Меня зовут Астрагаль Сарразен Альбертина

Мы будто выходим на волю из заточения. Жюльен в который раз заглядывает в шкаф и проверяет вещи.

– Снесу все вниз да заодно вытяну из Пьера свое барахло, инструменты, шмотки… Я сюда не скоро вернусь…

– Смотри не прихвати напильники Педро.

– Чтоб ему пусто было, этому Педро! Хорошо, что у тебя котелок все-таки варит, не то был бы мне тот еще подарочек… Да ну их всех, иди ко мне, малышка…

Отъезд затянулся, и вечером мы сели за мраморный столик всей компанией. Пьер был страшно мил, так и стелился перед нами – когда Жюльен забрал свое добро, он понял, что птички взаправду улетают.

– Когда Анне надо будет снимать гипс, я заеду за тобой, Нини, – сказал Жюльен. – Лучше, если она придет с сестрой. Дел-то всего на пару часов.

– Само собой, Жюльен, – горячо откликнулась Нини, – о чем говорить! Можете даже приехать накануне, переночевать у нас, чтобы с утра быть на месте, правда, Пьер? Для вас двери всегда открыты…

Жюльен отвечал на все учтиво, но уклончиво: “может быть”, “посмотрим”. Он еще не забыл, в каком состоянии застал меня вчера вечером: злая, скрючившись в кресле и запершись на два оборота, я обмозговывала план бегства. Тогда-то он и поспешил к моим новым хозяевам, чтобы приготовить все к нашему приезду.

Меня уже ждали: я не знала кто, но знала где – в Париже…

О, мой Париж! Я возвращаюсь к тебе, возвращаюсь раньше срока. Сина была права: рыдать не стоило.

По дороге, в такси, Жюльен рассказал, что моя новая хозяйка в прошлом проститутка, а муж ее в тюрьме, так что она живет одна, с дочкой.

Бывшая шлюха, зовут Анни… Какая она? Степенная матрона? Или вертлявая кукла? Я несколько оробела.

Оказалось ни то ни другое. Анни была вызывающе некрасивой, почти уродиной, хотя умела себя подать. В лице что-то лошадиное, сама тощая, дешевый халат с оборками висит на ней, как на вешалке; тапки огромного размера, впрочем, ноги вроде бы недурны. Ростом она не ниже Жюльена – правда, Жюльен как бы сжался, прикидываясь смущенным: так надо, его “обуза” становилась все тяжелее. Однако порог Анни я переступила сама, не как калека новобрачная на руках супруга. Сама, “на своих троих”, поднялась по незнакомой, плохо освещенной лестнице следом за Жюльеном, тащившим чемоданы.

И вот мои пожитки уже стоят перед плитой, загромождая проход, а мы с Жюльеном чувствуем себя великанами в крохотной, игрушечной комнатушке.

– Садитесь в кресло, – предложила мне Анни, – вам будет удобнее. Хотите табуретку под больную ногу? И вы садитесь, Жюльен! Ей-богу, можно подумать, вы у меня первый раз! Извините, нечего выпить, Нунуш сейчас сбегает. Нунуш! – позвала она, высунувшись из окна по пояс и чуть не задевая ветки развесистого дерева, стоявшего, словно застывший взрыв, во дворе унылого обшарпанного дома.

Нунуш не отзывалась.

– Опять ее понесло на бульвар, – сказала мать.

Жюльен порылся в пляжной сумке и извлек бутылку, помогавшую мне коротать ночи.

– У нас есть коньяк, но вообще-то еще только пять часов.

Анни достала рюмки, мы выпили, и она показала мне квартиру: не развернешься, всего две комнатушки. Ничего, в тесноте, да не в обиде, и, может быть, мы с Анни поладим лучше, чем с Нини в ее пустынных хоромах.

– Спать будете на кровати Нунуш, а она ляжет со мной. Для вещей я вам освободила полки в шкафу, пожалуйста, располагайтесь.

Я сидела на детской кроватке, отделенной от супружеского ложа проходом сантиметров в тридцать, разомлев от теплых, дружеских слов, и даже не сразу улыбнулась в ответ. Моя кровать упиралась в шкаф, шкаф – в подоконник, и, чтобы выглянуть в окно, пришлось протиснуться между ним и столом. Вдыхаю воздух Парижа… я вернулась, я в самом его сердце. Пусть побитая, проигравшая, но я здесь, впрочем, в тюрьме главным выигрышем мы считали волю. Я вернулась к тебе, Париж, собрала свои переломанные кости и готова начать жить и драться сначала.

По всей комнате как попало валялись игрушки, башмаки и одежда Нунуш – уютный домашний кавардак.

Я разложила по полкам свои вещи и вприпрыжку добралась до другой комнаты; все так близко и безопасно – опереться да потянуться, а костыли нужны будут только для улицы. Анни и Жюльен о чем-то болтали, а я притулилась к подоконнику и уставилась во двор с деревом; там стоял визг и гомон, играли в классики дети, на окнах пестрыми бельмами висело белье.

На сей раз мне предстояло изображать племянницу Анни, попавшую в аварию и приехавшую на поправку к тетке. Я “из провинции” – слово емкое, расплывчатое и неинтересное для парижан.

– Да я не очень-то якшаюсь с соседями. Знают они о муже или нет, мне плевать, здравствуйте – до свидания, и все. Разве что госпожа Вийон, из крайней квартиры на нашем этаже… Ее дочки ходят в школу вместе с моей, ну, бывает, иной раз навестишь ее. Или она зайдет с мужем в воскресенье перекинуться в картишки, а так… С тех пор, как осталась одна, я почти не выхожу из дому – противно. Только в магазин, по субботам в тюрьму на свидание, да еще сдать партию галстуков.

Какие еще галстуки? – думаю я.

Анни, не умолкая, берется за отложенную работу: вытягивает один из висящих на спинке кровати галстуков и мольтоновый лоскут из свертка на коленях, крепко зажимает один конец галстука под коленкой и крупными стежками прошивает его по всей длине, закрепляя мольтоновую подкладку. Потом отрывает нитку и разгибает ногу – готовый галстук падает на пол. Тут же вдевается новая нитка, достается новая заготовка.

Интересно, сколько часов ей надо возиться с галстуками, чтобы получить то, что при старом ремесле она бы выручила за десять минут? Жюльен говорил, что Анни соблюдает что-то вроде обета верности… и все же… это добродетельное занятие плохо вяжется с ней: не те у нее повадки, не те разговоры.

Ну да ладно… оставляю при себе свои догадки, а вслух заверяю Анни, что страшно рада заполучить такую тетушку. Она фыркает и продолжает работать иголкой, после каждого галстука затягиваясь сигаретой, которая лежит на большом спичечном коробке, рядом с початой пачкой, пепельницей, ножницами и стаканом – самое необходимое всегда под рукой.

Разгибается колено, подпрыгивает тапочка на носке, еще один галстук летит на пол, в кучу других.

В конце концов у меня закружилась голова, и мне стало стыдно сидеть сложа руки.

– Может, я могу вам помочь?

– Ого! – сказал Жюльен. – Вот что значит сила примера! Что, Анни, берешь работницу? У тебя есть вакансия?

– Сколько угодно… Смотрите: теперь надо вывернуть налицо вот этим стержнем. А потом я их связываю дюжинами и складываю в чемодан…

– А утюжить?

– Я только проглаживаю швы, перед тем как сшивать. Окончательная утюжка – это работа моего зятя. Я промежуточное звено между двумя родственниками. Сестра мужа сшивает и подрубает на машинке, я прошиваю вручную и отдаю им обратно для отделки. Ну, они, понятно, берут себе побольше. Мне бы машинку – работала бы на себя.

(Значит: “достань” машинку, Жюльен!)

До самого ужина мы строили радужные и малореальные планы, сидя перед ворохом галстучных заготовок. Мужняя родня обирала Анни, это ясно, и она с чистой совестью могла позволить себе добывать приварок на стороне… если дело обстоит так, как я думаю… Ой, Анна, не строй гипотез!

– …А они совсем обнаглели, – жаловалась Анни, – скажут, например, принести партию в три часа, а сами являются в пять, и сиди в этой их чертовой дыре и наливайся анисовой. Кстати, схожу-ка я за бутылочкой, заодно приведу Нунуш. Что делать, должна же девчушка играть, а здесь у нас такая теснота.

Анни зашла в спальню и переоделась в платье. Сполоснула стакан, выплеснула воду в окно и достала из ящика стола кошелек. Но Жюльен остановил ее:

– Раз уж Анна все равно будет выходить на улицу, почему бы нам прямо сейчас не сходить всем втроем в бар?

– Как-нибудь в другой раз… Здесь спокойнее. Если мне бывает скучно, можно пройтись по коридору, послушать, что творится за дверями – так, от нечего делать. А бар – это когда уж совсем нечем поживиться.

Поживиться!

– Она вроде бы ничего, – сказала я Жюльену, как только мы остались одни. – Мне здесь нравится, думаю, все будет хорошо… Она молодчина, и вообще… Господи боже! На сколько загремел ее дружок, на четыре года? Бедная Анни. И сколько ему еще осталось мотать?

– Только третий год пошел. Но… не переживай за Анни. Она, конечно, молодчина, но и себе на уме. Так что прикидывайся и дальше, что ничего не видишь, ничего не знаешь. Я ей отвалил монет за два месяца вперед: живи спокойно и ешь на здоровье. Анни будет тебе рассказывать байки: правду с враньем пополам – верь всему подряд. И… не очень-то шастай по Парижу.

– Клянусь, буду целый день сидеть и прошивать галстуки. Да здесь, по-моему, больше и нечем особенно заняться… Честно говоря, меня пугает дочка!

В эту самую минуту дверь распахнулась, и в комнату ворвалось патлатое, белокурое чадо – Нунуш. У буфета она затормозила и завопила:

– Привет, Жюльен! Как дела?

Ей было лет семь-восемь. Бледная, веснушчатая мордашка, на затылке мотается хвостик, вид вполне бывалый – она смахивала на зеленый абрикос, размягченный парниковым парижским солнышком. Разговаривала она бойко и по-свойски, со всеми на “ты”, этакая изящная, умилительная маленькая женщина-пигалица вскарабкалась Жюльену на колени, обвила его шею руками, не очень-то по-детски, и защебетала.

Вошла Анни со стаканом анисовки:

– Нунуш, отстань и слезай. Сходи лучше набери воды в коридоре.

– Не пойду!

– Кому сказано!

– Тогда и я буду с вами пить.

– Как же, как же!

В коридоре на лестничной площадке полилась из крана вода, в квартиру она не проведена. Моются и стряпают в нише-кухоньке; Анни показала мне, где стоит ведро, таз, куда положить мои туалетные принадлежности.

– Только, когда будете мыться, закрывайтесь на шпингалет, а то моя разбойница…

Да, похоже, наша скороспелочка – тот еще фрукт!

Глава IX

За неделю я проглотила все книжонки из серии “Интим” и “Двое”, составлявшие библиотеку Анни, и не только начиталась, но и наслушалась “сокровенного”. Галстучное дело мне определенно не давалось, а помогать Анни стирать или готовить я не могла – она об этом и слышать не хотела:

– И не думайте, с вашей ногой!

Оставалось только гулять по бульвару. Загипсованную ногу я тащила, как черепаха свой бронежилет, так же медленно и упорно. Шла в ажурной тени трепещущих под летним ветерком каштанов. А впереди маячил оазис перекрестка. Но до него я не доходила, на полпути поворачивала обратно, чтобы быть дома, как обещала, минута в минуту. Совесть служила сама себе хронометром. Когда Анни уходила сдавать работу, она могла задержаться на час, на два – это никого не касалось, другое дело я… Я все еще завишу от часов, от часовой стрелки, отмеряющей, когда я задерживаюсь, беспокойство окружающих меня людей, часы подобны бдительному оку тюремщика: уследят и удержат. Хотя, с тех пор как я поселилась у Анни, меня уже не так подмывает бежать.

– Еще рюмочку, Анна? Винцо совсем легонькое, всего десять градусов…

Мы с Анни засиживались после ужина за бутылочкой и трепались допоздна. Две скучающие женщины – ни любви, ни развлечений. У меня не было возможности, у нее – охоты. Мы с нею спаяны, связаны весь день общими заботами, узами повседневности: мы делали одну и ту же работу, ели одно и то же, нас связывала нить, которую мы часами тянули, она – справа налево, я – левша – слева направо, сидя лицом к лицу, будто зеркально отражаясь друг в друге. Мы обе шили, курили, напевали, иногда вздыхали или обменивались улыбками. Но куда больше роднили нас наши ночные посиделки. Производственная дружба отодвигалась в сторону, ее место – в рабочем чемодане, вместе со связками галстуков; настоящая близость скреплялась глотками вина, колечками дыма за накрытым цветастой клеенкой и заставленным грязными тарелками столом. Нунуш сновала между нами, влезала на колени, смахивала крошки, вытряхивала пепельницу, слушала наше шушуканье и мотала на ус.

– Нунуш, спать! – повторяла, больше для порядку, Анни каждые четверть часа, начиная с восьми.

Эти “ушки на макушке” заставляли говорить обиняком: Анни желала, чтобы дочь оставалась “маленькой девочкой”, рассказывала ей про Деда Мороза, аистов и капусту и чуть не подралась с госпожой Вийон, когда та, в целях сексуального воспитания, показала Нунуш, а также собственным дочкам картинки в медицинской энциклопедии; в то же время ее нисколько не смущало, что девчонка полночи трется около нас – ничего страшного, выспится утром. Вот когда начнется школа… Да и что она поймет! “Твой папа в больнице, видишь же, я его навещаю по субботам, мама всегда говорит правду, больше никого не слушай, а если соседи будут тебе что-нибудь заливать, скажи им, что они жлобы, а мы деловые”.

Вот такая педагогика. Причем – самое восхитительное – Анни была абсолютно убеждена, будто Нунуш верит в ее непогрешимость и авторитет, несмотря на все, что видит, слышит и примечает.

А Нунуш говорила мне:

– Смотри, Анна, чтобы твой муж не наделал глупостей, а то он тоже попадет в больницу. Да какой он тебе муж! Не смеши… Ты еще ребенок.

Если у меня получался удачный галстук, она пищала:

– Неплохо для ребенка, а, мам?

Невозможно было внушить ей, что я старше, чем она, не засыпаю в обнимку с мишкой и не играю в кукольную посуду.

Ее мишка не раз путешествовал в Санте[5] и обратно, а кукольная утварь встречалась в тюремных коридорах с мисками и кружками размером побольше: по субботам Нунуш ходила с мамой проведать “больного папулю” и всегда брала с собой какую-нибудь игрушку, чтобы он хоть полчасика поиграл с ней через решетку.

Я предпочитала оставаться дома, не из страха, а потому что только в это время могла хозяйничать в квартире. Шныряла по всем углам, без определенной цели и даже не из любопытства, а просто чтобы отыграться за неделю бесконечных “Анни, можно это… можно то?..”. Я мыла голову и гляделась через открытую дверь каморки в зеркало на стене или на дверце шкафа, разгуливала нагишом, в одном тюрбане из полотенца, по пустым комнатам, забросанным галстуками и игрушками. А потом, чтобы сделать приятное Анни и рассчитаться за то, что совала нос куда не просили, натыкаясь то на стыдливый ком грязного белья в углу за плитой, то на заплесневелый, месячной давности, кусок сыра в буфете, – натирала пол, начищала до блеска донышки кастрюль, прибиралась – не слишком посягая на хаос, а только придавая ему более опрятный вид, – и наконец, в доказательство того, что ждала хозяек с нетерпением, приносила конфет из бакалейной лавки, два двойных “Рикара” из бистро и накрывала стол к их приходу.

А вот в кафе “У Марселя”, что против тюрьмы, на улице Санте, я бы с удовольствием на часок заглянула. По субботам в этой забегаловке толкутся друзья заключенных, не допущенные на свидания, или друзья их родственников; всюду громоздятся сумки, свертки, приготовленные для передачи или, наоборот, вынесенные из тюрьмы, в одних – грязные, в других – чистые шмотки, а в каком-нибудь пакете, может, прячется пара штанов или пиджачок для побега века…

Эх, сидела бы и смотрела, как снуют туда-сюда люди с сумками и свертками, с радостными или заплаканными лицами. Впивала бы закулисную жизнь большой тюрьмы с тем же трепетом, с каким перебирала рубашки Жюльена.

Свойственники Анни тоже имели право на посещение и пользовались им неукоснительно, так что узнику, которому было разрешено всего одно свидание в неделю, приходилось выступать в роли супруга и брата одновременно. Жена, сестра, зять – я слышала только один колокол из этого перезвона, голос Анни, но и другие наверняка звучали так же надрывно, когда чисто, а когда и фальшиво. Долг перед братом, проклятия, ненависть к нему… А для доставки по назначению всего этого букета разноречивых чувств имелось только одно транспортное средство – машина зятя.

В субботу в час дня кофе на всех готовила я: Анни, боясь испортить парадный вид, ни к чему не прикасалась до самого возвращения из тюрьмы. Все утро, час за часом, я наблюдала, как распустеха в домашнем халате и с накрученными на бигуди волосами превращалась в шикарную кокотку: узкая юбка с разрезом и туфли на шпильках превращали тощие ноги в стройные и пикантные; жакет с баской округлял бедра, скрашивал щуплый зад и костлявые бока. Волосы становились пышными и блестящими, губы – яркими и пухлыми, и зубы за ними вроде уже не казались такими крупными. Несколько взмахов щеточки с тушью – и глаза опушаются томной зеленоватой бахромой.

Игривые шутки зятька не отличались разнообразием, и если появлялось что-нибудь новенькое, то мишенью всегда была я. Он не имел на меня никаких видов, учитывая разницу в комплекции и обязанности, налагаемые родством, но глазки его так и бегали, выдавая самые грязные и пошлые мысли. Кофейно-черные близорукие глаза, в сущности, очень красивые, но сильно уменьшенные толстенными линзами. Пожалуй, и неплохо, что они прятались за очками – уж очень эти глаза не вязались с приплюснутым носом, втиснутым между ягодицами щек, сальной кожей, волосатыми руками – не то бык, не то огромный слизняк, не то тюлень в море “Перно”.

– Только языком молоть и умеет, – отзывалась о нем Анни. – Когда забрали Деде, я не могла сразу вернуться домой: квартира была опечатана, и потом, мне хотелось выждать, пока все немножко уляжется и забудется… Пришлось пару недель перекантоваться у них. Ну, скажу я вам…

За это время Анни насмотрелась на милую семейку во всей красе: муж жирный, скользкий, противно прикоснуться, жена – ненасытная прорва, жрет и жрет, а дочка Пат гробит себя на работе, в двадцать лет сутулая, с отвислой грудью.

Что до моих заработков, то, хотя я шила не слишком много и не слишком хорошо, на бутылку-другую хватало. Потихоньку покупала я и одежки, пуская Жинеттины обноски на тряпки.

– Мы, значит, не только выпить, но и расфуфыриться не прочь! – язвила золовка Анни.

Иногда нам с Анни приходилось вылезать из затрапезных халатов и отправляться на семейные обеды, для которых мы соорудили себе роскошные, не уступающие субботним, туалеты. Нас звали каждую неделю, но принимали мы одно приглашение из трех – таков негласный договор.

Дом золовки располагался на окраине, где кончаются мостовые, начинается грязь и тянутся чахлые садики. Мы добирались туда на нескольких автобусах, потом еще долго шли пешком, вдоль заборов и решеток. У меня болела нога, Анни на своих шпильках на каждом шагу спотыкалась. Нунуш тащилась вдоль канавы и ныла: “Мам, ну скоро?”

Наконец пришли! Дом сплошь, не считая окон и дверей, обшит светлым деревом, с этажа на этаж вьются легкие лесенки, а внутри – джунгли, галстучные дебри. Денежки на дом накапали с галстуков, недаром все семейство корпело над ними бессонными ночами и безрадостными днями в тесной двухкомнатной клетушке в квартале Тампль; кроили, шили, выворачивали, утюжили, скалывали и связывали без передышки. Галстуки переехали в новое жилище и по праву заполонили его, заменив драпировки, подушки и побрякушки. Только кухней они не овладели, поскольку, наряду с работой, вторым и не менее важным занятием хозяев было набивание брюха.

Отделка еще не завершилась: проходя в недоделанную ванную помыть руки, я заметила биде, обернутое в полоски серой бумаги, оно так и стояло нераспакованным в углу.

При всем внешнем радушии галстучной семейки меня во время воскресных обедов держали на расстоянии. Я играла в садике с Нунуш, не участвовала в разговорах и скучала. Я чужая, я непричастна к их прошлому, настоящему и будущему, ведь мы с Анни только временно сотрудничаем в галстучном деле, пока не выйдет ее Деде, не вернется на службу в строительную компанию и не выстроит отдельные одинаковые хоромы для обеих наших пар – для себя с Анни и для меня с Жюльеном. Только об этом мы и судачили с Анни, коротая вечера, но о чем говорить здесь, в гостях? Приходилось все воскресенье выслушивать нудную чужую болтовню, как, бывало, в тюрьме: сидишь, молчишь, улыбаешься и участливо киваешь, только вместо тушенки здесь подавали курицу с рисом, сладким перцем, горошком или картошкой.

“Перно”, куриный жир, хмель, длинные разговоры – все смешивалось и давило на сердце, мне тяжело, одиноко, я так далека от этих людей. Их мое присутствие не стесняло. Когда же я смогу ходить, чтобы уйти без оглядки! Ну снова придет Жюльен, убедится, что все в порядке, заплатит очередной взнос, и нет его. Досада и разочарование, которые я старалась скрыть, чтобы не показаться неблагодарной, клокотали во мне: в книжках преступники были куда интереснее! С самого дня побега я жила в окружении настоящих “блатных”, предвкушая что-то необычное, рассчитывая похвастаться при встрече Роланде своими подвигами: дурными знакомствами, жуткими приключениями. Но подходило к концу лето, развеивались мечты, чем-то расплывчатым стала представляться сама Роланда. Привет, это я пришла. Напьемся, наедимся, наговоримся и переспим, ну а что делать завтра, что нам еще останется? Думаешь, теперь, когда я снова научилась иной любви, мне хочется ковыряться в твоем заду? Каждая минута – кирпич в растущей между нами стене. Пусть я пока блуждаю во тьме, но, если забрезжит для меня заря и откроется дорога к свету, я пойду по ней без твоей поддержки, Роланда… это из-за тебя, дрянь, я сломала ногу; рано или поздно, я бы все равно встретила Жюльена, лучше бы мне сейчас не вспоминать тебя с благодарностью и отвращением, не знаю, сохранилась ли у меня все еще тяга к женщинам, зато могу назвать одного мужчину, который мне по вкусу, и одну женщину, которая мне противна…

Жюльен, я люблю… люблю тебя!

Не стану много говорить, замкни мне губы поцелуями, но знай, Жюльен, я твердо поняла: настало время решиться, выбрать один путь и держаться его, хватит перебегать туда-сюда… Роланда, Жюльен… я разрываюсь надвое…

У нас в тюрьме было два воскресных развлечения: танцы и белот. Для меня карты – сущее наказание: как только объявляют козырь, я теряю всякий интерес к игре и только слежу за тревожными или невозмутимыми лицами играющих, за их руками – одни изящно мечут карты, другие грузно припечатывают к столу. Но была у меня заветная карта, трефовый туз, “успех” на языке гадалок; если этот клеверный листок выпадал несколько раз за вечер, это предвещало удачу. Да, вовремя я дала деру: гадание на трефовом тузе, бензин, мучительные сны, онанизм – все эти тюремные прелести вели прямиком в дурдом. Теперь же безумие с каждым днем отступало.

У Анни было три колоды карт, две из них старые и неполные, которыми Нунуш шлепала по воскресеньям в белот с куклами, сидя на полу, у ног взрослых, пока те разыгрывали кон за коном наверху, за столом. Стащить у нее трефовый туз – невеликий грех, она лишь копировала жесты картежников, а что чем крыть, не важно. Положу туз в конверт и отправлю Роланде. Если она все же явится на встречу, дело ее, а моя совесть будет чиста: я предупредила. Может быть, в назначенный день мне все же станет тоскливо, но только потому, что он приурочен к моему дню рождения. Ровно двадцать – что ни говори, не так-то весело разменивать новенький десяток, да еще зная, что на несколько лет придется вернуться за решетку – отматывать остаток срока, который я похерила ради тебя, Роланда; наше свидание было задумано как подарок, и вот я сама отказываюсь от него.

– Жюльен, ты придешь, когда мне стукнет двадцать?

– Конечно, если смогу… Сходим с тобой в ресторан…

– Да ну, Анни приготовит не хуже. Надо только пригласить ее тоже. Не хочу никуда идти, лучше побудем вдвоем.

Мы с Жюльеном строили планы на будущее. Сначала все останется как есть. Он будет меня обеспечивать, а я чтобы ни во что не ввязывалась – и не спорь, раз я сказал! Но я мялась: сколько можно сидеть на чужой шее… Анни – мой налоговый инспектор, ни к чему дразнить ее дорогими покупками, поэтому, если Жюльен давал мне десять тысяч, я говорила, что получила пять, и из них две или две с половиной отдавала ей на аперитив и конфеты для Нунуш. Потом, когда я буду лучше ходить…

Выходит, я все еще хожу так плохо?..

Гипс мне сняли в два приема. На первый, контрольный, визит я взяла с собой кроссовки и эластичный бинт; мне уже представлялось, как я пойду обратно, хоть с трудом, но наступая на ногу, повиснув на Жюльене, как новоиспеченная подружка. Задолго до назначенного дня мне снилось, что нога свободна, и я “ходила”, цепляя пальцами простыню, а накануне, чтобы ускорить дело, решила сама снять свою колодку.

Первым делом попыталась, вооружившись большими, “галстучными”, ножницами, разрезать гипс с двух сторон, от колена вниз – так, я видела, делают в больнице, – снять переднюю половину и осторожно, как торт-суфле из духовки, вынуть ногу из футляра… но – увы! – результатом получасовых усилий была щербинка глубиной в несколько миллиметров да горстка крупитчатой пыли на линолеуме, у ног Анни, где я устроилась, чтобы сподручнее было брать и отдавать ножницы: нет, видно, без пилы не обойтись.

Тогда мне пришло в голову растопить гипс: я окунула ногу в горячую воду, размочила свою колодку и стала разматывать бинты…

Открылось нечто столь безобразное, что я поскорей натянула носок и даже не стала пробовать наступать на ногу.

В амбулатории я получила хорошенький нагоняй и новый, “прогулочный”, гипс. Я лежала на перевязочном столе и смотрела, как мою кеглю опять замуровывают.

– И не вздумайте сдирать это, – сказал врач, закончив работу, – иначе встанете на ноги лет через десять.

Он проверил, достаточно ли плотной получилась пятка – толстый куб из быстро затвердевавшей марли. Тем временем сестра вытирала мне перемазанные гипсом коленку и пальцы.

Моей несчастной ноге предстояло заново осваивать свое природное предназначение: шагать попеременно с другой и принимать на себя тяжесть тела… просто не верится, что столько времени я ходила, не задумываясь о том, как это делается! Скоро я познаю радость родителей, наблюдающих за первыми шагами своего чада, к которой прибавится гордость за себя самое – я больше не кукла на подпорках, хожу самостоятельно, без тягача и буксира… Жюльен ждал меня в коридоре, другие пациенты, рядом с ним, ждали своей очереди, а сестра в белом халате – обеденного перерыва. Я же своего дождалась – у меня наконец свободны руки, прощайте месяцы боли и неподвижности, я стояла на пороге, улыбалась, мне хотелось побежать легко-легко, броситься к Жюльену, удивить его… но новая колодка оказалась тяжеленной, куда тяжелее костылей, и я не решалась… Жюльен сам подскочил ко мне, подхватил под локоть и повел, помогая каждому моему карикатурному шагу.

Дома Анни одолжила мне палку с резиновым наконечником, и я снова заковыляла на трех конечностях: тук-тук палкой, топ-топ ногой – и мурашки по телу.

Ну а теперь?

Став спиной к зеркалу, выворачиваю шею, чтобы сравнить щиколотки, делаю несколько шагов до порога кухни: ничего подобного – не хромаю, не вижу и не чувствую никакой хромоты. Здесь не побегаешь, но прежняя упругость играет в мускулах; правда, скакать или стоять на одной ножке я не могу, но, если очень захочу, добьюсь и этого.

– Дай сюда сигарету, незачем курить на улице. Тебе что, очень хочется привлекать внимание?

Жюльен свежевыбрит, в крахмальной сорочке, прилизанные волосы все в полосочку от мокрой расчески – он не расстается с несессером и при первой же дневной передышке спешит к умывальнику и зеркалу. Сегодня утром он пришел бледный от усталости, с синяками под глазами, рухнул на мою кроватку, не раздеваясь, и заснул мертвецким сном, бесчувственный к моим робким поползновениям.

С тех пор как я стала больше двигаться и меньше лежать, ко мне вернулся сон и снова стало сладко пощипывать под веками к ночи, но чтобы вот так валиться замертво, чтобы сон вытеснял голод и жажду, чтобы он оглушал, парализовывал… Если что-нибудь нужно в спальне, никаких предосторожностей не требовалось: топай, стучи палкой, пихай кровать, пой, кричи, вопи – могучий Сон сильнее меня.

– Брось сигарету, слышишь?

Ей-богу, я начинаю жалеть, что ты проснулся; так было хорошо: лежал себе глухой и немой, а я могла делать с тобой что угодно – гладить, щипать, душить. Теперь же я твоя вещь, да еще такая неудобная, твой зайчонок, твоя малышка, ты повелительно смотришь и твердо, по-мужски, разговариваешь! Я знаю: как только мы выйдем на бульвар, твоя рука округлится и застынет, превратится в подставку, опору, твой шаг подстроится под мой, мы возьмем такси, поедем в бар…

– Чего-нибудь освежающего?

Мои родители “освежались” не чаще чем раз или два в году в привокзальном буфете, если куда-нибудь уезжали сами или водили по городу гостей и надо было дать отдых ногам и промочить горло. Для девочки – если можно, газировки. И я тянула свой лимонад, откинувшись на высокую спинку плетеного стула, глазела на публику за столиками, потом просилась в туалет, чтобы пройти мимо чистой, блестящей стойки с неоновыми огоньками, повертеть круглый, как яйцо, кусок мыла, надетый на никелированный штырь… Со временем закусочные сменились барами и дансингами: ночь за ночью я убивала в них свою скуку, пила, болтала и курила, пока утро не прогоняло меня прочь; иногда, если было не лень, ставила пластинку и танцевала.

Но никогда никого я не дожидалась у стойки дольше десяти минут. Была пунктуальна сама и требовала того же от других. Теперь же… что остается делать, когда Жюльен, бросив “я на минутку”, исчезает на два часа? Только ждать, уставившись на дверь. А потом куда деваться? – снова в такси и назад, к Анни… Я жадно опустошаю стакан, заказываю еще один и запасаюсь новой порцией терпения. На другой день после этой прогулки единственными доказательствами того, что Жюльен мне не приснился, были ломота в висках да приятная тяжесть в бедрах… Жюльен ночевал у меня, на маленькой кроватке, а с Анни прощался еще вечером, чтобы не будить ее с утра. Я вскакиваю затемно, спешу согреть ему воду и сварить кофе, но, оказывается, зря: он уже умылся холодной водой, а кофе выпьет на вокзале, Жюльен переодел костюм, он подтянут, любовь и все такое вон из головы, пусть остается на горячей подушке, – он спешит, и я запираю за ним дверь. Ну, пока, чао, прости, я и так проволынил – не сорвалось бы дело.

И все – я одна, на целую неделю, а то и на две.

Иногда Жюльен может объявить:

– Зайчонок, я тебе изменил!

– Надеюсь, получил удовольствие? – улыбаюсь я в ответ.

Пока наш путь гол и солон, как пустыня; может, когда-нибудь мы ступим на волшебные тропы… Но еще столько надо расхлебать, отделаться от стольких людей и вещей; петельку за петелькой распускаю ткань, исподтишка торможу; ужасно противно “обрабатывать” вот так Жюльена, но он увяз в паутине ложных, скользких связей, отсечь бы хоть эти.

Когда-то меня холили и лелеяли, я была здоровой, самостоятельной и дерзкой, все могла и все умела.

Теперь, безоружная, больная, нищая, я сама навязываюсь, сама цепляюсь за других; и никто не удерживает меня, потому что мне нечего дать, кроме себя самой, без прикрас, и надо много терпения и любви, чтобы во мне что-то открылось и забил родник живой воды.

Глава X

– Э-э… Анни…

Слова застревают в горле:

– Будете покупать курево, захватите пачку и мне.

Вид у Анни – брюки в обтяжку, подчеркивающие ее худобу, подведенные брови, круто завитые волосы – довольно экстравагантный: сверху потасканная бабенка, снизу девочка-подросток. В магазинах на нее оглядываются. Поэтому я стараюсь с ней не ходить.

Когда она войдет в дверь, навьюченная сумками, я закурю последний бычок, чтобы она сразу вынула новую пачку, но не заподозрила, с каким нетерпением я ее ждала. На самом-то деле я со вчерашнего вечера без гроша. Ухлопала последнее на бутылку анисовой, чтобы выпить с Жюльеном, он обещал быть и не пришел. Не случилось ли чего?

А вот и Анни – она истолковывает мою мрачность на свой лад:

– Что это мы сегодня такие хмурые? Выше нос, я купила жратвы, на неделю хватит. А дальше…

Анни, больше для вида, перебирает варианты: занять у Вийонши – “она-то не стесняется, когда приспичит”, – стрельнуть у золовки и т. д., но сводит все к тому, что надо бы мне упросить Жюльена – в подходящую минутку, наедине, – чтобы он выдал ей небольшой аванс в счет следующего месяца.

Ну хитра!

Я объясняю, что Жюльен для меня не клиент, я люблю его не ради денег и он нам ничего не должен – сегодня только двадцать третье число.

Чем я виновата, что Анни ходит по парикмахерским, наряжает Нунуш и шлет передачи Деде. Тоже мне, нашла кому жаловаться: у меня на все про все вот этот последний чинарик, и я жду не дождусь, пока она распакуется! В кармане брюк Анни четко проступает пачка; я, сидя с иголкой и галстуком в руках, прямо утыкаюсь в нее глазами. Мне мерещится табачный дым, льющийся в горло и грудь горячей струйкой, от которой по жилам пробегает трепет; пепельницы с окурками – сколько я их выкинула в своей жизни. Терзаемая этими муками, я не слушаю Анни и только пожираю взглядом ее карман…

“Заиметь деньжат – это еще полдела, надо, чтобы можно было тратить их в открытую”, – говаривал Пьер. “Да я, если захочу, мигом!” – это Педро. “Не переживай, я как-нибудь добуду”, – Анни. И все один треп, дым, живые деньги водятся только у Жюльена. Для него это такая же простая и естественная вещь, как воздух или кровь, о чем тут разговаривать.

– Но, Анни, ведь вам, кажется, заплачено еще за целую неделю?

– Да вы просто не представляете, как все стало дорого! Ходили бы со мной почаще в магазины, так знали бы.

– Лучше не надо, а то, чего доброго, принесу вместо одного кошелька четыре. Но вообще-то вы правы, пойду-ка я пройдусь, чтобы знать, что к чему.

В голове ватная муть крутится, сбивается в плотный ком. Мне просто необходимо походить по городу, снова подышать воздухом утренних улиц, потолкаться в лавочках, у лотков, у стоек. Может, осмелюсь отойти подальше, дойду до центра, где не встретишь небрежно одетых женщин и мужчин в широченных рабочих блузах.

– Возьмете с собой Нунуш?

Тьфу ты!..

– Если она пойдет… Можно покататься на лошадках-качалках – я хочу в Люксембургский сад.

– Ну как, Нушетта? Пойдешь с Анной?

– Нет. Никуда я не пойду. Останусь дома, с мамочкой.

Преданная доченька выставляет меня за дверь – что ж, ладно…

Давненько не гуляла я по Парижу, не считая бульвара, где живет Анни. И вот передо мной пограничный перекресток, пешеходный переход, спуск в метро, а дальше – бесконечная мозаика домов и улиц. Если перешагнуть эту черту, нырнуть под землю или перейти на следующий бульвар, каково потом будет снова возвращаться к Анни, с ее галстуками и дрянным кофе, к Анни из Санте, к Анни с бульвара Себасто.

Но нужно держаться ее, чтобы не потерять Жюльена. Хоть я потихоньку и начала осваиваться в кругу бесчисленных знакомых, о которых он мне рассказывал, но знала их только по уменьшительным именам или кличкам. Ни одной фамилии, ни одного адреса – никакой зацепки, чтобы отыскать его. Кроме Анни.

Жюльен на миг рассекал туман, и вокруг светлело, но мой рот на замке, расспрашивать нельзя, когда же он исчезал, я снова утопала в потемках, искала и не находила того, что пропадало вместе с ним и становилось для меня недосягаемым.

У входа в метро я прислонилась к решетке и выгребла из кармана мелочь – отлично, на билет хватит.

Как только я выбралась наверх, меня тут же обступили приметы знакомых мест – я знала тут каждую витрину, каждую вывеску, от самой крупной до самой крохотной, помнила, какие из них горят всю ночь, разгоняя тьму и холод. Время сделало скачок назад, и снова по тротуару шагает шестнадцатилетняя девчонка в тряпичных тапочках – копна распущенных волос, свитер на голое тело, ни дать ни взять цыганка, “гитана” с сигаретной рекламы, ступающая по облакам. И Париж ласкает меня взглядами прохожих, отдается мне, как отдаюсь ему я сама.

– Куда хочу, туда иду. Сказано – отстань.

– А пичему такой хоросый французка такой сердитый?

Публика все та же: арабы с томным липким взглядом, крутые ребята: “Иди вперед, я за тобой”, сухонькие и рыхлые стариканы, пижоны и работяги. Все осталось, как было. Тогда, как и сейчас, ко мне подстраивались сбоку, спереди, сзади и шептали на ухо: “Зайдем опрокинем по рюмочке”.

Мы опрокидывали по рюмочке, потом вставали из-за столика и возвращались минут через десять… А теперь – я как-то не решаюсь…

Бывало, один из таких дружков, с которым мы вместе тянули кальвадос и разглядывали публику, сидящую на закрытой террасе, и тех, кто толпились или расхаживали взад-вперед у входа – малая сутолока внутри большой, – бывало, один из таких дружков говорил мне: “Вас, кажется, ждут, не буду задерживать”.

Что ж, снова вокруг меня плотный рой. Не дай бог, затесался легавый… Ладно, Анна, давай выбирай любого, где наша не пропадала…

Горничная на этаже не узнала меня.

– Вы ненадолго?

Дверь на запор. Сброшена одежда, минутная пауза… это и есть твой подарочек? Ага…

Я безвольна и безучастна, никаких эмоций. Даже к обеду не опоздаю.

Зато больше никогда не буду жадно шарить глазами по карманам Анни.

На другой день я нечаянно поймала ее. Дело было так: Анни решила послать Нунуш за хлебом, дала ей бумажку в тысячу франков и сказала:

– Смотри не потеряй, это последняя.

И вдруг Нунуш сорвалась с места, побежала в спальню и застряла.

– Что ты там возишься? – крикнула Анни.

– Иду, ма, только возьму куклу.

Миг – и Нунуш скачет среди галстучных залежей и размахивает руками: в одной – коляска из кукольного дорожного набора, в другой – купюра в пять тысяч франков.

– Вот, мам, ты что, забыла, куда спрятала?

Цирк! Анни побелела от ярости, накинулась на дочь и лупила, пока не выдохлась. Бедная Нунуш вопила как оглашенная, а Анни пыталась объяснить мне, откуда взялась (наскребла с заработков) и для чего предназначалась (подарок Деде к Рождеству) так некстати обнаружившаяся заначка.

Конец экономии! Теперь я покупала все, что вздумается, притаскивала домой кучу свертков: пирожные, вино, запасы стирального порошка, консервов и прочих нужных вещей… Анни ни о чем не спрашивала и тоже быстренько расширила свой бюджет, а о том, чтобы пощипать Жюльена, речи больше не заводила. Для приличия мы обе врали друг другу: она хвалила щедрость своих родственников, я – своего друга.

Но душевного согласия между нами как не бывало: это чувствовалось по некоторой отчужденности Анни, по вырывавшимся у нее иногда резким замечаниям, хотя она и старалась смягчить их улыбкой. Например, в первые недели, когда приходил Жюльен, Анни встречала его как радушная хозяйка, по-матерински покладистая и понятливая; если он не мог остаться на ночь, она, прихватив карты и бутылку, уходила к Вийонам.

– Пошли, Нунуш… Мы вернемся через часок, а вы, детки, пока не скучайте.

Нам бы не уступать ей в деликатности, не мять постель, умерять свой пыл, но мы предпочитали куролесить по всему дому, курили напропалую, забыв о ребенке со слабыми легкими, выпивали сами все, что приносил Жюльен, ни капельки не оставляя хозяйке, пребывавшей в добровольном изгнании. Час растягивался, как бы вмещая время от нашей последней встречи до следующей, если она будет… Прошлое и будущее плотно спаивались, тьма и тревога отступали, руки Жюльена ласкали меня: огонь и бальзам. И все же это напоминало любовь в камере, когда ни на минуту не забываешь о глазке в двери. Потом мы уничтожали все следы нашего буйства, приводили в пристойный вид постель, одежду и собственные физиономии. Мне было жаль Анни, я сочувствовала ей.

– У меня есть ты, а бедная Анни…

Жюльен загадочно усмехался:

– Ты за нее не волнуйся.

После случая с пятитысячной бумажкой я больше не волновалась.

Последним мирным днем в наших отношениях был день моего двадцатилетия, отпразднованный с тостами и шампанским. Я о своем дне рождения не напоминала, и Анни, у которой был свой, обратный, календарь – “еще столько-то до возвращения Деде”, – к счастью, забыла о нем. Но Жюльен, наверно, отметил его в своей вдоль и поперек исчерканной какими-то буковками и значками записной книжке, с которой то и дело сверялся. В восемь вечера он явился и привел с собой друга, того самого, что перевозил меня в мае.

– О, гладиолусы! Да они с меня ростом! Спасибо…

Цветы в кувшине поставили на пол за спинкой моего кресла, и я красовалась на их фоне, будто позировала для рекламной фотографии; единственную оказавшуюся в доме свечку разрезали пополам: по половинке на каждый десяток лет. Но мы никак не ожидали, что это застолье положит конец внешней дружелюбности в наших отношениях, которой до сих пор мы с Анни старались придерживаться; Нунуш раскладывала печенье как на благотворительном обеде, по штучке около каждой тарелки; друг Жюльена ушел, Анни зевала над рюмкой, и уже потекли минуты последнего года, отделявшего меня от заветного совершеннолетия.

Наконец Анни с Нунуш пошли спать.

– Заприте дверь на засов, – машинально сказала Анни, чмокая меня напоследок. Отлученный таким образом от моей постели Жюльен не пожелал ни пойти прогуляться вместе со мной, ни остаться, ни снять на ночь под чужим именем комнату в гостинице – словом, отверг все, что я предлагала. Разгоряченные вином и бурным спором, мы изо всех сил старались придумать, как быть дальше, но решения не было, мы снова и снова утыкались в глухую стену, так что в итоге рассорились, я схлопотала оплеуху и дала сдачи. И тут разрыдалась:

– Жюльен… я люблю тебя…

– А я люблю только маму…

Вот так наконец мы окончательно поняли и признали, что любим друг друга.

Я помню эту сцену слово в слово, даже теперь, когда она кажется мне смешной и далекой. Моя звезда взошла: я люблю. Роланда должна получить туз треф; чистая, светлая гладь неизведанного стелется мне под ноги. Еще немного терпения…

С того дня мы отказались от узкой кровати. Стоявшее в столовой кресло для больной превратилось в кресло для любовников. Иногда я водила Жюльена в какую-нибудь из знакомых по прошлому гостиниц. И когда замирали, слившись, наши тела и наши сердца, вспоминались другие “моменты”, пережитые с другими, и я, не стыдясь и не лукавя, рассказывала о них Жюльену. Казалось, я где-то вычитала или услышала все эти истории, прошлое ярко вспыхивало, но тут же обугливалось и обращалось в прах.

“Пусть этот миг останется неомраченным…”

И мы снова шли бродить по улицам, медлили, оттягивали расставание. Но, как ни тяни, а вот он, наш бульвар, наш дом и двор. Анни готовит ужин, Нунуш бросается к нам и ищет в карманах конфеты. Мы кисло улыбаемся и молчим, предоставив говорить за всех радиоприемнику, потому что сказать друг другу нечего. Чтобы занять рот хоть чем-нибудь, курим и пьем до неизменного: “Спокойной ночи, детки. Анна, не забудьте закрыть дверь на засов”.

И наконец бомба взорвалась.

В тот день мы с Жюльеном принесли бутылку в номер, где проводили вечер, а перед тем изрядно накачались в баре, до Анни же добрались только к концу ужина.

Нунуш, усвоив наконец материнские внушения, старалась не смотреть на нас и даже забывала канючить над своей вылизанной дочиста тарелкой; Анни с обычным аппетитом заглатывала пищу, раскрывая рот, только чтобы отправить в него очередную порцию. Для нас приборов не положили.

Стоять столбом около буфета мне скоро наскучило, и, вопреки расчету Анни, задумавшей, верно, меня проучить, я решила пойти спать. Гордо прошествовав почти до двери спальни, я неожиданно зацепилась ногой то ли за отодравшийся линолеум, то ли за валявшийся на полу галстук, оступилась, растянулась, и стены закачались, хмель зашумел в ушах.

– Нечего сказать, хороши голубчики! – хмыкнула Анни. – Ну, вот что, Жюльен, так больше не пойдет. Мой дом, да будет вам известно, не бордель, и поэтому…

Разом протрезвев, я сказала холодно и резко:

– Знаю, Анни, знаю и поэтому не останусь здесь больше ни минуты. Я освобождаю комнату, так что можете опять жить как свободная женщина и принимать кого угодно.

И Жюльену:

Страницы: «« 1234567 »»