Не хочу быть полководцем Елманов Валерий
— Сейчас, после того как Москву спалили, самое время! — горячился я. — Пока «крапивное семя» напугано, оно особо скупиться не станет, добавит рублевиков.
— Добавит, да не столько. У тебя и вовсе выходит — на каждые четыре рублевика ныне надо еще шесть накидывать. Уж больно много. Тогда вовсе ничего не дадут. Хватит и… шести человек.
На том и остановились.
Относительно прибавки к жалованью Воротынский тоже воспротивился. Ссылки были прежние — поднимется на дыбки Казенный приказ и выставит железный неубиенный во все времена довод: «Убыток государю». Тыканье пальцем за окошко, в сторону руин, и пословица «скупой платит дважды» не помогли.
Правда, пунктик об увеличении земельных наделов я пропихнул — все равно украйные рубежи в запустении, но кто-то вякнул царю, что северская земля больно урожайная, дает много хлеба, а потому позже, на окончательном утверждении, вычеркнули и это, да еще попеняли князю, что он это сделал специально. Мол, свои земли — Перемышль, Одоев, Воротынск, Новосиль и прочие государь забрал под себя, так ты ныне по своей злобе норовишь у него их выхватить, чтоб ни себе ни людям. Вообще-то предложение было как раз наоборот — раздать людям, то есть сакмагонам, да и то не всю, но…
Однако этот пункт стал, пожалуй, единственным, который подрубили на обсуждении. Что же до остального, то царь, внимательно выслушав текст, коротко заявил: «Дельно писано. Ни убавить, ни прибавить. Неужто сам до всего домыслил?» И впился пронизывающим взглядом.
— Лгать я не стал, ибо грешно, — рассказывал Михаила Иванович. — Но, памятуя о твоей просьбишке, умолчал кое о ком. Ответствовал же, что ни строки мною самолично не написано — подьячие трудились, а вот сказывал им словеса я сам. Все до одного.
«Ишь ты, просьбишку мою он вспомнил, — криво ухмыльнулся я. — Это еще как посмотреть, чья просьбишка была».
Но во всем остальном, отвечая царю, Михаила Иванович не солгал, сказав истинную правду. С документом мы чуток припозднились, но, учитывая, что теперь их, по сути дела, стало два — помимо расклада откуда, сколько, на какой территории, в какие сроки и прочее — мы ведь готовили, можно сказать, устав самой службы, под этим предлогом просить отсрочку было допустимо и карой за задержку сроков не грозило. Иоанн Васильевич только усмехнулся и вяло махнул рукой, вымолвив, что, так и быть, до зимы с князя ничего не спросит. Но мы уложились раньше. Я — гораздо раньше, однако, прочитав мой текст, Воротынский хоть и одобрил его, но…
— Писано знатно, — вздохнул он, похвалив. — Словеса будто в колокол набатный бьют. У нас так-то нипочем бы не вышло.
Я засмущался. Стиль — заслуга не моя. Вспомнился мне мой бывший взводный еще по училищу, вот я его и скопировал, чтоб все звучало жестко и рублено, по-военному.
— Токмо как-то оно у тебя все просто изложено. Излиха просто. Не оценят таковское в Думе. Выкрутасов бы поболе.
«Это и я так могу», — презрительно хмыкнув, нагло заявил Промокашка Шарапову.
— Я-то вижу, сколь ты трудов вложил, — мягко заметил Воротынский, — но для прочих оно… — И вынес окончательный, категоричный приговор: — Не пойдет! Сразу видать, что иноземец длань приложил. Переписать надобно.
Вот так. Вначале «во здравие» и тут же «за упокой». А я-то старался, я-то надрывался, выписывая каждую строку, чтоб чеканно. И не набатным звоном колоколов они были — барабанной дробью. Мерно, увесисто, четко. Эх, прощай мои труды понапрасну.
Горькую пилюлю князь подсластил. Не знаю уж, он то ли и впрямь так считал, то ли попросту решил поднять мне настроение:
— Оно, конечно, у тебя словцо к словцу подогнано так, что и комару в щель не забраться, все так. Но вот беда. Ты, фрязин, хошь и умен, но умок твой для Руси негож. — И добавил, сопроводив очередным тяжким вздохом: — А зря.
«А чего ж тогда сыграть-то?» — растерянно спросил Шарапов. «Мурку!» — выдал пожелание Промокашка, и Шарапов послушно…
Нет, я не Шарапов и своего текста не переделывал. Да и не мог я писать не словами, но словесами, то есть, чтоб полностью по старине. Не мог при всем желании, поскольку для меня те же юсы, ижица, фита и ферт все равно, что китайские иероглифы. Впрочем, Воротынский и не настаивал. Главное, что все имеется, а изменить порядок слов, чтоб звучало заковыристее, да поменять сами слова — задача не из сложных. Поэтому «Мурку» я не играл. За фортепьяно сел сам князь и, глядя в мои ноты, на следующий день самолично принялся барабанить по клавишам, то есть диктовать подьячим окончательную редакцию.
А что до моего участия, то я и хотел, и в то же время не хотел, чтобы князь о нем упоминал. С одной стороны, лишний раз светиться мне действительно ни к чему. Чревато, знаете ли. Когда я появился пред ясными царскими очами в виде гонца-видока, да еще изволил пошутить, пытаясь выручить Балашку, моего имени Иоанн, по счастью, так и не спросил, а искушать судьбу второй раз — лишнее. Не любит она, когда ее дергают за уд, да еще так бесцеремонно. Ох не любит.
С другой же стороны, была у меня нужда в государевой награде. Деньги — тьфу, я их и сам заработаю. Но вот получить чин мне очень хотелось. Титул на Руси ничто — сам видел князей в лаптях. А у меня он вдобавок еще и иноземный. Зато чин… Не из тщеславия, как вы понимаете, — чтобы сватовство не сорвалось. А его пожаловать может лишь царь, и только он один. Получалось, что желательно рискнуть и засветиться.
Тем более я имею на это полное право. Да, написано не совсем верно, не теми словами, не в таких интонациях и прочее, отчего Воротынский и передиктовал мой труд наново. И общая идея тоже его — кто спорит. А толку с этой идеи? Ее, голенькую, никто утверждать не станет, а сам бы он с ней промучился еще год и так бы ничего не сделал, судя по его черновым наброскам, которые я у него видел.
Может, сами по себе они и хороши, но уж больно их мало, да и не стянуты они друг с другом — сплошное хаотичное нагромождение.
А кто его вдохновил? Кто заставил поверить в то, что все получится? И потом, сам-то сюжет тоже мой, мною разработан и мною же доведен до ума, а из него как раз почти ничего и не убрано. Получается, что я законный соавтор. А где награда? А, Михаила Иванович?
Воротынский — это я заметил по смущенному виду князя — тоже не хотел про меня упоминать. Понять можно — зачем ему делить лавры и славу, когда проще хапнуть все одному. А если вдуматься, то не просто делить. Иоанна Васильевича можно назвать как угодно, но только не дураком. Соображаловка у него работала будь здоров, поверьте мне. Не всегда в правильную сторону, но работала. Стоило бы ему узнать, кто еще трудился над документом, составленным столь толково, что не к чему придраться, как он тут же затребовал бы меня к себе. И спасибо сказать, и из любопытства. А там слово за слово и вытянет государь, что Воротынский, по сути дела, был лишь переводчиком моих слов на обычный манер, принятый ныне на Руси. Толмачом. Исполнителем музыки, написанной другим сочинителем.
Это уже получится не делиться славой и почестями, а отдать их мне целиком. Жалко.
Но, может, я ошибаюсь и маститый боярин не собирался «кидать» своего соавтора? Решил проверить. Когда князь зазвал меня к себе в покои испить на сон грядущий чару-другую хмельного меда, я заговорил на эту тему. Мол, слыхал я, что русский государь щедро одаривает своих верных слуг, потому и не знаю, то ли мне ехать к нему во дворец на коне, то ли заодно прихватить и Тимоху с телегой, а то боюсь, что не увезу я дары златые.
Князь и без того выглядел смущенным, а тут он от моих слов даже медом поперхнулся, так они ему против шерсти пришлись. Он и после того, как откашлялся, не сразу начал откровенный разговор — уж больно тот был для него неприятен.
Вначале Воротынский осведомился, ведомо ли мне, яко пристало вести себя при государевом дворе да как надлежит кланяться. Я тут же невозмутимо отвесил учтивый поклон а-ля д'Артаньян на приеме у Людовика XIII. Для достоверности даже помахал в воздухе правой рукой, изображая несуществующую шляпу.
Михаила Иванович сморщился, словно в него влили стакан уксуса, заставив заесть недозрелым лимоном, и заявил, что это никуда не годится. Я заявил, что именно так в свое время приветствовал гишпанского короля Филиппа, но спорить не берусь, в каждой стране свои особенности, потому готов приняться за учебу хоть сейчас, а голова у меня в порядке, и уверен — изучу новое быстро.
Не зная, как продолжить начатую тему, Воротынский и впрямь принялся обучать меня этому самому вежеству. Освоил я нехитрую науку почти моментально — не прошло и десяти минут.
Затем князь вспомнил, что я не ведаю нужных словес. Если государь ко мне обратится и я отвечу не по чину — может получиться худое, потому как царь иной раз серчает вовсе из-за пустяшного. И выйдет мне тогда заместо награды кнут да батоги.
— А как же тогда быть? — наивно спросил я.
В ответ князь, собравшись с духом, выпалил, что дворец этот, если поразмыслить, мне и вовсе ни к чему.
— Так ведь когда Иоанн Васильевич дознается, кто писал, все одно — обязательно позовет, — возразил я.
— Позовет, — согласился он. — Но токмо ежели дознается. А ежели нет, то и звать некого, — развел он руками. — А коль у тебя о награде душа болит, так о том не печалуйся. Я сам… — И осекся, тяжело вздохнув.
Еще бы. Какое уж там сам. Денег у него не хватало катастрофически. Доходило до того, что я как-то предложил ему свои, и этот гордец, скрипнув зубами, взял мою сотню. Не сразу — поколебался немного, но взял. Правда, тут же заявил, что берет только в долг, всего на одно лето и даже готов уплатить мне резу, но я так решительно отмахнулся, что он понял — и процентов не возьму, и про сам долг, скорее всего, не напомню.
О чине не имело смысла даже заикаться — не в компетенции Воротынского. Получалось, нечем ему со мной расплачиваться. А если учесть, что я не появлюсь пред государевыми очами, то выходило, что князь просто попользовался мною и моими знаниями на дармовщинку, как какой-нибудь халявщик. Да он и сам это прекрасно понимал. От осознания этого чудовищного и совершенно неприемлемого для него факта Воротынский густо побагровел, и, испугавшись, что князя от глубокого расстройства тяпнет по темечку кондрашка, я торопливо заявил:
— Да я и сам подумывал, что ни к чему мне появляться пред царем. А что до награды, то тут, Михаила Иваныч, ты и впрямь можешь сам заменить мне царские дары на свои собственные, тем более что речь пойдет не о рублевиках.
Ох и возликовал Воротынский. Кубок с медом — между прочим, изрядной вместимости, около литра — одним махом вылакал чуть ли не до дна. Во как его радость пробила.
— Сказывай.
Удобнее момента не подыскать. И я начал сказывать. Мол, правду ты говорил, княже, о Марии, дочке племяшки твоей родной, Анастасии Владимировны, что замужем за Долгоруким. Думал я, прихвастнул ты немного — все ж таки родная кровь, ан оказывается, что преуменьшил. Неземная у нее красота. Что ликом — вылитый ангел (на самом деле гораздо красивее, но тут в ходу именно такие сравнения), что статью удалась. Словом, всем взяла. Голос послушать — птицы так мило не щебечут, а посмотрит нежно — словно одарит по-царски…
— Гляжу, она тебя уже одарила, — с усмешкой перебил меня Воротынский, который все сразу понял.
Ну и хорошо, что понял. Люблю догадливых.
— Князь Андрей Тимофеевич хоть и из земщины, но за чужеродного иноземца выдавать ее не захочет, — продолжаю я.
— Еще бы, — тут же поддакнул Михаила Иванович. — Горд Долгорукий. Горд да упрям. Ты еще не ведаешь, что ему в главу глупую втемяшилось. Он же умыслил дочку свою за царя выдать. Не ведаю токмо, возил он ее ныне на смотрины ай как.
— Возил, — мрачно подтвердил я. — Только не вышло у него ничего, кроме…
И замолчал, осекшись. Не время было выкладывать на стол свой тайный козырь. Неизвестно, как вообще поведет себя Воротынский, услышав такое. Вроде бы и негоже закладывать царю своего родича, но и смолчать нельзя. И что делать? Получается задачка из числа тех, про которые говорят, что решения она не имеет. На самом-то деле они есть, только от них с души воротит. С любого, какое ни принимай. А вот приемлемого и впрямь не имеется…
— А что окромя? — тут же насторожился Воротынский. — Сведал, что княжну…
А договаривать не стал. Не страшно вымолвить «на блуд государь взял» — стыдно. Ой как стыдно, потому что тут, если хоть сколько-нибудь заботишься о чести рода, надо доставать из ножен саблю да идти с ней к обидчику. Или требовать поля, то есть дуэли. Пусть божий суд решит. А у кого требовать? У царя? Так он и есть обидчик. Так что не будет никакого поля. Убийство будет. И не обидчика.
Тем более вроде бы было уже в их роду такое. Еще в юности государевой, как рассказал мне один старик из дворни, поял Иоанн дочку князя Владимира — старшего брата Михаилы Ивановича, а она, не стерпев такого надругательства, утопилась в реке. Сразу же. Прямо наутро после изнасилования. В селе Калиновке старик этот тогда проживал, где-то близ Коломны. В Калиновке все оно и случилось.
Я поначалу не поверил, думал, несет дед с пьяных глаз что ни попадя. Только теперь, глядя в сузившиеся от злости зрачки Воротынского, до конца понял — так оно и было на самом деле. Получалось, это уже будет второй по счету случай. Одно оправдание для Воротынского — фамилия у нее не та. Даже за Анастасию, случись что, хоть она и родная племянница Михаилы Ивановича, первым мстить должен муж. Его это право, его обязанность, коли он взял ее в свой род. А уж за дочку свою тем более Андрей Тимофеевич взыскивать должен.
Только вот и Воротынскому она, как ни крути, не чужая.
— Нет-нет, — заторопился я с ответом. — Просто, коль не выбрал государь княжну Долгорукую, то это, наверное, зазорно для отца.
— Пустое, — с видимым облегчением почти весело отмахнулся Воротынский. — Их вон сколь на смотрины съехалось, так что — всем зазорно? Зато каждый отец про свою станет сказывать, будто его дщерь в последней дюжине[61] оказалась и совсем уж было государь на нее глаз положил, да тут она чихнула не вовремя, потому токмо он ее соседку и избрал. Ежели их всех послухать, так в последней дюжине несколько сотен стояло и все расчихались не ко времени. — И с широкой добродушной улыбкой осведомился: — Сватов решил заслать?
Я кивнул.
— Потому и хотел чин заполучить, — закинул я удочку. — Чтобы отец ее не просто за фряжского князя выдавал, а и…
Договаривать не стал. Раз кидает с соавторством, пусть думает сам, какую должность он в состоянии для меня выпросить.
— На этой мельнице помол не скоро выйдет… — задумчиво протянул Воротынский. — Но с божьей помощью замолвлю я за тебя словечко. Случай подвернется, и непременно замолвлю. Но тебе же не токмо чин надобен — добрые сваты потребны?
— Еще как, — вздохнул я.
— Оно и впрямь к Андрею Тимофеевичу абы каких нельзя — в отказ пойти может. Но и я тебе не гожусь, — огорошил меня князь новостью. — Чай, в родстве с невестой. Не принято так на Руси. Но ништо, — тут же успокоил он меня, — дай срок. Как токмо зачтет государь, что мы тут с тобой учинили, да все одобрит, — похоже, что в этом Воротынский ничуть не сомневался, — так я сразу и помыслю, кого к нему сподручнее послать. Покров токмо миновал, так что до Масленицы времени много[62], поспеем тебя окрутить.
Я вздохнул с облегчением. Кажется, на этот раз у меня все выгорит, и осечки случиться не должно. Кого бы ни подобрал Воротынский — можно не сомневаться, что будущие сваты окажутся людьми именитыми и, скорее всего, с княжескими титулами. Таким Долгорукий не откажет при всем своем чванстве и высокомерии. Побоится нажить врагов.
И когда я встретил Михаилу Ивановича, вернувшегося от государя с известием, что все в порядке, радости моей не было конца. На пиру, который закатил Воротынский по такому случаю, не поскупившись и выставив угощение для всей дворни, мой рот не закрывался ни на минуту. Я шутил, балагурил, сыпал анекдотами, которые переделывал на ходу, рассказывал забавные байки — словом, душа-парень.
— Вот кого государю в дружки для своей невесты выбрать, — отсмеявшись над моей очередной шуткой, заявил Воротынский. — Жаль, что ты фрязин. Поди, у Бориски Годунова столь много всякой всячины в главе не сыщется.
— Сыщется, — заявил я уверенно.
Мне ли не знать, сколько всякой всячины копошится в голове у этого красавчика. Не только на одну свадьбу — на всю жизнь с избытком и еще на царский венец останется.
Почему-то вспомнилась его сдержанная радость, выраженная в скромной улыбке, когда я сообщил Борису, что было мне видение, как он сидит на царской свадьбе дружкой у будущей царицы. Он и тогда сумел удержать себя в руках, не дав эмоциям выплеснуться наружу. Только по засветившимся от счастья темно-карим глазам и можно было определить, как ликует душа парня. И я уверенно повторил:
— У Бориса Федоровича много чего сыщется. А что, государь решил все-таки жениться на Марфе Собакиной? — поинтересовался я как бы между делом. — Больная ведь.
Признаться, были у меня опасения, что Иоанн Васильевич в последний момент откажется. Знаете, летописи летописями, а вдруг монахи чего-то напутали и на самом деле все происходило иначе.
— Решился, — кивнул Воротынский. — Уповая на милость господню не к невесте, но к жене божьего помазанника. Сказывают, он и Малюте Скуратову место в дружках у Марфы отвел, так что тесть вместях с зятем сидеть будет.
Уф-ф. Даже от сердца отлегло. Раз женится, значит, не такая уж она безнадежно больная. Даты ее смерти я не помнил даже приблизительно — не такой уж значительной персоной она была, а мне за три дня предстояло о-го-го, сколько вызубрить, так что ее я благополучно упустил. Потому в голове отложилось лишь то, что она скончается вскоре после свадьбы. Но «вскоре» — понятие растяжимое, от нескольких дней до нескольких месяцев. И теперь оставалось надеяться, что она дождется окончания моего сватовства. И я развеселился пуще прежнего.
Гуднули, конечно, на славу. Медок я у Воротынского перепробовал весь — и со смородиновым листом, и вишневый, и яблочный, и грушевый, и малиновый, добравшись до вовсе экзотичных — брусничных, ягодных и какого-то сыченого, о вкусе которого, равно как и о том, что именно туда добавляли, сказать затрудняюсь. Да и немудрено — мы сразу принялись употреблять его с Михаилом Ивановичем из весьма внушительной по размеру посуды — царегородских достаканов, извлеченных по такому случаю из особого поставца. Достаканы подозрительно напоминали обычные, используемые в наше время — вон, оказывается, откуда пошло их название. Отличались «дедушки» от своих далеких потомков лишь тем, что были неграненые, а вверху расширялись.
Ну а потом я вообще перешел на чернило. Нет, я не поменял мед на плодово-ягодную бормотуху, не подумайте. Так назывался ковш для разливания, которым я черпал из стоящей братины и, из экономии времени, не переливая в достакан, отправлял его прямиком в свою луженую, закаленную глотку. Да-да, тот самый загадочный сыченый.
Брр. Коварная штука этот мед. Поначалу все в порядке. Потом выясняется, что твои ноги — это уже как бы и не твои ноги, а неизвестно чьи, поскольку слушаться тебя они решительно не желают, на хозяйские команды не реагируют вовсе, а вместо этого предпочитают оставаться на месте и бездельничать. Я поначалу решил, что оно пройдет, ведь голова-то у меня ясная, ну и…
Утром мне стало стыдно, когда я только-только проснулся. С минуту я усиленно припоминал, не сболтнул ли чего лишнего. Кажется, нет. Но едва, успокоившись, решил еще немного подремать и повернулся на другой бок, как коснулся чего-то упругого и горячего. Я вздрогнул и открыл глаза. Лучше бы не открывал. Лучше бы я, как страус, засунул голову куда подальше, тем более что перина — не песок. Там бы и выждал, пока это упругое и горячее исчезнет, а теперь придется как-то реагировать.
Язык, сухой и шершавый, еле шевелился, но я все-таки выдавил из себя хриплое и жутко глупое:
— А ты чего тут делаешь, Светозара?..
Глава 18
ВЛЮБЛЕННАЯ ВЕДЬМА
Думаете, что она мне ответила? Никогда не догадаетесь. Вообще ничего, будто я и не спрашивал вовсе, а если и спрашивал, то не ее.
— Проснулся соколик, — только и проворковала озабоченно. — Тебе, поди, кваску принесть? Али сбитня сладкого? Что лучше-то?
И потягивается. Сладко так, словно кошка. Даже глазищи похожи. Уже не бирюзовые они у нее, и не цвета морской волны. Если сравнивать с чем, то, скорее всего, майская трава подойдет. А может, изумруд.
Но мне не до сравнений. Мне бы выпроводить ее побыстрее. Главное, всего неделю назад состоялся у меня с остроносым откровенный мужской разговор. Терпел он, терпел и не выдержал — улучил минутку, когда я выйду во двор свежим воздухом подышать, и тут же ко мне:
— Как девку делить будем, княже?
Это мне-то, фряжскому князю Константину Монтекки, какой-то холоп, пускай и ратный, осмелился задавать такие вопросы?! Нет, я никогда не кичился перед простым людом своим происхождением. К тому же липовое оно у меня, так чего нос задирать? А вот тут, в первый раз за все это время, припомнил наши предыдущие «радостные» встречи, и во мне взыграло:
Это ты, холоп, меня, князя, о дележке вопрошать надумал?! Ты, Осьмуша, в своем ли уме?! Или его тебе крымчаки отбили вместе с ухом?!
Красиво я его отбрил. Даже самому понравилось. Заодно и насчет ранения прошелся. Ему ж и впрямь чуть ли не треть уха татары ссекли. Не успел он увернуться, когда они на него втроем навалились. Голову из-под удара убрать удалось, а вот кусок уха отлетел.
Ох, как остроносому мои слова не понравились. И про холопа, и про князя, и про ухо. Получалось, в разных мы с ним весовых категориях, так что на бой не вызовешь, и я, стало быть, могу безнаказанно называть его недобитым уродом. Стоит Осьмуша, зубами скрипит, тонкие губы свои кусает, пытаясь сдержаться. Если бы зрачки могли превращаться в сабли, я бы уже имел несколько десятков ранений. Только не могут они этого.
— А на скрежетание твое зубное мне тьфу и растереть сапогом, — добавил я.
Но Софрон хоть и злобен, а выдержку сохранить умеет. Потому и цел он до сих пор. Будь ты кем угодно — татем, воином, — но в бою помимо азарта нужно иметь еще и хладнокровие. Разные это эмоции, противоположные, но сочетаться должны. Не для победы — для выживания.
— В сече бок о бок сабельками помахивали, — решил напомнить он мне. — Там оба наравне были.
— Вот там бы и спрашивал, — спокойно ответил я.
— А ныне нельзя? — осведомился он.
— Ныне шапку снимать надо! — отрезал я. — И с вежеством подходить, используя куртуазные манеры поведения и соблюдая соответствующий этикет.
— Чего? — растерялся он.
У бедняги даже рот от изумления открылся. Не иначе как решил, что я с ним на родном фряжском языке заговорил.
— Того! — отрезал я, а дальше мне с ним и говорить расхотелось — хватит. Он мне и без того вечерний моцион испортил. Развернулся я и подался к крыльцу, к своим бумагам. А мне в спину отчаянное:
— Княже! Да люблю же я ее!
Словно из самой глубины души вырвалось. Не слова — стон сердечный. Ну как тут проигнорируешь. Пришлось повернуться. Оп-па, а Осьмушка-то уже и шапчонку свою скинул, в руке трясущейся комкает. И губы трясутся. Как рука. Давно бы так, а то гонористые мы больно. Теперь можно и сжалиться. К тому же я и сам влюбленный донельзя, так что сострадание к чужим мукам имеем. Ладно, знай мою доброту. И правда, в одних боях бок о бок, так чего уж теперь.
— Иной раз человек и готов свое сердце отдать, да другой в нем не нуждается. Понял ли?
Стоит улыбается, не верит. Может, думает, что раз ухо изуродовано, так оно теперь и слова точно так же уродует, смысл их искажает? Еще, что ли, повторить для надежности, чтоб понял.
— Так ты, князь, с ней не того?
Ну точно. Не иначе как ополоумел от услышанного. Или не поверил. Еще бы, такая девка, такая девка — неужто кто по доброй воле откажется?! Особенно когда и уговаривать не надо — сама на шею вешается. Понятно, князь, так что с того. После постели под венец вести не обязательно, даже если баба брюхо нагуляла. Натешился да бросил.
Вот только она мне и впрямь не нужна. Совсем. Уж не знаю почему, но я еще с ранней юности от таких шарахался. Может, глупо это, но я всегда считал, что постель — это своеобразное празднование победы. Ну что-то вроде награды. А какой может быть победитель, если боя не было вообще? Получается, не успел ты подъехать к крепости, как она уже выкидывает белый флаг.
С одной стороны, хорошо. Во всяком случае, удобно — это уж точно. Никаких тебе усилий. Пришел, увидел… наследил. Но я люблю, чтоб азарт проснулся — смогу или нет. Тогда только и чувствуется выигрыш, иначе никакого желания. Так что она проиграла изначально. Можно сказать, в тот день и час, как только в первый раз намекнула, что она бы вновь не против ко мне в постельку. Там еще, в посаде под Серпуховом.
Но если бы была только одна эта причина, все равно бы я так сильно не упирался. Всякое в жизни бывало. В конце концов, если женщина просит, да еще так настойчиво, то грех ей не уступить. Не убудет же от меня, верно? Вот только я хоть и не верю в мистику, хоть и скептик по натуре, но все одно — из-за глупостей рисковать не собирался. К тому же факты — вещь упрямая, а они утверждали, что девица и впрямь способна на что-то такое.
Помню я, как там, в Серпухове, униженно ползал на коленях мужик, лишенный за свои блудливые и притом оскорбительные речи мужской силы. Напрочь. И ползал не перед старухой — перед Светозарой. Помню и хищный прищур ее надменных глаз. Она долго стояла, наслаждаясь обретенной над ним властью, внимательно и чуть отрешенно разглядывая, как его кудлатая бороденка метет пыль возле носков ее нарядных синих сапожек, но потом все-таки сжалилась, небрежно-звонко прищелкнула пальцами и негромко произнесла:
— Ладно уж. Ступай отсель. Ослобоняю. Да впредь язычиной своей поганой не больно-то трепи — чай, не баба. — И вдогон: — А ежели избу нашу запалишь, яко надумал, вовсе все отсохнет. — И как припечатала: — Навеки.
Судя по всему, мужик и впрямь думал именно о поджоге, поскольку тотчас сбился с торопливого шага и немедленно перешел на бег, но тут же споткнулся, упал, вскочил и, испуганно оглядываясь на усмехающуюся Светозару, бегом похромал дальше, торопясь скрыться с ее насмешливых глаз.
А ведь этот случай был далеко не единичный. Не знаю, может, она хороший экстрасенс, гипнотизер или еще кто-то — пойди разбери. Да и не в названии дело. Главное — способна. Потому и сделал для себя вывод — лучше не начинать, чтобы у человека не появилось вредных иллюзий, тем более что тут все гораздо хуже, потому как иллюзии у нее уже имеются. И давно. Она ж меня как минимум в постоянные любовники прочит, а то и в мужья — толком не вникал. И это еще до постели, а если переспать? Тогда точно сватов зашлет — домового да водяного с лешим, — попробуй откажись.
А потом одно дело — неразделенная любовь, совсем другое — ревность, а значит, месть. И хорошо, если она эту месть приготовит милому дружку — я за себя не боюсь. А если подлой разлучнице? Княжной рисковать? Тут обычный человек и тот может натворить о-го-го чего, а уж коль отомстить захочет ведьма, впору за крест хвататься…
Только я ни в них, ни в прочую церковную лабуду не верю. Не по мне это. Так что, начни Светозара действовать, опереться смогу только на самого себя, а хватит ли сил — не знаю. Да и не мастак я сражаться с бабами. Если действовать по своим правилам, в открытую — обязательно проиграешь, а по их — противно. Да и какие там у ведьмы правила? Неизвестны они мне. Заговорам, что ли, начать учиться или специалиста пригласить?
Говорил это, но еще раз повторюсь, что я был ей искренне благодарен за то, что она вытащила меня с того света. И ей, и бабке Лушке. Но благодарность — это одно, а любовь — нечто иное. Совсем иное. Я уж и Светозаре попытался объяснить, да куда там. Будто глухая становится. Глазищами только сверкнет в ответ и прошипит неизменное:
— Все одно мой будешь. Вот и поговорили начистоту.
— А как же серьги, боярин? — лепечет остроносый, — Она мне сказывала, похваляючись…
Да какая разница, что она тебе сказывала?
Это две недели назад было, перед очередным разговором со Светозарой. Решил я прокатиться на Пожар. Нет, не по пепелищу — на будущую Красную площадь заглянуть.
Конечно, нынешние торговые ряды даже не одна десятая прежних — гораздо меньше. Однако прикупить то, что я давно задумал, мне удалось. Снедь на телеге, что Пантелеймон привез бабке Л ушке, когда забирал меня от старухи, — это одно. К тому же они от князя, а не от меня. Потому я и считал себя в долгу. Конечно, оплатить возвращенную мне жизнь по-настоящему я не в силах, но хоть как-то, пускай частично…
Бабке Лушке я купил шубу. Хорошую, лисью. Аж двадцать рублей купец запросил, на пятнадцати с полтиной мы с ним по рукам ударили. Серьги Светозаре я выбирал подольше. Как назло, попадались только с синими камешками, а с зелеными нет, и все. Но нашел, купил.
Ух как у девки глаза разгорелись. Оказывается, точно в цвет мои камешки пришлись. Только разгорелись они ненадолго. Едва я сказал слова благодарности про спасенную жизнь и прочее, они у нее тут же и потухли. Поначалу она даже назад мне их протянула.
— Возьми, — говорит. — Опосля подаришь, когда любовь проснется.
Пришлось напомнить.
— Проснулась моя любовь, и давно, да только не к тебе. — И руками развел.
Мол, что я могу поделать. Не властен над собой человек. Кого полюбить, не он решает — сердце ему велит, а оно — штука темная.
Усмехнулась Светозара. Глаза снова бирюзового цвета — злость, значит, пропала. И задумчиво так спросила:
— И чем же она лучше меня, боярин? Али тем, что, как и ты, княжеского роду?
Ну что тут ответишь. Да не лучше и не хуже, а просто никакого сравнения, потому что она — единственная. Решил, что самое удобное и впрямь на род сослаться. Глядишь, понятнее будет. Кивнул, соглашаясь.
— Потому ты ее и выбрал? — скривила она губы.
Ох и дура девка. Да я на самом-то деле из-за того, что она княжна, так намучился, что дальше некуда. Попробуй-ка найди таких сватов, чтоб уболтали этого скрипучего. Я бы прямо сейчас все отдал, что у меня есть, лишь бы она где-нибудь в холопках числилась. Нет, вру, рублей двадцать бы оставил. Для выкупа. А потом дал бы ей вольную и в ноги бы рухнул, а в руках протянутых сердце в подарок. Прими, милая, не побрезгуй. Ну и ответил Светозаре соответственно. Мол, любимая — звание куда выше княжны. Она для влюбленного сердца всегда царица, не меньше. А то и богиня.
— И я бы царицей для тебя была, если бы ты… в меня? — осведомилась она.
— И ты бы тоже, — ответил я. — Только этому не бывать. Не живут в сердце две любви вместе. Тесно им там.
— Ладно, верю я тебе. И серьги твои возьму. Пусть это твоим первым подарком будет для девки Светозары. — И вздох тяжкий.
Ну слава богу, договорились. Поняла наконец. Поздновато, конечно, но лучше поздно, чем никогда. Я даже улыбнулся. Только зря радовался. Рановато. На самом деле ничегошеньки она не поняла.
— Первым и последним. И следующий ты мне по любви подари, а коль не будет ее, то и дары ни к чему.
Вот и поговорили. Упертая девка, нечего сказать. Почти как я. Может, еще и потому не нравится мне упрямство в людях — себя в них вижу, как в зеркале, и увиденное не очень по душе. Словом, не люблю…
Но не рассказывать же обо всем этом Осьмуше.
— А серьги, — отвечаю остроносому, — я ей за лечение подарил. Доволен? И вообще, не пошел бы ты куда подальше, а то осерчаю!
А больше разговаривать не стал — наверх подался.
Теперь вот лежу, нашу с ним беседу вспоминаю, а самого стыдобища разбирает. Как ни крути, а получается, будто я ему пообещал, пусть и косвенно, намеком, что никаких дел иметь с ней не буду и любовь крутить тоже. Но лежу, не встаю. Очень уж неохота подниматься первому. Она ж меня полностью раздела, и куда засунула штаны, одному богу известно. А еще черту, с которым она сродни. Пускай сама первой встает.
Но и она не торопится, ответа ждет.
— Квасу, — говорю. — Кувшин целый. Только чтоб старый был, покислее.
Думал, пока искать станет, штаны напялю да Тимохе разгон дам — зачем пустил. Но не тут-то было. Потянулась Светозара лениво и мурлычет:
— Вот и славно, что выбрал. Счас я Тимоху покличу. Только этого мне и не хватало для полного счастья.
— Не надо Тимоху, — выдавил я хриплым голосом. — Расхотел я квасу. А тебе самой вставать-то не пора? Заждались, поди, на поварне.
— Успею, — отмахнулась она с ленцой и, привстав на кровати, так что налитая тяжелая грудь оголилась полностью, мечтательно выдала: — Я ж с того самого часу, как тебя впервой увидала, все в думках своих грезила, как мы с тобой после сладкой ноченьки просыпаемся да рядышком лежим. Обожди малость. Дай посмаковать-то. Али не насытился еще? — И склоняется надо мной.
Сама коварно улыбается, а грудь ее с крупным коричневым соском, который эдак по-боевому, чуть ли не на сантиметр уже выпер, как копье, уже надо мной нависла. Чую, чья-то шаловливая ручонка меж тем уже вовсю лазит под одеялом. Не ищет, нет. Нашла-то она сразу, да и мудрено было бы не найти. И не настраивала она ничего, скорее уж до последней стадии доводила, потому что у каждого терпения и у каждого принципа имеется своя рубежная черта — вот до сих пор еще куда ни шло, а дальше…
Оправдываться не собираюсь, но задам один вопрос: а вы бы на моем месте удержались?! Только честно! То-то.
Получилась какая-то раздвоенность. В сердце одна, а тело уже и слушать ничего не хочет — ему другую подавай, ту, что поближе, с соском, как копье, вперед нацеленным, с налитой грудью, с шаловливыми ручонками…
У меня и посейчас перед глазами статная наездница, особенно ее лицо. На лбу мелкой россыпью капельки пота, глаза даже не зеленью горят — кровью налились, а в середине зрачка бесовский огонь полыхает. Рот полуоткрыт, и видно, как из него язычок то и дело выскальзывает, губы цвета запекшейся крови облизывает. Ни дать ни взять вампирша перед трапезой в предвкушении лакомой пищи.
Густые волосы, что россыпью на пышных плечах, подрагивают ритмично, в такт движениям. И грудь тяжелая, налитая, с огромными сосками-копьями перед самыми глазами моими точно так же ходуном ходит. Вырваться и не думай. Стальные тиски могучих бедер обхватили намертво — того и гляди кости затрещат. Да я, если честно, и не пытался — самого азарт обуял.
А всадница торопится, спешит до финиша добраться, чтоб первой успеть. У самой уже не только на лбу, по всему телу пот выступил, ручейками стекает — острый, дурманящий, возбуждающий. Но не сдается наездница, гонит во весь опор. И как только в седле удерживается?
Но и жеребец ей послушный достался. Не иначе как азарт жокея ему передался — такую прыть выказал, что о-го-го. Дружно мы скакали, как одно целое. Впрочем, в те мгновения мы и впрямь стали одним целым. Во всяком случае, телесно. Так слились — не разорвешь. Прямо тебе кентавр какой-то, только голов две и в каждой сладкое головокружение от безумной скачки.
«Хорошо хоть, что шпор нет», — мелькнуло в голове отрешенно. Зря мелькнуло. Вспомнила она про них. Еще неизвестно, что острее — железные шпоры или стальные женские когти. Я, например, уверен, что последнее. А уж если их всадить в грудь со всего маху, не жалеючи лошадь, то тут и вовсе никакого сравнения. А вдобавок еще и зубами в шею. И почти сразу с диким животным криком перескочить финишную черту. Вместе с конем.
Победа!
Не подвел жеребец. Доскакал. Успел.
«Уж лучше бы я в это утро мерином[63] побыл», — с запоздалой тоской подумалось мне.
Только теперь пропала моя раздвоенность. Тело стыдливо умолкло, увидев, что натворило, да поздно уже — что сделано, то сделано. Чего уж теперь. Поздно, родимый, боржоми хлебать — все равно почки давно тю-тю.
Лежу, не шевелюсь. И сил нет, и придавлен я вдобавок. Припечатан. Размазан. И морально, и физически. Морально, потому что так откровенно мною еще никогда не пользовались. Ну а физически… Думаю, тут объяснять не стоит. Я же говорю — статная она, крепкая, даже могучая, не то, что коня на скаку — мамонта за хобот удержит. Легко. А будет сопротивляться — бивень сломает. Или оба сразу. Чтоб покорился лохматенький. Ей все нипочем. Она жизненными соками налитая. Чужими. В том числе теперь уже и моими.
У меня даже от ее жадного поцелуя и то не было сил отвернуться. Взаимностью не отвечал, но и язык ее из своего рта не выталкивал. Всего она меня высосала. Досуха. Капельки не оставила.
— А ты говоришь, княжна какая-то, — усмехнулась она торжествующе, поблескивая массивными ягодицами и напяливая на голое тело сарафан. — Нешто сумеет она так-то ублажить? Да нипочем. А тебе и имени менять не надо. Она Маша, и я Маша — эвон как удобно, — выдала она мне, стоя у самых дверей.
Это она зря сравнила. Не подумавши. Такими вещами… Если б сапог лежал подальше, я б до него навряд ли дотянулся, но он стоял рядышком, так что я собрал все оставшиеся силенки и отправил сапог в полет. Точно влепил, не подвела рука. Жаль, в косяк угодил. Успела она за дверь выскочить. И тут успела.
А я — нет.
Оставалось лежать и разглядывать на своей груди печать победительницы. Хотя нет, скорее уж тавро, которым она заклеймила своего жеребца, да еще на всякий случай дважды, чтоб точно никто не увел — по четыре борозды с каждой стороны. Вон они, в кровавых капельках. Помни, Костя, отчаянную скачку, не забывай лихую ведьму.
Хотел было я Тимохе высказать все, что о нем думаю, но и тут неудача. Мой стременной спал как убитый — еле-еле удалось его добудиться. А едва он продрал свои бесстыжие глаза, тут же клясться принялся — мол, два ковша пива, а больше ни-ни, да и то второй не хотел. Если б Светозара-лекарка, что на поварне, так умильно не глядела, он бы и его пить не стал, но она во здравие князя-фрязина предложила, вот он и осушил, а что дальше было — ничего не помнит.
И Воротынский тут как тут. На шею мою с ухмылкой поглядывает, а сам бороду лукаво поглаживает.
— Как лекарка? Довела — не уронила?
Оказывается, когда нам с ним пришло время расходиться, он даже не успел никого позвать, чтоб мне подсобили добраться. Полное ощущение, будто она стояла за дверью и все слышала. Тут же откуда ни возьмись вынырнула и предложила свои услуги.
— Я поначалу усомнился — управится ли? Она ж тебе по плечо, хошь и крепка баба, ничего не скажешь. Так лекарка в ответ, мол, не впервой мне его на себе волочь, сдюжу, — все так же лукаво улыбаясь, рассказывал он и невозмутимо добавил, опять посмотрев на мою шею: — Видать, и впрямь сдюжила. Да и ты тоже.
Ай да Светозара. Всюду успела. И Тимоху сонным зельем опоить, и перед князем вовремя появиться, и меня поутру оседлать. Кто сказал, что бабы — ведьмы? В самую точку. Целиком согласен. Не все, конечно, но одну я знаю наверняка.
«Ладно, — думаю, — в конце концов ничего страшного от одного раза случиться не должно. В верности и любви я ей не клялся, замуж не звал, даже нежных слов не говорил. Ни одного. Не дура же она. Должна понять, что ей просто подвернулся чертовски удачный момент, и она им воспользовалась на всю катушку. Ну и мною заодно. А то, что я разок не устоял, если уж так разбираться, вина не моя, а папашки моей княжны, Андрея Тимофеевича. Если бы у него в голове водилось поменьше глупостей, то со мной такого не приключилось бы, а теперь чего уж».
Это я так себя успокаивал. Даже решил — к лучшему оно, теперь точно угомонится, а если ей со мной не понравилось, тогда совсем красота. Да и княжна далеко, так что не узнает, как я один разок не сумел сдержаться. Откуда? Я каяться не собираюсь — из ума еще не выжил, так что все шито-крыто. И вообще — что естественно, то небезобразно.
Только зря я рассчитывал на тайну. В тот же день ближе к вечеру я понял, что дворне все известно. Сама похвасталась? Навряд ли. Скорее всего, крик ее услышали. Тот самый. Ну и ладно, пусть себе шушукаются. Пусть женская половина смотрит с завистью на нее, а другая — мужская — на меня.
И ненависть в глазах остроносого тоже ерунда. На него мне тоже плевать. Не хватало еще, чтоб я пошел к нему извиняться. Не дождется. Сам виноват. Не был бы Осьмуша грязной тряпкой, глядишь, и вышло у него что-нибудь. Это не мои слова — ее. Ведьмы. Она еще месяц назад их произнесла, когда я в очередной раз пытался ее урезонить. Тогда-то она мне и разъяснила, почему не желает иметь с ним никаких дел. Дескать, силу ей подавай, тогда только девке любо, а когда сами стелются под ноги — никакого интереса. Я даже опешил от таких слов. Получалось — слушаю ее, а выходило — самого себя.
Она тогда много чего о нем наговорила, и не думаю, что хоть одно словечко из сказанного пришлось бы ему по душе, начиная с внешности, которой остроносый весьма гордился. Вообще-то, на мой взгляд, он был достаточно привлекателен — рожа чистая, без оспин, глаза большие, да и цвет приятный — этакий серовато-голубой, с водянистым оттенком. И сам он широкоплечий, да и рост приличный, всего на полголовы ниже меня. А то, что нос чуть больше нормы, — мелочь. Но у Светозары на этот счет было иное мнение.
— Ни болести, ни недуга, а губы словно дерюга — и как тут целовать друг друга? — насмешливо фыркнула она. — И зубы во рту, яко горелые пни — повалятся, только ногою пни. А в очах яко слюда, и мутны они, будто помойная вода.
Потом пошло и вовсе столь интимное, что я не хочу даже цитировать, а закончила она, разумеется, критикой его выдающегося шнобеля:
— А уж нос и вовсе что речная коряга, под коей сом большой спит да жидким усом шевелит.
— Усы и у меня не больно-то густые, — попытался урезонить я не в меру разошедшуюся в своей критике девку.
— У тебя вовсе все иное, — ласково пропела ведьма, тут же сменив презрительный тон на нежное воркование: — В усах шелк, в речах толк, что стан, что рост, а уж как ты про-о-ост… — Она даже мечтательно зажмурилась, после чего выдала итог: — Нешто я вовсе из ума выжила — нарядный летник на посконное рубище менять? Сказываю же. тряпка он грязная.
— А почему грязная? — спросил я, не зная уже, что сказать и как возразить.
— Душа у него такая, — отрезала она сердито. — Я ж ведьма. Я душу враз чую. Черная она у него, заскорузлая.
Только я хотел уточнить про черную душу, мол, какая она у ведьмы и не родственная ли Осьмушиной, но она меня опередила:
— Моя тоже черная, но у нее цвет такой. А у него от грязи. То совсем иное. Может, я еще и потому к тебе тянусь, что своей черноты хватает. С избытком. Мне и самой от нее уже тошно, потому и хочу ее разбавить.
И все это с таким надрывом в голосе, что мне ее в очередной раз стало жалко. Хорошая же девка, а вбила себе в голову всякие глупости и не хочет от них отказываться. А она продолжает:
— А что до Осьмуши… Ты вот княжну любишь, а он…
— Тебя, — вставил я.
— Нет, — покачала она головой. — Думает лишь так. На самом деле он себя во мне любит. А тебя ненавидит еще и потому, что я к тебе тянусь. Очень уж ему хочется хоть здесь тебя опередить да не допустить, чтоб ты ему нос вострый утер. Коль не ты — и он бы так за мной не увивался. Точно я тебе говорю.
Пожалуй, за все время это у нас с ней единственный в таком тоне разговор состоялся — спокойный, задушевный, без глупостей и приставаний.
Кстати, сразу после нашей «скачки» она и впрямь затихла. На время. Даже на глаза ухитрялась не попадаться. Возможно, приходила в себя, а может, просто решила, что уж теперь-то я точно влип, втюрился, втрескался, да не просто, а по самые уши, и потому пыталась меня «выдержать» — авось стану посговорчивее. Снова момент выжидала. Но это уж дудки, не на того напала. Потом вновь стала как бы невзначай напоминать о себе — куда ни иду, и везде она на пути.
Видя, что я не реагирую, она неожиданно засобиралась в дорогу, сказав перед уходом, будто идет куда-то в дальний женский монастырь замаливать грехи. Совсем хорошо. Хоть от этой проблемы избавился. Я даже не стал уточнять, в какой именно. Дальний? Вот и прекрасно. По мне, чем дальше, тем лучше.
Да и не до нее было. Я дни считал, пока мой сват, которого подыскал Воротынский, отправится под Псков. Михайла Иванович нашел его не сразу, поскольку дело трудное и далеко не каждый, как объяснил мне князь, за него возьмется. Я еще удивился, а он пояснил, в чем главная сложность — сватовство-то за безродного.
— Ты в своих краях князь, спору нет. А здесь, на Руси, ты покамест никто. Сват же, он вроде поручителя. А кому охота за безвестного фрязина ручаться?
— А сам ты, Михаила Иваныч? — спросил я.
— Сказывал же, в сродстве мы, потому и негоже. Но это токмо одно, а есть и другое. Я хоть и в чести ныне, ан все одно — помнят мою опалу. И Андрей Тимофеевич помнит. Он в прадеда памятью уродился — ничего не забывает.
— Так сколько лет миновало! — возмутился я. — Что было, то быльем поросло.
— Это у смерда нерадивого поле быльем-сором зарастает, а у людишек память цепкая. Ныне без того никак. С лица поглядишь — улыбается, а внутри все на крепких запорах — не достучишься. Потому это, что мыслят — кой ляд ему подсоблять? Ныне он в чести, а ежели к завтрему сызнова в опалу, тогда как?
— За безродного… — протянул я задумчиво. — А как же Малюта Скуратов? Он-то…
— Тьфу ты! — сплюнул в сердцах князь. — Дело к ночи, а ты его помянуть удумал.
— Так ведь не лукавый же, — возразил я.
— Зато прихвостень его. Да и иное там. Он-то дочерей выдавал, а их, хошь и безродных, за именитого боярина куда как легко отдать. Тут понимать надобно — хошь родичи невесты от того и возвысятся, но и женихова родня не унизится. Они при своем останутся, и урону жениху в том нет. Сам помысли — кого царь своему сыну просватал? Евдокию Богдановну Сабурову. Велик ли ее род? Не сказал бы. На Руси десятки иных куда как именитее. Но урону своей чести от такого родства государь не зрит. А ежели бы у него дочь была, выдал бы он ее в род Сабуровых?