Дневник одного тела Пеннак Даниэль

Вчера днем, в четверг, в день Вознесения, мы с Моной сделали это шесть раз. Даже шесть с половиной. И каждый раз – дольше предыдущего. Ах, это лучезарное изнеможение. Мы – словно батарейки, исчерпавшие всю свою энергию на свет.

Мона встает и тут же мягко падает рядом с кроватью. У меня нет больше скелета, смеется она. Обычно она говорит, что у нее нет ног. Мы побили рекорд.

* * *

26 лет, 9 месяцев, 18 дней

Пятница, 28 июля 1950 года

Как благотворно влияет на тело любовная энергия! У меня сейчас всё получается, абсолютно всё! Начальство считает меня неистощимым на идеи.

* * *

26 лет, 11 месяцев, 13 дней

Суббота, 23 сентября 1950 года

Любовная пунктуация от Моны: Дайте мне эту запятую, и я сделаю ее восклицательным знаком.

* * *

27 лет ровно

Вторник, 10 октября 1950 года

Мы с Моной нашли друг друга. Все остальное – ерунда. Оставим в покое ее изящество, ее светлую улыбку, наше согласие по всем вопросам, оставим все, о чем можно написать в личном дневнике, чтобы признать главное – нашу животную удовлетворенность друг другом: я нашел свою единственную самку и, с тех пор как мы стали делить ложе, я возвращаюсь домой как в берлогу.

* * *

27 лет, 29 дней

Среда, 8 ноября 1950 года

Жизнь с заложенным носом – это не жизнь. Я наверняка храплю по ночам. Мона ничего не говорит, но я точно храплю. А ведь по личному опыту спанья в общих спальнях я знаю, что храпуна можно и подушкой придушить. А вдруг она бросит меня из-за храпа? Нет, ни за что! Я записался на прием к доктору Беку – как можно раньше, – чтобы он удалил из моей левой ноздри этот полип. Неважно, что этот мерзкий спрут в скором времени вырастет снова, я хочу, чтобы хирургия дала мне возможность хотя бы полгода дышать свободно. Вы уверены? Удаление полипа – это не увеселительная прогулка! Ну ладно, мой племянник будет нам помогать. Вышеозначенный племянник оказался здоровенным сенегальцем лет двадцати, одинаково огромным что в высоту, что в ширину, он заканчивал обучение на философском факультете Сорбонны и зарабатывал на жизнь службой у «дяди», которому молча ассистировал в качестве секретаря. «Деньги отдайте племяннику», – последняя фраза, которую слышат пациенты, покидая кабинет доктора Бека. Племянник протягивает счет, получает деньги, дает сдачу и ставит печать на квитанцию – и все это без единой улыбки, без единого слова. Так решительно он трудится на ниве развенчания мифа о веселом негре «Банании» [10] . В моем случае его помощь заключается в фиксации головы, для чего он кладет одну ладонь мне на лоб, другую – под подбородок и запрокидывает мне голову, прижав ее к молескиновому подголовнику хирургического кресла. Доктор же тем временем велит мне вцепиться в подлокотники и «по возможности» не двигаться. После чего вводит мне в левую ноздрю длинный изогнутый пинцет (так называемый пинцет Политцера), возводит очи горе, нащупывая что-то, потом его взгляд останавливается: Ага, вот он, негодяй! Дышите глубже! И доктор начинает без зазрения совести тянуть за полип, в то время как тот противится всеми своими фибрами. У меня вырывается крик удивления, но гигантская рука племянника тут же затыкает мне рот, не столько для того, чтобы я не орал, сколько для сохранения морального духа в приемной, с самого утра заполненной неумолкающей славой доктора. Треск связок отдается в черепе, как в резонаторе. Ах ты! Вот же дрянь, не желает вылезать! Взаимоотношения между полипом и доктором принимают чисто личный характер: первый цепляется всеми щупальцами за стенки своей пещеры, второй – тащит его с таким остервенением, что каждый мускул его предплечий напрягается до предела. Я же тем временем задыхаюсь под ладонью племянника. Похоже, что доктор Бек решил вытащить через левую ноздрю все мои мозги, и никто не сможет сказать, сколько это еще продлится – сколько еще времени мне не дышать, мои легкие и так готовы разорваться, пальцы впились в подлокотники до самого металла, ноги зависли в воздухе в виде победного «V», а во внутреннем ухе трещат, скрежещут, воют отголоски титанической битвы между моей живой плотью и этим буйнопомешанным с выпученными глазами и закушенными губами, обливающимся путом до такой степени, что у него даже очки запотевают, постепенно лишая его возможности видеть. Если бы он вырывал мне язык, это было бы не более впечатляюще! Ага! Вот он! Я его чувствую! Пошел, голубчик! Тааааак! Победный оргазм сопровождается фонтаном крови. Хорош, а?! – восклицает доктор, разглядывая зажатый в пинцете окровавленный кусок мяса, затем рассеянным шепотом обращается к племяннику: «Этого помыть, нос заткнуть». Это он про меня. Про то, что от меня осталось.

Кто вас так? – спрашивает Томассен, когда я усаживаюсь за свой рабочий стол. Опухшая ноздря с торчащей из нее окровавленной ватой и заплывший глаз наводят на мысль о допросе с пристрастием. Поскольку вторая ноздря у меня тоже закупорена – из-за того, что первая давит на перегородку, – я дышу с открытым ртом, отчего губы у меня сохнут и я могу изъясняться лишь с дикцией пьяного в стельку забулдыги. Томассен охотно отправил бы меня домой (не столько из сострадания, сколько из соображений личной гигиены), но у нас встреча с австрийцами, и нам нельзя «подвергать этот контракт риску». Увы, когда я нагибаюсь, чтобы поцеловать затянутую в перчатку руку баронессы фон Тратнер, жены министра (по имени Герда), вата вываливается у меня из носа, и я забрызгиваю хлынувшей оттуда же кровью венецианское кружево, поставив вышеозначенный контракт под угрозу. Verzeihen Sie bitte, Baronin! [11]

* * *

27 лет, 5 месяцев, 13 дней

Пятница, 23 марта 1951 года

Светлая седмица. Свадебное путешествие. Мона говорит, что Венеция, в которой столько всего можно увидеть, – рай для слепых. Здесь и без глаз можно почувствовать себя абсолютно зрячим. Эта столица тишины – в высшей степени звучный город. Здесь все обращено к слуху: унылое шарканье туристов и решительный стук венецианских каблучков, вспархивание голубей на площадях и мяуканье чаек, особый зов базаров – цветочных, рыбных, фруктовых, развалов старьевщиков, – колокольчик вапоретти , стаккато отбойных молотков, венецианский говор – не такой ритмичный, более лагунный, чем остальные итальянские диалекты. Канареджо звучит совсем не так, как Дзатере, каждая улица, каждая площадь имеет свое звучание. Венеция – это оркестр, утверждает Мона, она заставляет меня узнавать наши маршруты на слух, закрыв глаза и положив руку ей на плечо, и берет с меня обещание, что, если один из нас когда-нибудь потеряет зрение, другой переселится вместе с ним сюда, в Венецию. И в довершение всего, благодаря «большой воде» мы можем тут расхаживать по лужам.

* * *

27 лет, 5 месяцев, 14 дней

Суббота, 24 марта 1951 года

Вчера – Венеция на слух, сегодня – Венеция на нюх, и опять с закрытыми глазами. Представь себе, что ты – слепой и глухой, говорит Мона, и вот, чтобы не потеряться, ты должен уметь распознавать эти сестьери [12]  по запаху. Ну, нюхай: Риальто пахнет рыбой, окрестности Сан-Марко – дорогой кожей, Арсенал – канатами и смолой, утверждает Мона, чье обоняние восходит к двенадцатому веку. Я начинаю ныть, что неплохо было бы все же побывать в музее, а то и в двух, на что Мона возражает, что музеи есть в книгах, то есть у нас дома.

* * *

27 лет, 5 месяцев, 16 дней

Понедельник, 26 марта 1951 года

Венеция – единственный город в мире, где можно заниматься любовью, прислонившись спинами к домам – каждый к своему.

* * *

27 лет, 7 месяцев, 9 дней

Суббота, 19 мая 1951 года

Глядя, как Этьен любуется своим отражением, я вдруг понимаю, что сам никогда по-настоящему не смотрел на себя в зеркало. Никаких невинно-нарциссических взглядов, никаких кокетливых самоосмотров, никаких наслаждений собственным образом. Пользуясь зеркалом, я всегда ограничивался его основными функциями. Учетной – когда подростком проверял, глядясь в него, как развивается моя мускулатура, одевательной – когда мне надо подобрать подходящие галстук, рубашку и пиджак, и «бдительной» – когда я бреюсь утром и смотрюсь, чтобы не порезаться. А вот общее созерцание собственной персоны меня не увлекает. Я не пытаюсь проникнуть внутрь зеркала. (Может, из страха, что не выберусь обратно?) Вот Этьен разглядывает себя по-настоящему, он погружается в свое отражение – как все люди. Я – нет. Части моего тела образуют целое, но ничего не говорят обо мне самом. Короче говоря, я никогда не смотрелся в зеркало. И это – не целомудрие, это скорее отстраненность, некая несократимая дистанция, которую и призван сократить этот дневник. Что-то в моем отражении по-прежнему остается мне чужим. До такой степени, что я, бывает, даже вздрагиваю, неожиданно встретившись с собою в витрине магазина. Кто это?! Спокойно, ничего страшного, это – всего лишь ты. С самого детства мне требуется время, чтобы узнать самого себя, и мне так и не удалось его наверстать. Вместо отражения я предпочитаю доверяться взгляду Моны. Ну как? Отлично, ты безупречен. Или Этьена – когда собираюсь на митинг. Ну как? Отлично, бабы в обморок не попадают, но поддержка тебе обеспечена.

* * *

27 лет, 7 месяцев, 10 дней

Воскресенье, 20 мая 1951 года

В сущности, сейчас мне было бы трудно сказать, на что я похож .

* * *

28 лет, 3 дня

Суббота, 13 октября 1951 года

Я думал, что еще в детстве победил страх высоты, но я по-прежнему чувствую его, стоит подойти к краю бездны, – вот он, притаился где-то в яичках. И значит, опять предстоит битва. Вчера я снова испытал это на утесах в Этрета. Почему страх высоты проявляется у меня прежде всего вот таким спазмом яичек? А как у других? Так же? Что касается меня, то в такие моменты мои яйца становятся неким центром, из которого страх мощными струями распространяется повсюду – кверху и книзу. Как будто они берут на себя функцию сердца, проталкивая по венам потоки песка, которые шершавят сосуды, руки, ноги, все тело. Взрыв двух мешков с песком. Когда-то я впадал от этого в ступор.

* * *

28 лет, 4 дня

Воскресенье, 14 октября 1951 года

Спросил у Моны насчет яичников: отвечают ли они вот так же за страх высоты. Она сказала, что нет. Зато мои яички снова сжались, когда я увидел, как она подходит к краю утеса. У меня закружилась голова за нее. Это что же: яйца способны на сопереживание?

Во время этих экспериментов мне вспомнилась история про человека, который свалился с утеса. Он оступился, поскользнулся на каменистой осыпи и, потеряв равновесие, упал с обрыва. Его друзья заорали от ужаса, а ему самому уже не было страшно. Он утверждал, что страх покинул его в ту самую секунду, когда ему стало ясно, что это конец. И потом он всю жизнь вспоминал об этом миге утраты надежды как о высшем блаженстве. Спасла его крона дерева. И вместе с надеждой, что его спасут, вернулся и страх.

* * *

28 лет, 1 месяц, 3 дня

Вторник, 13 ноября 1951 года

Выходим из-за стола после обеда в столовой. Мартино потихоньку рыгает, прикрыв рот кулаком. Я в очередной раз отмечаю, что чужое рыгание, открывающее мне прямой доступ к пищеварительным процессам, происходящим в чужом желудке, для меня неприятнее, чем чужие газы, запах которых мне кажется не таким личным, более общим. Иными словами, я чувствую себя более бестактным , когда обоняю чужое рыгание, чем когда нюхаю чужие газы.

* * *

28 лет, 2 месяца, 17 дней

Четверг, 27 декабря 1951 года

Рождение Брюно. У нас родился ребенок. Поселился в нашем доме, как будто жил тут всегда! У меня даже голос пропал. Знакомый ступор, и причиной ему – мой сын.

* * *

28 лет, 3 месяца, 17 дней

Воскресенье, 27 января 1952 года

Стать отцом – это все равно что сделаться безруким. Вот уже месяц, как у меня одна рука – другая носит Брюно. Вдруг раз – и однорукий. К этому привыкаешь.

* * *

28 лет, 7 месяцев, 23 дня

Понедельник, 2 июня 1952 года

Проснулся со сдавленным горлом, прерывисто дыша, в груди тесно, зубы стиснуты, настроение жуткое без особых на то причин. Мама называла это: Быть во мраке. Оставь меня в покое, не видишь – я во мраке! Сколько раз слышал я от нее эту фразу, хотя не делал ничего такого – просто жил рядом с ней послушным мальчиком. Сдвинутые брови, темный взгляд (голубых глаз) – ее лицо, если можно так выразиться, как будто злобно взирало изнутри на само себя, не заботясь о том, как оно выглядит снаружи. В таких случаях я спрашивал Додо: Ну, что ты там еще сделал маме?

* * *

28 лет, 7 месяцев, 25 дней

Среда, 4 июня 1952 года

Одно из самых странных проявлений моего «мрака» – навязчивая привычка кусать внутреннюю сторону нижней губы. Это у меня с раннего детства. Каждый раз я решаю, что больше никогда не буду этого делать, но при каждом очередном приступе вновь с педантичной жестокостью предаюсь самоистязанию. При первых симптомах «мрака» внутренняя поверхность губы словно теряет чувствительность, и мои премоляры начинают развлекаться, отрывая от нее клочки якобы омертвелой кожи. Все это – совершенно безболезненно, как будто снимаешь шкурку с плода. Потом какое-то время с этими «очистками» поигрывают резцы, а после я их проглатываю. Это самоедство продолжается до тех пор, пока зубы не доберутся до более глубоких слоев, где плоть становится чувствительной к укусам. И тут появляется первая боль и первая кровь. Пора остановиться. Но страшно хочется еще поковыряться в этой ранке. И я то углубляю ее новыми покусываниями, ужесточая пытку до того, что на глаза наворачиваются слезы, то сосательными движениями давлю на раненую губу, выдавливая из нее кровь. Дальше по правилам игры я должен носовым платком или тыльной стороной ладони проверить качество этой крови – достаточно ли она красная. Вот таким странным самоистязанием занимается с детства тип, который, вообще-то, вовсе не склонен к мазохизму. Потом я буду долго – пока не зарубцуется ранка – проклинать себя за эту глупость с затаенным страхом, что переступил-таки черту и что теперь эта некогда вожделенная плоть никогда не заживет. Истерический ритуал с суицидальной составляющей. А когда же это началось? Когда у меня стали выпадать молочные зубы?

* * *

29 лет

Пятница, 10 октября 1952 года

День рождения. Я надолго его запомню! Взяв Брюно на руки и высоко подняв над собой, чтобы показать гостям это восьмое чудо света, я вместе с ним свалился с лестницы. Упал вниз лицом и покатился кубарем до самого конца пролета. Одиннадцать ступенек. Инстинктивным движением я свернулся калачиком, закрыв собой Брюно. И все время, пока мы катились вниз, я прижимал его головку к своей груди, защищая его локтями, бицепсами, спиной – закрывшись, словно раковина. Так мы и докатились под испуганные крики до самого низа. Гости к тому времени уже все собрались. Тыльной стороной ладоней, костями таза, коленными чашечками, щиколотками, позвоночником, плечами я ощущал удары каменных ступеней, но я знал, что сыну, которого я, вогнув грудь и втянув живот, прижимал к себе, ничего не грозит. Инстинкт сделал из меня человекобуфер. С таким же успехом можно было бы обернуть Брюно матрасом. Однако я никогда не занимался дзюдо, не учился правильно падать. Что же это было? Наглядное проявление родительского инстинкта?

* * *

29 лет, 2 месяца, 22 дня

Четверг, 1 января 1953 года

Вчера встречали Новый год у Р. Раздача сигар. Разговор о сравнительных качествах кубинского, манильского и не помню уж какого еще табака. Спросили моего мнения. Я же смотрел, как эти знатоки старательно обрезают кончики своих длиннющих сигар, и не мог отделаться от мысли, что анус, отделяющий часть экскремента, выполняет ту же функцию, что и сигарная гильотинка. И в обоих случаях на лице одно и то же сосредоточенное выражение.

* * *

29 лет, 5 месяцев, 13 дней

Понедельник, 23 марта 1953 года

Никогда не думал, что ребенок может родиться с улыбкой на лице. Оказывается, может, и доказательство тому – Лизон, родившаяся сегодня днем, в пять часов десять минут, кругленькая, гладкая, спокойная, улыбающаяся, как маленький, крепенький лысый Будда, смотрящий на мир взглядом, в котором ясно читается стремление к умиротворению. При взгляде на новорожденного – так было уже, когда родился Брюно, – я не принимаюсь выискивать в нем сходство с тем или иным родственником, играя в этакие семейные пазлы, а ищу на этом новеньком, с иголочки личике черты характера. Малышка Лизон, не доверяй отцу, который сразу же приписал тебе способность к миротворчеству.

* * *

29 лет, 7 месяцев, 28 дней

Воскресенье, 7 июня 1953 года

Ласки, идущие просто от нежности, и ласки, которыми мы пытаемся прекратить плач. Какая разница! В первом случае ребенок чувствует себя окруженным вашей любовью, во втором – ему хочется вышвырнуть эту любовь в окно.

* * *

30 лет, 1 месяц, 4 дня

Суббота, 14 ноября 1953 года

Откуда у Моны эта ловкость в обращении с детьми? Сам я всегда боюсь им что-нибудь поломать. Тем более что, когда я держу на руках Лизон, Брюно нетерпеливо топает ножками, желая тут же занять ее место. Вот она – бедность французского языка: я был безруким, когда таскал на себе Брюно, и остаюсь таким же, таская Брюно вместе с Лизон. Одной руки у тебя нет или двух, есть только одно слово – безрукий [13] . С одноногими и безногими дело обстоит лучше, с одноглазыми и слепыми – тоже.

* * *

30 лет, 3 месяца, 18 дней

Четверг, 28 января 1954 года

Этот сон не пересказать. Я просыпаюсь в пять утра от щемящей тоски. Точнее, я знаю, что тоска ждет меня, когда я проснусь. Я еще сплю, но чувствую, что тоска вот-вот вытащит меня, словно акушерскими щипцами, из сна, крепко стиснув мне сердце, будто головку младенца. Не надо, не хочу! Нет, нет! Ловко извернувшись, мое сердце выскальзывает из щипцов, тоска отпускает тело, и оно с легкостью дельфина снова ныряет в сон, но это уже другой сон, изменилась его природа, вернее, текстура, сон превратился в нечто знакомое, приятное, и при этом – прозрачное, в убежище, где меня не достанет никакая тупая тоска, сон стал всепонимающим, потому что мое тело только что с головой погрузилось в «Опыты» Монтеня! И тут я просыпаюсь и сразу записываю, как укрылся от тоски в легкой, текучей пучине «Опытов» – такова сущность этой книги, этого человека!

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Перерыв длиной в два года. Здесь опять дневник уступил место становлению «социальной личности». Профессиональный рост, политическая борьба, всевозможные дебаты, статьи, выступления, встречи, поездки по всему свету, лекции, коллоквиумы – короче говоря, сырье для тех самых мемуаров, написать которые тридцать лет спустя будет убеждать меня Этьен. Мона смотрела на все это иначе: мир спасаем, а своих детей забываем! Действительно, Брюно часто потом упрекал меня в том, что в тот период нашей жизни чувствовал себя сиротой. Отсюда, несомненно, и наше взаимонепонимание.

* * *

32 года, 4 месяца, 24 дня

Понедельник 5 марта 1956 года

Сегодня утром, когда я встречал Тижо у выхода из тюрьмы, мне внезапно вспомнился день его рождения. Или, точнее, само его рождение – ведь он родился у меня на глазах! В буквальном смысле слова! Я своими глазами видел, как он вышел у Марты между ног – крепко зажмурившись и стиснув кулачки, как будто входил в жизнь уже с твердым намерением не давать ей спуску. Мне было десять лет, и это зрелище потрясло меня до глубины души. Но сегодня, глядя, как дверь следственного изолятора (щель в огромных железных воротах, врезанных, в свою очередь, в рыжий камень тюремной ограды) выталкивает его наружу, я вдруг снова увидел, как он появился между ног у Марты, оравшей благим матом (должно быть, это и побудило меня тогда открыть дверь ее комнаты), увидел не слишком обеспокоенную воем своей пышнотелой невестки Виолетт, которая тут же прогнала меня: «А ты что тут делаешь, а? А ну-ка, брысь отсюда!» – и я захлопнул дверь, но лишь для того, чтобы немедленно приклеиться носом к окну, где Виолетт, смеясь, несмотря на окровавленные руки, поднимала вверх Тижо – целого, со всеми ручками-ножками; увидел обливающуюся путом Марту в промокшей постели, самого Тижо – черно-багрового, орущего что есть силы, и себя – как какая-то неведомая сила оторвала меня от окна, и я оказался нос к носу с мертвенно-бледным Манесом, который, дыша водкой, спросил меня с таким видом, словно от моего ответа зависело, жить мне дальше или нет: «Ну, что? Парень или шлюшка?» Это был парень. Но такой малюсенький, что, получив при рождении имя Жозеф (в честь Сталина), он сразу превратился в Тижо. Дверь тюрьмы закрылась за его спиной, Тижо посмотрел направо, потом налево, оценивая перспективы свободной жизни, заметил наконец меня на противоположной стороне улицы и, смеясь от радости, раскрыл мне объятия.

* * *

32 года, 5 месяцев, 1 день

Воскресенье, 11 марта 1956 года

Половину утра Брюно ходит высунув язык, который болтается у него, как у размечтавшейся собаки. Когда я спросил его о причинах этой демонстрации, он ответил с самым серьезным видом: Языку скучно сидеть внутри, вот я и вывожу его погулять время от времени. Мальчик еще живет и воспринимает себя как разбросанные в беспорядке детали пазла. Он знакомится с составляющими его элементами, будто с новыми товарищами. Он прекрасно понимает, что речь идет о его языке, и ни секунды в этом не сомневается, но он еще может играть с ним, представляя его чем-то инородным, и выводить на прогулку, как собачку. Язык, рука, ноги или мозг (в последнее время он часто беседует со своим мозгом: тише! Мы с мозгом разговариваем!) – все эти детали самого себя еще способны его увлечь. Но пройдет несколько месяцев, и мы больше не услышим от него подобных высказываний, а через несколько лет он и сам не поверит, что говорил такое.

* * *

32 года, 6 месяцев, 9 дней

Четверг, 19 апреля 1956 года

Тижо заметил, что, чихая, я говорю: «Апчхи!» – буквально. Он считает это проявлением благовоспитанности. Вечно твои хорошие манеры! Ты такой воспитанный, что, если бы твоя задница умела говорить, она произносила бы четко: «Пук!»

* * *

32 года, 10 месяцев

Пятница, 10 августа 1956 года

Глядя, как дети чистят зубы, я должен признаться, что сам не исполняю ничего из того, что мы с Моной требуем от них: чистить зубы три раза в день, сосредоточившись только на этом деле, сначала верхние – сверху вниз, пожалуйста, потом нижние – снизу вверх, пожалуйста, передние и задние, а напоследок все сразу – круговыми движениями, да подольше, с чувством, с толком, не меньше трех минут. Сам я сохранил привычку чистить зубы только вечером, беспорядочно и наспех, чтобы не дышать на Мону съеденным ужином. Иными словами, не люблю я чистить зубы. Я прекрасно знаю, что зубной налет делает свое дело, оседая на зубах как ледяной припай, что с возрастом моя улыбка пожелтеет и обнажится, что когда-нибудь эту стену можно будет взять только отбойным молотком, что меня ожидают мосты и вставная челюсть, но все равно ничего не могу с собой поделать и, как только подходит время чистить зубы, тут же вспоминаю, что у меня еще есть масса неотложных дел: вынести мусорное ведро, позвонить по телефону, доделать срочную работу… Можно подумать, что привычка откладывать все на потом, которую я давно уже победил и на всех фронтах, сумела все же окопаться и укрепить свои позиции именно в этой области – в области гигиены полости рта. Откуда это все идет? От скуки. Чистка зубов для меня – это преддверие вечности. Бульшую скуку на меня способна нагнать только церковная месса.

* * *

33 года, 18 дней

Воскресенье, 28 октября 1956 года

Мона отправилась на прогулку с Лизон, а я на целый день остался вдвоем с Брюно. За исключением дневного сна, когда он целый час пребывал в коматозном состоянии, он все время вертелся, двигался, и мне вдруг подумалось, что ни один взрослый в мире, каким бы молодым, крепким, натренированным, неутомимым он ни был, ни один взрослый в расцвете своих нервных и мышечных сил не смог бы выработать за день и половины той энергии, что расходует тельце этого маленького мальчика.

* * *

33 года, 4 месяца, 17 дней

Среда, 27 февраля 1957 года

Вышел сегодня из дома недостаточно тепло одетым. Холод сразу набросился на меня и пронизал насквозь. В жару все бывает наоборот. Зима охватывает нас снаружи, лето впитывает в себя.

* * *

33 года, 4 месяца, 18 дней

Четверг, 28 февраля 1957 года

Соответствовать температуре окружающего воздуха – вот к чему я теперь стремлюсь.

* * *

33 года, 5 месяцев, 13 дней

Суббота, 23 марта 1957 года

Проснулся с горечью во рту и в мрачном расположении духа. Я решительно не способен противостоять обжорству, независимо от компании – приятная она или малоприятная. В первом случае я ем оттого, что слишком увлечен разговором, во втором – от скуки, но в обоих случаях ем и пью слишком много, не испытывая при этом реального желания есть или пить. На следующий день последствия налицо: горечь пробуждения, разлившаяся желчь во рту и в душе. Что касается вчерашнего вечера, я грешу на колбасу с хлебом и маслом и на три порции виски в качестве аперитива. Колбаса и масло не прошли таможню. Впрочем, последовавшая за ними солидная порция кассуле – тоже. (Сколько раз я брал себе добавку? Три?) Утренняя горечь во рту обо всем доложила начальству – мне самому, и я снова осудил себя за неумение себя самого контролировать. За аперитивом я поглощаю закуски как заведенный. Все эти маленькие тарелочки стимулируют у меня хватательный рефлекс. И я хватаю. Болтаю и хватаю. Как заведенный. Эту связь между едой и скукой – или едой и увлеченностью – я знаю за собой с раннего детства. С тех самых пор, когда мама заставляла меня разыгрывать «благородную барышню», иначе говоря, разносить закуски по гостям, запрещая при этом прикладываться к ним самому. Наказание тоже восходит к тем же самым временам: сегодня утром я ощущал во рту вкус масла от тресковой печени.

* * *

33 года, 5 месяцев, 14 дней

Воскресенье, 24 марта 1957 года

Сегодня вечером – тяжелое, липкое дерьмо. Двух полных бачков воды не хватило, чтобы отлепить его от дна унитаза и смыть коричневые следы. Пришлось воспользоваться щеткой. И тут – новое открытие: в детстве я не понимал, зачем нужна в туалете щетка – эта дикобразья голова, постоянно мокнущая в емкости с чистейшей водой. Я принимал ее за украшение, привычное и не имеющее никакого практического смысла. Иногда она становилась для меня игрушкой, скипетром, которым я потрясал, сидя на троне. Это неведение было связано с тем, что у детей экскременты совсем или почти не липнут к дну унитаза. Они соскальзывают с него сами собой и исчезают в водовороте, не оставляя следов. Ангельские отходы. Никаких щеток. Но в один прекрасный день материя берет верх над духом. Она начинает сопротивляться. Она черствеет. Мы не придаем этому значения – мы даже не заглядываем в унитаз, – пока кто-нибудь из взрослых не обратит на это наше внимание и не потребует, чтобы мы убирали за собой.

Когда же мне довелось впервые проделать эту операцию – воспользоваться щеткой для унитаза, которой теперь мне приходится пользоваться довольно часто? В дневнике это не отмечено. А тем не менее, это был важный день моей жизни. Своего рода потеря невинности.

Подобные лакуны утверждают меня в предубеждении относительно личных дневников: они никогда не отражают ничего действительно важного.

* * *

33 года, 6 месяцев, 11 дней

Воскресенье, 21 апреля 1957 года

Зоологический сад в Венсенне. Пока мы с Моной, Брюно и Лизон мечтательно наблюдаем за парой шимпанзе, занятых ловлей друг на друге блох (пап, а что они делают?), я размышляю о зверином способе проявления нежности, свойственном почти всем женщинам, которых я знал: охота за угрями. Кожа на моей груди зажимается большими пальцами обеих рук, и прыщик медленно выдавливается ногтями. Надо видеть лицо Моны в эту минуту! Я же предаюсь этой экзекуции со стойкостью товарища шимпанзе, искоса поглядывая на выползающего ей на ноготь белого червячка с черной головкой.

* * *

33 года, 6 месяцев, 13 дней

Вторник, 23 апреля 1957 года

Черная головка у угря – это результат окисления кожного жира при соприкосновении с воздухом. Скопление жировых клеток, защищенное кожным покровом, сохраняет безукоризненную белизну. Но стоит ему оказаться на поверхности, как оно чернеет. Старение – это тоже процесс окисления. Мы ржавеем. А Мона очищает меня от ржавчины.

* * *

33 года, 6 месяцев, 21 день

Вторник, 1 мая 1957 года

Мыл утром голову и думал о жировой атаке, которой мы подвергаемся в юности. С той поры стоит мне не вымыть вовремя волосы, как они становятся какими-то чужими – не волосы, а половая тряпка, случайно упавшая мне на голову. Иными словами, я мою волосы, чтобы не думать о них.

* * *

33 года, 9 месяцев, 5 дней

Понедельник, 15 июля 1957 года

Писал в туалете перед обедом и, пока крайняя плоть наполнялась жидкостью, а я удалял из нее содержимое, прежде чем открыть кран на полную, вспоминал, как в десять-двенадцать лет я не умел правильно направить струю. Что это: незрелость, дух противоречия по отношению к маме? Или я по-звериному метил территорию? Почему в общественных уборных мужчины систематически промахиваются? Позже, когда мама перестала указывать мне на эти промахи, я сам стал писать «в яблочко».

* * *

33 года, 9 месяцев, 8 дней

Четверг, 18 июля 1957 года

Кстати, о писающих мужчинах, Тижо любит рассказывать вот такой анекдот:

...

ДЕЛИКАТНАЯ ИСТОРИЯ О ЧЕЛОВЕКЕ И ПИССУАРЕ

Человек стоит перед писсуаром, разведя в стороны руки, явно не в силах пошевелить ими. Его сосед, застегивая ширинку, вежливо спрашивает, что случилось. Тот, указывая на свои обездвиженные руки, смущенно спрашивает, не окажет ли тот любезность и не расстегнет ли ему ширинку. Сосед как добрый христианин исполняет эту просьбу. Тогда первый, все больше смущаясь, спрашивает, не вытащит ли тот тогда уж и его член. Что второй не без замешательства, но все же делает. Дальше – больше, и ему приходится придержать конец бедного калеки, чтобы тот не облил себе ноги. Первый помочился обильно и с облегчением, увлажнившим даже его веки. Дело сделано, и вот человек с парализованными руками спрашивает своего благодетеля, не смог бы он… не могли бы… не могли бы вы… его вытереть… пожалуйста? И так далее: вытереть, заправить на место, застегнуть ширинку… Наконец, упакованный по всей форме, человек горячо пожимает руку своему благодетелю, который, с изумлением обнаружив, что тот прекрасно владеет руками, которые он считал парализованными, спрашивает, что помешало ему проделать все это самостоятельно.

– Мне? Ничего, абсолютно ничего, но если бы вы только знали, как мне все это противно!

* * *

33 года, 11 месяцев, 4 дня

Суббота, 14 сентября 1957 года

Встретил на бульваре Сен-Мишель некоего Ролана. Не могу вспомнить фамилию. Не могу подобрать фамилию к этому смутно знакомому лицу. Не могу вспомнить обстоятельства нашего знакомства. Что это за человек, с которым, по его словам, мы были хорошо знакомы и при незабываемых обстоятельствах? Фанш, которой я рассказал о встрече и описал этого человека, сказала: Так это же Ролан! Один из моих раненых! Вас ранило вместе, перед самым концом, неужели ты забыл? Фанш выдает все новые подробности: Подрывник! Он еще в засаду попал, еле вырвался, все кишки наружу! Все напрасно, Ролан не вырисовывается. Моя амнезия напрочь дематериализовала его. Теперь он – всего лишь некая человеческая форма, парящая на задворках моей памяти. И конечно же, его настоящее имя говорит мне не больше, чем партизанская кличка. Такое со мной случается часто и случалось всегда. Что-то у меня в мозгу работает не так, как надо. Память – самый ненадежный из моих инструментов. (Это не касается папиных афоризмов и цитат, кторые он заставлял меня заучивать, – их ничем не вытравить.) По крайней мере, говорит в конце концов Фанш, если бы боши тебя стали пытать, ты бы ничего не выдал.

* * *

34 года, 1 месяц, 25 дней

Четверг, 5 декабря 1957 года

Вот они – мои ближние, братья мои, которые, как и я, сидя в машине на красном светофоре, ковыряют в носу. И все, едва почувствуют, что на них смотрят, сразу прекращают это занятие, словно их застукали за какой-нибудь мерзостью. Странная стеснительность. Между прочим, это очень полезное, даже расслабляющее занятие – чистка носа перед красным светофором. Краешек ногтя исследует ноздрю, обнаруживает козявку, определяет ее контуры, осторожно отковыривает от стенки и наконец извлекает наружу. Главное, чтобы козявка была не слишком клейкой, а то потом будет трудно от нее отделаться. Но если она правильной консистенции – мягкая и эластичная, как тесто для пиццы, – что за удовольствие бесконечно перекатывать ее между большим и указательным пальцами!

* * *

34 года, 1 месяц, 27 дней

Суббота, 7 декабря 1957 года

А что если козявка – это только повод? Повод, чтобы поиграть в эту занимательную игрушку из хрящей – кончик носа. О чем думал этот водитель? О чем думал я сам до того, как стал наблюдать за ним? Ни о чем таком, что бы я запомнил. Так, какие-то мечтанья в ожидании, пока не зажжется зеленый свет. Для этого нам и нужен носовой хрящ – чтобы ждать, пока жизнь снова не пойдет своим чередом. Эта гипотеза нашла свое подтверждение сегодня вечером, когда я наблюдал, как Брюно, послушно сидя в ванночке, обкручивает свой кончик вокруг указательного пальца с тем же полнейшим отсутствием выражения на лице, что бывает у автомобилиста на красном светофоре. Член, кончик носа, мочка уха не являются, собственно говоря, «переходными объектами» [14] . Они не несут никаких особых функций, не играют никакой символической роли, в отличие от куклы или плюшевого мишки. Они всего лишь занимают наши пальцы, когда мы думаем о чем-то другом. Так материя робко напоминает о себе нашей блуждающей где-то мысли. Когда я читаю «Преступление и наказание», прядь волос, которую я наматываю на палец, шепчет мне, что я – не Раскольников.

* * *

34 года, 4 месяца, 22 дня

Вторник, 4 марта 1958 года

Мертвый голубь на решетке канализационного стока. Я отвожу взгляд, будто, глядя на него, могу «что-то подцепить». Иллюзия визуального заражения! Мертвая птица выглядит почему-то особенно заразной. Это – словно предчувствие пандемии. Задавленные машинами ежики, кошки, собаки, павшие лошади, даже человеческие трупы не производят такого впечатления. Когда я был маленьким, рыбы, которых я брал в руки, казались мне слишком живыми, этот же голубь в сточном желобе – слишком мертвый.

* * *

34 года, 6 месяцев, 9 дней

Суббота, 19 апреля 1958 года

Пока я слежу за тем, как варятся яйца всмятку, Лизон молча рисует, зажав в ручке огрызок карандаша. Закончив рисунок, она показывает его мне, а я, не спуская глаз с секундной стрелки, восклицаю: Отличный рисунок! Это человек кричит у себя в голове, поясняет она. И правда: из головы озабоченного человечка торчит другая, орущая голова – два овала и несколько черточек, говорящих все, что надо сказать. С детскими рисунками точно так же, как с яйцами всмятку: всякий раз получается уникальный шедевр, но их такое множество в этом мире, что ни глаз, ни вкусовые рецепторы на них не задерживаются. А вот если взять из них один-единственный экземпляр – к примеру, это воскресное яйцо или этого человечка, кричащего у себя в голове, – если вникнуть как следует во вкус яйца или в смысл рисунка, оба покажутся чудом, причем чудом основополагающим. Если бы исчезли все куры и осталась одна-единственная, за обладание ее последним яйцом сражались бы целые народы, потому что нет на свете ничего вкуснее яйца всмятку, а если бы остался один-единственный детский рисунок, чего бы мы только не прочли в этом уникальном шедевре!

Лизон пребывает в том возрасте, когда ребенок, рисуя, использует все тело целиком. Рисует вся рука – и плечо, и локоть, и запястье. Задействована вся поверхность бумажного листа. Человек, который кричит у себя в голове, нарисован на двойном листе, вырванном из тетрадки. Орущая голова, которая вылезает из головы озабоченной (озабоченной или скептической?), занимает все свободное пространство. Рисунок расползается по всему листу. Через год, когда она начнет учиться писать, с этой широтой будет покончено. Закон будет диктовать строка. Плечо и локоть окажутся накрепко спаянными между собой, запястье станет неподвижным, и все движение сведется к мерному покачиванию большого и указательного пальцев, которого требуют аккуратно прорисованные ленты прописей. Конечно, рисунки Лизон пострадают от этого насилия, которому я обязан своим таким разборчивым прекрасным канцелярским почерком. Научившись писать, Лизон примется рисовать малюсенькие фигурки, которые будут болтаться на полупустых страницах – ее рисунки атрофируются, как ножки китайских принцесс.

* * *

34 года, 6 месяцев, 10 дней

Воскресенье, 20 апреля 1958 года

Наблюдая за тем, как рисует Лизон, я словно снова вернулся в то время, когда учился писать. Отец привез с войны довольно много акварелей, в которых изображал все, чему удавалось уцелеть в этой гигантской молотилке. В первые месяцы войны он рисовал целые деревни, потом – отдельные дома, затем уголки сада, цветники, потом один цветок, лепесток, листик, травинку – так, по нисходящей, он отображал свое солдатское окружение, показывая ненасытность войны. Только мир, никаких военных действий. Ни одной битвы, ни одного знамени, ни одного трупа, ни солдатского башмака, ни винтовки! Одни обрывки мирной жизни, разноцветные крошки, осколки счастья. У него набралось их на множество тетрадей. Едва научившись держать карандаш, я стал развлекаться, обводя эти акварели. Папа даже не думал этим возмущаться, а просто брал мою руку в свою и сам водил ею, помогая придавать этим зарисовкам действительности как можно более четкие контуры. От рисования мы перешли к письму. Его рука по-прежнему водила моей, державшей теперь не карандаш, а перо, и я, пообводив под его руководством контуры ромашек, принялся за буквы. Так я и научился писать: перейдя от лепестков к палочкам и крючочкам. Рисуй их аккуратно – это лепестки слов! Я так и не нашел этих тетрадей с акварелями, они бесследно исчезли в устроенном матерью аутодафе, но до сих пор временами, когда я с детским удовольствием выписываю буквы, я ощущаю у себя на руке отцовскую ладонь.

* * *

35 лет, 1 месяц, 18 дней

Пятница, 28 ноября 1958 года

Манеса убил бык – расшиб его о стену хлева. Когда Тижо сказал мне об этом, прежде чем испытать горе, я физически ощутил этот удар, ломающиеся ребра, рвущиеся легкие, это изумление и – Манес до смерти оставался Манесом – последнюю вспышку бешенства. Надгробное слово Тижо: Этим и должно было кончиться – он бил скотину.

* * *

35 лет, 1 месяц, 22 дня

Вторник, 2 декабря 1958 года

После похорон Манеса (на которых нам с Фанш и Робером пришлось исполнять официальную роль среди деятелей партии и Сопротивления всех мастей) воспоминания нахлынули на меня с особой силой. По возвращении на ферму Робер принялся открывать бутылки, а Марианна поставила передо мной кружку холодного молока и положила кусок хлеба, намазанный виноградным вареньем, сказав, что «пора перекусить» и что мне надо «подкрепиться». Кружка, хлеб с вареньем, братская компания Робера и Тижо, Марианна, чуть ли не слово в слово цитирующая Виолетт («ну что, дружочек!») – только этого мне хватило бы, чтобы вспомнить моменты моего детства, однако настоящей «машиной времени» стал этот бутерброд, кусок хлеба, намазанный вареньем из винограда с клубничным запахом, которое Виолетт придумала для моего «четырехчасового полдника». Я обмакнул бутерброд в холодное молоко не столько потому, что мне действительно этого хотелось (теперь я с трудом усваиваю молоко), сколько чтобы подыграть Марианне в этой игре в воспоминания. Аромат тронутой плесенью клубники, красные, лиловые, голубые разводы на фоне белого молока, ощущение свежести и упругости во рту, хруст хлебной корочки, чуть комковатая бархатистость виноградного варенья (не совсем варенье, но и не желе) – воспоминания растеклись по моему телу, и от сочетания всех этих элементов я вдруг отчетливо вспомнил, как ощущал себя вот этим самым куском хлеба с вареньем – до такой степени отчетливо, что снова почувствовал себя им! Я доел бутерброд, допил молоко, упорно отказываясь от стаканчиков, которые то и дело протягивал мне Робер (Да брось ты эту хрень, на, выпей-ка лучше!). И тут Тижо воскликнул: Да он и правда его любит, это варенье! Значит, ты ел его не ради Виолетт? Конечно люблю, ответил я, а вы разве нет? Лучше сдохнуть! И вот целая гастрономическая грань моего детства предстала в новом свете. Я-то считал это своей особой привилегией со стороны Манеса и Виолетт (Виноградное варенье не трогайте, это для малыша, ему надо поправляться!), а на самом деле уничтожал залежи ненавистного для всех варенья. И когда я предлагал то одному, то другому поделиться с ним, за их испуганным отказом (Нет, спасибо! Еще Манес увидит!..) на самом деле скрывалось облегчение. Тут все стали наперебой признаваться, как они ненавидели виноградное варенье Виолетт с его «запахом блевотины» и «пыльным вкусом». Если бы боши начали его в нас впихивать, сказал напоследок Робер, мы бы точно всё выдали!

А сама Виолетт, она-то любила свое виноградное варенье?

Не уверен. Выходит, что я случайно зашел однажды на кухню, где она экспериментировала с этим вареньем (открой клювик, попробуй-ка вот это!), и выказал такой восторг (а позже – такое постоянство в выражении этого восторга), что она так и не решилась прекратить производство своего чудо-продукта.

* * *

35 лет, 1 месяц, 23 дня

Среда, 3 декабря 1958 года

Тема вкуса должна была бы быть неотделимой частью трактатов по суггестии.

* * *

35 лет, 1 месяц, 24 дня

Четверг, 4 декабря 1958 года

Там же, на похоронах Манеса, Фанш сказала мне: Знаешь, фугасик, ты мог бы переодеться апачем, пигмеем, китайцем, марсианином – все равно я узнаю тебя по улыбке. И принялась рассуждать о различных эманациях тела, как то: фигура, походка, голос, улыбка, почерк, жесты, мимика – единственных следах, оставляемых в нашей памяти теми, на кого мы действительно смотрели. Про своего брата, взорвавшегося вместе со своим истребителем, Фанш говорит так: Конечно, губы, рот можно уничтожить, а улыбку – никогда, нет, это невозможно. Вспоминая о своей матери, она говорит о ее мелком почерке, с волнением описывая изящные завитки на буквах «р» и «в».

А мне от матери остался взгляд, постоянно требующий отчета: «А ты заслужил эту жизнь?» Вылезающие из орбит глаза и пронзительный голос. Она считала свой взгляд пронизывающим, на самом деле у нее просто были глаза навыкате, она думала, что у нее выразительный голос, но он был просто резкий. Вспоминая эти глаза и этот голос, я вижу не столько человека, сколько манеру держаться: тупую, злобную властность, которую она применяла «исключительно во благо», приправляя свои благие деяния тошнотворными нравоучениями – как будто ее душа пускала газы. А ведь она была красива: светлые кудри, ясный взгляд, сверкающая улыбка – это видно по фотографиям. А Фанш я ответил: Не верь моей улыбке, она у меня от матери.

* * *

35 лет, 1 месяц, 25 дней

Пятница, 5 декабря 1958 года

Маминого тела так и не нашли. Вероятно, она погибла под развалинами Национального туннеля двадцать седьмого мая сорок четвертого года. Она поехала в город собирать квартирную плату с жильцов. В тот день союзники здорово бомбили. Когда завыли сирены, народ толпами двинулся к вокзалу Сен-Шарль, расположенному неподалеку от ее дома. Предполагают, что она вместе со всеми укрылась в туннеле. Увы, вокзал-то и был главной целью бомбардировщиков. Туннель обрушился под градом бомб. Много народу погибло и пропало без вести. По иронии судьбы, единственным зданием в квартале, не пострадавшим от бомбежки, оказался ее дом. Через два месяца после этого я получил письмо от дяди Жоржа, в котором он сообщил об исчезновении мамы. И о том, что этот дом перешел по наследству мне.

* * *

35 лет, 6 месяцев, 22 дня

Суббота, 2 мая 1959 года

Мой взгляд останавливается на Лизон: она абсолютно неподвижна, но изнутри вся наполнена жизнью. Она улыбается мне и, все так же не двигаясь, говорит: Мое тело не танцует, а сердце – танцует вовсю! Ах, моя Лизон! Вот оно – счастье без всякой причины, кроме счастья жить на этом свете! Мне тоже знакомо, даже сейчас, это внутреннее ликование, от которого сердце рвется в пляс, хотя внешне приходится держаться спокойно. На итоговом совещании, например, когда Бертольё, наставив на нас свое допотопное пенсне, наполовину завешанное чудовищными бровями, толкует о «дифракции» и «линиях схождения, господа». Пляши, пляши, мое сердце!

* * *

36 лет, 4 месяца, 11 дней

Воскресенье, 21 февраля 1960 года

Вчера, дождь. Брюно играет в ковбоев и индейцев с фигурками, которые подарил ему на день рождения дядя Жорж. Целый час – сплошные атаки и контратаки, наступления, стратегические отходы на заранее подготовленные позиции, трубки мира, нарушенные перемирия, окружения, сокрушительные удары, рейды по тылам противника и в конце – кровавый разгром ковбоев, истребленных до последнего. Целый час крайнего возбуждения при почти неподвижном теле. Я, взрослый, смотрю на его игру с удивлением этнолога: неужели я был таким же в восемь лет? Что я почувствовал бы, если бы сегодня час или два играл в ковбоев и индейцев?

Днем проверил. Мона повела ребят в Ботанический сад (Нет, папа с нами не пойдет, ему надо работать), а я сел по-турецки на коврик Брюно. Не успел я расположить войска в боевом порядке, как мое тело сведенной поясницей указало мне, что я теряю драгоценное время. Великоват я уже, чтобы играть в солдатиков. Да и габариты не позволяют забираться в этот «волшебный фонарь». Тем временем в Ботаническом саду дети наслаждались кривыми зеркалами. Знаешь, и я тоже! – скажет, вернувшись домой, Мона. Как будто снова стала маленькой девочкой!

* * *

36 лет, 7 месяцев, 3 дня

Пятница, 13 мая 1960 года

Объявляя, что идет писать, Тижо всегда использует одну и ту же фразу: Ладно, пойду помою руки у какого-нибудь дерева. Сегодня после обеда, следуя какому-то странному побуждению, я проделал это в буквальном смысле. Сунул руки под собственную струю. Насколько мне известно, я никогда не делал этого, даже в детстве. Меня поразила температура мочи. Я чуть не обжегся. Мы – как «титаны» с постоянно кипящим содержимым. Хлипкие, как медузы, мы продвигаемся по жизни, писая кипятком. Поди узнай, что на меня нашло, с чего я вдруг проделал этот эксперимент – в тридцать шесть лет, вернувшись с переговоров по наиважнейшему контракту с нашими немецкими поставщиками. Есть над чем задуматься.

* * *

36 лет, 10 месяцев, 1 день

Четверг, 11 августа 1960 года

В Мераке, проданном нам Тижо, Робером и Марианной (благодаря чему Робер смог наконец купить себе автомастерскую), котел вместе с душем приказали долго жить. Так что теперь дети имеют удовольствие умываться по старинке – в большой оцинкованной лохани, в которой Виолетт отмывала меня тридцать лет назад (она дожидалась смены поколений во мраке домашней прачечной). Как и Виолетт, я орудую лейкой, хозяйственным мылом и банной рукавичкой, старательно промывая все складочки и закоулки, где имеет обыкновение прятаться грязь, где пот раздражает кожу до опрелостей. Точно так же, как и я в их возрасте, Лизон и Брюно отбиваются, визжат, кричат, что им «мокро», «холодно», что мыло «кусается», но я безжалостно продолжаю свое дело, не обращая внимания на дрожь и стучащие зубы, и штука не в том, что я обрекаю их на ту же пытку, которую сам терпел в детстве, – просто я делаю все то же, что делала Виолетт, повторяю ее жесты, грубоватую точность ее движений, когда она мыла мне за ушами, промывала пупок, между пальцами ног, и все это холодной водой, не особенно заботясь, щиплет ли мне мыло глаза или жжет в носу. И я сначала протестовал, но потом быстро входил во вкус, мне нравилось, как она вертит меня своими ловкими руками, я втягивался в игру, делал вид, что хочу сбежать после ополаскивания, шлепал мокрыми ногами по цементному полу прачечной, орал, что за мной гонится привидение – огромная простыня, а она настигала меня, хватала, вытирала, мазала камфарным маслом, если надо, посыпала тальком покраснение на попе – все то, что я проделываю теперь со своим потомством, которое, надо признать, вовсе не в восторге от всего этого. Лизон говорит: «Скорей, скорей, скорей», – втягивая воздух сквозь сжатые губы («скр-скр-скр…»), Брюно встает на официальные позиции, требуя немедленной починки котла, я же продолжаю намывать их махровой рукавичкой, намыливать, поражаясь каждый раз плотности этих маленьких телец – словно я кручу-верчу чистую энергию, энергию двух жизней, фантастическим образом заключенную в этой детской плоти под такой нежной кожицей. Никогда больше они не будут такими крепкими, их черты – такими четкими, белки их глаз – такими белыми, уши – так прекрасно очерченными, а кожа – такой гладкой и плотной. Рождаясь, человек словно сходит с полотна художника-гиперреалиста, затем постепенно теряет четкость, превращаясь в весьма приблизительное творение пуантилиста, чтобы наконец распасться в пыль чистой абстракции.

* * *

36 лет, 10 месяцев, 2 дня

Пятница, 12 августа 1960 года

А вот я в детстве не имел никакой консистенции.

* * *

36 лет, 11 месяцев, 7 дней

Суббота, 17 сентября 1960 года

Вчера за ужином старый генерал М. Л., раненный под Верденом, сказал про свое потерянное там яичко: Это все, что я оставил там, на оссуарии под Дуомоном [15] . Тем не менее ему удалось породить огромное семейство, на что военные большие мастера. Не будь войны, арифметически заключил он, я мог бы удвоить результат. Его жена шутку не поддержала.

* * *

36 лет, 11 месяцев, 21 день

Суббота, 1 октября 1960 года

В сквере Брюно с другим мальчиком его лет, следуя древнему ритуалу, сравнивают свои бицепсы. Согнутые под прямым углом ручки, сжатые кулачки, напряженные мускулы, театрально сморщенные от усилия личики. Мы всю жизнь сравниваем наши тела. Только, выйдя из детского возраста, делаем это украдкой, почти стыдливо. В пятнадцать лет на пляже я оценивающе поглядывал на бицепсы и брюшные мышцы своих ровесников. В восемнадцать – на выпуклость под плавками. В тридцать, сорок лет мужчины сравнивают шевелюры (горе тем, кто рано облысел). В пятьдесят – животики (не дай бог начнет расти!), в шестьдесят – зубы (не дай бог начнут выпадать!). А теперь на этих сборищах старых крокодилов – в наших «вышестоящих организациях» – сравниваются спины, походка, манера вытирать рот, вставать, надевать пальто, короче говоря – возраст, просто возраст. Правда, такой-то выглядит гораздо старше меня?

5 37—49 лет (1960—1972)

Только не стать специалистом по собственным болезням.

37 лет, день рождения

Понедельник, 10 октября 1960 года

Во время одного особенно снотворного совещания по сбыту я не смог удержаться от соблазна проверить на деле, так ли уж заразно зевание. Я притворился, что зеваю, растянув физиономию в потрясающей гримасе, за которой последовало короткое «простите», после чего мое зевание перекинулось, скажем, на две трети присутствовавших и наконец вернулось ко мне, заставив меня зевнуть по-настоящему!

* * *

37 лет, 3 дня

Четверг, 13 октября 1960 года

Брюно же, в свою очередь, установил, что в момент зевания человек глохнет. Когда ему становится скучно на уроке, он начинает зевать – не для того, чтобы выразить эту скуку, а чтобы не слышать учителя. Когда челюсти раскрываются во всю ширину, говорит он, в ушах начинает шуметь, как при сильном ветре. И я просто слушаю шум ветра. А от чихания, добавляет он, ты слепнешь. Он заметил, что в ту самую секунду, когда взрываются ноздри, закрываются глаза. И еще он отметил, что нельзя одновременно зевать и чихать. Слепой и глухой – но по очереди. Точно такие же наблюдения мог бы делать и я в его возрасте, если бы не воевал со своим телом, а пользовался им как надо.

* * *

37 лет, 4 дня

Пятница, 14 октября 1960 года

Усовершенствовал эксперимент. На этот раз зевнул как бы пряча зевоту. То есть зевнул не раскрывая рта – челюсти сведены, губы напряжены, – и, как и вчера, мое зевание передалось окружающим вместе с попыткой его скрыть. Так что при определенных обстоятельствах приобретенный рефлекс передается таким же естественным образом, как и само рефлекторное движение. (В качестве дополнения: это короткое потрескивание в ушах при зевоте. Шорох фольги на шоколадных плитках.)

* * *

37 лет, 7 дней

Понедельник, 17 октября 1960 года

Рассказал о своих экспериментах по передаче зевания Тижо, а он ответил, что его самого с некоторых пор интересует то, что он определил как «перемена мнения по сговору». Два часа спустя он продемонстрировал мне это явление в ресторане, где мы обедали вместе с тремя нашими партнерами от Х. Обращаясь ко всем присутствующим за столом, Тижо объявил: «Вчера моя жена (а он, естественно, не женат) повела меня на последний фильм Бергмана, это…» Не закончив фразы, он скорчил гримасу крайнего неодобрения, граничащего с отвращением (раздутые ноздри, рот куриной гузкой, сдвинутые брови, наморщенное лицо), – и сразу то же самое выражение я вижу на лицах наших гостей. Выдержав паузу, Тижо с широкой улыбкой восклицает: «Это… просто гениально, правда?» – и такое проявление крайнего воодушевления мгновенно меняет географию остальных лиц, которые внезапно раскрываются, озаряются улыбками и выражением полнейшего одобрения.

* * *

37 лет, 13 дней

Воскресенье, 23 октября 1960 года

Когда мы оказываемся в обществе, на наших лицах прежде всего читается неудержимое желание быть частью данной группы, даже не желание, а насущная потребность. Можно, конечно, приписать это воспитанию, стадному чувству, слабости характера – как в случае с экспериментом Тижо, – но я вижу в этом скорее архаическую реакцию на онтологическое одиночество, рефлекторное движение тела, стремящегося соединиться с телом общим в инстинктивном неприятии одиночества, пусть даже на время короткого поверхностного разговора. Когда я наблюдаю за нами, за всеми, сколько нас есть, в общественных местах, где мы можем общаться, – на выставках, в парках, в кафе, в кулуарах, в метро, в лифтах, – среди всех движений нашего тела меня поражает эта готовность сразу сказать «да». Она делает из нас стаю каких-то птиц, механически поддакивающих друг другу: да, да, да – как разгуливающие бок о бок голуби. Вопреки тому, что думает Тижо, это «поверхностное сцепление» нисколько не затрагивает нашей индивидуальности. Критическое мышление не заставит себя ждать, но сначала мы инстинктивно отдаем дань коллективизму и лишь потом начинаем убивать друг друга. Во всяком случае, наши тела выражают именно это.

* * *

37 лет, 6 месяцев, 2 дня

Среда, 12 апреля 1961 года

Стоя над безупречной фекалией, цельной, гладкой, идеальной формы, плотной, но без клейкости, пахучей, но без вони, с четким срезом, однотонно-коричневого цвета, произведенной единственным усилием, вышедшей наружу мягко, как по маслу, не оставляющей ни единого следа на бумаге, смотрю на нее глазами мастера, испытывающего удовлетворение от своей работы: мое тело славно потрудилось.

* * *

38 лет, 7 месяцев, 22 дня

Пятница, 1 июня 1962 года

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

"…Я живу и дышу своим городом – его туманами, ревунами, океаном, холмами, песчаными дюнами, задумчив...
"Когда ему хотелось, он выглядел как грешный антипод Иисуса Христа и смахивал на человека, который т...
"Дорогая мисс Гарбо!Я надеюсь, Вы заметили меня в выпуске новостей про недавние беспорядки в Детройт...
"Сэму Волински исполнилось семнадцать, и с того дня, как он начал бриться, прошел месяц. Теперь же о...
"Не забывай, превыше всего кровь. Помни, что человек из плоти, что плоть страдает от боли и что разу...
Легендарная леди Гамильтон… В круговороте грандиозных исторических событий она пережила множество вз...