Не хочу быть полководцем Елманов Валерий
Тогда они стали подкатывать к Тимохе. И так его улещали, и эдак. Но мой стременной — человек стойкий. Красть — смертный грех.
«Да не красть, — увещевают. — Ты на время вынеси, а мы себе такую же у кузнеца быстренько закажем».
На третий день, согласно моей тайной инструкции, он сдался. Народ был очень доволен. А упряжь мою так и прозвали берендейкой. Видать, понравилось словцо.
Правда, не обошлось без нюансов. Каплю-то они сработали по весу в точности как у меня, а стволы у всех по диаметру разные. Почти схожи, да не совсем. А тут лишний миллиметр имеет о-го-го какую силу — сразу выброс не тот. В лучшем случае получится недолет, в худшем — разорвет ствол. Снова стали ворчать, пока я не втолковал им, что капля должна весить в точности как настоящий заряд. Зато после соответствующей регулировки результаты стрельб намного повысились.
Была у меня и еще одна мыслишка. Решил я свою ручницу вообще изменить кардинальным образом. Уж больно капризная штука фитиль. Я хоть и приспособил для него особую трубку с дырками — и дождь не попадет, если что, и ночью враг огонька не увидит, хотя он и тлеет, — но все равно не то.
А тут мне в руки попалась пищаль немецкой работы. Там было приспособлено что-то вроде шестеренки в виде стального колесика на пружине, а внутри ручницы на самом курке закреплен кремень. Спусковой крючок нажимаешь — колесико круть, по кремню щелк, и искра летит на порох. Вроде и хорошо, а вроде не очень. Уж больно много новых сложностей.
Во-первых, в конструкции. Замучаешься подгонять — слишком тонкая работа для кузнеца. Во-вторых, для заводки колеса имелся ключик. Если он потеряется или сломается — пиши пропало. А коли это произойдет во время боя, что согласно закону подлости вероятнее всего и случится, — совсем хана. В-третьих, пять — десять раз бабахнул, и надо чистить колесо от нагара, иначе не сработает.
Но вот если его усовершенствовать и колесико с пружинкой ликвидировать, то может получиться весьма и весьма занятно. Только нужно как следует обмозговать замену — чем щелкать по кремню, как все это закрепить и так далее.
Когда приехал Воротынский, я первым делом к нему — мол, все отлично. Подготовил я тебе воинов — залюбуешься. Каждый второй — Робин Гуд, остальные — Вильгельмы Телли. Но он, к сожалению, мой труд не оценил. Вялая реакция, и никаких тебе рукоплесканий в партере. У меня даже азарт спал.
Правда, на мой вызов немецким стрелкам отреагировал живо. Единственно лишь опасался, что мы не сможем утереть нос иноземцам. Ведь тогда ему самому — ужас какой — придется вручать главный приз — серебряный кубок — кому-то из наемников дружины Георгия Фаренсбаха, которого князь на русский манер упрямо величал Юрьем Францбеком. Ну не верил князь, что я всего-то за пару месяцев, даже меньше, сумел подготовить достойных конкурентов.
Сам Фаренсбах — опытный вояка с пегими волосами, чуть припорошенными на висках сединой — насчет призов, которых предполагалось три, как раз не сомневался, будучи уверенным в том, что их непременно получит либо Иоганн, либо Готлиб, либо кто-то еще из десятка лучших его стрелков, выставленных им от своей многотысячной дружины.
Он и перед самым началом состязания выглядел хладнокровным, начав нервничать лишь после первого залпа, когда стало ясно, что Пантелеймон, Фрол — один из ребят-близнят, тихий Мокей и мой Тимоха лучше на целую голову, а результаты остальных тоже хоть и не так сильно, но все равно выше немецких.
Второй выстрел упрочил преимущество моих «спортсменов», а после третьего стало ясно, что догнать нечего и пытаться. Победу, как и следовало ожидать, одержали мои парни. Пантелеймон стал первым, Мокей вторым, заполучив кубок поменьше, а третье место и серебряную чару в упорном сражении с Фролом все-таки завоевал мой Тимоха. Кстати, всего двое из немецких стрелков вошли в первую десятку, да и то в самый ее хвост, взяв восьмое и девятое места.
— А ты, Георгий, усмехался, когда две седмицы назад на нас глядел, — невинно напомнил я Фаренсбаху последнюю нашу встречу, произошедшую на пути к полигону.
Дорога-то наша лежала через Болвановку, где после нашествия Девлета царь повелел размешать немецкий служилый народ, так что Фаренсбах не раз и не два встречал нас на ней. И всякий раз, окидывая наше разношерстное воинство надменным взглядом, он презрительно усмехался вдогон. Мол, как вы ни тренируйтесь, вояки, а нас в мастерстве вам не догнать, ибо варвары.
Ну-ну. К слову сказать, я по причине неугомонности к тому времени успел побывать во многих московских слободах, и белых, и черных[68], так что имел возможность сравнить. Правда, в дома жильцов Болвановки не заглядывал, потому о внутренней чистоте промолчу, но касаемо улиц могу заявить со всей ответственностью, что нигде не сыщешь такой грязищи, как в этой слободе для иноземцев. Осенью и весной телеги там уходили в грязь по самую ступицу, так что и осей не разглядеть.
Может, отсюда и пошло прозвище слободы, как знать. Во-первых, сами проживающие как болваны — по-русски с пятое на десятое, и то далеко не каждый, а во-вторых, надо быть настоящим болваном, чтобы поздней осенью или ранней весной ехать через эту слободу, особенно с грузом, — обязательно застрянешь. И кому больше подходит прозвище «варвар»? Впрочем, я отвлекся…
Поначалу я был равнодушен к взглядам Фаренсбаха. Подумаешь, хмыкает себе немчура в усы, ну и пускай. Но если бы он был один, а то ж, как правило, со свитой человек в десять, и та, в отличие от Фаренсбаха, усмешками не ограничивалась. Лопотали они, правда, по-своему, так что хлопчики мои не больно-то злились, хотя иронию чувствовали. Слова «русиш швайн», которые до меня доносились, я им не переводил во избежание конфликта, а остальных и сам не знал. Впрочем, что знать. Все они из одной серии.
Но потом, во время пятого по счету такого вот свидания, когда уже был уверен, что мои орлы не подведут, я направил коня к Фаренсбаху и после вежливых приветствий предложил эти состязания, невинно заметив, что на них точно выяснится, кто именно швайн — русиш или дойч, и кому придет капут.
Тот еще колебался — не слишком ли для него зазорно принимать подобные вызовы, и тогда я заметил, что помимо призов победителям готов побиться с ним об заклад на двадцать червонных дукатов. Наемник есть наемник. Перед таким соблазном, как урвать на халяву двадцать золотых, Георгий не устоял и дал «добро», ударив со мной по рукам в присутствии всей своей свиты. А мне этого и надо.
Нет, дело было даже не в оскорблениях, хотя проучить наглецов тоже не мешало. Главное же заключалось в ином. Глаз я положил на этих вояк. Большой и завидущий глаз.
Возглавлять их я не собирался и на командирские лавры не претендовал, а вот в предстоящем сражении они могли очень даже запросто пригодиться. Выучка у них — будь здоров, строй держать умеют — обзавидуешься, так что лучшей кандидатуры основных противников татарской конницы искать не имело смысла. К тому же они — наемники. Пускай хоть всех выкосят — Русь не обеднеет ни на одного человека, а Иоанн Васильевич наберет себе еще. Этим последним аргументом я впоследствии и добил Воротынского, когда уговаривал его обратиться к царю с просьбой придать ему воинов Фаренсбаха.
Но это было потом, а пока я собирался проверить их мастерство, и, если их стрелковые навыки дохленькие, успеть потренировать ребятишек. А как? Власти-то у меня над ними никакой. Тогда-то и возникла у меня мысль о большом закладе. Была уверенность, что перед таким искушением самоуверенный Фаренсбах устоять не сможет.
И точно. Не устоял.
И проиграл.
Денежки-то он мне все отдал честь по чести, но взгляд у него при этом был, как у побитой неизвестно за что собаки, — тоскливо-недоумевающий.
Теперь пришла моя очередь нахально-самоуверенно улыбаться. Но особо я над ним не глумился, великодушно предложив повторить наши состязания через месячишко. Призы помельче — не буду же я каждый месяц платить за наградные кубки, но сумма заклада прежняя.
Ухватился Фаренсбах за это сразу, мгновенно, пока я не успел передумать. И не просто ухватился. Понял, что без надлежащих тренировок мы опять утрем нос его ребятишкам, и принялся нещадно гонять свою толпу. А мне только этого и надо. Пусть позанимаются наемнички — нам с ними через несколько месяцев плечом к плечу стоять, и ни к чему моим орлам лишняя работа — разить татар за себя, да еще за того парня, у которого сверху чванство, а копнуть внутри — курица курицей.
Сразу скажу, что и второй турнир его хлопцы проиграли, хотя наш перевес был и не таким уж солидным. Глядя на дрогнувшую руку Фаренсбаха, я на мгновение даже пожалел нахального немчуру, но потом отогнал глупые мысли прочь и… вновь договорился о встрече через месяц, щедро предложив удвоить наши с ним заклады. Таким образом, немец в случае выигрыша отыгрывал сразу все сорок монет.
И снова он не устоял, согласился. Очень уж ему хотелось их вернуть. Единственное, чего я боялся, так это того, что в случае очередного проигрыша немца хватит кондрашка. Лишиться восьмидесяти золотых, которые равнялись почти пятидесяти рублям, то есть свыше сорока процентов годового жалованья, не шутка. Но на сей раз длинный и голенастый Готлиб сумел оправдать высокое доверие своего шефа и вернул ему проигранные ранее сорок дукатов.
Правда, в последний раз Фаренсбах опять продулся, и его двадцать многострадальных червонных вновь перекочевали в мой карман. Но это я так, к слову.
Что же до Маши и до участия князя Долгорукого в колдовстве против царицы Марфы, то тут Воротынский первое время помалкивал. Я почему-то решил, что заехать к князю Андрею Тимофеевичу ему так и не удалось, потому и не приставал с расспросами.
Жаль, конечно, но что делать. Оказалось же, что дело обстоит для меня гораздо хуже. На самом деле заехать ему удалось, но князь Долгорукий так бурно возмутился, едва Воротынский заикнулся о ворожбе и колдовстве, что Михайла Иванович простодушно решил, будто я действительно ошибся.
— Сказывал ведь тебе, — попрекнул он. — Негоже по единому гласу поклеп возводить. Чай, князь он, а не тать шатучий.
— Князь, — кивнул я. — Не тать.
— Ну вот. А ты на него с напраслиной. И я тоже хорош. Ажио стыдоба пробрала, — сокрушенно вздохнул Воротынский.
— А вот что касаемо стыдобы, то она проняла тебя понапрасну, — медленно произнес я и полез в свой сундук, благо разговор происходил в моем кабинете-светелке (или горнице), так что далеко ходить не понадобилось.
Отперев его, я извлек с самого верха нарядный платок и, не разворачивая, положил на стол перед князем.
— Это что? — удивленно спросил он.
— Разверни, княже, — посоветовал я вместо ответа.
Он опасливо развернул небольшой сверток. Свеча давала не так уж много света, но его вполне хватило, чтобы высвобожденные из платка камешки приятно засветились и заиграли призрачными голубоватыми огоньками.
— Узнаешь? — поинтересовался я.
— Погоди-погоди. — Воротынский сморщил лоб и нахмурился. — Так это же подарок, кой ты отвезти собирался.
— Я не собирался, я их и отвез, — последовал мой ответ.
— А сызнова как они к тебе попали? — осведомился Михайла Иванович.
— У Андрея Тимофеевича с деньгой небогато, вот он и отвез бабке Лушке как плату за отраву. А когда Светозара, что ныне в поварской, от старухи ушла, она их и прихватила. У нее я эти серьги и забрал. Так кого стыдоба должна разобрать?
Воротынский обмяк и медленно покачал головой. Один раз, второй, после некоторого перерыва — третий. Он то ли сосредотачивался, размышляя, что теперь делать дальше, то ли просто терялся от возмущения, вспоминая, как нагло надул его Андрей Тимофеевич. Вспомнить было что. Долгорукий даже предложил в подтверждение своей непричастности немедля послать на женскую половину холопку, которая принесет особо чтимую икону их семейного покровителя — Симеона Столпника, на которой он готов поклясться. Жаль, что смущенный донельзя Михаила Иванович отказался, о чем сейчас сильно жалел.
— Ну и времечко пошло, — сокрушенно произнес он, — А ведь не молод, всего-то на пять лет постарее меня будет. Как же это он? А мне-то ранее почто их не дал?! — обрушился он на меня, скрывая тем самым свою неловкость и смущение.
Я замялся. Особо хвалиться было нечем, равно как и гордиться.
— Светозара лишь недавно мне их отдала, — нашелся я наконец, хотя на самом деле все обстояло несколько иначе, потому что увидел я их на самой княжне.
Точнее, это я поначалу думал, что на княжне…
Глава 21
СЕРЬГИ
Светозара появилась на подворье за неделю до приезда князя Воротынского и в первый же день, точнее, ночь, попыталась нырнуть ко мне в постель. Но я вместо этого усадил ее рядом с собой и провел очередную политбеседу на тему, что продолжать нам ни к чему. Пошалили разок, порезвились, и будя. Мол, всем ты хороша, красна девица, но влечение тела ничто по сравнению с любовью, а потому…
Вообще-то я собирался поговорить с ней начистоту гораздо раньше. Давно назрело. Судя по обрывкам некоторых фраз, неосторожно вырывавшихся из ее уст во время очередного приема мною лекарства, напрашивался вывод, что у дамы, вдохновленной первой нашей близостью, далеко идущие планы, отказываться от которых она отнюдь не собиралась. Зря я надеялся, что ей не понравится. Оказалось, что все обстоит как раз наоборот — согласно ее словам, я был первым, и единственным, в ее жизни мужиком, который доставил ей такое удовольствие.
Она настолько горела желанием продолжить, что даже была согласна под венец, наплевав на свою ведьмовскую принадлежность, тем более в нынешнее время, как я узнал у Воротынского, такой мезальянс в отношении будущих жен допускался сплошь и рядом, начиная с самого царя, не брезговавшего невестами из дворянских родов, даже если они из числа захудалых. Наглядный пример, Марфы Собакиной явно вдохновлял Светозару на аналогичную надежду в отношении хоть и князя, но фряжского, то есть второсортного и вдобавок не имеющего ни солидной должности, ни мало-мальской вотчины или поместья.
К тому же она и сама, оказывается, в холопках не хаживала, а была из родовитых. Причем навряд ли обманывала, поскольку, заметив проскользнувшую по моему лицу тень недоверия, предложила хоть завтра отправиться под Ростов, где ее родной дед хаживал в свое время в сынах боярских и даже владел маленькой деревенькой. Правда, кончил он плохо, даже не разорившись — это бы полбеды, а на плахе, пострадав во времена дедушки нынешнего царя и тоже Иоанна Васильевича, который по наущению коварной Софьи Палеолог учинил гонение на сторонников его внука Дмитрия. Тем не менее происхождение все равно оставалось на вполне приличном уровне, пристойном для будущей супруги фряжского князя.
— А то, что ведьма, ничего? — саркастически осведомился я, когда в первый раз услышал о ее замыслах. — С костром не обвенчают?
— Не за то татя бьют, что украл, а за то, что попался, — парировала Светозара. — Кто о том ведает? Да никто. Лекарка я, и все тут. К тому ж сказывал мне один поп, что по правилам церковным творящих волхвование али чародеяния надлежит вразумлять словом, дабы отвратились от зла. Вот я и отвращусь, а посему никакого костра. — Она лукаво улыбнулась. — А ежели кто тебе заикнется, так ты им напомни про женитьбу Муромского князя Петра. Оно ж точь-в-точь яко у нас, а то и хлеще, потому как Петр цельным княжеством вол одел, а у тебя, окромя стременного да кой-какой деньги, за душой и жалкого починка не имеется. Да и я не Феврония, а внука сына боярского. — И насмешливо улыбнулась. — Глядишь, еще и в святые угодим[69].
Мои красноречивые и емкие пояснения о том, что я думаю по поводу всего этого, она слушала, но не слышала, но потом неожиданно заявила о своем желании отправиться на богомолье в дальний монастырь молить богородицу об отпущении грехов и куда-то исчезла.
Честно говоря, я был только рад ее долгому отсутствию и усердно выполнял ее последнее перед уходом наставление не шибко тосковать. Можно сказать, даже перевыполнял, поскольку вообще не скучал, понадеявшись, что дама образумилась и, как знать, возможно, даже постриглась, приняв монашество. Иначе чего бы она так долго там зависала? Это вообще одним махом решало бы все проблемы, снимая с меня неприятную задачу расстановки всех точек над «i»
Теперь, когда она вновь объявилась на подворье Воротынского, становилось ясно, что тягостных объяснений не избежать, и я решил не откладывать дело в долгий ящик, приступив к нему незамедлительно. Правда, все прошло как нельзя лучше. Я даже не ожидал, что Светозара, как благовоспитанная девица, столь хладнокровно и с таким пониманием все воспримет. Она лишь уточнила, недобро прищурившись:
— Княжна?
Мне оставалось кивнуть и сокрушенно развести руками. Под конец, обрадовавшись ее покладистому молчанию, я попытался подсластить горькую пилюлю, заявив, что мне с ней было так хорошо, как ни с кем больше за всю свою жизнь (между прочим, это правда), и если бы речь шла только о постели, то тут я даже не колебался бы с выбором, но помимо альковных услад есть еще душа и сердце, а они тянут меня в иную сторону. Посему прощай, боевая подруга, не поминай лихом и возвращайся-ка ты, милая, к своей прежней хозяйке.
— Стало быть, в смятении ты… — протянула она напоследок.
Я не нашел ничего лучше, как утвердительно кивнуть, и она задумчиво вышла из опочивальни.
Три последующих дня Светозара ухитрилась ни разу не попасться мне на глаза, а на четвертый, поздно вечером, вновь зашла как ни в чем не бывало, но была на удивление тиха и кротка. Не зря говорят, что фурию от гурии отделяет всего одна буковка. И куда только подевалась лихая наездница — ангел передо мной сидел, чистый ангел во плоти. Пышное такое, цветущее небесное создание. Говорит скромно, в глазах печаль, руку то и дело к сердцу прижимает — мол, и ты пойми скорбь мою сердечную. Ведь у меня по тебе душа точно так же болит, как и у тебя по княжне.
Я представил и… пожалел. В очередной раз. Действительно, мается ведь девка. Угораздило же ее влюбиться не в того, в кого надо. Разве она в том виновата? И так размяк, что даже не стал отказываться от «прощальной» чаши. В иное время я бы, конечно, сто раз подумал, а тут… Не зря она передо мной целый час рассыпалась в любезностях, ох не зря. И чашу эту я хоть и с недоверием, но из рук ее принял, тем более что она напоследок, то есть выпиваем с ней пахучего медку, и она уходит, спокойная и довольная.
Не подвела ведьма — и впрямь ушла. А медок оказался больно хмельной, да и денек прошедший не из легких, опять же на стрельбище я продрог, словом, повело меня. Прошло всего ничего — минут десять, не больше, а чувствую — пора баиньки, а то так и засну не разувшись. И тут…
Я глазам своим не поверил — княжна заходит. Мне бы, дураку, прикинуть, что не может она появиться здесь, в моей опочивальне, да еще в столь поздний час, никаким боком не может, а я, балда, так обрадовался, что тумблер с логикой отключил и думать ни о чем не стал. Не мог я прикинуть — нечем было. Хороших мне травок в медок злыдня эта подсунула.
Дальнейшее помнится смутно, как в тумане. Не потому что стыдно — и впрямь все плыло. Что в голове, что перед глазами — сплошной хоровод. Я и саму княжну толком не мог разглядеть. Таращусь, а она как стояла в дымке радужной, так и стоит. Одни только серьги отчетливо видны — синие, под цвет ненаглядных очей.
— А знаешь, — спрашиваю, — ведь это не князь Воротынский тебе их прислал. От его имени — да, но выбирал и покупал я сам.
— Знаю, — щебечет она в ответ.
— Откуда?
— А я сразу, как только их увидала, сердцем почуяла. С любовью они дарены, да не с родственной — с иной.
Словом, все как надо говорит. И от этих ее слов я все больше и больше расползался, пока не поплыл совсем. Как тесто по сковородке. В душе птицы поют, на сердце цветы расцветают, в ушах кто-то свадебный марш Мендельсона наяривает.
— А знаешь?..
— Знаю…
— Откуда?..
— Сердцем чую…
— Люблю тебя…
— И я тебя…
— Истосковался…
— И это почуяла. У самой мочи нет ждать. Ныне я на все согласная.
— И батюшки не боишься?
— Ты — мой батюшка, ты — моя матушка, ты свет очей моих. Без тебя и жить ни к чему.
Я с поцелуями — она не отворачивается, отвечает, да еще лепечет смущенно:
— Свечу погаси. Впервой ведь мне.
Мне и невдомек, отчего это она так старательно лицо от меня отворачивает да свечу погасить просит. К тому же желание вполне естественное для стыдливой девственницы — и тут подозрений не возникло.
Дунул я на подсвечник и снова к ней. Опять нежности лепечу, руки ее глажу, а дальше боюсь. Если бы псевдокняжна не ободрила, так, наверное, и не решился бы, но уж коль она сама недвусмысленно заявляет, что эта ночь — наша…
И то спросил я ее все-таки, уточнил:
— Не пожалеешь?
— Жалею об ином — что ранее на такое не решилась.
Что-то мелькнуло у меня в сознании, совсем ненадолго, буквально на секунду:
— А как ты… здесь?
Но она и тут не растерялась, сплела историю, что отец сызнова сватать ее привез за овдовевшего царя, вот она, улучив момент, и сбежала.
Я, как дурак, рад стараться. Все на веру принимаю, да еще и сам ей подсказываю:
— Даша помогла?
— Она, лапушка, — следует ответ, и тут же: — Я бы и поране к тебе явилась, да гляжу — не один ты. Что за разлучница?
— Что ты, что ты?! — испугался я. — Никакая это не разлучница. Она тоже хорошая, только несчастная.
Интересно, если бы я стал поливать якобы отсутствующую Светозару грязью — выдержала бы она свою роль до конца? Трудно сказать. Но я рассказал без утайки все как есть. Почти без утайки. Получилось, что она и впрямь хорошая, и впрямь несчастная, да еще и невезучая — угораздило девушку влюбиться в того, кто ее не любит, потому что сердце другой отдал. И вновь с поцелуями лезу. На сей раз еще и с умыслом. С их помощью уходить от опасной темы лучше всего.
Ну а где поцелуи, там и все остальное. Помнится, мне, дураку, еще понравилось, что хоть моя княжна и неопытная совсем, но и не лежала безучастно — сама помогала. Слегка. И вначале, когда я ее раздевал, ну и потом тоже.
Последнее, что было до того, как мое сознание все-таки пробудилось, это стихи. Кажется, Заболоцкого я ей читал: «Очарована, околдована…» А может, Федорова: «Милая моя, милая. Милому вымолить мало…» Но это тоже помню очень смутно.
А потом к нам в окошко заглянула луна. На дворе как раз была оттепель, так что слюда от морозных узоров очистилась, вот лунный свет на те серьги и упал. Заиграли синие камушки, зарезвились. А потом он сместился к ее лицу, и я увидел зеленые, как у кошки, глаза.
«Ведьма!» — истошно закричал Хома Брут и стал торопливо креститься.
Я не кричал. Да и креститься тоже не начал. Правда, отпрянул от нее сразу — что было, то было, но страха почему-то не испытывал. Скорее уж иное — боль, опустошенность и глухую тоску. Но это поначалу, еще до того, как я велел ей уходить, заметив, что шутка у мадам ведьмы не получилась и вообще есть вещи, которые трогать не следует, иначе могу осерчать, причем не на шутку. Такой вот получился каламбур.
— А я и не шутила, — ответила Светозара. — Сокол мой ясный, я ж не ослепла — зрю, яко ты мечешься меж мной и ею, вот и решила подсобить. Думаешь, где я была?
— Где? — спросил я, уже чувствуя недоброе.
— Во Псков ездила, — простодушно пожала плечами ведьма. — Добралась до Бирючей, зашла в терем к князю…
— Прямо так и зашла, — недоверчиво хмыкнул я.
— А мне мой хозяин подсобил — у Андрея Тимофеевича о ту пору зубы разболелись, да с такой силой, что он чуть ли не на стену лез. Да и у боярыни спину заломило — разогнуться невмочь, так что сумела я им пригодиться, — усмехнулась Светозара. — А опосля уж, улучив час, рухнула в ноги княжне твоей да во всем и призналась.
Предчувствий уже не было, но осознание того, что произошла катастрофа, что все мои планы летят кувырком, причем далеко-далеко вниз, прямиком на острые камни, тоже не пришло, и я тупо спросил:
— И в чем же ты призналась?
— Дак во всем, — простодушно всплеснула руками ведьма. — И о том, что люб ты мне, и о том, что и ты меня любишь, и о ноченьке сладкой, и об объятиях жарких, и о поцелуях нежных…
— Что?! — вытаращил я глаза, задохнувшись от негодования. — Ты чего мелешь?! Подумаешь, разок переспали! Какие…
— Ну приврала малость, не без того, — хладнокровно перебила меня Светозара, невозмутимо передернув плечами. — Да оно и неважно. Ты лучше послухай, что она мне в ответ поведала. Мол, обиды на тебя не таит, отпускает с миром и счастьица нам желает, чтобы нам его всю жизнь черпать, да не вычерпать.
Я продолжал остолбенело сидеть, глядя на нее, а она как ни в чем не бывало продолжала:
— Помнишь то утречко наше? Я тогда сразу сказала, будто мы с ней схожи — что статью, что ликом, а уж про имечко и вовсе молчу. Потому и проведать тебя решилась, серьги ее надев, — ведаю, чьи они. Это батюшка княжны бабку Лушку ими одарил, а я перед уходом их и прихватила, яко плату.
Она все сильнее торопилась высказать то, что хотела, ошибочно полагая, будто я сижу как пришибленный, потому что продолжаю колебаться с выбором. На самом же деле я все больше и больше накалялся от накатывающей злости. Лютой. Нельзя так поступать с человеком. Доведись оказаться в моей шкуре самому добродушному и незлобивому — и то бы он не простил. Я же себя добродушным никогда не считал.
Когда я занес кулак, она даже не шелохнулась. Я шарахнул со всей мочи. А потом еще раз. И еще. У нее уже все лицо в крови, а я все молотил как проклятый и даже не чувствовал боли, хотя костяшки разбил с первого же удара. Бревна в стене — не бетон, но тоже, знаете ли…
А вы что подумали — ее я эдак? Плохо же вы меня знаете. Бить женщину у мужчины права нет. Какая бы она ни была, пусть даже ведьма. И гоголевский Хома был глубоко не прав, так что я его особо никогда и не жалел. Ну покатались на тебе, так что с того? Убыло? Тут вон куда как веселее.
А больнее всего оттого, что рассказанное княжне частично правда. То есть и обвинить мне особо некого. Светозару? А за что? Каждый борется за свое счастье как может. Вот и получается, что сам я вляпался, да еще с разбегу. Так что кровь на лице ведьмы была моя. С костяшек пальцев накапало, пока я по стене лупил. А ей я велел уходить и отвернулся в сторону. Боялся, что увижу и опять не сдержусь — стану молотить по бревнам второй рукой.
Светозара поняла все правильно. Она так и сказала, уходя:
— Лучше бы ты меня так-то. Хоть померла бы счастливой.
Ну и кого тут лупить?! Дура девка, как есть дура! А серьги я у нее отобрал. Тут уж не стеснялся. Снимал грубо, не церемонясь — чуть ли не вырвал из мочки уха. Но она даже не поморщилась, лишь глядела неотрывно. А потом, стоя у самой двери, точку поставила:
— Все равно моим будешь. Серьги украла и любовь украду.
Понятно, что Воротынскому я ничего этого не рассказывал, отделавшись кратким информационным сообщением.
— Крымчаков отобьем — сызнова к нему поеду, — твердо сказал князь. — На сей раз не увильнет.
— Может, мне к бабке Лушке съездить? — предложил я. — Так-то оно надежнее будет. Она серьги вмиг опознает.
— И я не слепой, — отозвался князь. — Чай, помню, что ты покупал. А к этой ведьме, конечно, надо бы прокатиться, да недосуг мне ныне. Пока дороги не развезло, надобно в вотчины свои съездить.
И был таков.
Это я уже потом догадался — с деньгами у него проблемы, а поначалу посчитал — что-то важное, потому и не настоял на своем. Вот же гордыня у человека — гол как сокол, но взаймы нипочем не попросит. Предлагать станешь, навязывать — и то семь потов прольешь, пока всучишь.
Ну а потом он прикатил как раз к половодью, к тому же опять мрачный и неразговорчивый. Тут и впрямь не до поездок. Тем более по ведьмам. Вначале, первые три дня, он вообще не произнес ни слова. Во всяком случае, при мне. Потом прорвало. Напомнил наш разговор, состоявшийся до его отъезда в Белоозеро, и говорит:
— Хитер ты, фрязин, но не мудёр. Про Иоанна Васильевича надумал, а Ивана Федоровича позабыл. А теперь еще хуже будет, ты уж мне поверь.
Я вначале даже и не понял. Нет, что до Иоанна Васильевича — тут все ясно. Царь это. Он же батюшка, он же государь, он же помазанник. Чей, правда, не ясно, хотя, судя по поведению, ответ может быть только один и к богу касательства не имеет. Нуда ладно. Черт с ним, с царем. А вот что там за царский тезка образовался и каким боком от него станет хуже — не пойму. Сижу, кубок с медом в руках верчу, на князя гляжу, гадаю.
— Я про Мстиславского толкую, — подсказал Воротынский. — Ежели царь в отъезде будет — ему власть принимать, ему и над всем войском воеводствовать. Ну а каков он в деле — не мне тебе сказывать. Чай, и сам Москву сожженную помнишь. А его под мое начало царь никогда не отдаст. Да он и сам воспротивится — отечеству умаление.
Я задумался — и впрямь проблема та еще.
— А вовсе без него никак? — произнес я неуверенно.
— Как же без него?! — удивился Воротынский. — Раз он в Думе первый, стало быть, ему и на брани в голове всех стоять.
— Так ведь ты, Михаила Иванович, говорил, что в прошлом году какого-то барымского царевича поймали, который к татарам хотел перебежать. И будто он на пытке показал, что к крымскому хану его послал кравчий Федор Салтыков и боярин Иван Федорович Мстиславский.
— И на Москву Девлетку позвали, — продолжил мой собеседник. — Лжа. Под пыткой чего не скажешь.
— Но ты еще и рассказывал, что Иван Федорович признал свою вину и даже какую-то поручную запись подписал.
— А в ней сказывалось, — с усмешкой подхватил Воротынский, — де, изменил, навел есми с моими товарищи безбожного крымского царя Девлет-Гирея… моею изменою и моих товарищев христианская кровь многая пролита… ну и прочее. — И, не закончив, небрежно махнул рукой. — Должон же хоть кто-то виновником быть, а князь Мстиславский трусоват, да и знал — коль не подпишет, все равно ему Москву в вину поставят, токмо уже через плаху. Да ты сам вдумайся. Чего заслуживает набольший воевода, истинно, а не ложно повинный в гибели Москвы? То-то. А князя заместо плахи наместником царя в Новгород Великий отправили. Это как?
Я пожал плечами. А чего говорить, когда все ясно. Никак. Нужен был крайний, точнее, человек, согласный взять на себя эту роль. В качестве оплаты за позор и посрамление — никаких санкций, никаких казней. Мстиславский трезво все обдумал и согласился. Вообще-то правильно сделал. Подумаешь, подписал бумажку, где взвалил все на себя. Зато жив и здоров. Даже стал наместником, после того как царь сдержал негласный уговор.
— Вот и выходит, что быть ему ныне в набольших, — заключил Воротынский. — Да к тому ж людишек толковых осталось нет ничего, а потому он еще и опричников мыслит в воеводы поставить. Слух ходит, что большим воеводой полка правой руки, то бишь вторым опосля Мстиславского, замыслил государь боярина и князя Никиту Романовича Одоевского поставить, а в передовой полк сразу двух опричников — князя Андрея Петровича Хованского, да другим воеводой к нему князя Дмитрия Ивановича Хворостинина, вторым же в полк левой руки братца его — князя Петра Хворостинина.
— Плохие воеводы? — уточнил я.
— Опричники они, — вздохнул Воротынский. — Хотя, ежели выбирать, уж лучше Одоевский, нежели Мстиславский. Чай, у первого ума поболе.
— А он тоже знатнее тебя? — осторожно уточнил я.
— Да ты что?! — От возмущения Михаила Иванович чуть не встал на дыбки. — Да у меня род…
Я не стал слушать длинную и запутанную донельзя историю о генеалогических корнях — лишь время от времени утвердительно кивал в такт горячим речам хозяина терема. Думал же в это время о другом. Только под конец на всякий случай уточнил:
— Стало быть, если Мстиславского не будет, то большим воеводой могут назначить только тебя? — И, получив подтверждение, тут же поинтересовался: — А как у него со здоровьем? Больным-то на брани делать нечего.
— Крепок он, яко дуб столетний, — сердито отрезал Воротынский.
— А если бы болен был и сам отпросился у государя? — не отставал я.
— Тогда иное. Токмо сказываю же я, что он…
— Да ты не горячись, Михаила Иваныч, — миролюбиво предложил я.
Забрезжил у меня в голове план. Только он опять-таки с хитрецой. Поэтому вначале князя надо к нему подготовить, а потом уже излагать свою идею. Успокоил. Изложил.
— И ничего в этом нет, — убеждал я Воротынского. — Просто мы ему откроем глаза — что с ним станется. Он же об этом еще не задумался, вот и пускай помыслит, пока есть время. — А в заключение снова напомнил про святую ложь да, про святую Русь, которую надо спасать.
Морщился князь, как от зубной боли, но слушал. И прислушался все-таки. Пронял я его. Прислушался и проникся. А через две недели князь Иван Федорович Мстиславский неожиданно слег, сказавшись больным. Сработал мой план.
Был он совсем простенький. Зная всех доброхотов и лизоблюдов Мстиславского, Воротынский отправился к ним в гости. И в откровенной беседе с каждым искренне посетовал, что ему, дескать, очень жаль Ивана Федоровича. Не простит ему Иоанн Васильевич второго разорения Москвы, нипочем не простит. Заодно припомнит и подметные письма, которые ему якобы писал польский король Жигмунд[70]. Пускай Мстиславский тогда и повинился, и письмецо это отнес к царю, но зато теперь государь ему все припомнит.
«Одна из прелестей Закона Джунглей состояла в том, что с наказанием кончаются все счеты. После него не бывает никаких придирок».
Но это там, у неразумной природы. А тут никто не сомневался — припомнит, и еще как припомнит.
— А что, Москву не отстоять? — испуганно спрашивал его очередной хозяин терема.
— В прошлое лето под его началом втрое больше ратников было — и что получилось? — интересовался в свою очередь Михаила Иванович и продолжал сокрушаться, выражая надежду, что из уважения к сединам князя, может быть, царь пощадит хоть Федора Ивановича, его сына. А впрочем, и тут, как вспомнишь Александра Горбатого-Шуйского, которого отволокли на плаху вместе с сыном, или того же Алексея Даниловича Басманова, или…
Долго перечислял Воротынский. Примеров, к сожалению, много: морщить лоб, припоминая, нужды не было.
Слова Воротынского почти незамедлительно передали Мстиславскому. Один раз, другой, третий… Не говорю, что тот струсил. Зачем? Просто человек достаточно трезво мыслил и понимал — Москву и впрямь не отстоять. Во всяком случае, именно ему это сделать не удастся. Да и любому другому тоже вряд ли. Значит, опала. А так как он уже под подозрением после этих польских писем, пусть и отказался служить польскому королю, то плахи и впрямь не миновать. С сыном Федором еще туда-сюда, хотя тоже сомнительно, что он уцелеет, а с ним самим наверняка.
Хотя фальшь в словах Воротынского Иван Федорович почуял. Еще бы. Все-таки опыт царедворца, искушенного в подобного рода интригах, у него имелся, и немалый. Но тут он промахнулся, решив, что князь втайне злорадствует над его грядущим падением и потому решил отомстить. Известив царя о своей тяжкой болезни, он не нашел ничего лучшего, как предложить кандидатуру Воротынского в качестве возможной замены. Это я узнал от Михаилы Ивановича, а он — от самого государя, от Иоанна Васильевича. Да и выбора у царя не было. Я же говорю — мнительный он. Потому так радостно и ухватился за Михаилу Ивановича, что он один-единственный на царские вопросы отвечал четко и решительно. Все прочие только мямлили что-то невразумительное да отводили глаза в сторону, а Воротынский чеканил:
— Побьем басурман. Спуску не дадим.
Сам царь в это все равно не верил, иначе не стал бы еще в январе «паковать чемоданы», вывозя казну в Новгород. Но надежда умирает последней. А вдруг и правда побьет? Бывают же чудеса на свете. Вот так и стал Воротынский старшим над всем войском, то есть главным береговым воеводой, причем невзирая на свое отечество.
А дальше завертелось — только успевай крутиться. К тому же меня самого нашла в эти дни радость, да не одна, а сразу две. Вначале прошел по Москве слух о том, что государь, дескать, собрался жениться в четвертый раз и обратился за особым разрешением к отцам церкви. Когда я впервые услышал такое от Михаилы Ивановича, то вначале немного испугался. А вдруг все-таки что-то пойдет не так? Вдруг мое попадание сюда, в это время, что-то нарушило и сработал «эффект бабочки» Брэдбери? Пусть не в такой мере, но ведь для меня и столь легкое изменение, как смена царских невест, уже катастрофа.
Но, выслушав Воротынского до конца, я мгновенно успокоился. Оказывается, Иоанн Васильевич уже женился, выбрав для себя — строго согласно прочитанным мною историческим источникам — незнатную, но красивую коломенскую дворянку Анну Колтовскую. А к русским епископам — митрополит Кирилл умер, а нового еще не выбрали — он обратился для проформы, чтобы те утвердили уже состоявшийся брак.
Царь в своем обращении к отцам церкви на вранье не поскупился, заявив, что всех его трех жен отравили, а потому оно как бы и не считается, тем более Собакиной он не успел даже попользоваться. Те срочно ринулись копаться в постановлениях Вселенских соборов, ничегошеньки там не нашли и развели руками. Тогда они выдали свою оригинальную формулировку: «утвердить брак ради теплаго, умильнаго покаяния государя». Понятное дело, бог богом, а помирать-то неохота. Ради приличия наложили на него епитимию и «жутко тяжкие» наказания вроде вкушения антидора[71] только в праздники, да что-то там еще в том же «суровом» духе.
Вообше-то их поведение это что-то с чем-то. Нет, я все понимаю, в случае их отказа на благословение царь просто плюнул бы на него и далее жил как жил, а вот они — навряд ли. Но есть устав организации, в которую они входят, есть непреложные правила для нее, которые, между прочим, обязательны для соблюдения и исключений не предусматривают. И коли страх перед царем сильнее, чем перед богом, так вы, ребятки, скиньте рясы-то, не позорьтесь, а то мечетесь, как нечто в проруби — и самим никакого удовольствия, и рыбакам с бабами неприятно. Да и несолидно оно — все ж таки епископы, а не хухры-мухры. Впрочем, чего это я на них напустился? Парни своим малодушием сыграли мне на руку. Я ж должен их благодарить за проявленную трусость, а не критиковать.
«Итак, все идет по плану!» — ликовал я в те дни, не скрывая улыбки. Я даже не обиделся на язвительное замечание Светозары, которая, не выдержав, заметила мне, проходя мимо:
— Рано радуешься, Константин Юрьич. Все одно — по-моему будет.
Ну и пусть себе злобствует, подумаешь. Тем более через неделю она, очевидно будучи не в силах видеть торжествующее выражение моего лица, исчезла с подворья. Не бежала, нет. Чин чином доложилась Воротынскому, что надобно ей, дескать, ворочаться обратно к бабке Лушке, потому как фрязин здоров и тут ей делать больше нечего. Вот и ушла восвояси. Даже со мной не попрощалась. Я и узнал об этом намного позже, да и то случайно. Узнав же, только обрадовался. Ну ее, шальную. Не нужна мне ни она, ни ее любовь. К тому же деньки-то горячие, так что мне вновь было не до ведьмы — иных хлопот полон рот.
На этот раз воевать числом никак не получалось — не было нужного числа. Не собиралось. Оставалось умением. Ну и еще моими подсказками. Воротынский поначалу относился к ним не очень — фыркал, злился, но мне удавалось его добивать пусть не мытьем, так катаньем. А куда деваться? Он и сам видел, что истошный крик «Вперед!» здесь навряд ли поможет и в этом году драться нужно по-новому, иначе. Разумеется, если хочешь победить.
Правда, немцев Фаренсбаха просить у царя он вначале не хотел ни в какую. Упирался, брыкался, выставляя главный и, как ему казалось, непробиваемо железный аргумент — не поспеть пешим за конницей.
— Заслон из них поставим.
— Обойдут, и все тут, — не сдавался князь.
— А мы его в таком месте поставим, что обойти не выйдет.
— Тогда прорвут. Нестойки они. С русским ратником сравнить нельзя. А коль побегут, быть худу. Татаровье на их плечах и в наш стан ворвется. Получится, что от них больше убытку, чем проку.
— Все равно у нас людей мало. А эти хоть Оку перекроют — и то польза. Опять же число большое. Найдем мы им применение, — убеждал я. — Непременно найдем.
И впрямь — неужто зря я добивался, чтоб Фаренсбах столь усердно гонял своих орлов со стрельбой? Но про их мастерство молчу — не время. К тому же я сам их и опозорил в княжеских глазах. Да и не любит Воротынский огненный бой. Ему бы по старинке — так оно спокойнее и надежнее. Доказывать же что-либо — лучше не пытаться. Попробовал я как-то сразу после первых состязаний с немецкими пищальниками, думал, выйдет что путное, а он мне вместо этого предложил иное соревнование — он сам, дескать, из лука, а я из своей ручницы. Получилось сразу два состязания — и на меткость, и на скорость. Если в первом мы были примерно одинаковы, то во втором… Словом, моя жалкая попытка одолеть его закончилась сокрушительным поражением — пока послал вторую пулю в цель, Воротынский запустил в мои щиты десяток стрел.
— Теперь понял? — спросил по окончании.
И что тут скажешь? О перспективах речь заводить? Так воеводе не послезавтрашний день подавай — сегодняшний, потому что если нынче победы не будет, то он и до завтра не доживет.
А Фаренсбаха я все-таки отстоял. Сходил Воротынский к царю с просьбой оставить немцев. И тоже не впрямую говорил, а именно так, как я советовал. Мол, лучше бы мне стрельцов заполучить — нет доверия к иноземцам. Как насчет стрельцов, государь? А тебя в Новгороде пусть немчура охраняет. Авось они и с ливонцами могут на их языке говорить — тоже выгода. Если понадобится договориться об измене, то есть о том, чтобы ливонцы сдали какой-нибудь град, не надо никаких толмачей. Очень удобно.
Я специально настоял на такой формулировке, чтоб там присутствовало слово «измена». Тоже сработало. У Иоанна Васильевича мозги вмиг набекрень, и он тут же решил, что насчет града неизвестно, а насчет его самого — договорятся запросто. Нет уж. Пусть они лучше с Воротынским уйдут. Да и потом, когда ему вину ставить начнет, всегда сможет сказать, что отдал лучших из лучших, всей наемной дружины не пожалел, вручил, а князь все-таки подвел…
Вот и славно. Вот и хорошо. А то, что Воротынский поручил координировать их действия именно мне, — совсем прекрасно. Найдем мы работенку для воинов Фаренсбаха, и весьма подходящую.
Зато что касается расстановки войск, то тут я ничего поделать не мог. Здесь Воротынский учинил все согласно дорогой его сердцу старине, включая общую схему, то есть большой полк, левой руки, правой, передовой и сторожевой. Моя критика оказалась бессильной. Ни об ударных группах, ни о засадах подальше Оки он и слушать не хотел. Раскидал всех, как сеятель зерно по пашне, и доволен. Вот только зерну того и надо, чтоб рядом ничто не росло, а ратников в жиденькие цепочки выставлять — последнее дело. Им-то не простор нужен, а, наоборот, строй тесный. Чтоб плечом к плечу, дружно, разом. Но не вышло у меня.
Потому из Москвы я уезжал с тяжелым сердцем. А провожал нас не кто иной, как двоюродный брат моей княжны, сын старшего из братьев Тимофеевичей Ивана Рыжко. Тот окрестил своего первенца в честь деда, тоже Тимофеем. А прислал Тимофея Ивановича сам царь, чтоб усилить оборону столицы. Его, да еще князя Юрия Ивановича Токмакова из Пскова. Добрый у Руси государь, а главное — щедрый. Целых двух человек не пожалел, направил в помощь. И почему только выть от такой щедрости хочется?
Нет, воеводы они умные и справные. Я Воротынскому верю. Если он сказал про них так, значит, действительно толковые и все, что от них зависит, для обороны сделают. Только воевода без войска все равно что… Даже сравнения достойного не подберешь — все какие-то бедные. Есть парочка подходящих, но тоже не процитируешь — нецензурные. Ладно, промолчим.
К тому же главное будет решаться не под Москвой — намного ближе к югу. Есть такая деревня — Молоди. Название я помню хорошо, да что толку. Вот если бы еще вспомнить, что под ней было, — совсем славно. А то боюсь, что я своими советами что-нибудь испорчу. Впрочем, до Молодей надо дожить и лучше всего успеть пощипать татар гораздо раньше, еще под Окой. В идеале — обескровить. На большее рассчитывать и даже надеяться глупо.
Мы с Воротынским ехали в Серпухов, где по его диспозиции надлежало встать большому полку. Хорошо хоть, что в этом князь ко мне прислушался, а ведь поначалу хотел загнать главные силы аж в Коломну — не ближний свет. Дескать, там открывается прямая дорога на Москву, потому и ждать Девлета надо именно под Коломной.
С превеликим трудом удалось убедить, что как коней на переправе не меняют, так и маршрут движения после удачного набега тоже. Помнит Девлет-Гирей прошлое лето. До сих пор оно у него перед глазами, потому и пойдет точно тем же путем. Послушал, но сторожевой полк все равно двинул туда, правда, в Каширу, что стоит где-то посредине между Коломной и Серпуховом.
Но мои убеждения срабатывали не всегда. Вот засело ему в голову встретить крымского хана подальше от своих рубежей, то есть передовым полком, и все тут. И загнал он князя Андрея Петровича Хованского вместе со вторым воеводой князем Дмитрием Ивановичем Хворостининым аж в Калугу, и все тут. Как ни старался я втолковать, что это слишком далеко, что полк сам по себе, из-за малой численности — всего-то четыре с половиной тысячи человек — напора татарской конницы все равно не сдержит, бесполезно.
— Не сдержит, но задержит, — упирался Воротынский. — Сам мне сказывал, что ныне надобно яко собаке быть, коя незваного гостя за пятки хватает да на порог взойти не пущает, а теперь что — на попятную пошел?
— Так-то оно так, — вздыхал я. — Но не те места, чтобы задержать Девлета. Они лесистыми должны быть, потому как собака, чтоб уцелеть, должна куснуть да тут же и схорониться, а где они спрячутся? А тут, сам гляди, Михаила Иванович, шлях лежит, ровный, как половая доска.
— Жить захотят — найдут захоронку, — отмахнулся князь. — И все. Будя на ентом. Я и так на поводу у тебя пошел, струги[72] на Оку поставил, а в них без малого тысячу усадил, — огрызнулся он.
Со стругами все так, кто спорит. Прислушался он ко мне. Но сунул их не туда, куда я тыкал пальцем, — загнал под Калугу, все к тому же передовому полку. А ведь им тоже прямая дорога под Серпухов, а от него, если надо, в любую сторону, согласно текущей обстановке.
И ничего удивительного нет, что не помог ни вал, возведенный напротив самого удобного брода через Оку, где стоял большой полк, ни здоровенный гуляй-город. Оставив для маскировки подле этого перехода несколько тысяч вместе с пушками для имитации отчаянных попыток переправиться через реку, Девлет под покровом ночи бросил лучшие силы вбок, к Сенькиному броду, и, с ходу сбив жалкую заставу из двухсот человек, прорвался на наш берег. Когда русские ратники подоспели, драться было уже поздно — очень уж невыгодное расположение, да и переправиться успело изрядное число татар.