Невозможные жизни Греты Уэллс Грир Эндрю Шон
Andrew Sean Greer
THE IMPOSSIBLE LIVES OF GRETA WELLS
Copyright © 2013 by Andrew Sean Greer
All rights reserved
Перевод с английского Георгия Яропольского
Иллюстрация на обложке Екатерины Платоновой
© Г. Яропольский, перевод, 2014
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014 Издательство АЗБУКА ®
От автора
Я бесконечно благодарен Линн Несбит, Ли Будро, Уолтеру Донохью, Каллену Стэнли, Фрэнсис Коуди, Майклу Чабону, Беатриче Делле Монте фон Резори, Брэндону Клири, Кармиэль Банаски; сотрудникам Каллмановского центра Нью-Йоркской публичной библиотеки, особенно Джин Страус и Элис Хадсон; сотрудникам Исторического центра публичной библиотеки Сан-Франциско; авторам книг о Гринвич-Виллидже – Анне Чейпин («Гринвич-Виллидж», 1917) и Терри Миллеру («Гринвич-Виллидж: как он стал таким», 1990); сообществам художников – «Колония Макдауэлла» и «Яддо корпорейшн»; Фонду Санта-Маддалены; Литературному фонду Аспена; виски «Каттос», но больше всего – Дэниелу Хэндлеру, моему лучшему читателю, а также Дэвиду Россу, моему лучшему товарищу.
Эта книга – вымысел от начала до конца. Герои, события и диалоги взяты из воображения автора и не должны рассматриваться как реальные. Любое сходство с реальными событиями или людьми, живыми или покойными, является чисто случайным.
Карта 1
Надписи к карте (ориг. с. vii)
1. Дом Феликса
2. «Дубовый зал» на площади Плаза
3. Кинотеатр в пожарном депо
4. «Блумингдейл»
5. Железнодорожный мост на 33-й улице
Часть первая
С октября по ноябрь
С каждым из нас однажды случается невозможное.
Что до меня, это произошло в 1985 году, незадолго до Хеллоуина, у меня на Патчин-плейс. Даже ньюйоркцы порой с трудом находят этот переулочек к западу от Шестой авеню, где город шатается, словно выпивоха в восемнадцатом веке, и получаются всякие выкрутасы: Четвертая Западная пересекается с Восьмой Западной, а Уэйверли-плейс – сама с собой. Здесь есть Двенадцатая Западная и Малая Двенадцатая Западная. Здесь же пролегают Гринвич-стрит и Гринвич-авеню, которая рассекает прямоугольную сетку улиц по диагонали, проходя вдоль старой индейской тропы. Если по ней и ходят призраки индейцев со своей кукурузой, никто их не видит – или не замечает в толпе всевозможных чудиков и туристов, которые в любой час пьют и гогочут у моего порога. Говорят, что туристы все губят. Говорят, что так говорили всегда.
Сделаю подсказку: встаньте на Десятой Западной, там, где она встречается с Шестой авеню, в тени библиотеки Джефферсон-Маркет с ее высокой башней. Поворачивайтесь вокруг своей оси, пока не увидите железные ворота (их так часто не замечают!), и загляните за решетку. Перед вами предстанет улица длиной в полквартала, обсаженная тонкими кленами, – тупичок в полдюжины дверей. Совсем не шикарное место: изогнутый проулок с трехэтажными кирпичными домами, построенными давным-давно для официантов-басков из «Бреворт-хауса» [1]. В самом конце, справа, за последним деревом, будет наша дверь. Вытрите ноги о старую щетку для обуви, замурованную в бетон. Пройдите через зеленую дверь: если повернуть налево, можно постучаться к моей тете Рут, если подняться по лестнице – ко мне. А если вы остановитесь на повороте лестницы, то увидите отметки роста двоих детей: мою, сделанную жирным красным карандашом, и другую, синюю, гораздо выше – моего брата-близнеца Феликса.
Патчин-плейс. Ворота, выкрашенные в черное, заперты. Дома вросли в землю. Плющ время от времени изничтожается, но вырастает снова; сквозь трещины в асфальте проросли сорняки; даже важный городской чиновник, торопясь на обед, не повернет головы в эту сторону. Да и кто может догадаться, что там – за воротами, дверями, плющом? Только ребенок заглянет туда. Но вы же знаете, как случаются чудеса. Самые невероятные события случаются без предупреждения, тогда, когда сочтут нужным. Время жульничает, играя с нами. Именно так все и было: однажды утром, в четверг, я проснулась в другом мире.
Я начну с того, что происходило девятью месяцами ранее, январским вечером, когда мы с Феликсом выгуливали собаку Алана. Мы заперли за собой зеленую дверь и пошли мимо обледеневших ворот Патчин-плейс. Леди обнюхивала каждый клочок грязной земли. Холод, холод и холод. Каждый из нас поднял шерстяной воротник пальто и обмотал шею шарфом Феликса: мы оказались привязаны друг к другу, и я согревала руку в его кармане, а он – в моем. Брат-близнец не был моим двойником: такие же румяные щеки, тонкий нос, рыжие волосы, бледное лицо, раскосые голубые глаза – «лисья мордочка», как выражалась тетя Рут, – но выше меня и несколько крупнее. Я поддерживала Феликса на льду – он сам настоял на том, чтобы выйти без трости: это был один из его хороших вечеров. Мне все еще казалось, что он выглядит очень смешным из-за недавно отпущенных усов и очень худым в своем новом пальто. В этот день ему и мне исполнился тридцать один год.
– Чудесная была вечеринка, – заметила я.
Нас окружала дрожащая тишина нью-йоркской зимы: блики света в высоких окнах квартир, мерцание заиндевевших улиц, приглушенное свечение ночных ресторанов, пирамиды снега на углах, скрывающие мусор, оброненные монеты и ключи. Наши ботинки стучали по тротуару.
– Знаешь, – сказал он, – когда я умру, пусть к тебе на день рождения придет кто-нибудь, одетый, как я.
Он всегда думал о праздниках. С детства я запомнила его властным, уверенным в своей правоте, склонным к нравоучениям – из тех, кто сам себя назначает «командиром огнеборцев» и подвергает остальных членов семьи нелепой муштре. После смерти родителей и особенно после того, как он перестал быть тощим подростком – наподобие меня, – это сошло с него бесследно, как тает весной ледяная корка: он стал чуть ли не полной своей противоположностью и теперь сам разжигал огонь. Он не находил себе места, если день не обещал ничего занимательного; сам придумывал события, закатывал вечеринки в честь кого угодно, лишь бы только выпить и нарядиться. Тетушка Рут относилась к этому одобрительно.
– Перестань, – попросила я. – Жаль, что Натану пришлось так рано уехать. Но ты же знаешь, у него работа.
– Ты слышала, что я сказал?
Я посмотрела на него: на это веснушчатое лицо, на рыжие усы, на темные полукружья под глазами. Худой, испуганный, тихий, весь какой-то потухший. Вместо ответа, я сказала:
– Гляди, все деревья заледенели!
Он остановился, чтобы Леди могла обнюхать забор.
– Нарядишь Натана в мой старый хеллоуинский костюм.
– Костюм девушки-ковбоя.
Он рассмеялся:
– Нет. Русалки Этель. Посадишь его в кресло, будешь приносить ему напитки. Он останется доволен.
– Тебе не понравилось, как прошел день рождения? – спросила я. – Ну да, вышло не ахти. А если ты научишь Алана печь торты?
– Наш день рождения поднимает мне настроение. – Мы шли, разглядывая силуэты в окнах. – Уделяй больше внимания Натану.
Огни отражались во льду, покрывавшем деревья, и те светились как наэлектризованные.
– Это тянется уже десять лет. Может, немного невнимания пойдет ему на пользу? – сказала я, придерживая Феликса под руку.
И тут на холодной зимней улице раздался его шепот:
– Смотри, еще одно.
Он кивнул в сторону парикмахерской, которая всегда красовалась на углу. В витрине висело объявление: «Закрыто». Брат остановился на минуту, пока Леди обследовала дерево, а потом просто сказал:
– Пошли домой.
Вот подходящее выражение: дневник чумного года. Собачья парикмахерская. Лавка с дешевыми украшениями. Бармены, портные и официанты – все отмеченные этой надписью – уходили навсегда. Если вы спросите о таком официанте, вам ответят: «Убыл домой». Бармен с татуировкой в виде птицы «убыл домой». Парень, который жил наверху и устанавливал пожарную сигнализацию, «убыл домой». Дэнни. Сэмюэль. Патрик. Столько призраков, что за ними не разглядеть индейцев, даже если они причитают по утраченному Маннахатту [2].
Громко хлопнула дверь, из нее вышла женщина: вьющиеся черные крашеные волосы, длинное пальто.
– Придурки! Вы губите деревья!
– Привет, – ласково сказал Феликс. – Мы ваши соседи. Приятно познакомиться.
Женщина тряхнула головой, глядя на Леди, которая готовилась присесть на замерзшую траву.
– Вы разрушаете мой город, – отрезала она. – Уберите свою собаку.
Мы были шокированы ее грубостью; я почувствовала, как рука брата сжимается в моем кармане. Я пыталась понять, что можно сделать или сказать, есть ли другой выход, кроме отступления. Женщина вызывающе скрестила руки на груди.
Феликс сказал:
– Извините, но… маленькая собачка вряд ли сильно повредит дерево.
– Уберите свою собаку.
Я наблюдала за лицом брата, таким изможденным: он мало походил на уверенного, ухмыляющегося близнеца, каким я его всегда знала. Схватив Феликса за руку, я потянула его прочь; ему все это было совсем не нужно, особенно в наш день рождения. Но брат не сдвинулся с места. Я видела, что он собирается с духом, намереваясь что-то сказать. А я-то думала, что за последний год он израсходовал все свое мужество.
– Хорошо, – проговорил он наконец и потянул за поводок Леди; та споткнулась. – У меня к вам только один вопрос.
Женщина самодовольно ухмыльнулась и подняла бровь.
Он сумел изобразить улыбку, а потом сказал то, отчего женщина остолбенела. Мы же свернули за угол, и нас скрутил нервный смех в той холодной ночи, в ночи нашего последнего дня рождения. То, что сказал Феликс, я несла в себе сквозь все тяжкие последующие недели, сквозь эти ужасные месяцы, сквозь полгода ада, погрузившего меня в такую тоску, какой я никогда не испытывала. Твердо и спокойно стоя перед женщиной, он спросил:
– Когда вы были маленькой девочкой, мадам, – тут Феликс наставил на нее палец, – вы именно такой женщиной мечтали стать?
Все случилось быстрее, чем мы думали. В один из дней Феликс весело болтал о книгах, которые я ему принесла. А уже на следующее утро мне позвонил Алан и сказал: «Он отходит, осталось совсем мало времени, думаю, нам надо…»
Я помчалась к ним на квартиру и застала Феликса в плавающем сознании. Видимо, суставы его так распухли, что каждое движение причиняло ему невыносимые муки; вернулись и жестокие головные боли, а последний курс антибиотиков облегчения не принес. Мы стояли по обе стороны от него, снова и снова задавая ему один и тот же вопрос: «Ты хочешь уйти?» И только через двадцать минут брат сумел открыть глаза и расслышать наши слова. Говорить он не мог – лишь кивнул. Я видела по его глазам, что он пришел в себя и все понимает.
Я оплакивала брата на Патчин-плейс, и со мной был только Натан. Той зимой снег густо усыпал ворота, пригнул клены за моим окном. Рут забрала птицу Феликса, и я, глядя в окно на обесптиченный зимний пейзаж, слушала, как та щебечет в квартире под нами. Феликс ошибался во многом, но только не насчет Натана: мне следовало уделять ему больше внимания.
Человек, с которым я жила, но чьей женой так и не стала: доктор Михельсон, умный и нежный, в очках, улыбающийся в рыжеватую бородку. Длинное, узкое лицо, морщинки у беспокойных глаз, покатый лоб с залысинами. Когда мы только познакомились, я считала Натана «стариком», но, перешагнув тридцатилетний рубеж, вдруг поняла, что он старше меня всего на восемь лет: разница в годах будет понемногу терять значение, пока мы оба не станем одинаково старыми. Вместе с этим откровением пришла печаль из-за потери некоего козыря, который имелся у меня против него. В свои сорок лет Натан ходил со слегка грустным видом и приятно улыбался, что побуждало людей говорить ему: «Но вы же так молоды!» Они не хотели огорчать его еще больше. В ответ на эти замечания Натан неизменно прикрывал глаза и улыбался: думаю, потому, что он был тем, кем всегда хотел быть. Он был врачом, жил в Гринвич-Виллидже, и его любила женщина. Несмотря на седеющую бородку, Натан казался мне молодым – во многом из-за детских страхов, которые он держал при себе, как любимых зверюшек: страх перед акулами, даже в бассейне, страх произнести «суворый» вместо «суровый». Каждый раз, поймав себя на этом, он со смехом признавался мне во всем. Кто знает, сколько страхов осталось невысказанными? Но я полюбила эти чудачества как близких родственников, и, когда спустя много лет слышала от него в отдельных случаях «суровый», мне казалось, будто умер мой старый одноглазый кот.
Весь Натан – в одной фразе, такой успокаивающей, которую он говорил при каждой нашей размолвке во время ухаживания за мной: «Решай сама». Она стала противоядием от всех моих страхов. Может, я провожу слишком много времени с Феликсом и недостаточно с ним? «Решай сама». Могу ли я задержаться на работе, или лучше пойти на вечеринку, которую устраивает его мать? «Решай сама». Фраза избавляла меня от беспокойства, и я любила его за это. Он сделался моим спутником на десять лет. Но в последние месяцы жизни Феликса Натан стал тенью, которой я не замечала. Меня на него не хватало, я отложила его в сторону, и поначалу он относился к этому с пониманием. А потом понимание исчезло. Он был очень мягким, но, когда злился, легко мог стать холодным и равнодушным. А потом я его потеряла.
Всего через несколько месяцев после смерти Феликса я обнаружила, что Натан завел себе новую любовницу. Однажды вечером я пошла вслед за ним и очутилась перед кирпичным зданием с зигзагообразной улыбкой пожарной лестницы; в окне виднелись силуэты моего любовника и молодой женщины. Сколько времени я там стояла? Сколько времени человек способен наблюдать за жуткой сценой? Пошел снег, мелкий, как пыль, и луч света, падавший из того окна на улицу, казалось, растянулся.
Я никогда не перестану сомневаться, правильно ли я поступила. Я отошла от того здания, вернулась домой, согрелась в одинокой кровати и никогда не говорила Натану об этом. При всем том, что произошло, при всем том горе, которое я схоронила внутри себя, я хорошо понимала его потребность в покое и внимании, в исполнении роли мужа перед женщиной, исполняющей роль жены, – чтобы одновременно пробовать другую жизнь. И я сказала себе: «Он вернется домой, ко мне, а не к ней». В конце концов, нас столько всего объединяло, включая годы, прожитые вместе до появления седых волос. Кто подошел бы ему больше меня?
Он все-таки пришел ко мне домой. Он ее оставил. Я знаю это. Однажды вечером, несколько недель спустя, когда я сидела на Патчин-плейс и читала книгу, а кипевшему на медленном огне супу из белой фасоли оставался час до готовности, Натан вошел, мокрый от дождя, с невероятно раскрасневшимся и отекшим лицом, и в глубине его глаз пряталось что-то такое, будто он стал свидетелем убийства. На бороде блестели капли воды. Он поздоровался и поцеловал меня в щеку.
– Сниму мокрое, – сказал он, прошел в соседнюю комнату и закрыл дверь.
Я услышала скрипичный квартет, который он обычно не слушал, – должно быть, он выбрал первую попавшуюся передачу, громкость которой показалась ему достаточной. Но этой громкости все равно не хватало. Пока он прятался от меня в соседней комнате, я слышала сквозь музыку звуки, которых он не мог сдержать, но все же отчаянно хотел от меня скрыть: рыдания разбитого сердца.
С трудом представляю, что он сказал ей, как поцеловал ее на прощание, как они в последний раз занимались любовью, как он протиснулся в дверь, как она искала слова, чтобы он остался, бросил меня, а не ее. Как он держался за дверную ручку дрожащими пальцами и оба смотрели друг на друга. Он все еще плачет? Она не нашла нужных слов – и вот он здесь. Сидя в соседней комнате, он рыдал, как мальчишка. Вокруг него кружили скрипки, а я сидела в кресле с книгой, и большая латунная лампа отбрасывала на мои колени золотой круг света. Я понимала, что он сделал. Мне так хотелось рассказать ему, что я испытываю злость, боль и благодарность. Скрипки завершили свой неровный путь вниз по октаве. Чуть погодя Натан вышел из комнаты и спросил: «Хочешь выпить? Я налью себе виски». У него был несчастный вид. Сколько недель или месяцев это длилось? Сколько телефонных звонков, писем, ночей он подарил ей? Это все равно что шею сломать. «Да, – сказала я, опуская книгу, – и суп скоро будет готов». И мы пили и ели, не разговаривая о случившемся только что.
Но настоящим сюрпризом стало то, что спустя несколько месяцев он меня окончательно бросил. Я сидела на водительском сиденье арендованного автомобиля, припаркованного возле ворот.
– Останься со мной, Натан.
– Нет, Грета, я больше не могу.
Он держался за дверцу автомобиля, выбирая слова, которые положат конец нашей совместной жизни. Правда, слова уже ничего не значили. Представляю себя в тот печальный миг: бледное лицо в свете фонаря, почти невидимые ресницы, слипшиеся от слез, рыжие волосы, которые я не так давно обрезала в последней, отчаянной попытке что-то изменить. Представляю, как я открывала рот, стараясь придумать еще какие-нибудь слова. В открытую дверь врывается ветер, текут последние минуты; я понимаю, что отблеск его очков в свете фонаря может стать моим последним воспоминанием о нем.
– Что же мне делать? – крикнула я из машины.
Он холодно поглядел на меня и, прежде чем захлопнуть дверцу, сказал:
– Решай сама.
– Попробуй гипноз, – посоветовала тетя Рут, натирая мне виски маслом. – Пробуй что угодно, только не замыкайся в себе, дорогая.
Кроме нее, никто не навещал меня в эти месяцы. Уверена, что мой отец неодобрительно отнесся бы к визитам Рут: он всегда считал свою сестру взбалмошной, эгоистичной, неуправляемой – опасная сумасбродка, которую нужно вовремя останавливать. Она из тех женщин, сказал отец мне однажды, которые будут кричать «театр» на пожаре. Тетя Рут была моей утешительницей и союзницей, но не понимала, что творится у меня в душе.
Все давали советы. «Попробуй иглоукалывание», – говорили мне, когда я пыталась встряхнуться при помощи вечеринки. Попробуй точечный массаж. Попробуй йогу, попробуй бег, попробуй травку. Попробуй овес, попробуй отруби, попробуй очистить кишечник. Откажись от сигарет, от молочных продуктов, от мяса. Откажись от выпивки, от телевизора, от своего эгоцентризма. Психиатр, к которому я наконец обратилась, – доктор Джиллио – вел со мной бесконечные беседы о моих покойных родителях, о моих детских воспоминаниях, о рыжих собачках, что резвились на солнечной лужайке с моим братом, и обнаружил у меня обычные проблемы обычного человека. Так ли уж это плохо, спросила я, печалиться оттого, что происходят печальные события? «Появилось множество новых антидепрессантов, – последовал ответ. – И мы их испробуем». Я испробовала их все, от амбивалона до зимелидина. Но и препараты не избавили меня от всегдашнего ночного кошмара: в дверь стучат, я отворяю, на пороге стоит Феликс со своими нелепыми усами и хочет войти, а я говорю, что ему входить нельзя. «Почему?» – спрашивает он. И я отвечала ему каждую ночь: «Ты умер, вот почему».
Рут трет мне виски, целует меня в лоб:
– Ну-ну, дорогая. Это пройдет. Это пройдет. – И, как всегда, добавляет бесполезные слова: – Я думаю, тебе нужен любовник.
Истинную грусть изловить почти невозможно: это глубоководное существо, которое никогда не попадается на глаза. Я говорю, что помню, как грустила, но на самом деле помню только, как лежащая в постели особа – внутри которой находилась я – по утрам не могла проснуться, не могла пойти на работу, не могла даже делать то, что ее спасло бы, а вместо этого делала только то, что ей вредило: пила, курила запрещенные сигареты и проводила бесконечные часы в беспросветном одиночестве. Я хотела бы отстраниться от этой особы и сказать: «О, это была не я». Но это была я, которая глядела в стену и жаждала всю ее разрисовать, не имея для этого достаточно воли. Воли не было даже для самоубийства. Я сидела в своей комнате и смотрела через окно на Патчин-плейс, на постепенно желтевшие осенние клены.
По соседству наблюдалось оживление: все уже готовились к Хеллоуину. Витрины заполнились обнаженными фавнами с серебряной росписью, большими светящимися марионетками, скелетами и ведьмами всех видов. У ворот Патчин-плейс выстроились выдолбленные тыквы, и я понимала, что моя голова хорошо вписалась бы в этот ряд. Улицы были пустынны. Каждым утром мне казалось, что я еду на работу по пустынному городу. Каждым вечером при моем возвращении сумерки становились чуть гуще; все цвета на улице переходили в синий, а с запада струился ярко-лавандовый свет заката над Гудзоном. Он заливал все небо, на фоне которого вырисовывались черные зубчатые силуэты домов-башен. Вот так я жила. Стояла осень 1985 года. До чего я хотела бы жить в любое другое время – только не в это. Похоже, оно было про`клятым, наполненным печалью и смертью.
Я отчетливо слышала, как брат спрашивает меня из могилы: «Неужели именно такой женщиной ты мечтала стать?» Да и было ли «это» женщиной?
И вот однажды мой добрый старый доктор Джиллио сказал, постукивая карандашом по блокноту:
– Мы можем попробовать еще кое-что.
Кабинет врача обманул мои ожидания. Я думала – возможно, из-за Хеллоуина, – что он будет напоминать вырубленную в скале лабораторию доктора Франкенштейна. Вместо этого я увидела обычное здание из бурого песчаника. На другом конце двора стоял дом, который я помнила как старую гимназию; теперь он стал частью медицинского центра, и во дворе курили медсестры. Несколько минут я просидела в клетчатом кресле напротив старушки в ярко-зеленой шали, державшей на коленях корзинку для вязания, а затем меня вызвали к доктору Черлетти. Табличка на двери гласила: ЧЕРЛЕТТИ, ЭЛЕКТРОСУДОРОЖНАЯ ТЕРАПИЯ.
– Мисс Уэллс, вижу, вас ко мне направил доктор Джиллио. Это так? – спросил невысокий лысый человек с мягким выражением лица. На нем были большие очки в полуоправе.
– Да, доктор. – Я оглядела комнату в поисках устройства, которым меня будут лечить.
– Он провел предварительное обследование?
– У меня депрессия, – ответила я. – Мы пробовали таблетки, но они, кажется, не помогли.
– Именно поэтому вы здесь, мисс Уэллс.
Доктор Черлетти посмотрел в свои записи:
– Вы не будете возражать, если я задам несколько вопросов?
– Можно мне сначала задать свои? Я ужасно боюсь электрошока…
– Теперь это называется электросудорожной терапией. Уверен, что доктор Джиллио все внимательно проверил. Нет оснований предполагать, что у вас имеются повреждения головного мозга.
– «Электросудорожная терапия» звучит немногим лучше.
Он улыбнулся. На его мягком, добром лице улыбка выглядела обнадеживающе.
– Это сильно отличается от того, что было раньше. Так, например, я собираюсь дать вам тиопентал, анестетик и мышечный релаксант. Будет намного приятнее визита к зубному.
– То есть пентотал натрия? Я буду говорить правду, доктор?
– А вы не собирались? На самом деле этот препарат не заставляет выкладывать всю правду. Он просто уменьшает сопротивление пациента.
– Похоже, мне это совсем не нужно.
– Сейчас это именно то, что вам нужно, – заявил он и, нахмурившись, принялся что-то записывать. – Курс лечения будет продолжаться двенадцать недель, сеансы два раза в неделю, кроме последней. Всего двадцать пять процедур. Закончим к февралю. Это поможет вам пережить тяжелое время. Я знаю, что у вас недавно умер брат.
– И вот еще что, – сказала я, глядя в окно на медсестер. – Эти сеансы меня изменят?
Доктор Черлетти тщательно поразмыслил над моими словами:
– Вовсе нет, мисс Уэллс. Вас изменила депрессия. Мы же попытаемся вернуть вас в прежнее состояние.
– Вернуть меня в прежнее состояние…
Он снова улыбнулся и глубоко вздохнул:
– Вы вернетесь к нормальной жизни. Скажите, вы не собираетесь забеременеть в ближайшем будущем?
– Вряд ли, доктор.
– ЭСТ безвредна для беременных, но этот фактор следует учитывать. После сеанса вы можете ощущать определенную дезориентацию. Это совершенно нормально.
– Дезориентацию? Какую именно?
– Пожалуйста, прилягте. Легкое головокружение. Возможно, галлюцинации, хотя они случаются не всегда. Вы можете забыть на мгновение, где вы и кто вы такая. Кое-кто испытывает слуховые галлюцинации – слышит звон колоколов и тому подобное.
– Подождите. Кажется, это серьезно.
– Прилягте, пожалуйста. Вовсе нет. Пациенты утверждают, что это похоже на пробуждение в гостиничном номере. Сначала вы не очень понимаете, где оказались, но быстро приходите в себя. Ложитесь, раз уж пришли. Сделаем анестезию. Вы вообще не почувствуете разряда.
Вошла медсестра с двумя шприцами: в одном – анестетик, в другом – мышечный релаксант. Я легла на хрустящую бумагу и стала разглядывать созвездия на звукопоглощающих потолочных панелях. Затем я закрыла глаза. Врач сказал, что первую инъекцию я почувствую, а вторую – нет, что вся процедура продлится всего минуту и что сила импульса будет в полтора раза выше судорожного порога для женщины моего возраста. Насколько я поняла, следовало вызвать у меня судорожный припадок, чтобы перезагрузить мозг. Черлетти – вероятно, чтобы успокоить меня – принялся излагать историю медицины, уверяя, что сейчас все стало намного лучше. Когда-то использовались электроконденсаторы, представляете? Я почувствовала, как к моим вискам прикрепляют что-то металлическое. Затем мне протерли локтевой сгиб смоченным в спирте холодным тампоном, и последовал ужасный щипок проникающей иглы. Я затаила дыхание. Почти сразу же комнату наполнил неприятный запах гнилого лука, и я отключилась, а потом оказалась в каком-то другом месте. Я помню, что именно я подумала в тот момент: «Не надо возвращать меня в прежнее состояние. Забросьте меня подальше».
Позже, после раздумий, я поняла, что почувствовала себя отрезанной от мира. Ощущение не было неприятным: больше похоже на шок, когда холодные конечности погружают в горячую воду. Казалось, будто меня вынимают из кожи, кушетку, обтянутую хрустящей бумагой, вынимают из-под спины, а из легких выкачивают воздух, – и я на мгновение зависла в пространстве, полностью отделенная от всего, что меня окружало. Вырезанная из мира, точно вырезанный из теста пряничный человечек. Вырезанная и помещенная неизвестно куда.
Как называется временной промежуток, на протяжении которого мы отсутствуем? Вот, например, мы выпили столько, что минуты разделены пробелами, целые часы теряются для нас – и все же мы где-то находимся, что-то говорим, совершаем какие-то поступки и несем ответственность за то, что произошло. Другой пример: очнувшись, мы вдруг обнаруживаем, что говорим по телефону, и нам приходится притворяться до конца. Как называется этот промежуток? Какая часть человека не отключается в такие мгновения? Виноваты ли мы в том, что совершаем тогда? И наконец, кем мы становимся, будучи не в себе?
– Ну вот.
Я открыла глаза. Доктор улыбался мне, и я заметила каплю пота между его бровями.
– В течение всего дня вы можете чувствовать что-то вроде легкого похмелья.
Я оглядела комнату: ничего не изменилось, только выглядела она так, словно я смотрела из-под тонкого слоя воды. А потом я сказала нечто очень странное. Доктор улыбнулся и переспросил:
– Где что, мисс Уэллс?
– Извините, я, должно быть, еще не пришла в себя.
– Вы сможете сами добраться домой?
Я заверила его, что смогу.
Он кивнул и сказал:
– Думаю, вы заметите сдвиг. Мы стараемся проводить второй сеанс на следующий день после первого. Итак, увидимся завтра, а затем на следующей неделе. Запишитесь у Марсии, когда будете уходить.
Он улыбнулся медсестре и легонько потрепал ее по заду, когда та направилась к выходу. Марсия, блондинка с химической завивкой, голубыми тенями на веках и носом набок, достала мою одежду и с легкой усмешкой стала ждать, пока я не переоденусь. Возможно, она улыбалась из-за того шлепка. А может, ее рассмешил вопрос, который я задала, еще не отойдя от анестезии: «Доктор, где все эти дети?»
– Я кое-что видела, – сказала я в тот же день тетушке Рут. – То есть, когда я закрыла глаза, когда они… Я подумала, что нахожусь где-то в другом месте.
Мы сидели в моей квартире и пили чай, вернее, она сидела, а я лежала в постели, положив руку на лоб и борясь с «похмельем», о котором предупреждал доктор. Простая комнатка с большим окном на север и кроватью под ним, моя бывшая детская спальня, теперь – по контрасту – была оформлена ультрасовременно: белые стены, громадные распечатки моих собственных фотографий, вставленные в рамы, красные шторы, плоская низкая кровать, заваленная белыми подушками. Ни мебели, ни девчачьих безделушек: только деревянный стул и на нем – черные брюки, которые я надевала сегодня. Кровать, вид из окна. Не комната, а заявление о намерениях.
– Голова еще кружится? – спросила тетя Рут. Она носила стальные ожерелья и черные хлопковые платья и, хотя ей было только пятьдесят, красила волосы в белый цвет: согласно ее теории это скрывало возраст. – Пей больше чая. Знаешь, мне не нравится, что они с тобой делают.
– Тетя Рут, не надо. Мне сейчас нужно, чтобы голова прояснилась. Через час я встречаюсь с Аланом.
– Ладно, не слушай меня. Ты уверена, что сможешь увидеться с Аланом?
– Рут, ты в этом году устраиваешь хеллоуинскую вечеринку?
– Не сворачивай с темы. Конечно нет. Как же делать это без него?
– Он бы хотел, чтобы вечеринка состоялась.
– Тогда ему не надо было умирать, – поспешно ответила она. – Только не говори, что в электрошоке нет ничего страшного.
– Электросудорожная терапия. Это последнее средство. Мне говорят, что судороги разорвут патологические связи в моем мозгу, но я-то знаю, как все обстоит на самом деле. Они думают, что я должна стать кем-то еще. Очевидно, эта Грета уже никуда не годится. Она проработала тридцать с лишним лет, но пришло время ее обновить, заменить все части.
– Только одну часть.
– Только одну часть. Меня. Мне тоже это не нравится, но не знаю, что еще можно сделать. Я не могу… Я с трудом заставляю себя вставать по утрам. И все же…
– А что именно ты видела?
Это произошло сразу после появления запаха гниющего лука, сказала я, после того, как я ощутила себя вырезанной из мира, – причем воздействия электричества как такового я не почувствовала. Я открыла глаза и подумала, что процедура закончена. Но оказалось, что я лежу в другой комнате. Вернее, не так – в той же комнате, которая изменилась: стены из белых стали мятно-зелеными, на месте прибора ЭСТ стояли громоздкая эмалированная машина и поднос с белыми ватными тампонами, на стене висел плакат с изображением устройства мозга. Но самым странным был вид из окна. Там, где раньше находился покрытый гравием двор с курящими медсестрами, возникла мощеная площадь, расчерченная линиями и цифрами, полная бегающих, задыхающихся, смеющихся и кричащих детей.
– А потом я опять открыла глаза.
– Ты хочешь сказать, что закрыла их и снова открыла?
– Я хочу сказать, что у меня словно было две пары век. Я открыла вторую пару и снова увидела детей, на этот раз в панталонах и… старомодных платьях: они были выстроены в ряд. А потом все закончилось – надо мной склонился доктор, и я… – Я засмеялась и поставила чашку. – Я спросила у него: «Где все эти дети?» Наверное, он счел меня сумасшедшей. Я не могу этого объяснить. Это было так же реально, как кабинет врача. Я слышала шум уличного движения через открытое окно, чувствовала запах свежей краски.
– Ты уверена? Я слышала, что во сне запахи могут чувствовать только собаки.
– Это был не сон. Доктор сказал, что может возникнуть… дезориентация, так он выразился.
Тетка сидела очень тихо и пристально смотрела на меня, как будто решала, отнестись ли к моему рассказу со всей серьезностью или не придавать ему никакого значения; третьего дано не было. Из ее квартиры доносились трели старого попугая Феликса, который, как всегда, заливался изо всех сил. Мой брат утверждал, что он поет для птиц за оконным стеклом, не понимая, что те его не слышат. Он пел и пел, пока тетка смотрела на меня; ее вечно гремящие украшения приутихли, а черные, блестящие, вытаращенные глаза горели азартом и интересом, которых не замечалось уже несколько месяцев.
– Как же это может не быть сном?
– Ну, – сказала я, откидываясь на подушки, – вдруг у меня в мозгу проскочила искра и как-то соединила разные воспоминания, мою старую классную комнату и старые фильмы. Искра, которая на мгновение сделала их реальными.
– Ты уверена, что этого не было на самом деле?
– Как это могло быть на самом деле?
Ее глаза блуждали по моему лицу, словно она читала книгу; в первые несколько часов после процедуры я, должно быть, и была такой открытой, понятной книгой. Тетка взяла чашку с блюдцем.
– По-моему, есть два вида людей, – сказала она и сделала паузу; стало слышно, как поет попугай. Морщинка между теткиными глазами, похожая на апостроф, стала глубже, затем расправилась. – Одни, проснувшись посреди ночи и увидев, что у окна сидит женщина в свадебном платье, думают: «Боже мой, это призрак!» Такие люди чувствуют, что это реально, и верят в реальность этого. А другие видят призрака и думают: «Не знаю, что именно я видел, но это не призрак, потому что призраков не бывает». Жизнь научила меня различать эти два вида.
Она отпила из чашки, поставила ее на блюдце и добавила с улыбкой:
– Людей второго вида на свете нет.
– Чудесно выглядишь, Алан, – сказала я и обняла его.
Алан оставался любовником моего брата до самого конца: ему было за сорок, когда они познакомились, и под пятьдесят теперь. Мы давно договорились о том, чтобы встретиться и слегка выпить; я чуть было не отменила встречу, но позже в голове у меня прояснилось. Мы не виделись уже несколько месяцев и вообще мало встречались после смерти Феликса. Это было еще одной печалью в моей жизни. Думаю, мы избегали друг друга, как преступники избегают возвращаться на место преступления.
Алан – в ковбойке на кнопках, джинсах с плетеным ремнем и кожаном пальто – возвышался над толпой на целый фут. Я смотрела, как от улыбки оживают морщинки на его лице: морщинки от солнечных летних дней в Айове, где он вырос, от выходных, проведенных с Феликсом и мной в каком-нибудь из Хэмптонов, Ист– или Вест-. Коротко стриженные седые волосы, седая щетина на большом подбородке с бледным шрамом – несчастный случай в саду, хотя он всем рассказывал о «нападении горного льва». И все же мне пришлось сделать поправку на его нездоровье. Передо мной стояла уменьшенная копия того Алана, которого я знала. Он сильно похудел. У здоровяка, которого любил Феликс, теперь была фигура мальчишки. Даже через пальто я ощущала ребра. Я сказала, что он чудесно выглядит, и больше ничего.
– Спасибо, Грета. – Он улыбнулся и погладил меня по щеке. – Ты совсем пропала.
– У меня трудные времена, – сказала я.
Встретиться было решено в одном из старых кафе для туристов на Бликер-стрит: эти заведения никогда не теряли для меня своего очарования. Мы заняли неудобную, деревянную кабинку в углу, рядом со ржавым русским самоваром. Алан снял пальто. Ковбойка больше не обтягивала его мышц; уменьшившись в толщину, он казался моложе. Рядом с нами молодой человек с широким умным лицом строил карточный домик. На столе перед ним лежала туристическая карта. Он поднял глаза, поймал мой любопытный взгляд и поднял бровь. Я отвернулась.
– Как Натан? – спросил Алан, поглаживая подбородок, будто ощупывал старый шрам.
Я вздохнула со смешком и подала знак официанту, чтобы принес кофе.
– Он ушел от меня, Алан. Нет, все в порядке. Ну, не совсем в порядке, но это было давно и… Я по-своему справляюсь. Долго рассказывать. А ты никого не встретил?
Он застенчиво улыбнулся, этот взрослый человек. Квадратная челюсть, сурово-озабоченное лицо, как и положено ковбою, – и вдруг эта улыбка! Я погладила его шершавую руку:
– Не волнуйся, Алан. Феликс никогда не был ревнив, и я бы огорчилась, останься ты один. Но конечно, поняла бы тебя.
– Никого, в общем-то, – сообщил он, вертя в руках солонку. – Есть один парень, который хочет обо мне заботиться. Но мне не нужно ничьей заботы.
– И никогда не было нужно.
– Я скучаю по нему, – сказал он серьезным тоном, продолжая теребить солонку.
Думаю, истина заключалась в том, что Алан всегда был гораздо мягче Феликса и гораздо более ранимым; его спокойствие объяснялось отчасти удовлетворенностью, а отчасти – невысказанным страданием. До Феликса у него имелись жена и дети. Целых сорок лет он был другим Аланом. Возможно, именно поэтому он любил моего брата: жадность к жизни, свойственная Феликсу, помогала ему наверстывать упущенное время. Алан никогда не любил наряжаться или танцевать, но ему нравилось вращаться среди людей, делавших то и другое: он всегда приходил в своих потертых джинсах, с легкой улыбкой на лице.
– Я тоже по нему скучаю, – сказала я. Алан крутанул солонку на столе, и мы стали наблюдать, как по стенам бегают солнечные зайчики. Наконец он остановил солонку кулаком. – Знаешь, чего я хочу? Я не хочу от этого избавляться. Я хочу чего-то невозможного: хочу, чтобы этого вообще не произошло.
– Да, – согласился он.
– Хочу, чтобы этого никогда не было. Я сошла с ума, Алан. Мне назначили ЭСТ.
Он взял мою руку и сжал ее.
– Сегодня была первая процедура. У меня случилась галлюцинация.
Он поморщился:
– От моих лекарств то же самое. Становится легче. А потом все возвращается. Сочувствую.
– Пусть тот парень позаботится о тебе, Алан.
Он на мгновение посмотрел на меня в упор – очень серьезно, с прищуром, отчего морщинки вокруг глаз сделались глубже, – потом покачал головой и отпустил мою руку:
– Я слишком стар и болен для всего этого. – Он отхлебнул кофе и пожал плечами; волосы его были в серебряном ореоле. – Тот юноша думает, что это очень романтично – быть вместе до конца. Быть вдовцом на похоронах. Я сказал ему, что мне довелось побывать таким вдовцом. Это вообще ни на что не похоже.
– Но ты же не умрешь, Алан.
Фраза сама по себе была глупой, но в тот миг прозвучала особенно глупо. Он оторвал взгляд от кофейной чашки. Глаза у него по-прежнему напоминали потрескавшуюся зеленую глазурь и сияли болью и изумлением; вот так странно смотрят на остальных умирающие – как будто мы всего лишь смертные. Где-то далеко выла и выла сирена. Рядом с нами раздался вздох: карточный домик рассыпался и карты разлетелись повсюду.
– Конечно нет, – сказал он с усмешкой. – Никто из нас не умрет.
Той ночью я засиделась допоздна, просматривая обзорные листы из фотографий, стараясь не думать об Алане и особенно о Феликсе. Может быть, я боялась своих сновидений, боялась, что брат снова в них появится. Около четырех утра я наконец оказалась в постели – глядела на мягкие белые стены, на оттиски фотографий, на красные шторы, раздвинутые, чтобы любоваться ночным Гринвич-Виллиджем и неизменным видом: домами на Патчин-плейс, башней библиотеки Джефферсон-Маркет и близлежащим садом. Желтые кроны деревьев гинкго заполняли промежутки между зданиями. Я хочу, чтобы этого не произошло. Помню, что я закрыла глаза и увидела, как во мраке пульсирует одинокая ярко-синяя звезда. В какое угодно время, только не в это. Звезда разделилась на две части, каждая из них тоже раскололась пополам, и так далее, и так далее. Пульсирующие голубые звезды делились, пока не образовали круглое скопление света, и, когда я упала в него, раздался гром: это последнее, что я помню.
Был почти вечер, – должно быть, я проспала весь день. Медленное, мягкое пробуждение; далекий колокольный звон, казалось, вынимает меня из паутины. Я чувствовала, как солнечный свет и тени от уличных деревьев попеременно касаются век, и на мгновение ощутила себя девчонкой в загородном доме родительских друзей, где мы с Феликсом когда-то купались в реке, а потом притворялись, что спим на берегу. Отец относил нас – одного, потом другого – в машину, шепча матери: «Разве это не прекрасно – быть ребенком?» Я сделала несколько глубоких вздохов, вспоминая лето и Феликса, прежде чем набралась сил и открыла глаза.
Я долго лежала, пытаясь понять, что я вижу. Солнечный свет и тень. Полосатый атлас и кружева. Кусок ткани, пятнистый от солнца и листьев, висит надо мной и слегка колышется на ветерке из открытого окна. Звук парового свистка, топот копыт. Полосатый атлас и кружева – все это было очень красиво, все это медленно, волнами, двигалось над мной, и так же, волнами, двигался мой разум, пока я просыпалась на кровати с балдахином. Я опустила взгляд и посмотрела на остальную часть комнаты, которую освещал тот же свет, преломленный в воде. Дыхание мое участилось: вокруг кровати, на которой я лежала, не было ни фотографий, ни штор. А комната, которую я видела, не была моей комнатой.
Это было то, о чем предупреждал доктор Черлетти: дезориентация.
Я ведь знала, что это моя комната: форма и размеры – те же, окно и дверь – на своих местах. Но вместо белых стен передо мной были бледно-лиловые узорные обои с шариками и цветами чертополоха. На стенах – картины в позолоченных рамах и закопченные пластины газовых рожков. Столик с японским натюрмортом: фарфоровые палочки для еды и расписной веер. По сторонам от окна висели длинные, тяжелые зеленые шторы, плиссированные и с кисточками, а прямо передо мной в большом овальном зеркале, установленном наклонно, отражался полосатый балдахин над кроватью. Очарованная и заинтригованная последствиями сеанса, почти зная, что именно сейчас обнаружится, я стала подниматься, наблюдая за тем, как вырисовываются мои собственные очертания…
Вот это да! Что еще можно сказать, если видишь себя обновленным? Я была поражена: длинные рыжие волосы волнами ниспадали на тонкую желтую ночную рубашку, отделанную бесполезными ленточками, – такой рубашки у меня никогда не было. Я трогала свое лицо, думая: что это за трюк? Как эта женщина может быть мною?
Рассмеявшись, я запустила пальцы в свои длинные волосы. Доктор Черлетти сказал, что это быстро пройдет: надо наслаждаться своим новым обликом, пока он не исчез. Скоро я опять сделаюсь маленькой, короткостриженой Гретой Уэллс, в брюках и пиджаке, опять стану бродить из комнаты в комнату. А пока побуду этим прекрасным созданием – творением моего врача.
В дверь постучали.
– Грета?
Я испытала облегчение: хоть что-то знакомое. Это был голос Рут. Я еще раз посмотрела на женщину в зеркале, потом поднялась с кровати и увидела, что желтая рубашка спустилась до самых ступней. До чего сложная галлюцинация!
– Ты проспала весь день, – сказала Рут, открывая дверь и входя. – Глупая девчонка.
Я снова рассмеялась. Моя «дезориентация», оказывается, касалась и Рут: на ней была невозможная черная накидка с бусинами на груди и тугой тюрбан с большим дрожащим пером, тоже черным. Я вздохнула, вспомнив, что сегодня Хеллоуин. Конечно, Рут надела маскарадный костюм. И я тоже: просто после процедуры из моей памяти выпала бо`льшая часть дня. Что до комнаты, парового свистка и лошадей – все это скоро встанет на место.