Не хочу быть полководцем Елманов Валерий
Я хмуро промолчал. Ответ был ясен, но произносить его вслух мне почему-то не хотелось. Пришлось отвечать самому Воротынскому:
— Никогда. Он и за Ваську Шуйского бы не отдал, и за Федьку Мстиславского, а они и вовсе из самых что ни на есть Рюриковичей. Вот так-то. Потому и князю Андрею Тимофеевичу свою дочку за тебя отдать — урон.
Но сват отыскался. Оказывается, есть уже на Руси люди, готовые поручиться за безродного фрязина. И люди эти не простого роду-племени, а из князей. Например, Петр Иванович Татев. Не забыл он того разговора перед битвой под Москвой. И совет мой про гонца тоже помнил. А уж когда Воротынский ему тонко намекнул, что я и к уложению о станичной и сторожевой службе руку приложил, тут и вовсе возражения отпали.
— Опосля свадебок сразу и двину, — заявил он, подразумевая царские.
Оставалось считать денечки.
До первой, когда женился сам царь, время прошло быстро. Хорошо было отоспаться после бессонных ночей. А вот до второй — царевича — оно уже тянулось гораздо медленнее. Но я дождался. Как ни растягивал бог Крон часы и сутки, а я его переупрямил, выдержал. И сборы в путь-дорожку тоже выдержал, хоть и медлительные они были у Татева.
Ну ничего — от пары дней меня не убудет. Полтора года ждал, зато теперь осталась самая малость.
Наконец князь выехал. И погода не подвела. Как по заказу все снежком покрылось. Теперь можно по новой отсчет вести. Туда санного ходу недели две, не меньше, да обратно столько же. Плюс к ним еще неделя. Получается, ближе к Рождеству вернется, а может, и раньше.
И все бы ничего, только томило меня дурное предчувствие. К тому же мой сват выбрал недобрый день для дороги. Едва успел примчаться с его подворья гонец, чтоб сообщить о княжеском отъезде, как грянули колокола. Немного их уцелело в Москве, так что звук в основном доносился из Кремля, но какой звук. Не просто так они звонили, не на вечерню созывали народ, как мне вначале подумалось. Перебор это был. Тот самый, что используется при отпевании или погребении.
И тянулся по Москве медленный звон. Поочередно в каждый колокол от малого до большого, а потом одновременно во все, и вновь тоненький плачущий голосок самого малого.
«Плачьте, люди, по умершей три дня назад в Александровой слободе в расцвете сил юной царице Марфе Васильевне. Недолго ей довелось побыть в женах государя — всего две недели. Плачь, православный народ», — рыдали колокола.
Я вздрогнул. Одна надежда, что Татев поспеет к Долгорукому раньше, нежели до того дойдет скорбная весть, иначе…
Татев не поспел. Получилось как раз иначе…
Глава 19
КТО КОГО?
Не к добру был зловещий знак, явно не к добру. Чувствовал я это. Да что там — уверен был на все сто, что Татев вернется ни с чем. И снежок этот, выпавший похоронным саваном, тоже сулил недоброе. Что-то надо было предпринять. Руки чесались, в голове звенело тоненько и протяжно: «Царь свободен, царь свободен».
Бредовые идеи возникали в мозгу одна за другой, вплоть до того, что пойти сейчас к Иоанну и предложить оживить его нареченную. Знаю я, дескать, одного человека, который может помочь. Я даже собрался идти с ней к Воротынскому. Хорошо, что остановил себя — мол, утро вечера мудренее, тем более князь сейчас давно спит.
Насчет мудрености вопрос, конечно, спорный, но то, что утро навевает мысли потрезвей, — факт. Когда я все это обдумал на свежую голову, то и сам присвистнул от количества препон, высветившихся на моем безумном пути, начиная с Михаилы Ивановича, который ни за что не согласится поддержать меня. Получалось, аудиенции у величества надо добиваться самому.
Но это еще куда ни шло. Чай, он — не всенародно избранный президент, и доступ к нему возможен, особенно если заявить, что прошусь к нему в подданство. Но что я ему скажу? Получалось, я знал все о болезни царицы гораздо раньше, если так уверенно поставил диагноз. Откуда? Почему не пришел сразу? Малюта-а! Разберись-ка, родной. И разберется Григорий Лукьянович, вывернет до донышка. Вначале со мной, потом до Андрея Тимофеевича очередь дойдет, а уж потом и до его семьи. Я вздрогнул, вспомнив истошный визг юной пятнадцатилетней дочурки казначея Фуникова, животный крик его супруги, и понял, что царя в это дело вмешивать нельзя. Как-то он неправильно разбирается, и вообще его методы чересчур суровые.
Решить все без него? Ну ухвачу я бабку Лушку, а есть ли у нее противоядие или травы, которые сводят на нет те, что она дала Долгорукому? Ладно, пускай есть. А что дальше? Полезем вместе с ней ночью в Успенский собор? Ах да, Марфу положили не там, а в Девичьем монастыре. Ну и как мы туда заберемся? А плиту на саркофаге отодвигать — справлюсь я в одиночку, поскольку на помощь бабки рассчитывать нельзя, годы ее не те.
К тому же оставалось главное — если девушка спит, значит, она дышит. Получалось, что ей нужен кислород. Совсем немного, гораздо меньше, чем обычному человеку, но нужен. Под этой плитой, в замкнутом пространстве его не так уж и много. Пока я смотаюсь за бабкой Лушкой в Серпухов, пока обратно, пройдет столько времени, что спасать будет попросту некого.
Ну и последнее. Даже если нам удастся сделать все как положено и она откроет глаза. Пусть. Шанс на удачу имеется. Крохотный. Один из миллиона, но имеется. Что дальше?
И напрашивается простой, хотя и жутковатый ответ — то, что обычно делают с мертвяками, встающими из гроба. Кол осиновый, и всего делов. В любом случае царь до себя ее не допустит. Никогда. С его воображением-то. Да он даже смотреть на нее будет только издалека, потому как они все здесь суеверные.
А уж то, что он посадит на кол ее спасителя, как колдуна-зловреда, — это и к бабке ходить не надо. Да он к ней и не пойдет. Вместе мы с ней усядемся. В смысле не на один кол, но рядышком. Или сожгут нас обоих. Словом, выбор невелик.
Пришлось отказаться. И теперь оставалось лишь бездельничать и томиться в ожидании возвращения князя Татева, а догонять да ждать — хуже нет. Умучаешься, особенно с последним — в безделье время-то бежит куда как медленнее.
Именно потому я и принял предложение остроносого всерьез научиться сабельному бою. Был Осьмуша на удивление приветлив, когда заговорил со мной. Дескать, жалко ему меня, потому как жить с таким знанием ратного боя мне осталось до первой битвы, от силы до второй. Но это уже предел. Дальше домовина и погост.
Я даже немного обиделся. Конечно, я не супермен, и до того же остроносого мне семь верст и все лесом, но и не такой уж неумеха, как он тут отозвался.
— Была уже первая битва, — возразил я. — Живой, как видишь.
— Велик господь и милосерден, — заметил Осьмуша. — Посылает иной раз на землю чудеса для нас, грешных, — сожалеюще вздохнул он, покосившись на меня. — Вот и ныне сподобил явить чудо — тебя, живого. Так ты что, и впредь на милость вседержителя полагаться станешь? А я-то мыслил подсобить фряжскому князю, дабы он шаблю яко помело в дланях не держал.
— Я-то целым из сечи выскочил, а вот тебе, гляжу, татары знатную отметину сотворили. Будто имечко твое знали. Как раз осьмушку от уха оставили, — огрызнулся я.
Остроносый озлился, но себя сдержал.
— Так что, княже, желаешь поучиться, али у холопа ратного тебе в зазор?
И я… согласился. Нет, не надо меня считать самоубийцей. О настоящих боевых клинках, остро заточенных для чьей-то вражеской шеи, не могло быть и речи. Да и он о них не заикался. Упомянул лишь разок, с эдакой легкой ехидцей — вроде как на слабо брал, но не тот случай. Я ему и пояснил, причем деловито и спокойно, что бояться вовсе не боюсь, но с боевыми саблями учеба слишком плохая и проку в ней никакого.
Парадоксально звучит, но это действительно так. Ударить со всего маху соперника ею нельзя, потому что перед тобой не враг, а партнер, значит, удар придется замедлять, останавливая его у самой поверхности головы, шеи, груди и так далее. Получается что-то вроде бесконтактного карате — штуки замечательной, но в настоящей драке могущей запросто подвести, потому что удар, отработанный десятки раз во время учебы, человек и в бою может автоматически нанести точно так же. По привычке. А перед тобой уже не соперник — враг, которого надо убивать, а не обозначать, что ты его якобы ранил.
Иное дело деревянные или, на худой конец, старенькие, тупые и вдобавок обмотанные в несколько слоев крепкой толстой рогожей. Самого Осьмушку, как я стал частенько называть Софрона, решив, что Осьмуша звучит для него чересчур ласково и почтительно, они тоже устраивали гораздо больше. Убей он меня — ему тоже в живых не быть. Воротынский не тот человек, который станет слушать оправдания. А тут убить не убьешь, но влепить можно хорошо, потому что никто не стесняется, оба прикладываются от души, как придется.
Правда, остроносый поначалу осторожничал — наставить мне синяков, а следовательно, озлобить, в его планы не входило. Как выяснилось уже после второго по счету занятия, он решил втереться ко мне в доверие. Для чего? Трудно сказать. Целей много.
Может, для того, чтобы я из мужской солидарности прогнал от себя Светозару, но, скорее всего, и впрямь, видя относительно вольготную жизнь моего стременного, решил поменять хозяина и податься от Воротынского ко мне.
Но тут у него получилась промашка. Едва он заикнулся об этом переходе — причем как бы в шутку, чтоб всегда можно было безболезненно сдать назад, — так сразу получил увесистый и решительный отлуп, да не простой, а с напоминанием кое-каких фактов:
— Помнится, именно ты предлагал мне отведать медку из твоей баклажки?
— Серьга с нами тож о ту пору сиживал, — вяло возразил он.
— Только он-то как раз был против, — парировал я. — И куртку… кафтанец Тимоха поутру мне вернул, а вот ты…
— Промашка вышла, — весело осклабился он, пахнув на меня зубной гнилью.
— Вышла, — подтвердил я. — Только не тогда, а сейчас. А в тот вечер ты как раз по велению своей души поступал.
— А у нас на Руси — можа, ты не слыхал, так я подскажу, — присказка имеется. Кто старое помянет, тому глаз вон, — не сдавался остроносый.
— Слыхал я ее. Только ты почему-то до конца ее не произнес, — жестко ответил я. — Кто забудет, тому два вон. Так вот, ежели я тебя к себе возьму, мне и впрямь оба ока вынимать надо, потому что я и при двух очах как слепец себя веду.
— Стало быть, не возьмешь меня в стременные? — не унимался он.
— Занято место. Это у государя их сколько хочешь, а мне и одного за глаза, — спокойно ответил я.
— А ты Серьгу прогони, и всего делов. К тому ж срок службы у его вышел, да и сам он на Дон уйти желает, так чего держать?! — нахально заявил Осьмушка. — Я ить лучшее его — что на сабельках, что на бердышах. И коней я понимаю — не чета ему. Любую усмирю.
Ну и наглец! И как он до сих пор не понял, что должен неустанно благодарить Тимоху за то, что я ни разу не поднимал перед Воротынским всех этих щекотливых вопросов, связанных с прошлым остроносого, на которые он навряд ли сможет отыскать ответы.
Нет, речь не о моем ларце с серебром. Пес с ним, еще заработаю. Да и неудобно как-то — вместе воевали, а я тут начну про деньги. Зато еще кое о чем спросил бы непременно. Была у меня отчего-то уверенность, что Осьмушка, он же Софрон, он же Васятка Петров, покаялся перед Михайлой Ивановичем далеко не во всех своих «подвигах», и даже о тех, про которые рассказал, поведал, деликатно говоря, в весьма усеченном варианте, к тому же изрядно смягченном. А вот если бы Воротынский в ту пору услышал кое-что от меня, убежден, отреагировал бы сурово.
Но нет никакой гарантии, что этот бесстыжий гаврик в отместку не расскажет о Тимохе, только не по сокращенному, а, напротив, по расширенному варианту, приплетя и то, чего не было вовсе. Точнее, нет, гарантия как раз имеется, но прямо противоположная — обязательно расскажет, сделав это по принципу: «Мне плохо, но уж я расстараюсь, чтоб и другому было не лучше — все душе отрада. Да, ходил я в Софронах, грабил людишек. Виноват, спору нет. Токмо был о ту пору близ меня еще один тать по прозвищу Серьга. Ведомо ли тебе, княже Михаила Иваныч, где он ныне? Могу подсказать…»
А еще на пытках мог бы рассказать и про иное, за которое всем прочим, в том числе и мне, тоже придется платить не серебром и не золотом, но жизнями — укрывательство детей изменников Иоанн нипочем не простит. Потому и приходилось помалкивать.
Кстати, именно Тимоха, и не далее как накануне, предупредил меня о намерениях Осьмушки. Не иначе остроносый решил предварительно прозондировать почву насчет возможного перехода, а может быть, даже и попросил походатайствовать за него со своей стороны — у него и на такое наглости хватит. И не просто предупредил, но сразу же и предостерег:
— Зрак у его ласковый, слово льстивое, но ты ему не верь, княже. — А далее выдал, в точности процитировав Светозару, словно подслушал нашу с ней беседу: — Душа у него больно погана да вонюча. Лучшей всего подале от него держаться. Я ить потому и остался при тебе, — простодушно пояснил он. — Поначалу вовсе отъезжать не можно — эвон ты какой хворый был. А опосля, когда ты поправился, узрев его на службе княж Воротынского, у меня аж в грудях захолонуло — чую, не к добру он тут появился. Вот и решил — послужу, покамест сей злыдень отсель не убёгнет.
— Думаешь, надоест ему? — усомнился я.
— Я в татях был, потому, как жизнь наперекос пошла, да и то лишь на время прибился. Не думай — оправданий не ищу, и что было, то было. Но в спину сабелькой никого не пырял и тех, кто ко мне со всей душой, сонным зельем не угощал. Ему же все одно, потому как он душой тать.
Вспомнив вчерашний разговор, я и ответил остроносому в том духе, что, мол, на сабельках мой стременной, может, и уступит кое-кому, зато в бою, коль доведется, Тимоха и жизнь за меня положит, причем не задумываясь, без колебаний.
— Так уж и положит, — недоверчиво ухмыльнулся Осьмушка.
— Положит, — уверенно подтвердил я.
— А с чего ты взял, что я ее не положу?
— Ты моей жизнью, если что, еще и прикроешься, — заметил я. — И… хватит на этом. Кончено.
Но даже после такого откровенного разговора остроносый не оставил надежд втереться ко мне в доверие за счет своего ратного мастерства, время от времени пытаясь под всевозможными предлогами показать себя, как воина, в самом лучшем свете. Однако мало-помалу он окончательно убедился, что все его попытки останутся бесполезными. Тогда он решил мне отомстить.
Каким образом? Да самым простым и в то же время единственным, который был ему доступен, — унизить меня. Вот только получалось у него плохо. Можно сказать — никак, поскольку для унижения необходимы две вещи.
Во-первых, нужно поставить человека в смешное или неловкое положение. Этого хватало с избытком на каждом уроке. Однако непременно требовалось и «во-вторых» — человек сам должен это не только понимать, но и вести себя соответственно — краснеть, злиться, психовать, а у меня все с шуточками да прибауточками. Саблю из рук выбили? Так я еще и посмеюсь над своей неловкостью. По шее съездили? На то она и учеба. Наоборот, похвалю за хороший удар. И на его остроты я тоже не поддавался.
— Что, княже, лихо я тебя? — ехидно усмехался Осьмушка по окончании очередного урока. — Не впрок тебе наука идет — эва шею-то разнесло.
— Изрядно досталось, — не возражал я и тут же, надменно вскинув голову, заявлял: — Но ныне ты меня только девять раз убил, вчера же — одиннадцать. Стало быть, на два раза меньше. А ты говоришь — не впрок. — И мужественно улыбался, хотя и знал, как дико будет болеть и шея, и плечи спустя какой-то час.
— В бою и одного раза за глаза, — шипел Осьмушка. — Можа, будя? — давал он мне шанс прекратить занятия — поиздеваться все равно не получалось.
— Э-э-э нет. Коль уговорено, так чего уж, — отвергал я этот шанс— Сам же говоришь, в бою хватит и одного раза. Вот и будем добиваться, чтобы их не было.
«Сначала Маугли цеплялся за сучья, как зверек-ленивец, а потом научился прыгать с ветки на ветку почти так же смело, как серая обезьяна».
Примерно так же и у меня. Спустя две недели я держался только на голом упрямстве, да еще на твердой убежденности, что рано или поздно все освою. К тому же и о княжне думалось не столь часто — когда все болит, тут уж ни на что другое особо не отвлечешься. А потом оказалось, что я все-таки переупрямил остроносого. Первым сдался именно он. Ощерившись в недоброй ухмылке, Осьмушка заявил, что ему за енту учебу не платят и вообще стало скушно.
— Еще две седмицы, и получишь золотой, — посулил я, тут же прикинув, что Татев должен за две недели успеть вернуться, пора ему.
И не ошибся. Он приехал даже раньше, спустя двенадцать дней, а вот новости привез неутешительные. Оказывается, о сватовстве Петр Иванович даже не заикался, потому что с первого дня понял — ничего путного из этой затеи не выйдет.
— Кому позориться охота? — глухо, с некоторой неловкостью (а зачем тогда ездил?) рассказывал он. — Мне и первой говорит хватило, чтоб понять: сызнова князь Андрей Тимофеевич то же самое задумал. И как он успел узнать, что царицы не стало? — удивлялся Татев. — Я уж ему, дурню старому, сказывал намеком, что токмо до трех жен православному человеку дозволено, потому как заповедана нам четвертая и ныне на государя неча и надеяться, а он, вишь, ни в какую. Мол, оное токмо нам заповедано, а божьему помазаннику все дозволено. Я про то, что его и венчать никто не станет, а он усмехается и все свое талдычит: «Коль повелит, так никуда не денутся».
Получалось, как ни крути, что я вновь в проигрыше, причем крупном. Хотя… даже спортсменам, если память мне не изменяет, дается три попытки. Судьба же их не считает вовсе. Сумеешь взять у нее пяток — все твои. Да хоть десять. Получалось, что мое сватовство — первая, но далеко не последняя проба. Будут и еще, дай только срок. Лишь бы за это время нетерпеливый папаша не ухитрился выдать ее замуж за кого-то другого.
На следующий день я дрался с Осьмушкой на саблях особо отчаянно и практически почти ни в чем ему не уступал. Наверное, совпало, что именно тогда, после услышанных мною неприятных известий, количество полученных синяков и ссадин наконец-то перешло в иное качество, и я впервые не пропускал ни одного его выпада, на какие бы уловки тот ни пускался. Лишь в самом конце очередного поединка я чуть больше нужного повернул рукоять, и остроносый сумел-таки дожать меня коротким боковым в левое плечо.
А потом на давно утоптанный нашими сапогами снег скромной площадочки, выбранной в укромном местечке позади терема, неожиданно вышел Воротынский. Мы оба опешили от неожиданности, а старый князь, одобрительно прогудев: «Хвалю, хвалю», легонечко отодвинул меня в сторону и с усмешкой предложил остроносому:
— Ну-ка давай теперь со мной, добрый молодец. Осьмушка, еще разгоряченный после схватки со мной и довольный тем, что и на сей раз ему удалось взять верх над ненавистным фрязином, принял вызов и тут же ринулся в атаку. Спустя несколько секунд его сабля полетела в сторону, а сам он скривился от боли в ключице. Воротынский же так и не сдвинулся с места. Он и во второй раз не ступил шагу, но результат оказался прежним — сабля остроносого оказалась в стороне, а сам он, шипя от боли, разминал рукой правую сторону груди.
В третий раз Осьмушка уже осторожничал, в атаку лез не напролом, а обдуманно, оставляя себе возможность для отступления, но это лишь продлило агонию — через полминуты он лежал на снегу, а моя сабля, которую сейчас сжимал в руках Воротынский, упиралась в подвздошную впадинку остроносого.
Князь оказался великодушен и нашел доброе слово для нас обоих.
— С двух рук бой мало кому свычен, а у тебя он сам собой выходит. — Это он заметил Осьмушке и тут же, повернувшись ко мне, одобрительно заметил: — Учишься быстро. Хошь покамест и далеко тебе до настоящего умения, но упрям, упрям. Верю, что к весне обучишься яко должно. Будем надеяться, что не занадобятся твои навыки, но ежели что…
Я довольно шмыгнул носом и неожиданно для самого себя выпалил:
— Занадобятся, Михаила Иваныч. Непременно занадобятся.
Он досадливо крякнул, но ничего не сказал, а вечером сам заглянул ко мне в светлицу, где я от нечего делать промерял по картам расстояние от окских рубежей до Москвы. Конечно, масштаб, скорее всего, выдержан неточно, но выходило все равно прилично — не меньше сотни царских[64] верст. Получалось, что если действовать с умом, то прорыв обороны на реке не означал очередной неминуемой осады Москвы, до которой предстояло еще идти и идти. Вот только как бы этим половчее воспользоваться… Но додумать не дал Воротынский.
— А что, — прогудел голос за моей спиной, и я от неожиданности вздрогнул, — ты и впрямь мыслишь, что крымчаки придут?
— Шапку готов съесть, если не нагрянут, — твердо заявил я. — Вот травка зазеленеет, и они зашевелятся, как тараканы.
Еще бы. Помимо логики я был вооружен знанием будущего, которое сулило русским войскам в грядущее лето решительную победу над полчищами крымского хана, а также где она должна была произойти. И год победы твердо сидел в моей памяти — тысяча пятьсот семьдесят второй. Вдобавок я очень хорошо знал еще одно — фамилию полководца, который ее одержит. Знакомая фамилия, даже очень. Ее обладатель как раз и стоял передо мной. Так что я мог смело обещать не только съесть свою шапку, но и закусить ее ферязью, а на десерт слопать штаны и сапоги.
Воротынский будущего не знал, поэтому с сомнением покосился на неудобоваримую шапку, потом с легким недоверием воззрился на меня и прогудел:
— Покамест травка подрастет, воды много утечет. Почто так мыслишь?
Я обосновал, дав полный расклад той картины, что виделась мне. Сюда вкрапливалась и большая политика — подталкивание Девлет-Гирея со стороны турецкого султана, и логика военных действий — раненого врага надо добивать, пока он не успел зализать свои раны, и психология — слишком легко крымский хан добрался до Москвы прошлым летом, а это вселяет опасную самонадеянность и жажду новой добычи.
Слушал меня князь внимательно, время от времени кивая, — не иначе как наши точки зрения совпадали, и перебил меня лишь один раз, когда я порекомендовал ему уже в мае, какая бы тишина на самом деле ни творилась в степи, доложить царю иное. Дескать, поступили тревожные сведения от сакмагонов, а потому надо бы вернуть одну рать из Ливонии. Иначе, когда татары подступят на самом деле, посылать гонцов на север будет уже поздно.
— Это ты брось, фрязин, — буркнул он. — Негоже государя в обман вводить. А ежели не придут басурманы — что тогда? К тому ж он и без того ныне напуган. Слыхал, что ныне на Москве деется?
— Слыхал, — кивнул я.
Еще бы не слыхать, если последние три дня вся дворня, как доложил мне Тимоха, только о том и перешептывается, как царь, не надеясь отстоять Москву, скоренько пакует вещички для отправки их в Новгород[65].
— Опять же и с воеводами добрыми не все ладно. Есть смышленые, да незнатные, а вот из именитых родов и выбрать некого, особливо на большой полк…
— А ты, княже? — напрямую спросил я.
— Поперед Мстиславского государь меня нипочем на большой полк не поставит, — отверг Воротынский мою идею.
— А я так мыслю, что он поставит того, кто пообещает ему разбить татар, — заявил я.
— Пообещать легко, а вот сполнить… — задумчиво протянул князь. — Ты же сам воеводскому делу обучен, потому должон понимать, что ныне устоять супротив басурман еще тяжельше, нежели в прошлое лето. Уж больно силенок у нас не ахти. В одной Москве не тысячи — десятки погорели.
— А ты их разобьешь, Михаила Иваныч, — уверенно заявил я. — Мне вот тут, на карты глядючи, мыслишка в голову пришла, как лучше бой строить…
— Мыслишка без людишек ратных тьфу, — сердито перебил он меня. — Сомнут они нас и Оку перевалят. Не уменьем — числом сомнут, и что тогда?!
Но потом, слегка остыв, выслушать согласился. Разъяснял я про оборону речных рубежей недолго, стараясь по возможности выдавать короткие, рубленые фразы. Запомнилось, что князю они пришлись по душе.
— Если так, то, может, и впрямь… — еще колеблясь, протянул Воротынский. — Но тут обмыслить еще раз надобно, иначе… — Он уже собрался уходить, но напоследок, добродушно ухмыльнувшись в свою окладистую бороду, счел нужным ободрить меня грядущей перспективой: — Вот побьем татарву, так я сам государя попрошу чин тебе дать. Тогда уж князю Долгорукому и деваться некуда будет. — И посоветовал: — Ты на него зла не держи. Ныне-то и впрямь урон для чести у него выходил. А ежели поскорее породниться возжаждалось, то и иные рода имеются, даже познатнее. Вон хошь бы у того же Татева ажио три девки на выданье. Старшая, правда, почитай что перестарок — еще прошлое лето третий десяток пошел, зато дородная девка уродилась. Что с боков, что спереду, что сзади — отовсюду глянуть любо. Середняя и вовсе тока в сок вошла — осьмнадцать исполнилось. С дородством небольно — в отца статью пошла, зато прозывают, яко и внуку[66] мою, Марьей.
«Да что же они, пол-Руси Машками окрестили! — чуть не взвыл я. — У одних Долгоруких целых три, и это только те, кого я знаю, а тут еще».
А Михаила Иванович все продолжал добродушно гудеть насчет дочерей Татева:
— А восхочешь, меньшую отдаст, Анютку. Ей по осени пятнадцать сполнится. Петр Иваныч — муж справный, отечество у него знатное, из Ряполовских корни ведет, и нос от тебя воротить не станет — де, без роду, без племени зятек достанется. Не иначе как полюбился ты ему, согласен и с потерькой в чести.
Ну вот, и этот туда же. Далась им эта потерька. Прямо-таки чуть ли не трясутся за нее, аж противно становится. Нет, сама честь — это замечательно, но она не в том, чтобы сидеть в Думе непременно ближе к парю, чем, скажем, представитель другого рода, который засветился на службе у Великих московских князей чуточку, всего лет на двадцать — тридцать, позже тебя. Или отказываться командовать полком левой руки, поскольку руководить сторожевым, который почетнее, царь поставил более худородного. Идиотизм! Потому и вырвалось у меня сгоряча:
— Лучше Долгорукому честь уронить, чем голову.
— Вот и сразу видать, что не русский ты человек, Константин Юрьич, — попенял мне Воротынский. — Может, у вас во фряжских землях на оное особо и не глядят, а на Руси иное. У нас ежели честь утеряна, то и голова ни к чему. Да и сказал ты так не подумавши — нечем тебе ему пригрозить.
— Есть, — снова вырвалось у меня раньше, чем я успел подумать — а надо ли.
Конечно, плохо, когда слово опережает мысль, но, в конце концов, чем я рискую? Тем более после полученного отказа.
В другое время я еще подумал бы, стоит ли вообще посвящать в это Воротынского, но коль уж начал… Да и поступок Долгорукого тоже как-то мало вязался с благородством и прочим. Если уж тот опустился до такого, то о каком уроне чести можно говорить?
— Есть, — повторил я твердо и выложил все как на духу, добавив напоследок: — Уж не знаю я, чего он добивался, но добился смерти. Жаль, я князю Петру Иванычу о том не сказал — было бы ему что ответить, если б Долгорукий заскрипел об уроне своей чести.
— Погоди, — остановил меня Воротынский и резко распахнул дверь, ведущую в холодные, неотапливаемые сени, служащие коридором для выхода на подворье.
Некоторое время он стоял, молча, настороженно прислушиваясь. Затем прошел к столу, взял подсвечник и двинулся обратно к сеням. Осматривал их князь недолго. Вернувшись, он с видимым облегчением заметил мне:
— Никак помстилось. — И посоветовал: — А про то, что мне сказывал, забудь и боле не поминай. Ныне за царицу Марфу, упокой господь ее чистую душу, государь Иоанн Васильевич и так народу положил без разбора. Ежели ныне ты со своими наветами встрянешь, сызнова кровушка польется, и одним Андреем Тимофеевичем тут уж нипочем не обойтись — государь весь род положит. А воеводы в том роду справные, одни сыновцы[67] чего стоят, кои от его старшего брата Ивана Тимофеевича Рыжко. Григория Меньшого за удаль бесшабашную уже Чертом прозвали. Он и о прошлом лете в Серпухове воеводствовал и град крымчакам на разоренье не дал. Тимофей Иваныч, кой самый старший, в Юрьеве ныне и тож царем привечаем. Да и не они одни.
— Так я не о том, — попытался объяснить я, но куда там.
Воротынский разошелся не на шутку и полчаса мне доказывал, что обвинять человека, которого я и в глаза не видел, то есть по одному голосу, достойно лишь псов Малюты — мало ли скрипучих на свете. А я хоть и фрязин, но он меня, упаси бог, таковым не считает и с ними не равняет, полагая, будто я стою гораздо выше.
Узнав же, что у меня и в мыслях не было идти доносить — успел-таки я вставить пару слов, — сменил гнев на милость и тут же предложил приемлемый вариант:
— Я ныне с царева дозволения сбираюсь под Белоозеро. Дщерь у меня там хворая. Опаска есть, как бы вовсе богу душу не отдала, — уж больно кашель на нее тяжкий напал. Опосля в Новгород по повелению государя, а на обратной дороге, хошь оно и не совсем по пути, загляну к князю Долгорукому да потолкую с ним по-свойски. Но покамест — молчок. — И он заговорщически приложил палец к губам. — А с Осьмушей ты того… учись, да не горячись, — порекомендовал он. — Мне твоя голова поболе иных прочих потребна, так что ты ее береги.
Я опять кивнул, но уже не столь уверенно. На том мы и расстались.
Вновь для меня потянулись дни томительного ожидания, которые я старался скрашивать, как только мог. И не только упорными тренировками с остроносым. Было и еще кое-что, успешно внедряемое мною…
Глава 20
ПИЩАЛИ
Ручное огнестрельное оружие в ту пору делало на Руси первые шаги. Пушки, пускай и примитивные, тюфяки, как их называли, появились еще при Дмитрии Донском и в нынешнем веке использовались вовсю, хотя и под другими названиями — пищали затинные. Правда, несколько односторонне — преимущественно при взятии городов, например Казани, а позже — Полоцка, но хоть так.
Ручным же пищалям, или ручницам, как их здесь называли — праматерям винтовок, карабинов и прочего, — насчитывалось несколько десятков лет, не больше. И далеко не все русские воеводы понимали их важность. Тот же Михайла Иванович относился к ним с изрядным холодком, считая, что в настоящем бою толку от них немного. Он еще соглашался признать необходимость ручниц во время осады какой-либо крепости или, наоборот, — во время ее обороны да и пока не пришла пора для решающего штурма. Что же касается крымчаков, то тут он начинал кисло морщиться и выдавал неоспоримый аргумент — не стоит ратнику таскать на себе эдакую тяжесть, если в бою применить ее доведется не более одного раза.
И впрямь не поспоришь. Пока ты тщательно прочистишь ствол, гася тлеющие кусочки невзорвавшегося пороха, пока засыплешь новую порцию, загонишь пулю, все утрамбуешь, две-три минуты перерыва обеспечены. А это в открытом бою с летучей татарской конницей очень много.
Можно сказать, непозволительная роскошь. За это время всадник одолевает минимум полтора, а то и два километра. Получалось, что Воротынский абсолютно прав. Один выстрел, и все, а дальше берись за бердыш и занимай место в пешем строю.
Добавьте к этому, что очередной заряд пороха отсыпался не иначе как на глазок, в связи с чем всякий раз дальность выстрела менялась. Пусть незначительно, но попасть в человека, находящегося на удалении в нескольких сотнях метров из-за этого представлялось маловероятным. Даже навести на цель ствол и то проблема — нет ни мушки, ни прицела.
А фитиль? Крупные капли летнего ливня могут его погасить в любой момент. Не случайно татары предпочитали атаковать в дождь. А взять… Да что там говорить — хватало неприятных нюансов.
Но все равно князь был не прав, ибо будущее было за ними, уродцами-бабульками, точнее, их потомством — симпатичными правнучками. К тому же, чего греха таить, они и мне самому были гораздо ближе, нежели сабля, не говоря уж о луке со стрелами. Вот потому-то я и выпросил у Воротынского перед его отъездом разрешение не только поучиться пищальному бою из ручниц, но заодно и позаниматься с его ратными холопами.
Тот поначалу слегка замялся от моего нахального заявления. Но говорил я уверенно, ссылаясь в первую очередь на то, что мне удалось изучить во фряжских землях кое-какие способы улучшить учебу, отчего мастерство непременно возрастет.
Подумать ему было над чем. Дело в том, что не у всех его людей имелись пищали, к тому же где взять деньги на порох и пули? Но потом, услышав, что расходы на эту «забаву» я беру на себя, и, решив, что худого от этого не приключится, да и вообще, ни к чему им привыкать к безделью, а то обленятся, махнул рукой. Получилось у него это как-то обреченно — мол, делай, как знаешь. Он вообще выглядел неважно, и я счел нужным на всякий случай переговорить с ним до его отъезда, чтоб князь по своей прямоте не наделал глупостей.
Оказалось, как в воду глядел. Стоило мне поинтересоваться, что именно он скажет царю, если речь пойдет о предполагаемом бегстве Иоанна Васильевича в Новгород, когда станет известно о предполагаемом набеге Девлета, как князь тут же напрямую выпалил:
— Яко мыслю, тако и поведаю. Негоже пред государем за душой таить. Когда надобно грады да селища защищать, царь с ратниками должон быть. И им полегче станет, ежели они знать будут, что царь с ими заодин.
— Им, может, и полегче, а вот тебе, светлый князь, как я мыслю, оттого придется лишь тяжелее. Ведь тогда ты будешь обязан каждый свой шаг делать только по его повелению и не иначе. Придумал что-то — надо поначалу спросить дозволения у царя, а потом еще дождаться обратного гонца. Времени уйдет столько, что страшно подумать. И может так получиться, что, пока гонцы катаются туда-сюда, надо менять первоначальную задумку. Значит, опять посылать царю весточку?
Князь призадумался. Мысль о том, что царь своим трусливым бегством вольно или невольно развязывает самому Воротынскому руки, явно не приходила ему в голову. А я продолжал:
— И хорошо, коль государь снова одобрит, а ежели нет? Скажет, иначе надобно, повелеваю вот так поступить, а не эдак, и что тогда?
— Коль умно сказано, отчего не поступить инако, — прогудел Михаила Иванович.
Тихо так прогудел. Это значит, что я его почти допек. Нет пара у паровоза, выдохся он. Уж больно аргументы убедительные, и крыть их нечем. Но я все равно не отстаю — дожимаю:
— Не ошибается только господь бог, а мы все — люди, и божьи помазанники тоже. Но платить за ошибки будут иные головы. Много их поляжет в сырую землю от сабель татарских. А те, что хан Девлет не снесет, сам Иоанн Васильевич потом на плаху положит. Раз упустили татар, значит — измена. Я хоть и недолго на Руси пребываю, но вижу — она ему всюду мнится.
— Всюду мнится, да не всюду есть, — набычился князь.
— Да я-то тебе верю, Михаила Иванович, что ты за Русь всю кровь по капле отдашь, и убеждать меня в том не надо, — выспренно произнес я — без патетики в деле убеждения Воротынского не обойтись. — А вот кое-кто в Пыточном дворе нипочем не поверит.
— Мыслишь, без государя мне полегше станет? — задумчиво произнес Михаила Иванович.
Ну слава тебе господи, дошло. Вроде бы незатейливая мысль, а ведь я чуть ли не полчаса потратил на доводы. Одно радует — не зря. Хотя погоди-ка. Не рано ли я ликовать собрался?..
— Токмо негоже оно как-то. Выйдет, что я с тайным умыслом убеждать его примусь, чтоб он в голове войска не вставал.
— А ты, князь, про святую ложь слыхал? — осведомился я. — Это когда человек недоговаривает, а всем от этого только лучше. И царю, потому что ему в Новгороде спокойнее, и тебе сподручнее, стало быть, надежд на победу больше, а коль так, то получается и всей Руси одно лишь благо.
— Хитер ты, Константин Юрьич, — крутанул головой Воротынский. — И впрямь выходит, что лучше сказать не то, что мыслишь, хотя…
Опять «хотя»! Да что ж это такое?! Разубедить! И срочно!
— А ты сказывай лишь то, что мыслишь, но не все, — посоветовал я. — Никто ж не просит тебя излагать причины, по которым ты советуешь остаться царю в Новгороде. Он будет думать, что ты радеешь только о нем? Пускай. А если он у тебя спросит совета, так и ответь: «И впрямь, государь, лучше бы тебе летом там побыть». Получится искренне и честно. А Девлета ты, Михаила Иванович, непременно побьешь.
Моя уверенность, очевидно, передалась и князю, хотя он — видать, одного раза показалось мало — переспросил еще разок:
— Мыслишь, побьем крымчаков?
— Убежден, — еще тверже ответил я.
Еще бы. Уж что-что, но это я знал наверняка. Жаль только, что не вникал в детали — ох как бы они мне сейчас пригодились, но ничего страшного. Карты есть, расклад к весне будет ясен, опять же тренировки по стрельбе… Одолеем.
Так и распределились мои дни после княжеского отъезда. До обеда я занимался с народом пищалями, перед самой трапезой с полчасика-час работал с бердышом — тут уже меня нещадно драли, а опосля русской послеполуденной фиесты упражнялся с остроносым на саблях.
«Покойником» я теперь больше пяти раз за урок не становился — предел. В основном же пропускал два-три удара, а не реже одного раза в неделю оставался чист. И остроносому от меня тоже доставалось. Случались дни, когда он становился «покойником» даже большее число раз, нежели я, потому что при всех своих многолетних практических навыках был Осьмушка, как бы поделикатнее выразиться, несколько туповат. Вот освоил он ряд основных приемов, и все — больше ему ничего не надо. Я же помимо его науки приглядывался еще и к другим ратникам, кто да как. У одного отмашку с вывертом подгляжу, у другого стойку — она тоже важна. У третьего удар обманный поставлен, да так хорошо получается, что, если не знать, обязательно на него клюнешь и раскроешься. Много чего подсмотрел.
К тому же остроносый утратил главное преимущество. Он ведь в большей степени брал скоростью, быстротой. Она-то не ослабла, но если мне все это поначалу было в новинку, то потом стало удаваться просчитать удары заранее и тем самым приобрести лишнюю секундочку, которой хватало на то, чтобы отбить очередную атаку.
И когда Осьмушка с презрительной улыбкой на лице заявил мне, что ему, дескать, прискучили детские игрища — счет в тот день был 3:1 в мою пользу, — я возражать не стал.
— И мне с тобой тоже надоело, — откровенно ответил я ему. — Вырос я из тебя, как из детской рубашонки. Будя.
График после этого был мною слегка подкорректирован. Самый длинный период — от завтрака до обеда — достался пищалям, потом, после полуденной дремы, забавлялся тем, что часик-полтора метал ножи и топорики в щит, который я закрепил на задней стене терема, а затем приходил кто-то из умельцев, и мы упражнялись на секирах.
Что же до пищалей, то тут я Воротынскому не лгал. Был у меня способ приохотить народ к огненному бою, был. Да такой, чтоб глаза от азарта горели, чтоб каждому эта стрельба стала в охотку. Тренировки и впрямь дело муторное — пуляй себе да пуляй. Ну попал нынче, так что? А завтра промах даст — замерзнет он, что ли, от этого?
Иное дело — игра. Оказаться среди всех первым — тут совсем другое. Так ведь мало того что ежедневно стали объявлять победителей, я ж еще и ввел для них знаки отличия — чемпиону дня, имя которого объявлялось перед строем, вручалась шапка лидера — яркого алого сукна да еще с меховой оторочкой понизу. За второе место тоже вручалась шапка, только синяя. За третье — зеленая. Перед следующими стрельбами они отбирались, а по окончании передавались новым победителям.
Помимо этого я еще ввел и денежные призы. Победитель ежедневно получал по серебряной новгородке. Кстати, я так ни разу и не услыхал, чтобы ее называли копейкой. Видать, не пришло еще ее время. Отличие от дешевой московки, разумеется, делали, но величали ее при этом все равно деньгой, только добавляли слово «копейная». Соответственно занятое каким-либо стрелком второе место ценилось вдвое дешевле — обычной московкой, или, как ее тут именовали, сабляницей. Цена третьего тоже уменьшалась вдвое — полушка. Казалось бы, призовые невелики, но если учесть, что вся годовая получка составляла у них пять рублей, то есть выходило чуть меньше трех московок в день, получался неплохой приварок.
К тому же у меня имелся и еще один подсчет очков — за неделю, то есть за седмицу. Система проста. Первое место — три очка, второе — два, третье — одно. По итогам шести дней — в воскресенье не стреляли, грех — подбивали общую сумму. Стал человек два раза победителем и один раз третьим — семь очков у него. Другой один раз выиграл, но еще три раза был вторым — ему девять. И так далее.
Кто впереди всех, тому носить алую шапку в воскресенье, да к ней вручался еще и алтын. А за три ежедневные победы кряду тоже алтын. Правда, в связи с острой конкуренцией его получили лишь два раза.
Потом, когда я подсчитал расходы, оказалось, что за два месяца я, истратив на призы меньше полутора рублей, поднял уровень стрельбы впятеро выше прежнего. А может, и вдесятеро — смотря с чем сравнивать. Во всяком случае, в «молоко» теперь не уходила ни одна пуля. Они, кстати, вместе с порохом обошлись мне гораздо дороже, нежели призы, но овчинка выделки стоила.
Заодно я их погонял и в скорости. Для этой цели не поленился и отыскал песочные часы. Между прочим, большая редкость. Тут вообще со стеклом проблемы, а с изделиями такого рода — тем паче. Но мне повезло в поисках.
Теперь палили строго по уговору, чтоб из времени, отпущенного на очередное заряжание, никто не вышел, а оно жесткое — всего две минуты. Это я говорю примерно, потому что точно сверить негде, так что замерял по собственному пульсу. И каждую неделю я потихоньку убавлял из часов песочек. Понемногу совсем, однако за месяц срезал где-то на полминуты. Но — укладывались.
Да и сама стрельба стала интереснее. По щитам долбить — удовольствия мало. А если на этом щите намалевать раскосого всадника, да еще верхом на коне? Глазенки узкие, рожа налита злобой, рот открыт в яростном крике, в одной окровавленной руке аркан, которым он тащит за собой русскую полонянку, в другой сабля наголо.
С картиной удалось управиться не сразу. Пока отыскал хорошего иконописца, пока растолковал ему суть дела, пока тот изобразил мне требуемое — лишь через месяц басурманин появился на стрельбище. Зато слышали бы вы разговоры после таких стрельб:
— Да я ныне поганому прямо конец шабли расщепил!
— А я аркан перебил! Почти.
— Не-э, то не в зачет. Княж Константин Юрьич яко рек?
Токмо в грудину басурманину, дабы сдох, стервец, и боле на Русь не шастал — тогда знатно.
— А морду у коня отстрелить? Он же кубарем на землю, вот и поломает себе все кости.
— Зрил я, яко ты в морду угодил. Одну ноздрю и перешиб токмо. А лошаденки под ими злые. Она от того лишь фыркнет и дале поскачет. Опять же заводная есть. Не-э, ты в самую грудину ему влепи, чтоб он и вздохнуть опосля не мог, тады и шапка твоя.
— А по мне, так зеленая краше всех смотрится, — подавал голос бронзовый призер.
— То-то ты о позапрошлый день гоголем вышагивал, егда тебе алого сукна дали. Подитка и спать в ей лег, — подкалывали тут же.
— А ты что, Мокей, молчишь, — толкали в бок вице-чемпиона. — Нешто твоя синяя хужей зеленой?
— Да он уж сроднился с ей, с синей-то. Чай, третий день кряду таскает. Вот и мыслит, целить ему поточней, чтоб до красной дотянуть, али что попривычнее оставить.
— А вот Константин Юрьич сказывал, что надобно прямо в душу ему пулю послать, а я и мыслю — нешто у нехристя душа имеется? — Это уже философия в ход пошла.
Все правильно — путь-то неблизкий, полигон наш расположен аж за Яузой, так что без мудрствований русскому человеку никак — чай, не американец какой-нибудь. Хотя о чем это я — еще и слова такого нет. Впрочем, оной хорошо.
Так вот с шутками да прибаутками и проходил день за днем.
К вечеру, умаявшись от хлопот, я засыпал как убитый. Полностью выключить Машу из памяти не удавалось, да я себе такой цели и не ставил. Главное, чтоб не было тоски, а она ведь подкатывает не сразу, постепенно, исподволь. Ей, чтоб силу набрать, время нужно, а его-то я ей и не давал. Потому вместо тоски были лишь воспоминания. Стою в воскресенье в церкви на обедне, и тут же в памяти возникает иной храм, Жен-Мироносиц, что под Псковом, и Маша со свечкой. Спать ложусь, и снова ее личико передо мной — алый румянец на щечках, реснички стрельчатые, губка верхняя, чуть кверху вздернутая… Голову на стрельбище запрокину, и тут же глаза ее в памяти, глубокие как синь-небо… Так бы и полетел к ним навстречу, но нельзя, народ ждет, волнуется, шапки алой жаждет.
Себе я, кстати, тоже бездельничать не давал. Согласно обязанностям у отцов-командиров в российской армии имеется превеликое множество всяческих никчемных глупостей. Одних планов не сосчитать, и половина из них, если не больше, пишется только для проверяющих. Это я знаю точно. Когда дослуживал в воинской части, меня взводный, как несостоявшегося, но все равно почти коллегу, неоднократно привлекал к их написанию. Самому-то жаль тратить время на эту ерунду, так он бойца дергал.
Но есть и иное — заповеди, причем действительно нужные. Одна из них гласит, что командир — всем пример. Иначе уважения от личного состава тебе не добиться. Внешние знаки оказывать станут, никуда не денутся, опять же оно и уставом предусмотрено, а в душе презрение — да он сам-то…
По-настоящему же уважают только специалиста, чтобы он не просто числился твоим начальником по должности, но и имел моральное право стоять выше тебя. Тогда, и только тогда выкажут не показное, а истинное уважение. Впрочем, оно не только в армии — везде и всюду, куда ни глянь.
Так что стрелял и я. Отличие лишь одно — палил наравне со всеми, но в зачете при определении победителя мои результаты не учитывались. У меня даже щит отдельный стоял. Маленький такой, а в нем никаких всадников — только круги, и все. Словом, обычная мишень. Мне хватало и этой неказистой, ибо стимул все равно имелся, только иного рода — не ударить в грязь лицом перед личным составом.
Не хвалясь скажу — в яблочко клал далеко не все пули, но в «молоко» не ушло ни одной. Диапазон же — от пятерки до десятки.
Короче, не миновать крымчаку смерти от моей пищали, а если бы участвовал в соревнованиях наравне со всеми, то алую шапку вряд ли бы кому отдал. Разве что раз в неделю, не чаще. Но она мне ни к чему — своя имеется. Между прочим, тоже алая.
Но тут я должен покаяться — были у меня поначалу некие дополнительные преимущества. Во-первых, ручницу я имел не простую — особенную. Делал мне ее самолучший коваль из Кузнечной слободы. Долго трудился. Вконец мужик упарился, однако изготовил именно такую, как я и просил, — с мушкой и прицелом. Правда, последний был не откидным и передвигать его выше-ниже я не мог, чтоб регулировать дальность, но и на том спасибо. С ними-то целиться куда как легче. Некоторым я со временем тоже заказал такие приспособления, но уже потом.
Была у меня и еще одна хитрость, и тоже немаловажная. Обычно народ здесь огненное зелье, то бишь порох, держал либо в роговых, либо в здоровенных деревянных пороховницах. Насыпали они его исключительно на глазок, и мне это жутко не нравилось. Я понимаю — глаз у людей опытный, рука верная, но ведь и тут возможны отклонения. Они незначительные, все так, но при заряде не то что грамма — двух-трех десятых достаточно, чтобы пуля изменила начальную скорость и соответственно получился либо недолет, либо перелет. К тому же опытный глаз и верная рука — это у них, а у меня?
Поначалу я попросту передавал свою ручницу Тимохе, чтобы он ее зарядил — тот как-то быстро, в отличие от меня, со всем этим освоился, так что можно было быть спокойным. А потом вспомнил родную армию и ее знаменитый лозунг «Несуразно, но однообразно», и решил — баста. Будем приводить все к общему знаменателю. И привел.
Времени я на это потратил немного. Вначале заказал что-то вроде кругленьких деревянных пеналов, напоминающих толстые патроны-жаканы. Каждый из двух десятков этих жаканов имел плотно притертую крышечку, чтобы внутрь не проникла сырость. Затем вызвал вечером Тимоху и велел зарядить ручницу, только на полку — это углубление сбоку, куда кладут затравочный порох, воспламеняющий тот, что в стволе, — ничего не сыпать. Мой стременной подивился, но сделал. Едва зарядил, как я этот порох хоп — и аккуратненько высыпал на чистый лист бумаги. «Заряжай по новой», — говорю. Тот с недоумевающими глазами стал насыпать заново. Вот так я его и гонял, пока на листах не образовался десяток кучек.
Дальше в ход пошли весы. Я их прикупил у одного английского аптекаря из Русской торговой компании, вместе с гирьками. Пока взвешивал, упарился. Хорошо хоть, что кучка от кучки отличались не очень — и впрямь рука у Тимохи верная, — от силы на девять-десять гранов, то есть чуть больше, чем пол грамма. Все переписал, поделил на количество, и получилась у меня средняя цифирь. Та, что нужна.
А дальше все просто. На одну чашу весов крохотные гирьки, строго по среднему весу, на другую — порох. А чтобы на будущее не обращаться к Тимохе, подобрал по весу заряда железячку и отнес кузнецу, который отковал мне «каплю». Носил дважды — почему-то в первый раз она получилась чуть легче.
Управившись с этим, стал думать о компактном походном хранилище — таскают-то кто где, а надо в нужный час не просто иметь все под рукой, но чтобы и сама рука работала на полуавтомате — влево за зарядом, вправо за кресалом и так далее.
Продумав все как следует, пошел к конюхам — они к упряжи привычные, суть уловили сразу. Правда, вдогон смотрели долго — спиной чуял, а во взглядах сквозило усмешливое: «Чудит фрязин». Ну и пусть себе. Хорошо хоть пальцем у виска не крутили — наверное, не принято это на Руси.
Дальше еще проще. Когда я впервые появился с этим нарядом, ратники тоже крякали да усмехались в бороду. Ну-ну. Зато на второй-третий раз стали присматриваться — и впрямь славно у князя-боярина выходит. Заряжает вообще не думая — раз и опрокинул в ствол все содержимое из очередного пенала. Да и остальное тоже сделано по уму — тут же мешочек для пуль, рядышком еще один — для кремня, а на отдельном ремешке стальное огниво. Пеналов для пороха я, правда, подвесил только десяток, а то выходит слишком много, но мне хватало. Да к ним еще одиннадцатый, побольше. В нем порох для полки. В нее и на глазок подсыпать не страшно.
Однако прошла неделя, а новшество мое — ни пенальчики, ни саму упряжь — принимать никто не торопился. Те, кто постарше, ворчали, что на глазок сподручнее, а тем, кто помладше, лень возиться. Ладно, думаю. Коль народ упрям, то мы с ним как Екатерина Великая с картошкой. Тоже ведь никто не хотел сажать, пока она не приставила охрану к общественным полям. А тогда дело другое. Раз охраняют, значит, ценное. Такое и украсть не грех. Ну и разворовали для себя.
Потому я заявил во всеуслышание, что зарядцы эти — большущий секрет, потому как имеется у меня заветная капля, по весу которой я отмеряю порох, и благодаря ей у меня такая меткая стрельба. Да и сама упряжь непростая. Я ее сделал в точности как у мудрого царя Берендея. Кто-то начал просить на время, чтобы изготовить похожую, — отказал наотрез. Сказано же — тайна. И не простая — великая.