Невозможные жизни Греты Уэллс Грир Эндрю Шон
– Грета? – донесся от двери голос Натана, и перед моими глазами возникла новая, невероятная картина. «Конечно. И почему я этого не ожидала?» – подумала я.
В белом дверном проеме стоял Натан, держа на руках мальчика лет трех-четырех; тот прижимался к Натану, словно детеныш коалы к своей матери. У него были маленькие зеленые глаза и блестящие волнистые каштановые волосы.
– Феликс, – обратился Натан к ребенку, – тише. Смотри, Фи, вот твоя мама.
Он поставил мальчика на пол, и мой сын радостно побежал ко мне; с головы его слетела бескозырка.
Я никогда не думала о детях. Нет, не так. Я размышляла о них, как люди размышляют о переезде в другую страну: они понимают, что навсегда изменятся, но этих изменений потом так и не замечают. Мы с Натаном говорили об этом на протяжении всей нашей совместной жизни. В самом начале мы даже проверяли друг друга. «Хочу узнать, – спрашивал он меня после полбутылки вина, – что ты теперь думаешь о детях? Что-нибудь изменилось?» Я с улыбкой глядела ему в лицо – длинное, бородатое, стянутое беспокойством, словно завязками, – и говорила, что вообще не думала о них с тех пор, как он спрашивал в последний раз. «А ты?» – спрашивала я в свой черед, откидываясь на спинку дивана и обнимая подушку, как ребенка: я ожидала, что вопрос окажется утверждением, но он всегда качал головой со словами: «Нет, пока без изменений». Наступала пауза, и мы оба улыбались.
Поэтому я, конечно, была потрясена, узнав после его ухода к Анне, что они пытаются завести ребенка. Все наши проверки раз в полгода, когда мы искали друг у друга признаки болезни, маленькую опухоль желания, а он говорил, что ничего не чувствует, любит нашу жизнь и не хотел бы поменять ее на другую, все эти вечера с бутылкой и тостами в честь нашего бездетного очага – все это было обманом или, по крайней мере, частичным обманом. Натан все-таки хотел ребенка: просто он никогда не хотел его от меня.
Маленький мальчик подбежал ко мне, стуча ножками в крошечных белоснежных носочках, и бросился в мои объятия. Я была покорена его мягкостью, запахом кислого молока и джема, тем, как потрескивал отглаженный зеленый комбинезон с вышитым на груди вигвамом, с жестким белым воротником и рукавами: первопоселенец и индеец одновременно. Он обнял меня, как мог, и стал извиваться в приступе бурной радости.
– Осторожней с маминой рукой!
Когда отец сказал, что опаздывает на работу и маме станет помогать миссис Грин, ребенок скривился, будто его ударили, и разразился слезами. Натан посмотрел на меня, и я поняла, что должна справляться сама. Он довольно долго был хорошим мужем и нес это добавочное бремя, но мне было ясно, что воспитанием ребенка занимаются эта самая миссис Грин и я. Я чувствовала, как чужой мир затягивает меня, смешивая меня с той Гретой, которая так долго в нем прожила. Я обнимала этого маленького извивающегося незнакомца – моего сына.
– Я слегка задержусь, – сказал Натан, хотя мог и не говорить – я понятия не имела, о чем идет речь.
Вот он целует в лоб меня и Феликса, вот он, в фуражке и шинели с эмблемой медицинских войск, выходит из двери. Я наблюдала за его уходом с дрожью сожаления, ибо знала то, чего не знал он: в моем мире он меня больше не любит.
Наконец первая игра матери и сына: прятки.
– Прячься! – велела я, и Феликс мгновенно исчез, словно знал наверняка, где самое укромное место.
Теперь я могла выяснить, насколько квартира 1941 года отличается от моей собственной и от той, которую я посетила накануне вечером. На стенах коридора – силуэты незнакомцев и самодельные полки с глиняными лошадками. Видимо, здесь постарался мой муж, а не Грета сороковых годов: вряд ли я могла так тщательно собрать все эти хрупкие маленькие фигурки и расставить их, как статуэтки из могил фараонов. Спальню я уже осмотрела. Маленькая детская по другую сторону коридора оказалась сюрпризом: в моем мире стена была снесена, чтобы расширить главную ванную, а сейчас тут располагались крошечные владения моего сына. В сундуке, стоявшем в углу, обнаружился набор потрепанных оловянных солдатиков (мечи согнулись и превратились в орала). В ящичке сундука лежала всякая всячина: камешки, обрывки серебристой бумаги, рваные и совершенно бесполезные однодолларовые банкноты. Самой трогательной находкой были несколько молочных зубов с пятнышками засохшей крови. В коробке с наклейкой «От дяди Икса» хранилась бутылка с тальком, переименованным в «порошок невидимости».
В гостиной я наткнулась на привидение – но нет, как только сигаретный дым рассеялся, я увидела пятидесятилетнюю женщину в темно-зеленом платье, убиравшую что-то к себе в сумочку. У нее было маленькое лицо, розовевшее от краев к носу, и внушительная грудь, обтянутая блестящим бархатом. На макушке – круглый узел из белокурых волос, щедро приправленных сединой. Это, должно быть, и была миссис Грин.
– Доброе утро, миссис Михельсон. Как вы себя чувствуете?
– Лучше, благодарю вас.
Надо же: миссис Михельсон!
– Доктор Михельсон сказал, что пару дней вам было плохо.
Она произносила слова с отчетливым шведским акцентом. Ее манера говорить отличалась старосветским дружелюбием и сдержанной любезностью стюардессы.
– Да, да, но я уже выздоровела.
– Очень хорошо, мадам.
Во время разговора она жестикулировала, зажав в пальцах дымящуюся сигарету. Выглядела она деловитой и доброжелательной, и все же что-то в ней возбуждало жалость. Непонятно, была она постоянной помощницей или ее пригласили из-за моей болезни, «несчастного случая», вследствие которого у меня сломалась рука и надломилась психика. Но ни миссис Грин, ни мой сын не могли мне помочь: надо было найти тетю Рут.
– Фи уже позавтракал, – продолжала она, – я собираюсь пойти с ним в парк. Я подумала, что вам все еще нужно отдыхать.
Она рассказала мне еще кое-что о моем сыне – я не очень хорошо поняла, но на всякий случай кивнула – и сообщила, что в холодильнике стоит горшочек с куриным пирогом, который я могу поставить в духовку.
– Да, пожалуй, так лучше всего.
– Я пойду за продуктами и к прачке. Будут еще поручения?
– Нет-нет, я… – начала я, заглядывая в спальню.
На самом деле поручения, наверное, были. Прямо на моем ночном столике лежал ежедневник, приличествующий супруге врача.
– Мадам?
– Да, я отдохну. У меня до сих пор кружится голова, и я все забываю. Простите.
– Понимаю, такое напряжение… Не беспокойтесь ни о чем, я все сделаю. Что вы хотите на ужин?
– На ваше усмотрение.
– Я думаю, бараньи отбивные, картофель и заливной салат.
– Прекрасно.
– А мальчик уже одет? – спросила она.
– Нет-нет. Собственно, он где-то прячется.
– Прячется?
– Мы играли в прятки.
Миссис Грин наконец допустила на свое лицо какое-то выражение, и я сразу поняла, что сделала нечто ужасное. Она ничего не сказала, – видимо, это было выше ее понимания: как может мать играть в прятки, когда ее ребенок должен быть одет для прогулки в холодном парке? Земля вот-вот разверзнется.
– Я найду его, – пообещала я.
Она улыбнулась так, словно я случайно нажала кнопку «Вызов», кивнула и ушла на кухню. Мне было непонятно, что она мне внушает: восхищение или ненависть.
Сына я нашла в ванной. Сперва он закричал от ужаса, когда я отодвинула занавеску и обнаружила его сидящим на корточках под душем, но потом бурно развеселился из-за своей сообразительности. Я отдала его миссис Грин, которая к тому времени сама управилась с пирогом. Ее серые глаза остановились в первую очередь на испачканной одежде мальчика, а затем на его матери-правонарушительнице. Она увела его переодеваться. Тогда-то я и прокралась к ежедневнику.
– Миссис Грин! – крикнула я, вбегая в детскую. – Я передумала.
Она пыталась натянуть на сопротивлявшегося Фи шерстяные штанишки. Тот выглядел несчастным, словно животное, которое заставляют носить человеческую одежду. Миссис Грин так посмотрела на меня, что я чуть не отступилась, но меня переполняла решимость.
– Я сама схожу с Фи в парк. Выполните мои поручения и согрейте пирог; мы вернемся к обеду.
– Понимаю, – сказала она отчетливо. – Вы уверены? Раньше вы не…
– Уверена. Оденьте его, мы уходим через минуту.
– Хорошо.
Я направилась в спальню, где нелепый пеньюар в анемоновых оборках упал к моим ногам, и взглянула на часы: девять тридцать. Времени оставалось в обрез. На открытой странице ежедневника моим почерком было написано:
Феликс, Гудзонский парк, десять.
Тюрьма 1918 года и страшно уродливая надземка на Шестой авеню исчезли, но в витринах по-прежнему виднелись плакаты, призывавшие подписываться на военный заем, а люди в форме, курившие повсюду, мало отличались от людей из того мира. «Цветы!» – кричала с тротуара старушка-итальянка, сгибаясь от тяжести корзинки с фиалками и душистым горошком. «Цветы! Цветы!» Блондинка-хористка в длинных красных китайских брючках прогуливала пекинеса и, рассыпая всюду улыбки, споткнулась, уронив одну из своих туфелек в лужу. Я подняла ее и протянула хозяйке, а та ответила мне улыбкой и испуганным взглядом: «Боже, теперь я не смогу их вернуть, да?» Пекинес зашелся лаем, похожим на хохот. Девушка сунула маленькую ножку в туфлю-лодочку и снова пошла среди разгоряченных моряков, виляя задом.
И вот мы уже к западу от Седьмой авеню, у Гудзонского парка, которого я не узнала: я и не могла узнать его, с этим странным утопленным садом и памятником пожарным. Его не было в моем мире 1985 года. Он напоминал осушенный фонтан и был не слишком-то рассчитан на детей, скорее он мог служить источником вдохновения для траурного набора Викторианской эпохи. При виде игровой площадки Фи сразу же забыл о своей любви ко мне. Я разрешила ему побежать туда, куда влекло его сиюминутное желание, – к мальчишкам в кепи и коротких штанишках.
Мои мысли снова обратились к дому: я воображала, что поднимаюсь по лестнице, направляюсь в гостиную, раздвигаю завесу сигаретного дыма – и обнаруживаю, что там все еще стоит миссис Грин, глядя на меня деловито и доброжелательно. Мне казалось – нет, я знала наверняка, что она видит меня насквозь, видит то, что известно каждому. Конечно, оно должно было существовать в этом мире, как и в любом другом: то, что известно каждому. Я подумала: если я это пойму, возможно, все закончится, завеса рассыплется в прах, жизнь и здоровье восстановятся. Возможно, для этого я и оказалась здесь.
Затем мне в голову пришла безрассудная, глупая мысль. На коленях у меня лежала забавная сумочка из шероховатой кожи: я открыла ее, поискала среди носовых платков и футляров с помадой, и вот она! Пачка «Пэлл-Мэлл»! Я вытащила сигарету, прикурила от спички и стала наслаждаться вкусом смерти, о которой здесь никто еще не подозревал. О, я заслужила немного удовольствия. В каком прекрасном мире я очутилась!
Малыш Фи сидел и разговаривал с белокурым мальчиком, пытаясь надеть на него свою вязаную шапочку; тот вроде не возражал, но шапка на него не налезала. По устремленному на меня взгляду одной из женщин я предположила, что это его мать. Скандинавка по внешности, она выглядела моложавой и длинноногой, несмотря на унылое, до пят, пальто в клетку. Как она только умудрялась жить в эту странную эпоху? Я знала, что будет война, но пока мы в нее не вступили. Я знала, что масса женщин скоро начнет работать, управлять машинами и мало-помалу укреплять государство, меж тем как их юбки будут становиться все короче, чтобы больше ткани шло на обмундирование, а нейлон пойдет на парашюты для молодых людей, прыгающих из самолета на Тихоокеанские острова. Все это еще только будет, но уже совсем скоро: неужели эта женщина ничего не ощущает?
– Эй, пышечка, вот ты где! Что новенького?
Вот и он. Снова живой. В смешной сыщицкой шляпе и таком же пальто – другой мир, другой Феликс.
– Скажи Грин, что я зайду попробовать ее куриный пирог, – сказал мой брат, садясь рядом и бесцеремонно затягиваясь моей сигаретой.
Я вцепилась в него и не выпускала целую минуту, но в конце концов разжала руки, глядя на его недоуменное лицо.
Я смогла выговорить лишь обычное:
– Я так по тебе соскучилась.
– Дурачу дурашку! Знаю: никаких посещений. Грин меня пристрелит.
Он рассмеялся, этот мой брат номер три. Одет он был совсем не в своем стиле – мешковатый коричневый костюм, галстук с большим, как персик, узлом, помятая фетровая шляпа, сдвинутая на затылок. Рыжие волосы были напомажены, а классический нос портила небольшая ссадина. Усы исчезли, но веснушки остались; голубые глаза не изменились, хотя часть спрятанного в них озорства растворилась в сером свете дня.
– Что значит – никаких посещений?
– Доктор запретил, – объяснил он.
– Мой старый друг доктор Черлетти… – протянула я.
Я заметила обручальное кольцо у него на пальце и какое-то мгновение не могла оторвать от него взгляда. Феликс Уэллс, женатый мужчина.
– Как скажешь. – (Радио в припаркованной машине передавало дерзкий свинг; ветер доносил до нас женский смех.) – Туристы все разрушают, – покачал он головой.
– Как поживает Ингрид? – отважно спросила я.
– Ингрид? Заботится о ребенке. Заботится обо мне. Я негодный муж. – Еще один смешок.
– О ребенке, – повторила я.
Небо над нами распахнуло свой покров, облака обрели очертания на фоне ярких синих прогалин.
– Я пришел проведать тебя, пышечка.
Голос его стал мягче, значит Феликс уже не дурачил дурашку. Я чувствовала тепло его поддержки – он по-прежнему давал мне то, по чему я скучала, чего я лишилась.
– Что говорит доктор? Мне ничего не рассказывают.
– Доктор? Что ты излечилась, но была… – Он скорчил беспокойную гримасу. – Была очень грустна, и тебе понадобилась… помощь. Процедура. Лучше сама расскажи мне, пышечка.
Он протянул руку и, закрыв глаза, еще раз затянулся, да так, что я услышала потрескивание тлеющего табака, – ни дать ни взять крохотный костер.
– Я не помню, – сказала я. – Ничего не помню. Что со мной случилось?
Он отвел от меня взгляд и посмотрел на моего сына, на женщину, которая сидела через дорогу, наблюдая за нами. Потом он повернулся ко мне с видом, так хорошо мне знакомым. В машине грохотала музыка, водитель барабанил пальцами. Каково же оно – то, что всем известно?
– Ты в порядке, детка?
Где в этом сне мой союзник? Где Рут?
– Феликс, мне нужна твоя помощь.
– Что они с тобой сделали?
– Что случилось? Была авария.
– Мы не должны…
– Господи, просто расскажи мне все. Они ничего мне не говорят.
Он смотрел на меня с острой болью – так наблюдают за тем, что сгорело дотла. Казалось, что он смотрит на сестру, которая всегда была уравновешенной, нормальной, обычной и здоровой, а теперь разваливается у него на глазах.
– Вы попали в аварию, ты и Рут. Не по своей вине. У тебя тяжелый перелом и сотрясение мозга…
– А Рут? – перебила я его.
Мы сидели на скамейке и смотрели друг на друга с такой жалостью и завистью, как могут смотреть только брат и сестра.
– Грета… – начал он.
– Она погибла, да? В этой аварии, – сказала я. – Она умерла.
Он медленно кивнул. Ветер взметал вокруг нас золотые листья.
– О Рут, – простонала я, уронив голову на руки.
Я почувствовала слезы на глазах и позволила себе разрыдаться, ощущая руку брата у себя на спине. Мне вновь стало понятно, что в этих мирах я не просто посетительница. Я по-настоящему переживала смерть Рут, хотя легко могла представить ее в тюрбане и с бисером внутри другого мира, живую. Но я все лила и лила слезы в свои белые перчатки. Я не принимала обличье других Грет, я становилась каждой из них.
– Мне так жаль, Грета. Я думал, ты помнишь.
– Нет-нет… Боже мой. Она так нужна мне здесь. Бедная Рут. Я вот что хотела сказать… – Здесь я заставила себя остановиться.
– Вот почему Натан нашел врача. Ты никак не могла прийти в себя, Грета. – Он наклонился и положил руку на мое колено. – Не надо мне было все это говорить.
Я высморкалась и вытерла слезы, затем выпрямилась и произнесла:
– Мне надо сказать тебе вот что: я – это не я.
Он опять сморщился от боли. Я почувствовала, как мои руки начинают дрожать от всплеска эмоций, и даже выронила сигарету. Я не привыкла к такому. В этой жизни, как и в прошлой, я наверняка играла роль трезвомыслящей сестры. И вот я стала слабой и сломленной. Невыносимо. Я вспомнила картину, которую наблюдала когда-то, проезжая по шоссе: маленький спортивный автомобиль медленно, осторожно вытягивает из кювета старый грузовик.
То, что всем известно. Для Феликса всем известное, конечно, состояло в том, что его сестра лишилась рассудка.
– Тебя может шокировать то, что я скажу, – начала я. – Понять это нелегко. Я видела такое… Я пришла из такого места, которое…
– Хорошо-хорошо.
Он взял меня за руку, – оказалось, что мы оба сильно замерзли.
– Феликс, – объявила я, – я не та, за кого ты меня принимаешь.
Он долго смотрел на меня, размышляя над моими словами. Свет изменил все вокруг нас, пролившись на каждого человека в парке – на моего сына, на женщину, будто выделял исполнителей, составляющих труппу. Наконец Феликс заговорил:
– Я тоже, детка.
При звуке этих слов я наконец услышала своего умершего брата.
Потом Феликс, стряхнув задумчивость, поднялся.
– Мне надо идти, – сказал он, подхватывая пальто, и повернулся. – Хочу тебя кое с кем познакомить. Приходи ко мне обедать на следующей неделе. Ингрид уедет к родителям. А сейчас мне пора. – Он посмотрел на меня с неуверенной улыбкой, щеки его горели. – Пышечка, я все пойму, что бы ты ни сказала, – заверил меня он. – Все, что угодно. – Он накинул на себя пальто и снова повернулся ко мне. – Сейчас я тебя посажу, цветочек, – подмигнул он, – а потом выкопаю.
Что значит потерять близнеца? Мой брат был не просто мальчишкой, с которым я выросла, он был всей моей молодостью. Я не помню себя без него. С самого начала мы были союзниками в окружающем мире, с нашим собственным языком (смесь семейного немецкого и няниного испанского), с собственными чудовищами и божествами, с дверями в другие миры. Я понимала, что он делает и почему. Я знала, что такое его тело, его храбрость, его глупость. Мы становились старше, но все оставалось по-прежнему, без расставаний, без изменений. Признавшись, что любит мальчиков, он стал мне гораздо понятнее, – в конце концов, мнетоже нравились мальчики, значит и Феликсу они должны нравиться. Нам всегда нравилось одно и то же. Спагетти с жареной колбасой и кетчупом. Возможность поговорить о мальчиках стала огромным облегчением для меня. И вот я его потеряла.
Я наблюдала за тем, как брат идет через парк, приподняв шляпу перед старушкой в ярко-зеленой шали. Он снова был потерян для меня, но по-другому, совершенно по-новому. Однако я вспомнила его слова. В этом «все, что угодно», как в капле воды, для меня заключался мир.
Тем вечером я прощалась с этим вторым миром, теша себя возможностью проснуться в некоем третьем. Поэтому все пробуждало во мне нежность. Сын, со слюнявым поцелуем желающий спокойной ночи. Миссис Грин, засовывающая вязанье в сумочку. Натан, чистящий зубы перед сном. Странно видеть людей, занятых обычными ежедневными делами, когда ты одна знаешь, что это прощание.
Той ночью, например, я наблюдала, как Натан раздевается: старомодным жестом расстегивает пуговицы на брюках и вешает брюки на деревянную вешалку, стоя в нижнем белье с завышенной талией. Затем он сел рядом, почти обнаженный, не зная, что ему не следует этого делать, не следует быть со мной. Ну а я не могла остановить его, не производя впечатления ненормальной. Я не могла сказать: «Перестань, это неправильно, в моем мире ты меня не любишь». Я не могла сказать: «Пожалуйста, не мучай меня». Поэтому я просто сидела, меж тем как он, сняв нижнюю рубашку и кальсоны, встал совершенно нагой, потом натянул полосатые пижамные штаны и скользнул в постель рядом со мной, позевывая, словно ровно ничего не произошло. Поцелуй на сон грядущий, «спокойной ночи, любимая». Закрывая глаза, я чувствовала себя виноватой, будто подглядывала за ним в замочную скважину.
Однако, проснувшись на следующий день, я увидела все то же узкое лицо – «Доброе утро, любимая!» – и все тот же рекламный щит в окне. Ничего не изменилось. Это из-за процедур я перемещалась ночью между мирами, и теперь мне приходилось ждать неделю до следующего путешествия, но в то же время я полагала, что могу застрять в этом мире навсегда. Просыпаться каждое утро и видеть, как малыш заглядывает в дверь и подбегает ко мне. Спать каждую ночь рядом с Натаном. Так ли уж это плохо?
Как я считаю теперь, самым замечательным в моих путешествиях было то, что я одна могла оценить всю прелесть этих миров. Никто из обычных людей в 1918 году не находил мерцающий свет газового фонаря странным или красивым, никто не называл здания старого Голландского рынка иначе как «бельмом на глазу»; мир для них одновременно и распадался и сжимался. И точно так же людям, живущим в 1941 году, мир представлялся сразу и слишком архаичным, и слишком современным. Старые рекламные щиты и забавные металлические звуки повседневности, женские юбки с оборками и бытующий среди мужчин обычай приподнимать шляпу в знак приветствия – все, что ушло навсегда, не имело для них значения. Я походила на туриста, который приезжает в новую страну и находит ее очаровательной и в то же время смешной. Зачем вообще носить такие шляпы? А такие юбки? Почему мы забыли простые правила хорошего тона и не здороваемся с незнакомцами на улице? Тем, кто живет в своем времени, все это, конечно, не кажется странным. Для них это обычная жизнь со всеми ее проблемами – и лишь когда их на миг выбивают из колеи, они способны увидеть, какое все вокруг странное и прекрасное. Это случается, когда их выбивает из колеи любовь или смерть. Они не думают, что все это может исчезнуть, не думают, что они могут заскучать по тихому снегопаду на Пятой авеню, из-за которого их «Форд-Т» еле ползет, или по ужасному запаху устричных раковин и конского навоза, или по зеленым поездам надземки, закрывающим вид из окна. Я единственная знала, что все это будет утрачено.
– Ваш брат разговаривает по телефону, а миссис Уэллс сидит с деточкой в гостиной.
Никогда не предполагала, что услышу такое. Но я больше уже ничему не удивлялась, – видимо, наши глаза приспосабливаются к Зазеркалью.
– Спасибо, – сказала я горничной, маленькой блондинке с изогнутым носом, которая держала бутылку из-под кока-колы, наполненную водой, должно быть для глажки. – Проводите меня.
Вода в бутылке тихо плескалась, пока горничная вела меня через дом, где обитал мой брат, хотя обстановка здесь не была отмечена присущим ему острым чувством стиля. Повсюду виднелись полосатые обои и старые вязаные накидки на мебель. Наверняка все было устроено его женой, той женщиной, что ждала меня в какой-нибудь розовой гостиной с «деточкой».
К моему удивлению, я задержалась в 1941 году почти на неделю. Мне пришлось ждать доктора Черлетти, чтобы продолжить путешествия, – иначе говоря, я просыпалась в новом мире только по четвергам и пятницам. Как выяснилось позже, из-за графика процедур я получала лишь день в одном мире и целую неделю – в другом: день в 1918-м, неделю в 1941-м, затем день в 1985-м, неделю в 1918-м и так далее. Все мои путешествия, или почти все, в дальнейшем совершались согласно этой схеме.
И вот я здесь, у брата. Миссис Грин сообщила мне адрес, не задавая вопросов, и я оставила маленького Феликса на ее попечение. Я вышла за дверь, в мир, где уже научилась ориентироваться: солдаты и матросы, дети со свистульками, детей утихомиривают матери с сумками размером с наковальню. Метро в какой-то мере оказалось головоломкой, поскольку я почти забыла разницу между линиями IRT, IND и BMT [5]и порядок покупки билетов. Но озадачена я была не больше, чем возбужденные француз и француженка, перебиравшие монеты с индейцами [6]и Меркуриями [7]– экзотичные для меня не меньше, чем для них. В темно-зеленом вагоне я заняла место рядом с усталой продавщицей, которая уселась и с громким вздохом облегчения сняла туфли. Ее нарядное платье павлиньей расцветки вылиняло от многочисленных стирок и глажек, а необычайно изогнутое боа из перьев напоминало угря. Повсюду были моряки с красными лицами, с жадными настороженными глазами: они качались на каждом повороте, словно от корабельной качки, и прижимали мощные крестьянские руки к чистым белым штанам. Когда хорошенькая продавщица смотрела в их сторону, они казались испуганными, будто столкнулись с грабителем банка.
Дом Феликса стоял на одной из Восточных Восьмидесятых улиц, в районе под названием Йорктаун. Я удивилась, узнав, что это немецкий район. Всё на улицах говорило об этом: немецкие пекарни, кафе, кофейни, мужские клубы. Мы, конечно, и сами были немцами, отец привез нас в Америку еще детьми. Позже я узнала, что в обоих мирах наша национальность избавила Феликса от мобилизации, но не от сложностей, неизбежных в стране, которая воюет со страной твоего рождения. У крыльца стояли и разговаривали двое мальчишек: один, еще не сошедший с велосипеда (штанина у него была прихвачена блестящим велосипедным зажимом), кричал: «Tte mich!» [8]– пока другой не вытащил пистолет, очень похожий на настоящий, и не сказал: «Бах!» Маленькая пробка выскочила из дула, повисла на невидимой нити, и оба чуть не лопнули от смеха. Только в окне одной пекарни я увидела объявление о каком-то собрании; мой немецкий был сильно запущен, но трудно было не понять, о чем идет речь, – наверху красовалась черная свастика. А по соседству стоял дом моего брата.
В гостиной, оформленной в розовых тонах, я обнаружила женщину со светло-каштановыми волосами и в платье с рюшами, как у доярки: она сидела боком в низком кресле, держа на руках младенца. Горничная назвала мое имя, и молодая женщина спокойно подняла глаза, но потом на ее лице промелькнуло очень странное выражение. Я бы назвала это страхом – как будто она делала что-то неправильное и я могла ее наказать; но страх смешивался с чем-то более сложным и тонким. Через мгновение она оправилась и на лице, снова спокойном, засияла улыбка. Она встала, прижимая к себе запеленатого ребенка, и сладким голосом проговорила:
– Грета! Ну, теперь я рада, что осталась в городе.
Я подошла ближе, чтобы обнять ее, и ощутила запах сирени и пудры.
– Ой, какая милая детка! – воскликнула я (не зная, мальчик это или девочка), и она гордо улыбнулась, поправляя одеяльце под подбородком крошки. – Можно?.. – Я протянула к ребенку руки.
В ответ на мое движение она настороженно поджала губы. Я поняла, что мы с ней не друзья.
– Хочешь чая? – предложила она, снова усаживаясь в кресло и улыбаясь ребенку. – Или чего-нибудь перекусить? Ах нет, вы с Феликсом едете обедать.
– Верно, – сказала я и неосторожно добавила: – Он хочет познакомить меня с другом.
– Да? Он не говорил мне. С каким другом?
Ее лицо приблизилось ко мне, глаза заискрились, и тут раздался голос из коридора:
– Ингрид, помнишь, я говорил тебе, что обедаю с сестрой… О, привет, Грета!
Позже, когда мы ехали на такси в ресторан, я сказала, что допустила небольшую оплошность в разговоре с его женой. Феликс посмотрел на меня, выпятив нижнюю губу. Он о чем-то думал.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он. – Конечно, все в порядке, просто я забыл ей сказать. Она знает Алана: он составлял мое завещание. Не давай ей повода подозревать, что у меня есть тайны, пышечка.
Он рассмеялся, а потом всю дорогу смотрел в окно, подперев пальцами подбородок, и я поняла, как глубоко он в этом увяз.
Как странно. В бархатном плать, с пернатым взрывом на шляпке, с сумочкой под мышкой, наподобие батона, войти в «Дубовый зал» [9], где огни люстры блещут на оголенных плечах дам, – и увидеть Алана!
Рядом с его столом стоял официант. Алан сидел, сложив руки домиком: серебристые волосы, подстриженные по-военному, костюм с накладными плечами, но лицо прежнее – квадратное, исполосованное морщинами. Те же глаза – потрескавшаяся зеленая глазурь. Крупный, крепкий и здоровый, каким он был при нашей первой встрече несколько лет назад. Я хотела подбежать и напомнить ему о какой-нибудь старой шутке Феликса, известной только нам, чтобы увидеть, как его хладнокровное лицо уроженца Среднего Запада краснеет от удовольствия. И пусть потом он погладит меня по руке в знак утешения, ведь я потеряла любимого.
Но я не могла этого сделать. Феликс не был мертв: он сидел рядом со мной и беседовал с метрдотелем. Кроме того, Алан не знал меня: мы встречались в первый раз. Он встал и, заметно нервничая, откашлялся.
– Привет, – сказала я, пожимая его руку. – Так это вы – любовник моего брата?
Конечно, я не сказала ничего подобного! Кому захочется, чтобы все эти банкиры пролили мартини себе на брюки? Весь Манхэттен стал бы жертвой короткого замыкания. Вместо этого я вяло взяла его твердую руку и спросила:
– Так это вы законник моего брата?
Он подтвердил и сказал, что много обо мне слышал. Алан и Феликс несколько раз переглянулись, как актеры, забывшие, чья реплика идет следующей.
Затем они стали препираться, кто должен выдвинуть мой стул – это сделал официант, волшебным образом появлявшийся в нужный миг и тут же исчезавший, – и кто сделает заказ.
– Я сама закажу, – вмешалась я. – Феликс, ты будешь есть свиную отбивную с луком. Алан, вы похожи на человека, который любит рибай-стейк – среднепрожаренный, со шпинатом. Я возьму то же самое. И всем по мартини, – обратилась я к официанту, протягивая ему меню. – Мужчинам с джином, а мне с водкой.
– «Оливер Твист?» – спросил официант.
– Да, с оливками, – сказала я, откинулась на спинку стула и улыбнулась небольшому светлому залу.
Мужчины изумленно уставились на меня.
– У женщин есть кое-какие таланты, – объявила я, разворачивая салфетку.
– Но как вы узнали, что это мой любимый стейк?
– Феликс так много о вас рассказывал… – пояснила я, наблюдая, как у Феликса краснеют щеки. – У меня такое чувство, что я вас хорошо знаю. Вы похожи на мужчину, который предпочитает рибай-стейк. И бреется без зеркала.
Получив под столом тревожный пинок от Феликса, я поняла, что игра зашла слишком далеко. Алан сидел, уставившись на свои колени.
– Грета собирается работать, – сменил тему Феликс.
Настала моя очередь удивляться.
– Вот как? – оживился Алан, наклоняясь ко мне. – И какую же работу предлагают нынче женщинам?
– Пусть лучше Феликс расскажет, – вывернулась я.
Мой брат улыбнулся:
– Женщины сейчас работают кем угодно. Это поразительно, просто поразительно. Ну а Грета… Ты и вправду хочешь, чтобы я рассказал?
Я пожала плечами:
– У тебя получается гораздо лучше.
– Она фотографирует большие здания, внутри и снаружи, – на случай, если мы вступим в войну и немцы будут бомбить Нью-Йорк. Потом можно будет восстановить их в первозданном виде. Интересно, да?
Алан поднял брови.
– Вы, как африканский гриот [10], сохраняете для нас нашу цивилизацию.
– Вряд ли, – заметил Феликс. – Все, о чем думают фотографы, – это свет и тень. На сам объект им наплевать.
Я улыбнулась:
– К сожалению, он прав. О, мартини!
Мой брат-близнец постукивал рукой по столу в такт фортепиано и оглядывал зал. Казалось, он не интересовался ни мной, ни любовником, ни кем-нибудь еще и был встревожен из-за какой-то пропущенной встречи. Странно, возмутительно и очень похоже на моего брата – но похоже совсем не в том смысле, на который я рассчитывала. Я страстно желала, чтобы этот Феликс был «тем самым Феликсом», чтобы он больше походил на моего брата образца 1918 года (с изречениями и улыбками, позаимствованными у Брильянтового Джима [11]), но… Мы забываем, что мертвые возвращаются к жизни со всем тем, без чего мы охотно обошлись бы. Они все так же не умеют готовить, вечно опаздывают и бросают телефонную трубку, не сказав: «Я тебя люблю». Они не исправились – лишь вернулись. И вот он сидит передо мной, поджав губы, как подросток, которому до чертиков скучно. Мне хотелось запустить в него булочкой, поданной к обеду. Скучно? Да мы же здесь, все вместе! Все трое, вместе, живые! Но я единственная знала о судьбе каждого из нас, знала, как все будет. И что же делать? «Сидел бы ты и не ерзал!» – хотелось мне прикрикнуть на Феликса.
Но потом я увидела, что Алан ведет себя так же. На первый взгляд они походили на двух мужчин, которым смертельно скучно слушать женскую болтовню. Они кивали головами – медной и серебряной, катали по столу орешки, глотали спиртное, как лекарство (оливки в ужасе залегали на дно). Но я знала правду. Эти двое не скучали. Они были грабителями, которые спрятали деньги в комнате и выдавали свой секрет не тем, что смотрели на тайник, но тем, что старались не смотреть на него, изучая все остальное, обследуя глазами потолок, пол, стол. И это их выдавало. Любой детектив мгновенно обнаружил бы тайник, поднял половицу и вытащил бриллианты со словами: «Вот вам, идиоты!» Я легко разгадала тайну этих нервных мужчин, которые постукивали пальцами и возились с кольцами для салфеток, темами для разговора, вилками и ножами – даже не задевая друг друга. Я не сразу поняла, что к чему. Если бы затих звон тарелок и серебра, гвалт и гомон посетителей, уже успевших принять по паре коктейлей, звуки улицы и кухни, вы услышали бы, как звякают льдинки в бокалах от стука их сердец. Все очень просто: двое влюбленных мужчин.
– Где же еда? – спросил Феликс, глядя в свой опустевший бокал. – Я проголодался, а вы? – Он поднял глаза, робко улыбаясь, и залился румянцем.
Влюбленные мужчины. Мне хотелось потянуться через стол и соединить их руки. Но конечно, я не могла этого сделать, не могла даже намекнуть, что все знаю.
– Они хотят, чтобы мы стали пьяными и добрыми, – сказала я.
– А я уже! – решительно отозвался Алан.
Итак, все уже началось. Я была готова встретиться с человеком, который станет любовником позже, а сейчас, как тропическое растение, не цветущее в другом климате, сейчас был всего лишь платоническим другом, о котором тосковал мой брат. Но они явно не нуждались в подсказках, потому что уже стали любовниками.
– Алан, расскажите мне еще раз, как вы познакомились.
Он посмотрел на меня профессиональным взглядом:
– Позвольте припомнить… Кажется, это было на вечеринке?
– По-моему, в тот день давали пьесу одного из драматургов Ингрид, – перебил его мой брат, откинувшись на спинку стула и глядя в окно. – Была премьера, и сам спектакль мы, конечно, пропустили: если не ошибаюсь, сплошные ирландские призраки и семейная драма. А вечеринку устроили в квартире одной богатой дамы на Парк-авеню. Лифтер не пускал тех, кто не мог назвать фамилий хозяйки и драматурга. Слава богу, Ингрид была там – я-то никого не знал!
– Аманда Гилберт, я занимался ее разводом, – сообщил Алан. – Скучная компания. Кроме вашего брата, не с кем было поговорить.
– Одни длинноволосые, лесбиянки да богатые пустышки.
Как это происходило? Они устраивали себе длинные обеденные перерывы и виделись в отеле, предназначенном для таких встреч? Проводили рабочие выходные за городом, засиживались допоздна с клиентами? Как они обманывали своих жен, подруг или секретарш? И как лгали самим себе?
– А, вспомнил! – сказал Алан со скрытой усмешкой. – Одна старушка в перьях стала орать на официанта за то, что он принес ей лайм вместо лимона. Я видел, как этот молодой человек обернулся к ней и сказал… а что же он сказал?
Феликс сделал вид, что ничего не знает, и принялся вертеть в пальцах бразильский орех.
– Ты все помнишь! – воскликнул Алан и пояснил для меня: – Он повернулся к ней и сказал: «Когда вы были маленькой девочкой, мадам, вы именно такой женщиной мечтали стать?» Я понял, что мне надо с ним познакомиться.
Тут они наконец посмотрели друг на друга и рассмеялись. Здесь уже любой все понял бы; они едва не коснулись друг друга, вспомнив, как это было, но отдернули руки и взялись за бокалы. Конечно, на той вечеринке взгляды их скрестились. Каждый вмиг увидел «подсказку», которую они давно должны были выучить, тот проблеск интереса, который некая часть разума воспринимает целиком за одно великолепное мгновение. После этого мертвое молчание – они похожи на свидетелей, способных выдать слишком многое. Затем все забывается; наконец можно подойти и представиться молодому огненно-рыжему мужчине, разгоряченному выпивкой, лукавя при этом не больше, чем любой адвокат в разговоре с потенциальным клиентом. Завести умный разговор, обменяться визитными карточками. Никто ничего не заметил бы, кроме внимательной жены. Интересно, была ли Ингрид в другом конце комнаты, следила ли за каждым их шагом, как шпион следит за передачей портфеля на вокзале? Глаза их, должно быть, выдали все. Взгляды, которые не могли оторваться друг от друга. И не важно, что они говорили. Когда душой завладевает страсть, слова становятся лишь фоновой музыкой.
– Я так рада встрече с вами, Алан, – сказала я. – Вы, кажется, уже стали лучшими друзьями.
Они не знали, что ответить, но, к счастью, в этот миг принесли еду. Оба улыбались в свои тарелки, словно читали там что-то очень приятное.
И только в самом конце, когда мы с Феликсом ждали такси (Алан уже дошел до конца квартала), я собралась с духом и сказала:
– Алан, мне кажется, просто замечательный.
Феликс тепло улыбнулся:
– Я знал, что он тебе понравится.
Швейцар открыл дверцу такси, и мы на мгновение застыли на грани разговора. Над нами кружились какие-то птицы – скворцы? Раздался визг шин, и женщина в ярко-зеленой шали отскочила назад, крича и скандаля, но мы не смотрели в ее сторону. Приоткрыв губы, мы смотрели друг на друга. Как это высказать? Фразы кружились у нас в головах, точно скворцы, точно ласточки. Как же сказать это? Можно начать так: «Хочу, чтобы ты знал». Или: «Я все понимаю». Мы смотрели друг на друга. Женщина кричала, таксист тоже.
– Феликс…
– Потом, – сказал он и скользнул в салон.
Захлопнулась дверца, раздался свисток швейцара, и Феликс снова стал удаляться от меня по Пятой авеню. К глазам подступили слезы, я отвернулась. Здесь он был жив и жил беззаботно, легко, со всеми мелкими проблемами и заботами, какие бывают у живых. Жена, ребенок, любовник – вот такие заботы. Но он снова ушел, и снова на меня нахлынуло это чувство. Ни он, ни Натан, ни малыш Фи не знали, что мое долгое пребывание здесь заканчивается: до процедуры оставалось несколько часов. Сегодня я уеду на такси. Завтра я окажусь дома. Маленькая смерть: так я стану воспринимать это каждый раз. Я была не путешественницей – скорее мухой-поденкой, живущей день или неделю, а затем погибающей, чтобы снова перевоплотиться в саму себя, снова биться у сетчатой двери. Две процедуры позади. Впереди еще двадцать три.
Вскоре я узнала, чем процедура в этом мире отличается от двух других. Придя домой, я обнаружила, что мой сын играет с миссис Грин в какую-то шведскую игру: он должен был прятаться за диван, пока она вяжет на кушетке. Я была еще начинающей матерью, не могла протестовать, и поднятые брови Грин (она вязала беспрестанно, как паук плетет паутину) заставили меня промолчать. Голова Фи подскочила вверх, словно у марионетки; он закатил глаза и механически улыбнулся, прежде чем покинуть свое убежище и обнять мои колени:
– Мама, миссис Грин рассказала о женщине-призраке, которая жила здесь. Ты знаешь о ней? Знаешь, что по ночам она штопает в коридоре носки? Можно я сегодня вечером останусь и посмотрю на нее, мама? Можно?
Старая дева как ни в чем не бывало постукивала спицами, плетя свою паутину, брови оставались приподнятыми: кто я такая, чтобы спорить с ней? Возможно, этим призраком была я сама – мерцающий отблеск женщины, что скользит во сне между мирами.
– Маме нужно вздремнуть, дорогой. Потом я схожу с тобой в парк.