проснусь и пойму, что он спровадил Зубочистку. Тогда и вернусь. Так же, как пришла, со своей маленькой дорожной сумкой.
— А твои меха?!
— Моя драная шкурка! Пусть малыш будет окутан духом роскоши. Пусть он, свернувшись у меня в животе, наслаждается шикарной жизнью. Думаешь, зачем я так отъедаюсь? Неужто ради себя? Да мне что икра из Ирана, что паштет из Тура! Это все для него, чтобы он ни граммулечки не потерял…
— Знаешь, Жозиана, ты будешь потрясающей матерью!
Она просто таяла от этих слов.
Как-то раз, когда она возвращалась с ежедневной прогулки, кутаясь в свое норковое манто, она заметила Шаваля. Он стоял возле барной стойки. Она подкралась, закрыла ему глаза руками, проворковала «Угадай, кто?» Она была до странности рада встретить человека из прошлого. Даже если это Шаваль.
— Угостишь?
Он взглянул на вход в бар, на часы — и знаком предложил ей сесть.
— Ты что здесь делаешь?
— Жду…
— Она опаздывает?
— Она всегда опаздывает… А ты?
— А я здесь живу.
— Ты выиграла в лотерею?
— Ну, почти. Вытянула счастливый билет!
— Богатый старик?
— Ты можешь вычеркнуть из своего лексикона слово «старик», когда со мной разговариваешь?
— Так кто это?
— Санта-Клаус…
Она влезла на табурет у стойки, и ее манто распахнулось, приоткрыв круглый живот.
— Елки-палки, да у тебя пузень! Мои поздравления. Значит, ты больше не ходишь в контору?
— Он не позволяет мне работать. Хочет, чтобы я отдохнула как следует.
— Значит, ты не в курсе про папашу Гробза?
Ее сердце упало. Что-то с Марселем?
— Он умер?
— Ну ты и дура! Он сделал обалденный финт. Перекупил самого крупного производителя товаров для дома. Мышь сожрала слона. Все наши только об этом и говорят! Никто ни о чем даже не подозревал. Явно он был в сговоре с банком, бросил все свои силы в битву и вот так, тихой сапой…
Теперь Жозиана все поняла. Он вовсе не дрожал перед Зубочисткой. Он готовил удар. И до того, как договор был подписан, он не мог и пальцем шевельнуть. Анриетта крепко держала его за яйца. Они сразились, и Марсель одержал верх! Какой же мой Марсель сильный и умный! А она сомневалась в нем… Она заказала виски, извинилась перед Младшим за алкоголь и выпила за успех своего мужчины — не называя имени. Шаваль не казался враждебным. И физически ее больше не привлекал. Он ерзал на табурете и бросал встревоженные взгляды на вход в бар.
— Давай, Шаваль, распрямись. Ты никогда не гнулся перед женщинами.
— Знаешь, Жозиана, я уж и забыл, что такое гордо поднятая голова. Таскаюсь за ней, таскаюсь… И не думал, что бывает так больно…
— Мне жаль тебя, Шаваль.
— И не говори. Плохие времена в конце концов наступают для каждого.
— Как и хорошие! Выпьем за наступление лучших времен. Жизнь, она как зебра. И подумать только, я была в тебя влюблена…
Она осторожно слезла с табурета, подошла к стойке администратора и попросила подготовить ей счет на завтра. Поднялась в комнату и налила ванну.
Она лежала в душистой пене, играя с радужными пузырьками, и рассказывала о своем счастье развешанным по стенам зеркалам. И вдруг ощутила толчок внутри живота. Слезы счастья выступили на ее глазах, она задохнулась в восторге, завопила и нырнула в ванную: Младший, это был Младший!
Перед носом Жозефины шествовали ноги. Черные ноги, бежевые, белые, зеленые, полосатые. Чуть выше — рубашки, тенниски, куртки, пиджаки, пальто. Вокруг было шумно, все сновало и кружилось. С подиума летела пыль, от которой у нее щипало глаза и першило во рту. Они сидели в первом ряду и проходящих манекенщиков могли коснуться рукой. Рядом с прямой, неподвижной Жозефиной что-то строчила в блокноте Гортензия. Ирис уехала в Нью-Йорк. Перед отъездом она сказала Жозефине: «Слушай, у меня два приглашения на показ Жан-Поля Готье. Почему бы тебе не сходить с Гортензией? Ей это интересно, а тебя, может, вдохновит на следующий роман. Нельзя же все время сидеть в Средневековье, может, в следующей книге перепрыгнем через несколько веков?» «Не буду писать ни вторую, ни третью книгу для нее», — кипятилась Жозефина, глядя на вертящегося перед ней мужчину в килте. Она тогда взяла приглашения на имя мадам Ирис Дюпен, поблагодарила, добавив, что Гортензия будет счастлива. Пожелала сестре приятной поездки в Нью-Йорк. «Ох! Ну ты знаешь, я туда-обратно, просто на выходные…»
Жозефина украдкой наблюдала за дочерью. Та внимательно разглядывала модели, записывала, отмечая все детали: лацканы пиджака, рукава, галстуки… Не знала, что ее интересует мужская мода. Гортензия подобрала волосы, высунула кончик языка — признак того, что она предельно сосредоточена. Ее удивило, что дочь умеет так напряженно работать. Она вновь обратила взгляд на подиум. Ирис права: смотреть и записывать. Всегда. Даже если происходящее вас совершенно не увлекает, как, например, эти великолепные мужчины, что мерят шагами пространство. Некоторые держались прямо, как манекены, устремляя глаза в пустоту, другие улыбались и делали знаки друзьям среди зрителей. Нет, она не станет писать новую книгу для Ирис! Жозефину бесила потребительская позиция сестры. Не то чтобы она ревновала или завидовала, она никогда не захотела бы да и не смогла бы так играть на публику — наоборот, ей казалось, что все написанное ею превращается в какую-то непристойную комедию. Ирис несла бог знает что. Давала кулинарные советы, рекомендации по уходу за кожей лица, адреса симпатичных отелей в Ирландии. Жозефине было стыдно. И притом она постоянно обвиняла себя: «Я, и только я, причиной всему этому фарсу. Нельзя было на это соглашаться. Я проявила слабость. Поддалась соблазну, поманили легкие деньги». Она вздохнула. А жизнь и впрямь стала приятной. Можно не ограничивать себя в расходах и на Рождество отвезти детей к морю. Они выберут маршрут по дорогому каталогу и втроем отправятся отдыхать.
Гортензия перевернула страничку блокнота, шорох бумаги вывел Жозефину из задумчивости. Она вновь посмотрела на подиум. И вдруг увидала высокого худого брюнета, который, никого не замечая вокруг, шел мимо нее. Лука! На нем был черный пиджак и белая рубашка с большими ассиметричными отворотами. Жозефина так и подскочила. Он совсем рядом: обращенный в себя взор, тело словно на шарнирах… Как манекен из музея восковых фигур. «Вот откуда его таинственность, его отрешенность», — подумала Жозефина. Он научился абстрагироваться от своего тела, когда занимался этой ненавистной работой, и теперь даже вдали от подиума все равно выглядит оторванным от внешней оболочки.
Он прошел мимо нее несколько раз. Она знаками пыталась привлечь его внимание, но безуспешно. Когда показ окончился, манекенщики вышли попрощаться со зрителями. Они окружили Жан-Поля Готье, он поклонился, прижав руку к сердцу… На подиуме царила самая дружелюбная и сердечная атмосфера. Лука был на расстоянии вытянутой руки. Она протянула к нему руку и громко позвала его.
— Ты его знаешь? — удивленно спросила Гортензия.
— Да…
Она повторила «Лука, Лука». Он обернулся. Их взгляды встретились, но глаза Луки не выражали ни удивления, ни радости.
— Лука! Это было прекрасно! Браво!
Он посмотрел на нее холодно — таким взглядом знаменитости умеют окоротить надоедливую поклонницу.
— Лука! Это же я, Жозефина!
Он отвернулся и отошел к группе манекенщиков, поприветствовавших зрителей и удалившихся.
— Лука… — слабым голосом позвала вслед Жозефина.
— Да он тебя не знает.
— Ну как же! Это он!
— Тот Лука, с которым ты ходила в кино?
— Да.
— Он обалденный!
Жозефина вернулась на свое место, не в силах справиться с эмоциями.
— Он не узнал меня. Не захотел узнать.
— Он не ожидал тебя здесь увидеть! Его можно понять…
— Но… Но… Тогда, в Монпелье, он меня обнял и целовал…
Она была совершенно потрясена, даже не осознавала, что говорит с дочерью.
— Да ну, мам? Ты тискалась с парнем?
— Да мы ничего больше и не делали, только целовались после конференции… И он сказал мне, что я чудесная, что я его успокаиваю, что ему хорошо со мной…
— Ты не обозналась, а?
— Нет, уверяю тебя. Это точно он, Лука. Тот, с которым мы ходили в кино. Тот, с которым мы постоянно ходим пить кофе в библиотеке. Тот, который пишет диссертацию про слезы в Средние века…
— Мам, ты бредишь! Вернись на землю. Что такому красивому парню делать с такой теткой, как ты? Подумай, а?
Жозефина пристыжено почесала нос.
— Вот я и сама все время задаюсь этим вопросом. Поэтому я тогда и оттолкнула его в Монпелье, когда дело пошло дальше поцелуев… Не из какого-нибудь целомудрия отвергла, а оттого, что боялась показаться уродливой и толстой.
— Ты его оттолкнула?! — возбужденно воскликнула Гортензия. — У меня глюки! Щас упаду! Ты послала такого обалденного парня?
Она принялась бешено обмахиваться блокнотом, чтобы прийти в себя. Жозефина в прострации застыла на стуле. В зале одна за другой гасли люстры.
— Ладно, вставай, нужно идти… Никого уже не осталось. — сказала Гортензия.
Она потянула мать за рукав, и они вышли из зала. На пороге Жозефина еще раз оглянулась в надежде, что он вернулся — может быть, наконец узнал ее.
— Уверяю тебя, детка, я не лгу.
— Ну да, конечно.
«Он не хочет меня видеть. Он меня стыдится. Я его поставила в неудобное положение, когда окликнула. Больше никогда не смогу смотреть ему в глаза. Надо теперь избегать его… Больше не пойду в библиотеку».
В большом зале, отделанном в красных и золотых тонах, устроили фуршет. Гортензия предложила зайти выпить апельсинового сока и шампанского.
— Надо, мамуль, а то у тебя крышу сорвало…
— Клянусь, это правда!
— Ясное дело. Пошли.
Жозефина вырвала руку.
— Пожалуй, мне лучше пойти умыться. Встречаемся через пятнадцать минут в холле, хорошо?
— Может, через полчаса?
— Но не больше. Мне нужно домой.
— Ну ты и зануда! Раз в жизни выползли из нашей дыры!
— Полчаса, Гортензия, и ни минутой больше!
Гортензия ушла, пожимая плечами и бормоча: «Ну вообще… совсем уже». Жозефина направилась в туалет. Она никогда не видела таких шикарных туалетов. Маленькая комнатка, мило обозначенная как Powder Room (розовыми буквами на сером фоне) представляла собой нечто вроде прихожей, куда выходили четыре жемчужно-серые двери, обрамленные розовым. Жозефина наугад толкнула одну из них и оказалась в круглой отделанной мрамором комнате с глубокой раковиной, вокруг которой были разложены мягкие махровые полотенца, разнообразные мыльца, флакон туалетной воды и крема для рук, щетки и расчески. Она посмотрела в зеркало. Лицо какое-то потерянное, губы дрожат. Она набрала воды в раковину, опустила в нее лицо. «Забыть Луку. Забыть взгляд Луки. Забыть холодный взгляд Луки, говорящий: „Кто вы такая, я вас не знаю“. Не дышать, не выныривать. Терпеть, пока легкие не взорвутся. Задохнуться под водой и забыть, что на Земле я задыхаюсь. Он не захотел узнать меня. Он был со мной на равных в Монпелье, среди университетского народа, но здесь, среди всего этого шика, среди этих изысканных, вычурных созданий, он не захотел узнавать меня. Легкие готовы были лопнуть, но она держалась. Забыть Луку. Забыть холодный взгляд Луки. О этот взгляд… Ни враждебный, ни раздраженный, а пустой. Как будто он смотрит сквозь меня… Если я сейчас сделаю себе больно, если воздух будет рвать мне легкие, физическая боль вытеснит душевную. Именно так я делала в детстве от горя. Резала себе палец или прижигала кожу под ногтем. Это было так больно, что всякая другая боль отступала. Я лечила больной палец, баюкала его, жалела, целовала, и поцелуи эти стирали боль и заглушали звенящий в ушах голос матери: „Какая же ты недотепа, Жозефина! Когда же ты научишься себя вести, бери пример с сестры!“ или „У Жозефины нет и тени блеска ее сестры, что с ней делать, не знаю, никакого таланта к общению, как она жить будет…“ Я запиралась в комнате, ранила себя, затем утешала. Это превратилось в ритуал. Бледная, гордая, яростная, я не сдавалась. Доставала тетрадки и учила уроки. Так еще можно было жить. Сейчас я пойду к Гортензии и забуду о Луке». Она вновь погрузила лицо в воду и застыла, не дыша, проверяя предел своей выносливости. Заглотнула немного воды, но упорно стояла, вцепившись в край раковины. В ушах билась кровь, стучала в висках, челюсти готовы были разомкнуться…
Он холодно взглянул на нее, развернулся и ушел. Будто она ничего не значила для него. Будто ее вообще не существовало.
Она выдернула голову из раковины, расплескав на пол воду, замочив чистые белоснежные полотенца и аккуратные мыльца. Крепко обхватив себя руками, она подумала: «Умру, я умру». Стояла, задыхалась, хватала воздух ртом. В зеркале отразилось бледное лицо утопленницы и вдруг она вспомнила. Папа, папины руки, «ты преступница», а она плюется соленой водой и плачет… Ее передернуло от ужаса. Она вспомнила все. Купание с матерью и Ирис летним вечером в Ландах. Отец остался на берегу, он не умел плавать. Мать и сестра издевались над ним, играя в волнах, пока он, сгорая со стыда, напряженно всматривался в море. Он волновался, не заплывайте, здесь сильное течение, это опасно. Мать была прекрасной пловчихой. Она заходила в воду и скрывалась из виду, рассекая волны мощным ровным кролем. Девочки восхищенно смотрели ей вслед. Она научила их плавать — так же хорошо, как плавала сама. В любую погоду они все вместе шли купаться и заплывали очень далеко. Она говорила: «Ничто так не формирует характер, как плавание». В тот день море было спокойным. Они плыли на спине, колотя по воде ногами, а отец на берегу метался и махал руками. В какой-то момент мать поглядела на берег и сказала: «Вообще-то мы уже далеко, надо возвращаться, может быть, ваш отец и прав, море здесь может быть опасным…» Но вернуться не получалось. Они плыли, плыли изо всех сил — но напрасно, их сносило течением. Поднялся ветер, волнение усилилось, на волнах появились опасные белые буруны. Ирис заплакала «мы не доплывем, мама, мы не доплывем», мать стиснула зубы: «Замолчи, не плачь, слезами не поможешь, плыви!» Жозефина видела страх на ее лице. И тут ветер задул сильнее, бороться с волнами становилось все труднее. Они обе ухватились за мать, чтобы удержаться на воде. Волны хлестали их по лицу, соленая вода разъедала глаза. И вдруг Жозефина почувствовала, как мать отбрасывает ее от себя. «Оставь меня, оставь…» Мать подхватила Ирис за подбородок, хлестнула ее рукой по лицу, зажала под мышкой и брассом двинулась к берегу, погружая голову в волны, мощно толкаясь ногами.
Жозефина осталась позади. Одна. Мать не оборачивалась. Жозефина видела, как она пытается преодолеть стену воды, ее отбрасывало назад, но она вновь бросалась к берегу, поддерживая рукой бесчувственную Ирис. Она видела, как мать с сестрой преодолели роковую черту. Она видела отца, который что-то кричал на пляже. Ей стало жалко его, и она попыталась подражать матери, плыть тем же брассом, глубоко погружая голову, одну руку вытянув в направлении берега, штурмуя волны, которые становились все выше, все сильнее… Она глотала соленую воду, отплевывалась, в глаза попадал песок. «Не плакать, — повторяла она, — не плакать, я зря потрачу силы, если буду плакать». Она вдруг очень отчетливо вспомнила эту фразу: «Не плакать…» Она бросалась вперед раз за разом, пока наконец волна не вынесла ее к берегу, прямо к отцу, который, зайдя в море по пояс, протягивал к ней руки и громко звал ее… Он выдернул ее из волны и унес, повторяя «Преступница, преступница, преступница». Что было потом — она уже не помнила. И они больше никогда об этом не говорили.
Из зеркала на нее смотрела утопленница. «Ну и нечего волноваться, — сказала она отражению. — Ты тогда спаслась, должна была умереть, но тебе протянули руку помощи, рука эта вытащила тебя из волны на берег; так что не бойся, никогда ничего больше не бойся, ты не одинока, Жозефина, ты не одинока».
Она внезапно уверилась: да, не одинока.
Ты переживешь этот взгляд Луки так же, как пережила взгляд матери, которая бросила тебя в открытом море, даже ни разу не обернувшись.
Она вытерла лицо полотенцем, привела в порядок прическу и припудрила нос.
В холле отеля ее ждала девочка. Ее маленькая девочка, ее любовь. Жизнь продолжается, все возвращается на круги своя. Жизнь порой смешит тебя, а порой расстраивает до слез. Но это жизнь, Жозефина, доверься ей. Жизнь — как человек, и с ней надо обращаться, как с партнером по танцу. Она кружит тебя в вальсе, иногда заставляет выпить горькую чашу, и ты думаешь, что сейчас умрешь, но она хватает тебя за волосы и поднимает, и танец продолжается. Иногда она наступает тебе на ноги, иногда вертит тобой до головокружения. Надо жить, словно в танце, не останавливаясь, не жалея себя, не обвиняя других, не напиваясь, не заглушая боль таблетками. Вальсировать, вальсировать, вальсировать. Брать препятствия, которые она создает на твоем пути, чтобы сделать тебя сильнее, увереннее. После того случая в море она стала страстно, с ожесточением учиться, с головой погрузилась в занятия, создала свою собственную жизнь. Следующая волна унесла Антуана, но и это она пережила. Будут и другие волны, но она уже знает, что у нее есть силы все преодолеть и непременно выплыть. «Вот это и есть жизнь», — убежденно сказала она, взглянув в зеркало. — «Волны, волны…»
Она посмотрела на женщину в зеркале. Та улыбалась спокойно и умиротворенно. Жозефина сделала глубокий вдох и пошла к Гортензии.
Воскресный вечер. Самолет на Париж только что оторвался от взлетной полосы аэропорта Кеннеди. Филипп взглянул на жену: Ирис полулежала в кресле, прикрыв глаза. Они практически не разговаривали со вчерашнего ужина в «Астории» по поводу закрытия фестиваля. Утром они поздно встали и позавтракали в молчании. Филипп сказал: «У меня еще две встречи, увидимся в отеле в пять и поедем в аэропорт. Пройдись по магазинам, прогуляйся, погода хорошая». Она не ответила, в белом гостиничном пеньюаре она казалась мраморной статуей — безмолвная и неподвижная. Глаза ее глядели в пустоту. Он оставил ей деньги на такси и на музей. «Сегодня воскресенье, музеи открыты, сходи». Он ушел — а она так и не промолвила ни слова. Вечером машина увезла их в аэропорт. Два места в первом классе, место назначения — аэропорт Шарля де Голля. Усевшись в кресло, она сразу подозвала проводницу и попросила не будить ее до конца полета. Надела маску на глаза, повернулась к нему и сказала: «Ты не против, если я посплю, я совсем без сил, такая поездка на выходные не для меня, очень выматывает».
Он смотрел, как она спит. Когда не видно чудных синих глаз — она такая же, как все элегантные дамы, путешествующие первым классом. Удобно устроилась в кресле, мерно дышит. Но он знал, что она не спит. Вновь переживает события прошедшего дня.
Я все знаю, Ирис, хотелось ему сказать. Я все знаю, потому что я все это организовал.
Прибытие на Манхэттен. Огромный лимузин отвез их в отель. Она щебетала, как маленькая девочка, дивилась на невиданную для ноября чудную погоду, радостно смотрела по сторонам, замечая то необычное здание, то огромный рекламный щит. В отеле она тут же набросилась на культурную хронику в газетах. Было объявлено о приезде Габора Минара, «знаменитого европейского режиссера, с которым мечтают работать все актрисы. Ему недостает лишь контракта с американской студией, чтобы он стал величайшим современным кинодеятелем, — писал журналист из „Нью-Йорк Таймс“, — и контракт этот не за горами. Ходят слухи, что он договорился о встрече с Джо Шренкелем». Она читала статьи от начала до конца, не пропуская ни строчки, едва удосуживаясь поднять голову, чтобы ответить на его вопрос. «На какие фильмы ты бы хотела пойти?» — спросил он, проглядывая программу фестиваля. Она ответила: «На твой выбор, я тебе доверяю», и рассеянно, привычно улыбнулась. В субботу они обедали у «Бернардена» с друзьями, которые тоже приехали из Парижа. Ирис разговаривала односложно: «Да… нет… это прекрасно…», и Филипп чувствовал, что ее занимает одна-единственная цель: встреча с Габором. В первый вечер, собираясь на вечеринку, она три раза переодевалась, меняла серьги и сумочки. Нет, слишком благопристойно, говорили ее сдвинутые брови, этакая гранд-дама, надо что-то более богемное. Когда фильм Габора Минара закончился, вдруг выяснилось, что сам он не приехал. По программе он должен был сказать речь и ответить на вопросы зрителей. Когда в зале зажгли свет, организатор объявил, что режиссер не придет. Все были ужасно разочарованы. Наутро выяснилось, что ночью он праздновал в одном из джаз-клубов Гарлема. Один раздосадованный продюсер заявил, что на него никогда нельзя положиться. Надо подстраиваться под его капризы. А может он именно поэтому и делает такие мощные фильмы, заметил другой. На завтраке все только и говорили, что о Габоре Минаре. После обеда они посмотрели другие фильмы. Ирис сидела рядом и ерзала на стуле, пока перед ней не уселся опоздавший зритель. Тогда она застыла в кресле, и в ее неподвижности была одна надежда: увидеть Габора. Он побоялся накрыть ее руку ладонью, вдруг она подскочит, как отпущенная пружина. Вечером Ирис опять тщательно готовилась к встрече. Хоровод платьев — придирчивые взгляды, хоровод туфель — недовольные взгляды, хоровод украшений — оценивающие взгляды. Это был торжественный ужин. Он не мог не прийти. Он был почетным гостем. Она выбрала длинное вечернее платье из пармской тафты, подчеркивающее ее огромные глаза, длинную шею и грациозную осанку. Филипп подумал, глядя на нее, что она напоминает длинную гибкую синеглазую лиану. Она одевалась и напевала, а до лифта почти бежала, и платье летело за ней.
Они сидели за столом для почетных гостей. За столом Габора Минара. Когда он вошел, весь зал встал и зааплодировал. Все дурные мысли остались в прошлом. Повсюду говорили только о фильме Габора: великолепно, замечательно, чарующе, необычно. Какая мощь! Какая режиссура! Какая энергия! Женщины призывно и умоляюще тянулись к нему губами. Мужчины аплодировали, высоко поднимая руки, словно желая вырасти до уровня гения. Он шел, окруженный актерами. Неопрятный бородатый гигант, одетый в драные джинсы, кожаную куртку и мотоциклетные ботинки, в вечной своей шерстяной шапчонке. С улыбкой поклонился в знак благодарности, стянул с головы шапочку. Пригладил сальные всклокоченные волосы, широким шагом прошел через зал и уселся за стол вместе со своей свитой. Ирис с Филиппом подвинулись, давая им место. Она сидела на краешке стула, натянутая как тетива, и взгляд ее, как стрела, был направлен на Габора. В этот момент Филипп коснулся ее руки; она отдернула руку, словно ее ударило током. Габор Минар приветствовал кивком каждого из присутствующих за столом. Его взгляд упал на Ирис. Он уставился на нее, мучительно вспоминая. Несколько секунд он рылся в памяти. Ирис трепетала в ожидании. Гости удивленно переглядывались. И вдруг он воскликнул: «Irish! Irish!» Она выпрямилась, чудесная, улыбающаяся, светящаяся радостью. «Irish! You! Unbelievable! Such a long time!» [57] Ирис встала, чтобы поцеловать его. Он сжал ее в объятиях. Все смотрели на них. «Ваша жена знакома с Габором Минаром? — спросил Филиппа его сосед. — Лично знакома?» — «Да, — ответил Филипп, не сводя глаз с Ирис, чтоб ничего не упустить из этого зрелища: Ирис и Габор, воссоединенные в сияющем порыве, окруженные любопытным шепотком присутствующих. — Они вместе учились в Колумбийском университете». Все смотрели, как Габор Минар обнимает и целует Ирис Дюпен. Ирис в объятиях Габора принимала молчаливое восхищение зала с таким видом, словно она вновь обретенная жена Габора, словно справедливость наконец восстановлена, а разлуки как не бывало. О! Ее взгляд, обращенный на Габора! Филипп никогда не забудет этот взгляд. Это взгляд женщины, обретшей свою пристань, своего единственного мужчину, любовь всей ее жизни. Она не сводила с него восхищенных синих глаз, ее изящные кисти естественно и привычно легли в его руки… Он крепко прижал ее к себе.
Вдруг он обернулся к маленькой блондинке, одетой в длинную цыганскую юбку и белую маечку. Красивой и милой, хоть и слегка поблекшей; она держалась в тени гиганта и приветливо улыбалась.
— Elisa… My wife,[58] — сказал он, обнимая женщину за плечи и поворачивая к Ирис.
Элиза поклонилась, проговорила: «How are you, nice to meet you». [59] Ирис ошарашено посмотрела на нее. «Ты… ты женат?» — дрожащим голоском спросила она у гиганта. Он в ответ звучно расхохотался и ответил: «Yes and I have three kids!» [60] После чего, отставив Ирис, как откладывают ценную, но уже не столь нужную вещь, усадил жену и сел рядом с ней. Стали подходить другие знакомые. Он вскочил и принялся обнимать всех по очереди с той же радостью, с тем же душевным пылом. Хай, Джек! Хай, Терри! Хай, Роберта! Обхватывал их сильными руками, отрывал от земли, каждому человеку давая понять, что именно он для него сейчас — единственный в мире, самый нужный и важный, а потом представлял жене, которую все это время удерживал рядом. «Какая душевная щедрость! Какая сила!» — невольно восхитился Филипп. Он похож на свои фильмы: искрометный и беспечный. Он сам — как кинопроектор: выталкивает вас на свет в искреннем, могучем, благородном порыве, и потом отпускает в тень, отводя от вас светоносный взгляд. Он всей душой отдается собеседнику, но через мгновение замечает еще кого-то, и точно так же дарит себя следующему герою, оставив предыдущего прозябать в забвении.
Ирис села. За весь вечер она не проронила ни слова.
И вот сейчас в салоне первого класса самолета компании «Эр Франс» Ирис спала. Или делала вид, что спала. «Возвращение будет тяжелым», — подумал Филипп.
Джон Гудфеллоу поработал на славу. Это он отследил все передвижения Габора Минара, он уговорил его продюсера вытащить Габора в Нью-Йорк, он обеспечил его появление на этом ужине. Организовать встречу было куда как непросто. На это ушло почти два года. Три попытки сорвались: в Каннах, в Довиле и в Лос-Анджелесе. Режиссер был неуловим и непредсказуем. Он обещал, что приедет, но в последнюю минуту менял свои планы и отбывал куда-то в противоположном направлении. Джону удалось привлечь продюсера и его протеже лишь предложением о контракте с руководителем крупнейшей голливудской студии. Этого американца тоже пришлось обработать, чтобы он приехал в Нью-Йорк — собственно, гарантировав ему договор с Минаром. Две легенды были тщательнейшим образом отшлифованы и подброшены обеим сторонам при помощи посредников. До последней минуты было неизвестно, выстоит ли этот карточный домик из сплошного обмана. Птичка все равно могла упорхнуть.
На следующий день, встретив Джона в баре «Уолдорф», Филипп поздравил его:
— Good job, John! [61]
— Никогда еще не видел человека, которого так трудно удержать на месте! — воскликнул Джон. — Я в конце концов привык. Но он просто нечто! Нынче здесь, завтра там. Видели его жену? Красивая, да? А все же мне ее жалко. Выглядит совершенно измученной. Я с ней тоже общался, среди прочих. Думаю, ей бы хотелось, чтобы они где-нибудь наконец осели. Умная женщина, она отлично его понимает и следует за ним повсюду. Держится в его тени. Не видел ни одной фотографии ни ее, ни детей в прессе. Не все даже знают, что он женат. А между тем, несмотря на свои богемные замашки, он верный муж. Весь в работе, ему не до шашней. Ну, может, были какие-нибудь интрижки с гримершей или сценаристкой — если он напивался. Но ничто всерьез не омрачало его отношений с женой. Он ее безмерно уважает. Любит. Она его неотъемлемая часть. Он считает ее своей половинкой, альтер эго. Удивительно, но этот человек, кажется, сентиментален. Похоже, вначале Элиза была такой же, как он, но быстро поняла, что два искрометных гения в одной семье — перебор. Она тоже венгерка. Тоже космополитка. Тоже артистка. Тоже сумасшедшая, но когда надо, у нее отлично работает голова. Она всегда рядом, с чемоданами, с детьми и гувернанткой, которая стала членом семьи. Дети ходят в школу пока отец пропадает где-то на съемках. Они говорят на всех языках, но не факт, что умеют писать! Говорят, один из сыновей мечтает стать футболистом, а для этого в школе много учиться не надо!
Он расхохотался. Заказал апельсиновый сок и кофе.
— У вас нет для меня другой работы?
— Увы, Джон, у меня только одна жена. И не знаю, надолго ли.
Они дружно рассмеялись.
— А как она отреагировала?
Филипп прижал палец к губам.
— Никак. Полная тишина. Не сказала ни слова со вчерашнего вечера.
— Вас сильно расстроила эта история?
— Вы не представляете, что это такое, Джон — постоянно жить втроем. К тому же если третий — призрак. Потому что она его, естественно, идеализирует! Он стал в ее глазах совершенным: красивый, умный, знаменитый, богатый, обаятельный, заманчивый…
— Вот только не особенно чистый. Ужасный грязнуля! Мог бы, между прочим, приложить какие-то усилия…
— Это в вас говорит брезгливый английский джентльмен. Габор — славянин, он живет сердцем, ни в чем себя не стесняя!
— Жаль, мне нравилось работать с вами.
— Когда будете в Париже, позвоните мне, сходим пообедать. Это не пустое обещание.
— Знаю. Я хорошо узнал вас за это время. Вы порядочный и надежный человек. Сначала я считал вас несколько зажатым, old fashioned [62], но под конец очень к вам привязался.
— Спасибо, Джон.
Затем они поговорили о фильмах, о жене Джона Дорис, которая вечно жалуется, что никогда не видит мужа, о его детях… А потом пожали друг другу руки и разошлись. Филипп с грустью посмотрел ему вслед. Ему будет не хватать их встреч в аэропорту. В них был некий налет тайны, словно они готовили заговор, и Филиппу это нравилось. Он улыбнулся про себя и в душе посмеялся: вот единственное, что было в тебе от авантюриста, в тебе, человек с безупречным пробором.
Ирис пошевелилась и что-то пробормотала во сне. Что — Филипп не разобрал. Ему осталось развеять еще один миф, еще одну ложь: «Такая смиренная королева». Она не писала книгу, это точно. Ее написала Жозефина. Жозефина. Он позвонил ей накануне отъезда в Нью-Йорк с просьбой перевести контракт, и она очень вежливо отказалась. «Хочу вернуться к моему основному занятию. — В каком смысле? — К научной работе, к исследованиям. — Почему ты говоришь „вернуться“, ты что, их забросила?» Она помолчала и ответила: «Все-то ты замечаешь, Филипп. Надо мне следить за своей речью, ты опасен! — Только для тех, кого я люблю, Жози…» Она смущенно молчала. Ее обычная неловкость и стеснительность превратились в таинственную грацию, за которой угадывались глубина и тонкость натуры. Ее молчание уже не казалось смущенным, оно стало многозначительным. Он скучал по Жозефине. Иногда он набирал ее номер, но потом сбрасывал.
Филипп взглянул на спящую красавицу, полулежащую рядом с ним, и сказал себе, что его истории любви с Ирис скоро придет конец и этим тоже следует заняться: он не хотел терять Александра. Но будет ли она биться за то, чтобы оставить сына у себя? Не факт…
— Нет, ну ты опять меня удивляешь! Нырнула в раковину, и тут же всплыло все твое прошлое! Ничего себе! По мановению волшебной палочки!
— Клянусь, что все было именно так, как я тебе рассказала. Но если быть до конца честной, все началось раньше… Всплывали обрывки воспоминаний, какие-то фрагменты пазла, но смысл ухватить было невозможно.
— What a bitch, your mother![63] Ты знаешь, что ее можно было привлечь к суду по статье о неоказании помощи человеку в состоянии опасности?
— А что ей оставалось? Она могла спасти только одного ребенка. И выбрала Ирис.
— И ты ее после этого защищаешь?
— Я на нее не обижаюсь. Мне все равно. Я пережила это.
— Да, но какой ценой!
— Мне так приятно освободиться от этих воспоминаний! Это прямо как подарок небес.
— Прекрати говорить мне о небесах и строить ангельские глазки.
— Я уверена, что у меня есть ангел-хранитель, и он меня оберегает…
— И чем твой ангел-хранитель занимался последние годы? Вязал себе новые крылья?
— Он научил меня быть упорной и терпеливой, а иногда и жесткой, он дал мне смелость написать книгу, он дал мне получить за книгу столько денег, чтобы я не думала о насущном куске хлеба… Я очень люблю моего ангела. Кстати, тебе не нужны деньги? Я скоро стану богатой и не собираюсь жадничать.
— Да брось, я очень богата.
Ширли пожала плечами, нервно закинула ногу на ногу, затем сняла.
Они были в парикмахерской — решили повторить церемонию мелирования. Сидели и болтали, похожие на две новогодние елки в своих серебристых папильотках.
— И ты по-прежнему разговариваешь со звездами?
— Через них я обращаюсь прямо к Богу. Если у меня какая-то беда, я молюсь, прошу Его помочь, дать мне силы, и Он это делает. Он всегда мне отвечает.
— Жози, ты себя обманываешь…
— Ширли, я отлично себя чувствую. Не беспокойся за меня.
— Твои рассказы день ото дня все страннее. Лука обдает тебя холодом, ты теряешь голову, ныряешь в раковину и вылезаешь оттуда, излечившись от детской психологической травмы. Может, ты вторая Бернардетта Субиру [64]?
Жозефина вздохнула и поправила:
— Лука обдает меня холодом, я чувствую, что умираю, вспоминаю подобное ощущение в детстве и нахожу недостающие части пазла — вот моя версия.