Невозможные жизни Греты Уэллс Грир Эндрю Шон
По тону Алана я поняла, что он улыбается.
– Дергал за все веревочки.
Малыш Фи услышал волнение в моем голосе и выбежал в коридор, наверняка полагая, что любая хорошая новость обязательно имеет отношение к нему.
– Твой дядя возвращается домой! – провозгласила я, и он запрыгал на месте.
– Кое-что еще надо утрясти, – сказал Алан. – Завтра, а может быть, даже сегодня. Я доставлю его прямо к вам.
– Спасибо вам, Алан! Спасибо вам.
Я положила трубку, подняла Фи в воздух и расцеловала его, а он все смеялся и смеялся.
Мне надо было чем-то занять себя в ожидании Феликса. Я прибралась в доме, сварила овсянку, погладила простыни. Алан больше не звонил. Я смотрела, как Фи играет с оловянными солдатиками, выслушивала его вопросы, на которые трудно было ответить. В итоге нам с миссис Грин пришлось объяснять моему сыну, что такое война.
Это было все равно что объяснять смысл любовного акта, лишенного внутренней логики для всех, кроме участников, – но они обходятся без логики, ими движет страсть. Беседа по большей части состояла из моих глупых ответов на его весьма разумные вопросы.
– Есть плохие парни, немцы, – сказала я, – они хотят захватить то, что им не принадлежит. А наша страна пытается остановить их и заставить вернуть захваченное.
– Плохие парни – это немцы? – спросил Фи, не отрываясь от своих солдатиков: те вступили в бой, который он никак не мог соотнести с настоящим. – Разве мы плохие парни?
Я стала долго объяснять, с помощью миссис Грин, что мы – американцы и воюем на стороне Америки. Французы стреляли по русским (это был набор из серии «Наполеоновские войны»), и сын голосом изображал негромкие взрывы. Наконец огонь прекратился, и тут же прозвучало:
– Миссис Грин, а вы плохой парень?
Дело в том, что она не была американкой. Тут миссис Грин поступила не очень умно, сказав, что Швеция нейтральная страна и ей все равно, кто победит. Фи разревелся и спросил сквозь слезы: неужели она не хочет, чтобы хорошие парни победили?
И только позже нам удалось провести связь между войной и его отцом. Как ни странно, это не вызвало никакой вспышки: он просто сидел над батальной сценой и кивал, как некое божество. Я открыла рот и начала рассказывать о дяде, но вовремя опомнилась. Миссис Грин смотрела на меня с любопытством. О дяде мы никогда не говорили. Вот так мы сидели и наблюдали, как Фи играет в солдатики, среди которых теперь был его отец.
Позже в тот день мы шли по улице – мой сын, миссис Грин и я, – пробираясь через еще один Нью-Йорк в военном обличье. Мне не удалось придумать ничего лучшего, чтобы отвлечься от известия о Феликсе: я так и не поверила в него до конца. Наша цель состояла в покупке плотных штор для светомаскировки, чтобы не оставлять Фи без рождественских гирлянд. Вообразите меня, упакованную на манер футбольного полузащитника, в шерстяном платье такого вида, будто в нем забыли вешалку для одежды; миссис Грин, похожую на громилу в своем огромном пальто; бедного Фи, который с трудом двигался в тесном шерстяном костюмчике. Я не верила своим глазам: никто на нас не пялился. Мы хорошо вписались в толпу, где каждый был одет по-своему: пожарные в комбинезонах, продавщицы в воронкообразных шляпах и в синих крокодиловых лодочках итальянцы, торговавшие вразнос горячим картофелем. И конечно, повсюду мелькали парни и мужчины в совершенно новой, еще не отглаженной форме – прямо со склада, – с большими вещевыми мешками: все они направлялись к поездам, покидая родные дома. Город мало изменился с момента нападения на Пёрл-Харбор; я почему-то представляла себе, что все будут сидеть по домам, но на Манхэттене это невозможно. Обращали на себя внимание любопытные детали, например надписи на таксофонах: не звонить по этому телефону во время воздушной тревоги! А на одной улочке возле дешевого магазина развели небольшой костер из вещей с надписью «Сделано в Японии». До этого здесь жгли пластинки Бетховена и Брамса. Все шло по кругу.
Магазин тканей, в отличие от улицы, был местом, где царило паническое настроение. Каждый кусок ткани, подходящий для того, чтобы закрыть окно, был выставлен напоказ и оценен в тридцать девять центов. Миссис Грин откуда-то точно знала, что надо брать, – к моему удивлению, это оказалась совсем не черная ткань, а самая простая, серая, из хлопка. Она схватила рулон и бросила его на измерительный стол. Пухлая, сильно накрашенная девушка, с зачесанными назад черными волосами, отрезала кусок нужной длины, и я расплатилась, достав деньги из своей дурацкой сумочки с пластмассовой ручкой. Потом нам пришлось спасать Фи от «огромного паука-колдуна», затянувшего его в черную кружевную паутину. Я купила ему четверть ярда этих кружев, и он надел их как шарф. Похоже, миссис Грин была шокирована. Мы были на полпути к дому, когда завыли сирены воздушной тревоги.
Сначала никто не знал, что делать. Большинство прохожих продолжали идти как ни в чем не бывало. Какой-то тип с черной треугольной повязкой вышел на мостовую и закричал: «Я уполномоченный по гражданской обороне! Всем войти в ближайшее здание и лечь на пол!» – но люди, несмотря на его нелепые команды, шли своей дорогой. Полицейский остановил движение, но не смог заставить пассажиров покинуть автобус: никто не встал с места. Размахивая пистолетом, он кричал: «Но я полицейский! Я полицейский!» – пока не отчаялся и не ушел, задавая вопрос в пустоту: «Что же мне делать? Стрелять в этих несчастных мерзавцев?» К тому времени мы уже ворвались в магазин вместе со множеством других дам, обремененных покупками. Я завернула Фи в свой мех, как самки поступают со своими детенышами, и провела рукой по его лицу. Щеки были мокрыми: он плакал.
Через несколько минут страшный шум прекратился и стали слышны громкие рыдания моего сына. «Ну, малыш, – сказала я, поглаживая Фи по голове, – тише, тише, успокойся». На миг мне стало легче оттого, что на другом конце зала еще одна женщина успокаивала своего сына, – но оказалось, что это зеркало, в котором отражаемся я, такая непривычная, и Фи. Я испуганно переглянулась с портным. Затем сцена стала еще более комичной: из-за занавески вышел молодой человек в боксерских трусах и подтяжках и спросил: «Эй, мы что, должны лечь?»
– Нет, – сказала миссис Грин. – Мы просто должны ждать внутри, пока не дадут отбой.
Он усмехнулся:
– Что ж, спасибо, мэм. Значит… я могу туда вернуться?
Она глубоко вздохнула, а затем, к моему удивлению, сказала:
– Нет. Пока не дадут отбой, нельзя.
– Тогда ладно. – Он застенчиво улыбнулся. – Если дамы не возражают… – Он взял с полки хомбург [29], водрузил на голову, скрестил на груди руки и стал ждать вместе с нами, кивая по очереди всем дамам.
Никто не объяснил, что он может одеться, даже ошеломленный хозяин магазина, который заводил свои часы. Все домохозяйки с сумками, полными тканей для затемнения, стояли и любовались его фигурой. Миссис Грин старалась не встречаться со мной глазами. А мне этого хотелось: так приятно было обнаружить, что у нее есть чувство юмора.
Наконец дали отбой: три коротких сигнала, повторяющиеся снова и снова. Молодой человек попрощался с нами, приподняв шляпу, все дамы собрали свои вещи, а я собрала Фи. Женщины засуетились, мешая нам выходить: все разом стали наклоняться за сумками, обувать снятые туфли, поднимать разбросанные перчатки и пальто – точно осенние деревья, которые вдруг передумали и стали прикреплять обратно каждый лист. Я немного задержалась, глядя на рождественские булавки для галстуков, хотя и знала, что это глупо, ведь в ближайшие несколько лет Натану предстояло носить форму. Ему было нужно другое: средство для выведения пятен крови с одежды цвета хаки и что-нибудь способное отогнать ужас. «Мне нужен букет, – сообщал, бывало, Феликс цветочницам, – который говорил бы: „Я способен отогнать печаль“. Можете сделать такой?» Некоторые могли.
– Вот и мы, – сказала миссис Грин, когда мы добрались до дому и втащили в квартиру сверток ткани. – Вытирай ноги, Фи.
На Патчин-плейс билась на ветру веревка, плохо привязанная к флагштоку. Даже из нашей прихожей было слышно, как звякает металлическая пряжка, ударяясь о столб.
Я услышала крик моего сына: «Дядя Икс!» – и зашла за угол, снимая пальто. В гостиной сидели Феликс и его адвокат Алан Тэнди, эсквайр, с лицом красным от каминного пламени, в полосатом голубом галстуке. Брат был в простой рубашке, брюках и хлопковой куртке. Вероятно, в этой одежде его и схватили. Он обернулся и увидел меня.
– Феликс! – Я рванулась к нему, уронив шляпу на пол. – Тебя освободили!
Он улыбнулся, когда я его обняла, но что-то в нем изменилось. Темные, похожие на запятые полукружья под глазами. Худой, испуганный и тихий. Невыносимо. Для близнеца в этом есть нечто противоестественное, как будто изображение в зеркале изменилось, а ты – нет.
– Грета… – произнес он. Глаза у него были такими же тусклыми, как запонки.
– Счастливого Рождества, Грета, – сказал Алан, улыбаясь.
– Слава богу, тебя выпустили. Ты в порядке? – Я обратилась к сыну, который вцепился в него: – Фи, иди к себе, тебе пора спать. Взрослые будут разговаривать. Правильно, миссис Грин?..
Она улыбнулась, осмотрев участников сцены, и потащила ноющего ребенка из комнаты. Феликс пододвинул ко мне чашку. Алан поднялся, шурша твидовым костюмом, чтобы приветствовать меня по всем правилам. Последовали формальные объятия и слова. Я пыталась найти нужные слова, понять, что можно сделать с этими мужчинами, которые нервно сжимают ручки дымящихся чашек, – с этими мужчинами и с их жизнью. Мне казалось, что каждый из нас просто должен приложить все свои силы.
– Спасибо, что навестила меня. Это было моим единственным развлечением, – сказал Феликс.
Флагшток продолжал дребезжать.
– Я не спросила, как тебя там кормили.
Он затянулся сигаретой, другой рукой протирая глаза.
– Полагаю, непатриотично так говорить, но если уж сажать на хлеб и воду, то немецкий хлеб был бы предпочтительнее. Они думали, что я шпион.
– Выглядишь ты ужасно.
Он выдавил улыбку, не открывая глаз:
– Спасибо, Грета. Нас не пытали. Кроме меня, там были итальянцы и куча гансов. Так вот, всебыли шпионами. Но Алан меня вытащил.
– Отчасти нам повезло, – сказал Алан. – Мне удалось устроить так, что его дело уничтожили. Я знаю многих полицейских. И судью тоже.
– Спасибо, – поблагодарила я его серьезным тоном.
Оконные стекла дрожали под напором завывающего ветра.
Алан глубоко вздохнул, пригладил короткие седые волосы и сказал:
– Но мы не можем уничтожить газеты с его именем.
Феликс испуганно посмотрел на него.
– Там упоминалось место, где вас нашли, – уточнила я.
«Дин-дин», – звенел в тишине флагшток. Оконные стекла дребезжали. Мы сидели на своих местах неподвижно, молча переглядываясь.
Молчание нарушил Алан:
– Что-нибудь придумаем. Мы с Гретой о вас позаботимся.
Он посмотрел на Феликса в упор, переложив чашку в другую руку, возможно желая удержаться от утешительного жеста. Конечно, он уже позволил себе такой жест по дороге из тюрьмы: пожал Феликсу руку, под пальто, чтобы не увидел водитель.
Я услышала в коридоре осторожное покашливание миссис Грин, предупреждавшей о своем приближении. Взгляды мужчин разлетелись в разные стороны, и скоро Алан попрощался, снова став любезным деловым человеком, которого я знала. Я попыталась представить, каким он был бы в 1918 году – в жилете и фраке, с карманными часами. Дверь щелкнула, закрываясь.
– Ингрид осталась в Вашингтоне, – сообщил Феликс, глядя на дверь. – У своего отца. Плохо, что я попал на заметку. И в газетах нехорошо об этом написали.
– Она забрала твоего сына.
– Я потерял работу, – сказал он, глядя на меня прищуренными глазами.
– Феликс!
Он нервно попыхивал сигаретой.
– Без всяких объяснений. Не сочли нужным. Теперь меня никуда не возьмут.
– Феликс! – воскликнула я, схватившись за подлокотники его кресла так яростно, что он испугался. Мне было нелегко это сделать в тесном платье. – Феликс, ты не можешь жить один.
Он облокотился на свободную руку и выдохнул дым.
– Грета, Алан был в баре вместе со мной. Он знаком с полицейскими, но не мог мне помочь.
– Переезжай к нам с Фи, – предложила я. – Ребенку нужен мужчина в доме.
– Я не мужчина! – Он перешел на крик. – Ты что, газет не читала? Я сексуальный преступник.
– Все будет хорошо.
– Когда? – (Я ничего не сказала и отошла от него.) – Мне очень жаль. Ты не должна была ни видеть, ни слышать этого. Должно быть, это внушает тебе отвращение.
– Я не та, за кого ты меня принимаешь.
Он взглянул на меня, и я увидела в его глазах искорку надежды.
– Я уже говорила, – добавила я.
Он сглотнул и поморщился от какой-то неведомой мне мысли, а затем, понизив голос, спросил:
– Когда все будет хорошо? Для таких, как я?
В комнату ворвался яркий свет послеполуденного солнца: пролившись на люстру, он мгновенно рассыпал преломленные лучи по лицу и телу моего брата. И я вдруг поняла, что такого времени еще не видела. Но этого нельзя сказать человеку. Нельзя сказать, что ты видел много возможных миров, где люди процветают или терпят неудачу, а для него подходящего мира нет. Через мгновение прекрасный световой эффект пропал. У входной двери послышался голос доктора Черлетти. Пора было идти на процедуру.
– Переезжай к нам, – только и успела сказать я, прежде чем миссис Грин впустила доктора.
В сочельник я и тетя Рут, закутанная в свою старую шубу, сидели на крыше, передавая друг другу косячок. О восьмидесятых можно сказать что угодно, но, по крайней мере, травку тогда доставали без особых проблем. Мы обе были в черном, с красными от слез лицами: только что с похорон.
– Это невыносимо, – сказала Рут в небо 1985-го. – Кажется, отныне я буду ходить только на поминки.
На этот раз умер Алан.
Панихида состоялась в главной методистской церкви. Мы слушали речи мужчин, которые вставали между двумя великолепными урнами, украшенными розами, и говорили о покойном. На похоронах геев всегда много цветов. Я давно перестала ходить на похороны: эти стали первыми с тех пор, как почти год назад умер Феликс. Я наблюдала ужасные перемены. Раньше собирались старые друзья умершего и вспоминали, каким он был молодым, сильным, веселым и мужественным. Теперь эти речи произносили молодые люди, знавшие покойного от силы шесть-семь месяцев: юноши лет двадцати, с жидкими бородками, в красивых тесных костюмах, захлебывались в бесконечных рыданиях. Один худощавый парень встал и, не отрывая глаз от витражного образа негасимой свечи, высоким срывающимся голосом запел хорошо знакомый спиричуэл «В саду». Конечно, все объяснялось тем, что старых друзей Алана уже не было в живых, а эти знали его не так долго. Они пришли на похороны старшего товарища, с которым подружились незадолго до его смерти. Неужели их тоже пожрет пламя? Я не могла этого вынести. Я не могла слушать, как молодой любовник Алана поет «В саду», в точности как раньше Алан пел это для Феликса. Мы тихо ушли со службы, но никто нас не осудил: никто не знал, что мы там были.
– Помнишь, как мы познакомились с Аланом? – спросила меня Рут, закидывая голову и затягиваясь. Холодное небо светилось, как воск. Где-то – черт знает где – было солнце. – Феликс привел его ко мне на завтрак. Такого большого и красивого, с обручальным кольцом.
– Не может быть, – возразила я, принимая косяк из ее рук. – Он ушел от жены годом раньше.
– А может, со следом от обручального кольца. – Она вздохнула. – Алан тогда показался мне страшно сексуальным. Это ужасно, да? По-моему, я завидовала Феликсу.
– Помню, каким он выглядел взволнованным. Так, будто мы могли его возненавидеть – например, за то, что он старше. А я только и думала: «Ой, слава богу, наконец-то».
Она взяла меня за руку и отвернулась:
– Сейчас я снова расплачусь из-за тебя.
Я рассказала ей историю, которой поделился со мной Феликс. Они были вместе всего несколько недель и однажды утром лежали в постели. Вдруг Алан заплакал. Феликс спросил, в чем дело. Что я натворил, из-за чего ты так несчастен? Но Алан всегда был скуп на слова. Продолжая плакать, он отвернулся и ничего не сказал. Крупный мужчина, плачущий утром в постели. Феликс снова спросил: о чем ты горюешь? Тот засмеялся сквозь слезы и сказал, качая головой, только одно: «Я не горюю». На их плечи лился утренний свет. «Я не горюю». И Феликс знал, что он имеет в виду.
– Он был ужасно сексуальным, – повторила Рут, а затем вздохнула глубоко и печально. Я увидела, что она снова плачет. – Я так скучаю по ним обоим.
– Жаль, что ты не можешь путешествовать вместе со мной и видеть их. Правда, сегодня мне от этого ничуть не легче.
Она крепче сжала мне руку:
– По тебе, Грета, я тоже скучаю. Мне нелегко оттого, что ты все время меняешься. Ведь ты – все, что у меня осталось.
– Прости, – извинилась я, хотя мне и казалось, что Рут втайне наслаждалась общением с Гретой 1918 года, своим новым «проектом». Если бы каждая из нас снова застряла не в своем времени, эта Грета стала бы неплохой компаньонкой для моей тетки. – Осталось всего восемь процедур. Потом все это закончится.
– Расскажи мне об Алане, – попросила она, хлюпая носом. – Хочу представить, что он жив.
– В сорок первом году дела идут плохо. Феликс, как ты знаешь, только что вышел из тюрьмы, но от него ушла жена и забрала сына. Он потерял работу. Я этого не понимаю, я пытаюсь исправить эти миры, а в них полно ловушек. Но там, по крайней мере, у него есть Алан.
– Он такой же ковбой, каким мы его знали?
Я засмеялась:
– Нет, очень деловой. Никаких ковбоек! Но я видела их вместе. Он… не горюет. С Феликсом он не горюет.
– А в другом мире, в восемнадцатом году?
– Там я Алана не видела. – Я наклонилась к Рут и протянула ей косяк. – Знаешь, с тех пор как умер Феликс, прошел почти год. Я буду отмечать годовщину его смерти. Хочу провести поминки здесь, на крыше. – (Она с хмурым видом взяла косяк.) – Я пригласила Натана.
– Ты разговаривала с Натаном?
– Оставила ему сообщение на автоответчике, – сказала я и добавила: – Он имеет такое же право прийти, как и все остальные.
– Понимаю. Ты хочешь увидеть Натана – теперь, когда его повидала твоя Грета из сороковых. О ней не беспокойся: она лишь пытается понять, что случилось. По-моему, она не говорила Натану, что он ушел от другой женщины. Вряд ли она пойдет на такое.
Рут плотнее запахнула шубу и выставила подбородок, чтобы еще раз затянуться.
– Не знаю, что делать, если он придет. Я так волнуюсь. Не знаю, что ему говорить, – сказала я и рассмеялась. – Велю всем одеться, как одевался Феликс. Он меня об этом просил.
– Забавно, – произнесла она, выдыхая дым.
Я улыбнулась: эта женщина находила кого-то забавным!
Мы долго сидели в тишине. Со всех сторон поднимались столбы дыма или пара: из дымоходов, от дорожных конусов, высоких башен и лодок на реках. Слои синей и серой сажи. Мне надо было кое-что сказать ей.
– Знаешь, она ищет Лео, – внезапно сообщила Рут. – Грета из восемнадцатого.
Я устроилась поудобнее в своем мягком пальто.
– Что ты имеешь в виду?
– Она пошла в библиотеку, чтобы отыскать Лео Бэрроу в городском телефонном справочнике. Я не могла ей помочь: совсем не ориентируюсь в той библиотеке. Сердце кровью обливается, когда смотришь на эту Грету. Все время плачет там, наверху. С тех пор как умер Феликс, я не видела тебя такой грустной.
– Лео был очень, очень милым. И остроумным. Он совсем не похож на Натана. Понятно, почему она влюбилась в него. Это очень важно – быть чьей-нибудь первой любовью.
– Я хотела бы с ним познакомиться. Но она не смогла его найти. Ни в одном из районов.
– Он вырос на севере Массачусетса. Может быть, в нашем мире он там и остался. Я тоже хочу, чтобы она его нашла, но как мне быть с ним, когда все это закончится?
– Это смешно. Вы же все – одна Грета. Каждая старается сделать как лучше, но по-своему. Ты хочешь спасти Феликса, вторая – сохранить Натана, а третья – воскресить Лео. Я вас понимаю. У всех нас есть кто-то, кого мы хотим спасти от крушения, ведь так?
Я посмотрела вниз, на Гринвич-Виллидж: над самыми высокими зданиями торчали, как минареты, водонапорные башни. Дым, пар и огни, зажигающиеся в темноте.
Я сказала:
– Помню, как Алан затащил Феликса в океан и оба орали как сумасшедшие.
– А я помню, как волновался Феликс, переезжая к нему, – сказала Рут. – Когда уезжал из Патчин-плейс.
– Помню, Алану нравились эти ужасные усы.
– Я старуха, – проговорила она на редкость сокрушенно, что было на нее не похоже. – Мне положено терять старых друзей. Но почему умирают молодые?
Холодный город внизу, голые деревья в парках, красные стоп-сигналы на черно-белых улицах – все это походило на плохо раскрашенный фильм. Где-то радио передавало для уличных танцоров нечто новое, непостижимое для меня, – громкие выкрики под музыку: бум, бум, бум. Мне надо было кое-что сказать ей:
– Рут, у меня большая беда.
– Ты про Натана? Я думала, тебе удалось все устроить. Он расстался со своей девушкой, и ты сказала, что на этот раз, как тебе кажется, все будет по-другому. И я верю.
– Не там. В восемнадцатом.
– Там, где у тебя новый Натан? Это из-за молодого человека, которого она полюбила? Еще есть время, чтобы все уладить.
Синие и серые слои сажи в небе точно пятна на серебряном подносе.
– Рут, по-моему, она беременна.
Глаза мне, сам того не сознавая, открыл доктор Черлетти во время последней процедуры. Он был занят, как всегда, надеванием обруча мне на голову, вкладыванием мне в руки банки с молнией и высеканием синей искры из моего пальца. По его словам, во время конвульсий я обычно сидела прямо. На этот раз, однако, я упала в обморок. Придя в себя, я обнаружила, что лежу на кровати, а он держит мое запястье.
– Как вы себя чувствуете? Сегодня что-то не так?
– Не знаю.
– Когда у вас была менструация? – тихо спросил Черлетти.
И тогда все стало ясно. Я пропустила месяц в начале курса лечения, но мой цикл, казалось, восстановился. Отслеживать свой цикл во всех этих мирах, при множестве событий, было нелегко. Но каждая женщина знает, о чем говорят обмороки, постоянный голод, боли в груди. Я все поняла, лежа в своей кровати с балдахином и наблюдая, как озабоченно сморщился врач. Я знала. Я это чувствовала.
– Как обычно, – сказала я. – Все нормально.
Он посмотрел на меня очень внимательно, затем улыбнулся, снял с меня обруч, закрыл свой деревянный ящичек и велел мне отдохнуть. Я осталась наедине с вечерним светом.
Ребенок. Не взятый взаймы Фи, бегающий с моими туфлями по ковру в гостиной, а ребенок внутри меня. Я напоминала волшебную банку Черлетти в ящике, обитом зеленым бархатом: скрытая, тихая и заряженная тем, что может изменить мой мир. Через восемь месяцев мелькнет искра.
Это началось не в ту ночь с Натаном, неделей раньше, а месяц назад, в Массачусетсе, в одну из тех лунных ночей. Вдруг я рожу через восемь месяцев? Вдруг мой живот станет виден через три-четыре недели – намного раньше, чем у верной жены? Что случится тогда? А если еще ребенок будет мало похож на некоего доктора Михельсона, если у него будут большие карие глаза…
Я встала, ощущая головокружение, и пошла искать Рут. Я все ей рассказала; взяв меня за руки, она стала задавать трудные вопросы, а потом дала мне один адрес в Нижнем Ист-Сайде. «Я знаю женщин, которые таким образом сохранили свой брак», – сказала она. Было темно, но до прихода Натана оставалось еще несколько часов. Я накинула длинный плащ и вышла в дождливую ночь.
Должно быть, все это выглядело кошмарно: лошади-скелеты стояли с надетыми на морду мешками овса, а их хозяева-скелеты похлопывали животных, наблюдая за тем, как я пробираюсь по булыжникам в шелковой юбке. Вуаль скрывала меня от чужих глаз, но все-таки женщина, идущая ночью одна, должно быть, выглядела странно. Возможно, меня принимали за проститутку. Подойдя к двери, я увидела только овальный витраж и дверной молоток в форме лилии. Из дома доносился женский голос – сначала я думала, что это разговор по телефону, но потом услышала тоненький плач. Рядом со мной включился свет. Окно было плотно занавешено. За дверью, судя по звуку, кого-то вырвало. Голос женщины стал суровым. Вдруг рядом со мной появился мальчик: «Леди, подайте пенни! Подайте пенни!» Он повторял это как автомат, – казалось, получив пенни, он пустится в пляс, чтобы развлечь меня. Грязный, оборванный, с гримасами профессионального попрошайки, он знал о происходящем за дверью гораздо больше меня. «А теперь уходи, уходи», – велела я, вручая ему всю мелочь, найденную в сумочке. Закапал легкий дождь, и я подумала, что этот дом не отмоют никакие ливни. Мимо меня катился маленький обшарпанный двухколесный экипаж; я машинально остановила его, забралась внутрь, сказала водителю: «Патчин-плейс» – и тут поняла, что кричу. Мы поехали, а дождь становился все гуще и сильнее. Больше я туда не ходила.
Натану я ничего не сказала.
Я вернулась в 1918 год и занялась уборкой вместе с Милли, твердо помня: надо решить, что мне делать. Одна из Грет по окончании процедур останется здесь, с ребенком. Одной из нас придется объясняться с мужем. Отправив Милли в магазин, я встала перед зеркалом и сосредоточилась на ощущениях в животе и груди. Внешне ничего не было заметно, время еще оставалось. Была возможность привести все в порядок. При разнице всего лишь в месяц трудно что-либо установить. Лео умер, Натану совершенно не следовало знать о нем. Однако я не учла, что этот Гринвич-Виллидж был гораздо меньше моего. А в небольших городках не бывает секретов.
Когда Натан пришел домой из клиники, я услышала, что в прихожей возятся двое мужчин. Звон ключей, неуверенные шаги, тихий смех, – наверное, он пришел вместе с подвыпившим приятелем.
– Грета! – донесся пьяный голос мужа.
До чего радостно было видеть, как он пытается криво улыбаться. Главное, что он не содрогался от горестных воспоминаний, – пусть даже от него сильно пахло виски. Рядом с ним стоял низенький моржеподобный мужчина в бобровой шапке. Он поцеловал мне руку. – Грета, ты ведь помнишь доктора Инголла?
Я сказала, что помню, и удалилась на кухню, где меня ждал цыпленок по-царски.
Я поняла, что Натану было нужно вновь оказаться в мужской компании: он проводил время только со мной, Милли и Рут, которые непрерывно болтали, в то время как его голова разрывалась от металлических осколков и воспоминаний. Мы говорили о планах Натана и о предстоящей через две недели свадьбе моего брата. То ли из-за выпивки, то ли из-за присутствия женщины доктор Инголл почувствовал себя как дома и, сам того не желая, учинил в нашей столовой небольшой взрыв.
Доктор благодарил Натана за службу, восхищался им, объясняя, что больная нога не позволила ему самому помочь солдатам, воевавшим за океаном. Он упомянул газетную заметку, которую читала и я: в ней говорилось о том, что наши бойцы, вернувшись к повседневной жизни, стали лучше прежнего. Эта фраза, «лучше прежнего», звучала тогда на каждом углу. Губы у Инголла блестели от масла. Он изложил свою теорию, как излагают политические взгляды, считая их общепринятыми, – просто потому, что мир так же мал, как, например, Вест-Виллидж.
– Не совсем понимаю, в чем мои сотрудники стали лучше прежнего, – дружелюбно сказал Натан. Руку он, как всегда, держал у подбородка, поглаживая вновь отросшую бороду.
– Уверен, вы поймете, Натан, – ответил Инголл, наклоняя голову. – Они сталкивались с недоступной нам отвагой, слышали, как их раненые товарищи требуют сперва оказать помощь своим друзьям. Эгоизм и жертвенность. То, о чем они раньше не знали. Вершины человеческого духа.
– Согласен.
– И, – продолжал наш гость, осмелев от слов Натана и выпивки, – я слышал, что людям, которые были на фронте, несвойственны дерзость или хвастовство. Все они скромны, смиренны и добры. Мы не рассчитываем, что эти качества будут у солдата, но хотим видеть их у человека.
Похоже, эти слова отражали и взгляды Натана.
– Да, это так, – сказал он.
– Поэтому они вернутся к обычной жизни, война останется в прошлом. Она коснулась их, но не изменила.
– Вы совершенно правы. Но я удивляюсь Генри Биттеру.
– Кто это? Я не знаю этого имени.
– Нет-нет, – сказал Натан, отложив вилку и глядя в сторону – в окно, где светились городские огни. – Мы высадились на Центральном вокзале. Нас поселили в отеле в Среднем Манхэттене, заставили пройти дезинфекцию и дезинсекцию. Взяли мазок на дифтерию. Выдали нам носки, пижамы, тапочки и носовые платки. Рядом со мной стоял парень, который сам не мог ничего взять, и я положил платок ему в карман пижамы. Парень широко улыбался. Он был из Дубьюка, штат Айова. Гранатой ему оторвало обе руки, и он ослеп. Это его не волновало. Он беспокоился лишь о том, как известить об этом родных: боялся, что они узнают все из газет. Поэтому я записал продиктованное им сообщение и попросил девушку из Красного Креста отправить телеграмму. Я прекрасно помню, что там говорилось. – Он снова посмотрел на нас. – Хотите послушать?
На это невозможно было дать никакого ответа.
– Так вот, оно гласило: «Благополучно прибыл в Нью-Йорк. Чувствую себя хорошо. Шестнадцатого ноября попал в передрягу в Дивизионной школе. Обе руки ампутированы. Пострадали глаза. Прохожу лечение. Скажите Донне, что я пойму, если она не захочет быть со мной. Напишите, как вы все поживаете. Генри».
– Ох, – только и смог выговорить его друг-доктор.
– «Чувствую себя хорошо». «Пострадали глаза», – твердо повторил Натан. – «Напишите, как вы все поживаете. Генри».
– Какая печальная участь. И какое благородство по отношению к другим.
– Да, все так.
– И?..
Я смотрела на своего мужа, на этого незнакомца, полного сил и ярости. В памяти были живы воспоминания о начале нашей совместной жизни, когда, избавленный от Вьетнама учебой, он ударял кулаком по столу во время философских и политических споров. Я смотрела на этого человека, который не бежал от войны и сейчас спрашивал:
– А теперь скажите: чем именно Генри Биттер из Дубьюка, штат Айова, стал лучше прежнего?
Доктор Инголл ушел, мы переместились в гостиную, а Милли принялась мыть посуду. Мы слышали обрывки ирландских мелодий, проникавших через дверь, бряканье фарфора и стекла в раковине. Мы пили газированную воду из металлического сетчатого сифона: мужу никогда не пришло бы в голову поднять со мной бокал виски. Натан взял сифон, чтобы налить воду в стакан, и, не оборачиваясь, сказал:
– Я слышал, у тебя был друг, который умер.
Песня Милли доносилась уже из другой комнаты: что-то о девушке и юноше.
– О ком ты говоришь?
– О твоем друге-актере.
– Да, – сказала я. – Все это очень грустно.
Мысли у меня в голове роились, как пчелы. Как он узнал? От Милли, конечно. Что ж, горничной могут платить и за это. Сколько всего он знает? Сколько всего увидела Милли, подглядывая за другой Гретой? Я подумала о хмельной праздничной ночи, когда тетя Рут с попугаем на плече стояла у моей двери. Вздохнув, я посмотрела на Натана. Он наливал мне газированную воду. Конечно, это не Натан заставил ее громко, с неистовой силой, выстрелить в мой стакан, виной всему было устройство сифона; и все же по моей спине пробежал озноб.
Усатое лицо Натана было таким же спокойным, как при разговоре о пациентах клиники.
– Ты была с ним, когда он умирал?
Я поправила юбки лишь для того, чтобы произвести немного шума.
– Нет. Знаешь, это протекает так быстро. Я узнала лишь через несколько дней.
Натан откинулся на спинку стула и отхлебнул виски. Он смотрел на меня, и его глаза ничего не выражали.
Я продолжила:
– Это ничто по сравнению с тем, что перенес ты.
– Да, – сказал он, не опуская стакана.
Никогда не забуду того, что промелькнуло на его лице, прежде чем он пошел готовиться ко сну. Нечто незнакомое. Последствия войны, утрат, накала и давления эпохи, накрепко вбитые в него? Или то, в чем состояла разница между моими Натанами? Прежде чем он вышел из комнаты, что-то сверкнуло в его глазах. «Отголосок войны», – решила я тогда, но теперь знаю, что оказалась не права. Это было нечто такое, что одиночество, голод и гордость – и только они – порой выжимают из мужчин, даже из лучших, таких как Натан. Это всегда дремало в знакомом мне Натане: малая частица его. Но сейчас оно блеснуло в глазах, как золотой зуб во рту. Чистая боль – вот что это было.
Я проснулась под звоны 1941 года, потрясенная событиями прошлого вечера. Беседуя с миссис Грин о предстоящем приезде мужа, я пыталась отделить того, чья боль обнажилась, от того, кто возвратился домой. В разных мирах они были разными людьми. И все-таки я винила одного Натана за поступки, совершенные остальными двумя: так новый любовник неосторожным словом или жестом невольно воскрешает боль, причиненную прежним возлюбленным. Я уже говорила, что мой Натан был добр, но мог становиться холодным, когда злился. Мне не приходило в голову, что он мог разделиться между мирами – на мягкого Натана 1941 года, чьи грешные увлечения не омрачали его любви ко мне, и холодного Натана 1918 года, чья измена была отражением его бурной ревности. Каждый из них причинял мне боль той или иной силы, каждый в какой-то мере любил меня и ссорился со мной, и все же, на мой взгляд, они были одним человеком. Оба оставались Натаном, которого я любила.
Конечно, по этой логике, мы все втроем должны были быть одной женщиной: та, которая забыла о нем из-за смерти брата; та, что вся ушла в материнство и перестала быть женой; та, которая вынашивала чужого ребенка. Сама я совершила только один из этих проступков. И все же, если рассуждать так, меня нужно было судить за всех трех – как судят заговорщиков, покрывающих друг друга.
Натану, который по-прежнему пользовал солдат в Форт-Диксе, разрешили вернуться домой на одну ночь, чтобы попрощаться с семьей перед отплытием в Европу. До его приезда оставалась еще неделя, и Фи начал готовиться к этому событию вместе с дядей Иксом – поскольку Феликс действительно переехал к нам и спал на диванчике, который миссис Грин перетащила в комнату Фи. Натан приехал в наш с Феликсом день рождения, и обстановка в доме приличествовала скорее молодежной вечеринке, чем побывке усталого военного врача. На кухне запахло тортами и печеньем, но все они подгорали. Наконец миссис Грин, отвечавшая за меню, объявила, что сама приготовит праздничную снедь. Феликсам осталось только наряжать себя и дом. Под жужжание швейной машинки миссис Грин они что-то сооружали у себя в комнате, повесив на двери плакат: Вход воспрещен! Только для Феликсов! (по приказу Комитета домашней обороны). Я не вмешивалась – лишь исправила губной помадой орфографические ошибки. Из комнаты доносилось непрерывное хихиканье.
Заглянув в свой ежедневник, я увидела запись в графе «6.15»: «Каждый день в шесть пятнадцать, Бридж-стрит, 33». Что это значило?
Меня тревожило, что Алан не присоединяется к нашему веселью в разгар зимы, словно его смерть в 1985 году как-то отразилась и на других мирах. Но Феликс поспешно шепнул мне перед обедом, что Алан поехал по делам на Западное побережье и пробудет там до конца недели. «Не вернется к свадьбе?» – подумала я и тут же опомнилась. В этом мире не намечалось никакой свадьбы: не здесь, не для моего брата-близнеца, который взгромоздился на стремянку и прикреплял к потолку буквы дом. Здесь была его жена, которая подала на развод и забрала новорожденного сына в Вашингтон. «Вот и хорошо», – обрадовалась я, узнав об этом. Брат мгновенно помрачнел. «Ох, прости, пожалуйста, – сказала я, касаясь его руки. – Мне так жаль, что твой сын…» Он печально улыбнулся. «Ты его еще увидишь», – продолжила я, понимая, что этого никогда не произойдет. В те времена, как мы оба знали, сыновья оставались с матерями и отцы почти никогда не видели их.
Но я горевала об Алане.
Что такое утрата человека? Она убивает, снова и снова убивает нас самих. Мы вспоминаем, как проводили выходные на пляже, варили лобстеров и вскрывали их раковины, делали «Маргариту» с лимоном вместо лайма, как сломалась машина и пришлось тащиться по песчаной дороге, чтобы найти дом с телефоном, как мы без конца смеялись в тот пьяный жаркий день – чудесный день, один из самых лучших! – и думаем: «Где они теперь, друзья молодости?» Умерли, конечно; и наши воспоминания меняются, становясь одновременно глубже и выше, счастливее и печальнее. Но зачем все это? И мы и они были счастливы в тот день – разве он не должен застыть в неизменном виде? И однако, всякий раз он вспоминается по-новому. Поразительно: настоящее изменяет прошлое! Именно так я жила в других мирах, зная что-то вроде будущего, примерно понимая, как все может быть. Это ли не проклятие путешественника во времени? Я не знала, что именно должно произойти, но прозревала разные возможности. Муки при виде живых и счастливых, но умерших в другом времени людей были сродни печальному взгляду на прошлое, когда восприятие вещей искажается. Я так и не смогла по-настоящему быть с ними, потому что одновременно и видела и вспоминала их. Вот Алан вещает голосом юриста, а вот он травит дурацкие байки. Вот Алан в деловом костюме, с тремя телефонами под боком, а вот он, в плавках, тащит вопящего Феликса в море. А вот Алан в погребальной урне. Возможности. Есть ли боль сильнее этой: ты знаешь, что может произойти, но бессилен поспособствовать наступлению этого?
«Каждый день в шесть пятнадцать, Бридж-стрит, 33». Я выскользнула из дому. Надо было пойти туда и узнать, в чем дело.
Я вышла на Таймс-сквер и оказалась среди моряков в белых зимних бушлатах, с красными, обожженными солнцем Атлантики лицами. Они бродили по городу пошатываясь – то ли оттого, что пили сутки напролет, то ли оттого, что несколько месяцев провели в море. Матросы делали стойку на каждую девушку, и я поймала несколько долгих косых взглядов. Я плотнее запахнула свою котиковую шубку и выставила напоказ обручальное кольцо, но это не помогло, – видимо, им расписали нравы замужних дам. Полагаю, это было правдой. Я направилась на запад и осознала свою ошибку после Восьмой улицы; что там было в 1941 году, я не знала, но в мое время здесь находилась Адская Кухня, район, протянувшийся вдоль железной дороги, полный бомжей, наркоманов и шлюх. Пахло хлебом, сахаром и имбирем: где-то неподалеку располагалась кондитерская фабрика. Я понимала, что привлекаю всеобщее внимание: шубка, украшения, прическа, платье, туфли – все выдавало жену врача. В моей прежней жизни я бы независимо задрала голову. В 1919-м меня бы уволокли с улицы. А сейчас я не знала, что со мной будет, но тем не менее поспешила туда, где начинались тридцатые номера и над железнодорожными путями был перекинут небольшой железный мост. Я поднялась по ступенькам на самый верх.
Я стояла и ждала. До шести пятнадцати оставалась минута-другая, и я посмотрела вдоль моста. Как же я сразу не поняла? Все было яснее ясного!
Сначала на фоне огней появился силуэт человека в шляпе и шарфе. Он был в числе людей, переходивших пути или прогуливавшихся по мосту, но я сразу поняла, кто это такой, – уверенный в себе, с высоко поднятой головой, обхвативший себя руками из-за холода. Другой мир, другой Лео. Отец моего ребенка, восставший из мертвых.
Да, там стоял Лео – в габардиновом пиджаке, обмотанный ярко-красным шарфом, выбритый до синевы, со всегдашней широкой улыбкой – как будто само его существование не было великим чудом. Звонко стуча каблуками, я прошла к середине моста, увешанного железнодорожными фонарями, которые светились во влажном воздухе. У изогнутых перил собрались военные, несколько праздношатающихся моряков и Лео. Я остановилась чуть поодаль, наблюдая за тем, как он оглядывается. Он поднял руку, чтобы пригладить волосы, но я знала, что их ничем не укротить. Я своими глазами видела его свежую могилу, плиту с высеченными на ней датами: двадцать пять лет жизни. И однако, он стоял здесь.
Собравшиеся неподалеку солдаты шумел так, что он двинулся с места, зашагав в мою сторону. Мой пульс тут же участился. Вскоре Лео вышел из тени на свет: вот оно, лицо, виденное мной в последний раз в квартирке без горячей воды, где свет с улицы превращал развешанную одежду в китайские фонарики. Широкое и красивое. Подбородок, уже посиневший от свежей щетины, большие карие глаза, длинные ресницы, отливающие золотом в сиянии фонарей. Я отметила, что в этом мире он хромал и поэтому не пританцовывал, ведь нога не подводила его.
Он сунул руки в карманы, огляделся и усмехнулся, а потом посмотрел прямо на меня.
Кивнув мне, он пошел дальше.
Просто посмотрел: оценивающе, с легкой улыбкой, как любой молодой человек каждый день смотрит на десятки женщин. Только взглянул, и больше ничего. Я смотрела, как он проходит мимо. Значит, в этом мире мы были чужими людьми.
Он снова подошел к перилам и стал смотреть в сторону юга, меж тем как солдаты жарко спорили на другом конце моста. Он чего-то ждал, но не ждал меня. Этот юноша, конечно, вырос здесь, а не на севере: несчастный паренек из Адской Кухни. Грета 1918 года, должно быть, выведала его привычки и знала, что он, как и другие, приходит сюда каждый вечер в шесть пятнадцать – наблюдать за тем, что не имело никакого отношения к миссис Натан Михельсон.
Я поняла, что ей сильно не хватает его.