Меня зовут Астрагаль Сарразен Альбертина
– А ты помоги-ка мне достать со шкафа чемодан.
Но Жюльен не пошевельнулся, и я сама влезла на кровать, стянула чемодан и принялась швырять в него вещи с полок. Когда же я пошла на кухню забрать свое барахло, меня остановил визг Анни (вот это здорово, наконец-то прорвало!):
– Потаскушка, дрянь! – захлебывалась она.
– …дура и сволочь, – закончила я. – Ну, все, я могу идти?
Чемодан был набит битком, все выпирало, и я никак не могла его закрыть.
– Жюльен, черт возьми, дождусь я твоей помощи?
Говорила и двигалась в этой немой сцене только я, остальные действующие лица застыли на месте, и меня подмывало расшевелить их пинками. Анни выпустила пар и, подавленная, притихла; Жюльен обомлел и только смотрел потерянно и напряженно. Нунуш прижалась к стулу матери и всхлипывала, проняло малышку, еще бы, душераздирающая сцена, прямо как в кино. Ну а я… Я вдруг увидела, что веду себя как ребенок. Мне стало казаться, что еще не поздно сесть за стол, выпить и поговорить, люди все-таки свои. Нунуш ляжет спать, чемодан вернется на шкаф, а угроза уйти сию же минуту… Но чемодан собран, я сижу на нем и ни за что на свете его не распакую. Надо уходить, теперь или никогда, нельзя упустить такой счастливый случай. Счастливый для Жюльена, чересчур терпеливого и нерешительного, и для меня, нахлебавшейся досыта и готовой бежать куда угодно и заниматься чем угодно. Только бы вырваться, вздохнуть свободно, запеть.
Значит, надо вставать и… вот я стою, уткнувшись в плечо Жюльена. Поверх костюма я надела пальто: под фонарями ночных парижских улиц, куда я теперь возвращаюсь, должно быть, довольно холодно. Я не смотрю на Жюльена, но угадываю, как он бледен, какой у него растерянный вид, потемневшие глаза, взмокшие виски.
– Куда ты пойдешь, Анна? Где теперь тебя искать? Ты попадешься… Это что же, выходит, все было зря…
Он прижимает меня крепко-крепко.
– Да что ты так переживаешь? Разве ты не рад, что я выметаюсь отсюда? Мы теперь будем свободны, будем видеться, когда и сколько захотим! Никаких расписаний! Никаких галстуков!
– Я знаю, – отвечал Жюльен. – Каждый живет в одиночку. Но это худшее, что могло случиться: ты уходишь, и я тебя больше никогда не увижу. Буду и я жить по-старому. Один. И теперь уж никто не остановит меня на дороге.
Слезы, Жюльен, твои редкие, суровые слезы капают мне на щеку, обжигают сердце… Я зло усмехаюсь:
– Тебе бы когда-нибудь помучиться с мое и прождать меня столько, сколько я ждала тебя… Ладно, пошли.
– Скажи, по крайней мере, куда ты идешь…
– Не бойся, я знаю, куда пойти. И если хочешь, сама тебя найду. Скажи, где и когда тебе удобно… Больше мне ничего не нужно: приходить по твоему велению, точно в срок, и ждать.
Жюльен предлагает позвать Анни и помириться с ней перед уходом… или попробовать остаться, хотя бы на время.
– А завтра я встречусь с одним приятелем.
– Ну уж нет, опять в нору! Опять какой-нибудь Пьер или снова Анни. Благодарю покорно, не для того я бежала! Послушай, Жюльен, я теперь в полном порядке, и все благодаря тебе, так что…
Жюльен решил, что я готова уступить, он успокоенно улыбается: еще немного – и я капитулирую перед этой улыбкой… но тут из спальни выходит Анни – за водой или в туалет, – и под ее острым насмешливым взглядом решимость моя крепнет. Нет, не останусь ни за что, а то придушу ее или сдохну сама.
Мы выходим на рассвете, не заперев за собой дверей. В такси, везущем нас на вокзал, где Жюльен оставит меня на перроне, а сам сядет в поезд, я беру его руку – она холодная, вялая, неживая, и так же холодны его губы.
Глава XI
– Скорее сюда. Смотри не засмейся.
Равнодушный, беглый стук в дверь. “Войдите”, – отзываюсь я так же равнодушно, но неспешно, ленивым голосом, как будто проспала всю ночь сном праведницы, одна, в своем номере, и проснулась, чтобы привычно заказать в постель завтрак, а потом подремать – понежиться еще. Я солидная клиентка: вид приличный, образ жизни размеренный, занятия неопределенные, – а если случится лишний раз испачкать простынку, то горничные не остаются внакладе. Впрочем, пятна бывают только от пепла или шоколада: практика в квартире Анни научила нас с Жюльеном не оставлять следов, как индейцы. Чтобы попасть ко мне, Жюльен быстро проскальзывает мимо регистратуры, пока я отвлекаю внимание дежурного, громко бренча ключами: на лестнице я его догоняю, открываю дверь, и мы вваливаемся в номер, словно спасаясь от погони.
Сегодня утром у меня сломался кипятильник, а растворять кофе в воде из-под крана нам не улыбалось. Вот я и заказала завтрак по телефону; на одну персону, но такой обильный, чтобы хватило нам обоим: хлеб, рогалики с маслом и джемом, целый кофейник кофе.
Закрыв дверь за горничной, выпускаю Жюльена. Он паинькой сидит в уборной на унитазе.
– Иди скорей, я умираю хочу есть…
Мы устраиваем на кровати теплую пирушку и легкое свинство: поднос стоит на одеяле, мы тянемся к нему, мешая друг другу, а покончив с завтраком, водружаем на его место пепельницу.
– Последняя сигарета, и я бегу.
– Ты же говорил, поезд в одиннадцать ноль четыре, еще есть время. Давай немножко полежим.
– Нет, я должен еще кое с кем повидаться. Не думай, это не женщина!
Какая мне разница! Я утыкаюсь Жюльену в плечо, кончиками пальцев перебираю волосы у него на груди, любуюсь его бархатной золотистой кожей, изучаю каждый изгиб, каждую родинку, каждую прожилку, чтобы запомнить и жить этой памятью до следующего раза: сутки счастья два-три раза в месяц – вот и все, что мне перепадает. Все остальное время – работа, каторга, да еще с вечным подспудным страхом.
Почти каждый день дождь: волосы у меня вьются колечками, мокрая юбка облепляет ноги, щиколотка наливается холодной тяжестью и болью, но я хожу, потому что надо. Чтобы можно было сказать Жюльену: “Не волнуйся, я выкручиваюсь”, чтобы быть независимой и непроницаемой, чтобы заставить его забыть долгие месяцы, когда я была у него на иждивении, и изгнать мысль, будто я люблю его из признательности, чтобы ничто не омрачало наши встречи, чтобы и Жюльен стал держаться за меня, чтоб скучал по мне… У Пьера и у Анни ему не о чем было тревожиться, я была пристроена и не могла никуда деться, теперь же я сама устроила гнездышко, не такое безопасное, зато пригодное для жизни, держу его в неприкосновенности, берегу только для нас с Жюльеном, отведя для собственных нужд жалкий закуток, тесную, убогую каморку.
Конечно, со временем я буду делать другие “дела”, покрупнее и посерьезнее, но пока надо обеспечить базу.
Я никогда не бываю голодна, но желания мучат меня не хуже голода, я всегда страстно хочу Жюльена, и в эту страсть вплетается тысяча вздорных, причудливых, детских капризов…
К четырем часам дня я заканчиваю тщательно продуманный туалет, который должен оставаться свежим до самой ночи: нервущиеся чулки, несмываемая тушь, наряд элегантный и в то же время удобный; вылизываю номер, как аккуратная пансионерка, раскладываю все по местам – во-первых, я всегда побаивалась уборщиц, а во-вторых, каждый раз, уходя, могла больше не вернуться.
(“А ну встать! Никаких стульев, небось не развалишься! Ишь цаца!”)
И когда после нескольких часов допроса я сдамся и назову свой адрес, молодчики не найдут ничего, кроме выстиранных трусиков на батарее да стопки счетов: с почты, от часовщика, из транспортного агентства, – так что даже с их манией в каждой мало-мальски приличной вещи видеть краденое придраться будет не к чему.
К такому надо быть готовой каждый час, каждый миг…
Ночую я чаще всего дома, потому что обычно к тому времени, когда надо бы, прогнав сон и превратившись в тень, приступать к поискам клиентов на всю ночь, более выгодных, чем “минутные” гости, мне все до черта надоедало. Впрочем, рассказы о тридцати или пятидесяти тысячах за ночь я слышала только в камере, а там чего только не наплетут. В принципе, беглая должна бы брать за ночь еще и побольше, но для меня что день, что ночь – все одинаково окутано серым сумраком мертвящего страха. Я подавляю отвращение и скуку, пока не наберется определенная сумма, а потом спешу смыть их в волнах благостного, непроницаемого сна.
В барах, где роятся проститутки, мне случалось наткнуться на малолеток, знакомых по Френу[6]; одни так и работали подпольно, дожидаясь, пока смогут по возрасту получить желтый билет, другие его уже получили и стали профессионалками. Они узнавали меня, несмотря на то что у меня изменилась походка, я похудела килограммов на десять и сменила тюремную одежду на обычную.
– Да это же Анна! Значит, тебя уже выпустили?
Я отвечала, что я никакая не Анна, что в Париже я “новенькая”, а сама рылась в памяти, сличая физиономии, которые были у меня перед глазами, с тюремной портретной галереей. Зимой все в грубых, мешковатых, бурых робах, летом – в просвечивающих от ветхости, потертых на сгибах и складках блузках в клеточку или в полоску. Но и зимой и летом мои сестрички носили одну и ту же маску: обведенные кругами глаза на бескровном, синюшном или багровом фоне. Иной раз мелькнет что-то знакомое: особенно яркие глаза, необычный рисунок губ, ослепительные зубы, но разве вспомнишь имя, разве определишь, из какой куколки вылупилась эта бабочка, разве различишь всех этих девиц, ставших неузнаваемыми, сменивших обличье, с перекрашенными волосами, наштукатуренных, в тесных кричащих шмотках.
Они торчат в баре и ждут клева, не сходя с места; стоят себе, прислонившись к музыкальному автомату или прилипнув к заставленной стаканами стойке. Точно приказчики, подпирающие стенку у входа в лавку, они караулят добычу у врат царства притонов, где похоть гнездится в лабиринте закоулков и гуляет по освещенной панели. Доходы их зависят от времени года, фасона платья и прически.
– В этом прикиде мне, слышь, простаивать не приходится.
– А мне больше всего везет в брюках.
Ну а я просто хожу по улицам. Не толкусь на панели – это муторно и долго, я все же не записная шлюха. Мне больше нравится ходить: это быстро и не требует ни дисциплины, ни особой выучки. Даже в шестнадцать лет ни одному сутенеру не удавалось меня окрутить, ни одному клиенту облапошить. С тех пор мало что изменилось… Единственное, чего я боюсь, так это полиции: у меня нет никакой ксивы на случай, если загребут, поэтому я то и дело меняю улицу, гостиницу, внешность и, прежде чем ответить прохожему, долго принюхиваюсь, какое-то безошибочное чутье останавливает или подталкивает меня, словно светофор зажигается внутри: красный – берегись! зеленый – добро!.. иди мимо, обожди, беги скорей, улыбнись, оглянись. Я иду уверенным быстрым шагом, стремительно и почти не хромая; независимый, нетипичный вид (“По вам никогда не скажешь!”) служит щитом и приманкой.
– Мы еще увидимся?
– Может, и увидимся – дело случая.
– Нет, правда, где вас искать? У вас есть какое-нибудь постоянное место, бар?
– Вот еще… я просто хожу.
Особо щедрым или особо липучим я иногда, в виде милости, называю свой маршрут, назначаю встречу, записываю их в книжку – только для виду, а вечером все выкидываю, таково правило, никаких записей, а то начнется: “Говори, мерзавка, кто это такой?” Но редко кто меня находит – Париж велик. Если же случится: я вам что, обязана? Говорите, ждали целый час? А я – два. Не здесь и не вас, но все равно. Не вы, так другой – какая разница!
Постепенно все идет на лад; стабильные доходы, обдуманные покупки, в доме становится уютно, сама я не дурнею, и Жюльен звонит все чаще. Со мной ничего не случится, я не засыплюсь – постоянная мысль о Жюльене хранит и оберегает меня. Снова загреметь в тюрьму мне не страшно, но не сейчас – это было бы слишком глупо… сейчас только начинается другая жизнь, потом меня поймают и посадят, что ж – пусть, но я хочу подышать еще немножко… Приближался май, я накупила веселых цветастых платьев, обулась, как когда-то, в матерчатые туфли и с упоением гуляла под зазеленевшими деревьями. Скоро Пасха, уже целый год как я на воле!
Мужские ласки и комплименты чуть не заставили меня забыть, что на самом деле я не бог весть какая красавица; эх вы, ублюдки, видели бы вы, какой я была раньше, до начала всех моих бед и моей любви, и еще увидите, какой стану очень скоро, когда все зарубцуется, все, кроме любви…
Как говорит Анни: “Вы еще молоды… Думаете, у нас с Деде в вашем возрасте все было легко?”
Чтобы объяснить, почему я так боюсь облавы и не хочу регистрироваться, я говорю всем, что меня выпустили условно и я должна сидеть на месте, а мне неймется… но это только так, временно. Один-единственный человек во всем Париже знает правду – это Анни… Пришлось помириться с ней почти сразу после нашего “разрыва”, помимо всего прочего она целых полгода была мне вроде матери, мы изливали друг другу души, провели немало часов за работой, наконец, мы обе, хотя и по разным причинам, с надеждой ждали одного и того же человека…
Когда в то утро я провожала Жюльена на вокзал – у него были такие холодные руки и он тащил такой тяжелый чемодан, – мы еще долго сидели в буфете, пропуская поезд за поездом, я заказывала шоколад, была взбудоражена, мне хотелось много есть и дурачиться.
– Жюльен, миленький!.. Не грусти, выпей со мной шоколаду… Ну о чем ты печалишься? Может, не веришь, что я смогу устроиться?
Наконец поезд тронулся, я спрыгнула с подножки, повторяя про себя номер телефона, и по мере того, как вагон за вагоном обгоняли меня, цепочки цифр растягивались в длинный провод, за один конец которого я крепко держалась, чтобы не утонуть в неизвестности, а на другом конце был мой Жюльен…
В Париже есть места, где в гостиницах не спрашивают документов, достаточно с уверенным видом протянуть хозяину хоть пустую визитницу, которую он вежливо отстранит. Здесь вам верят на слово, и даже если вы одеты, мягко говоря, без особого блеска, никто не обратит на это внимания, лишь бы исправно блестели ваши монеты.
Дабы начать жизнь свободной женщины как полагается, я проспала до вечера, потом поужинала, снова улеглась и весь следующий день тоже не выходила из номера.
Около кровати стоял телефон, и я покрутила диск в свое удовольствие, благо жетонов, как в кафе, не требовалось – оплата по гостиничному счету куда удобнее. Звякнула в два-три места: “Привет, не ждали, это я”, а потом позвонила в бистро на первом этаже дома Анни и попросила хозяйку, у которой мы брали бутылки анисовой навынос, позвать ее к телефону.
Анни извинила меня с величайшей готовностью, извинилась сама и даже призналась: “Я тоже слегка надралась, ну да ничего, поругаться даже полезно – крепче дружить будем, заходите ко мне, как только сможете”, – и т. д.
Так что время от времени я заскакиваю к Анни. Приношу полную сумку гостинцев и, чтобы не вылезающая из своего вечного халата Анни простила мне мои наряды (я неукоснительно меняю их каждый день), держусь как можно душевнее и проще. Вряд ли она стала бы закладывать меня, но на всякий случай я стараюсь установить с нею хорошие отношения. Мысль об аресте не покидает меня, я научилась не отворачиваться от нее, свыклась с ней и не пытаюсь отогнать. Вон рыщет какой-то тип, примечаю, беру на крючок. Пошли? Пошли. Давай вперед, я за тобой. Работенка вообще-то плевая, если б только не риск, боль в уставшей щиколотке, угроза заразиться и побои, которые можно схлопотать в любой момент; храни меня, Жюльен, я твоя и только твоя. Свобода тяготит меня, лучше бы мне жить в тюрьме и чтобы ты один мог запирать и взламывать ее двери… еще, побудь со мной еще…
Сегодня работы было невпроворот. Можно передохнуть и глотнуть абсента с Сюзи, бывшей малолеткой из Френа, успевшей с тех пор обзавестись пышными телесами, вульгарными манерами, сутенером, а до него еще и пацанкой, которой теперь три года. Иногда она брала девчушку с собой, и пока мамаша работала, та играла около стойки или прямо на ней.
Мы вспоминаем времена, когда Сюзи – в ту пору Сюзанна – попадала во Френ по два-три раза в год за побег из приюта, мелкие кражи и злостное бродяжничество. Малявки уважали Сюзанну, во-первых, потому, что ей было почти двадцать лет – рукой подать до совершеннолетия, во-вторых, потому, что она умела водить и даже уводить машины. И вот она передо мной: пухлые руки с ярким маникюром, дебелые плечи просвечивают сквозь прозрачную, джерси с кружевами, блузку, толстые ноги нелепо втиснуты в остроносые лодочки на высоченном каблуке.
– А как насчет тачек, Сюзи? Все еще увлекаешься?
Представляю – шпильки выжимают педали, длинные ногти впиваются в баранку – и вспоминаю, как мы каждый день потешались над Сюзанной в спортзале: “Вот это, я понимаю, ножки! Устойчивая девочка!”
– Ты что! – Сюзи щелкает зажигалкой, закуривает “Пэлл-Мэлл” и выпускает дым в потолок. – Разве можно, у меня же ребенок! С этим покончено, я занимаюсь своим делом, и все…
А я-то хотела взять ее в долю!
– Еще два “Рикара”, Жожо, – командует Сюзи, – один чистый, один мятный.
Э нет, с меня на сегодня хватит.
– Да ладно, последний стаканчик!
– Ну разве что последний…
Позавчера Жюльен заехал за мной на старой колымаге – “купил по случаю, за гроши” – и продемонстрировал купчую, налоговую квитанцию, страховой полис. Первый раз я видела, чтобы он хвалился каким-то приобретением, – наверно, хотел, чтобы я перестала трястись: спокойно, малышка! Он подарил мне нарциссы – весной их продают вдоль дороги на каждом шагу. Я спрятала букетик в чемоданчик-дипломат, который служил мне переносным шкафом и туалетным столиком.
– Дома сразу поставлю их в теплую воду, и они оживут – вот увидишь.
– Не увижу… Прости, Анна, но сегодня вечером я никак не могу остаться с тобой.
Обычно, когда Жюльен объясняет, что вечером его ждут друзья, и убегает, ласково улыбнувшись на прощание, я, хоть и расстраиваюсь, но делать нечего, быстро беру себя в руки и иду домой одна… Но на этот раз было иначе: я чувствовала, что Жюльен остается в Париже, но не со мной, а с другой… Существование этой Другой становилось в последнее время все более ощутимым, хотя Жюльен молчал и темнил. Когда-нибудь я отыщу эту тень и сведу с ней счеты… Впрочем, тень – это скорее я: что могут сделать мои бесплотные руки с другой такой же тенью? Видно, придется принимать Жюльена со всей его компанией и исподволь пробиваться поближе, оттесняя одного за другим: “Ах, извините!”, пока не догоню его самого, не зашагаю вровень, а те пускай плетутся сзади или отходят в сторону – кто как хочет! – но прежде всего – приблизиться…
Я захлопнула дверцу машины и быстро, как только позволяла больная нога, пошла, не оборачиваясь и не прислушиваясь к звуку мотора, быстро слившегося с сумятицей вечернего города. Потом я ехала в метро и смотрела на свое заплаканное лицо в стекле вагона. “Насьон” – “Этуаль”, “Этуаль” – “Насьон”, из конца в конец и обратно, старый трюк, чтобы поскорее заснуть.
Я вышла за одну станцию до своей гостиницы. Хотелось пройтись перед сном и поискать, не попадется ли по дороге какое-нибудь еще не закрытое кафе, где бы меня не знали; гостиничный бар не подходил – слишком, наверное, заметно мое жадное желание напиться, хоть и пить тоже тошно.
Я пропустила несколько двойных коньяков подряд, а последнюю рюмку прибавила в гостинице, хмель еще не успел проявиться, я не чувствовала ни тепла, ни головокружения – ничего, полная ясность и трезвость. Взяв ключ, я пошла наверх пешком, чтобы по возможности оттянуть момент, когда больше не нужно будет следить за собой: держаться прямо, говорить внятно, идти твердо. Мысли путались и испарялись из головы, осталась только одна отчетливая картинка: бутылка шерри на верхней полке шкафа – ее недавно принес Жюльен, и она осталась непочатой; я не люблю шерри, но сейчас буду пить, достану, не раздеваясь, и вылакаю до дна. До полки дотянулась с трудом – надо было влезть на стул, а коньяк уже туманил глаза и шумел в ушах. Раздевалась я медленно, отхлебывая из бутылки после каждого движения и прислушиваясь, как разливается по жилам спирт. Остаток вылила в стаканчик для полоскания рта, поставила около кровати и свалилась в полном бесчувствии.
Часовая стрелка трижды описала круг, и все это время я была на грани жизни и смерти, то сражалась до полного изнеможения с душными простынями и одеялами, то вдруг оказывалась в море зловещей пустоты и отчаянно, как жертва кораблекрушения, выгребала и выползала из нее. Звонил телефон, я кричала “алло, алло!”, забыв снять трубку. За глухо задернутыми шторами, в непроглядной ночной тьме и дневном полумраке я искала смерти.
День, ночь, день – наконец сегодня утром я решила ожить, а то горничные в конце концов взломают замок.
Вечером я чувствовала себя превосходно. Правда, где-то за глазными орбитами словно перекатывался давящий шар, по временам музыка из автомата, шум и голоса разрастались в адский рев, лица и предметы раздувались и взрывались перед глазами, но стоило моргнуть, и все снова принимало нормальный, обычный, пристойный вид.
– Извини, Сюзи…
В бар вошел один из моих “номерных” клиентов. С каждым я “исполняю номер” не больше одного раза, исключения бывали крайне редко: обычно, устав искать меня в местах, которые я им назвала, они находили мне замену или уходили. Но этот, видно, особенно упорный.
– Я ищу вас целую неделю, – сказал он, усаживаясь на место Сюзи, которая, из солидарности, тут же встала и отошла, клиент – дело святое. – У меня раскалывается голова от всего, что я влил в себя во всех этих бистро. Но все-таки я нашел вас… а это главное.
У него были темные брови и седая, жесткая шевелюра, похожая на завитой парик; очень молодое для пожилого человека лицо: глубокие морщины, но ясные глаза и белозубая улыбка. А губы, и сдержанные, и жадные, так хороши, что мне, всегда подставлявшей мужчинам щеку, захотелось поцеловать их…
Выйдя из гостиницы, мы было пошли в разные стороны, но, не сговариваясь, обернулись, шагнули друг к другу и продолжали идти вместе.
– Можно пригласить вас на ужин?
Я колебалась – моя сегодняшняя норма еще не выполнена. Никто с меня ничего не спрашивал, но я очень строгая self-mec-woman[7].
– С удовольствием, только не могли бы вы зайти сюда за мной через час-полтора?
– Хотите еще поработать? Пойдемте-ка лучше ужинать, скажите, сколько вы из-за меня теряете, и я заплачу…
Любопытный тип: одет и разговаривает по-простому, но, кажется, не стеснен в средствах, хорошо воспитан, держится уверенно и учтиво; вот надежное укрытие для меня, где можно забыться сном, смуглое плечо, к которому можно прижаться, видя перед собой другое, светлое – о, Жюльен!..
Такси, Пигаль, ресторан – счет, пожалуйста! – куда теперь? В кино, в ночной клуб, танцевать, слушать музыку?
Но я не хочу показываться с этим стариканом. А хочу за его же денежки еще и поживиться: выспаться в его постели и слинять рано утром. Он не верит своим ушам: неужели я действительно свободна?
– У меня нет пастуха. Я…
Нет, не скажу.
– …во всяком случае, мы живем врозь.
В этот вечер я чувствую себя, ко всему прочему, контрабандисткой: владельцы дома, где живет мой ухажер, две старые дамы, категорически запрещают ночные визиты. Он крадется по лестнице на цыпочках, я – за ним, с туфлями в руках.
– А знаете, вы первая женщина, которую я сюда привожу, – говорит он.
– Понятно…
Я отшвыриваю туфли и вытягиваю натруженную, распухшую ногу на аккуратно застеленной постели.
Вот так обстановочка!.. У меня глаза полезли на лоб. Глядя на этого дядю, я представляла себе простую меблирашку и уже приготовилась вежливо промолчать, а тут роскошное холостяцкое гнездышко. Неожиданно на меня навалилась жуткая усталость, такая, что я не могу ни шевелиться, ни ворочать языком, ни даже объясняться жестами. Мне наливают рюмку, подносят ко рту, и я глотаю, как младенец, обжигая нёбо, но железистый, гадкий привкус остается. Мой хозяин раздевает меня, укладывает и укрывает, а сам усаживается рядом, на краешке кровати. Так он и будет сидеть надо мной?
– Почему ты не ложишься?
Что ж, такой же голый мужчина, как все, не лучше и не хуже безликих дневных гостей, но выгодно отличающийся от них тем, что имеет собственную постель.
– Да-да, все хорошо, – говорю я спустя какое-то время. Бедненький, он хотел, чтобы я испытала удовольствие!
Он назначил мне свидание на следующее воскресенье. Вообще-то я надеялась провести субботу и воскресенье с Жюльеном: это было бы воздаянием за прошлый раз, когда я напилась чуть не до полусмерти. Но Жюльен не позвонил.
Мне стало страшно и неуютно, и я согласилась пойти к Жану, пообедать и переспать с ним, не отказалась и от его щедрот. Жан рассказал мне о себе: он действительно рабочий, но не простой, а высококвалифицированный, ему послушны железные динозавры со сложными внутренностями, которых можно увидеть дремлющими где-нибудь на стройплощадках или в гаражах при ипподроме. Жан – механик, он говорит о своей технике как о любимой женщине.
Не в моем характере стараться расположить к себе толстокожих мужиков вроде Пьера: если люди не слышат меня и не отзываются с самого начала, я теряю к ним интерес, или они отваливают сами. Не то что я такая гордая, просто не люблю охмурять и навязываться, пусть, кто хочет, идет ко мне сам. Каждому я плачу его же монетой: на презрение отвечаю равнодушием, на участие – доверием, на шутку – улыбкой.
Жан восхищался мной, целовал, любовался моими ногами:
– Разве не чудесные ножки? Да ты посмотри в зеркало: просто прелесть!
Да, уж конечно, одна другой лучше: правая как у кинодивы, левая как у секс-бомбы.
– Хватит, Жан, не зли меня.
Каждый вечер я заглядываю в свою ячейку в гостиничной регистратуре – пусто, каждое утро с надеждой жду звонка, но телефон молчит как проклятый… этот чертов телефон, чертов Жюльен, чертова жизнь… И все-таки я благословляю ее всякий раз, как, открывая глаза, вижу, что я в своей комнате, а не в камере, куда меня хотят запереть.
“Я хожу, Жюльен…”
Кубышка пополняется, я стараюсь откладывать побольше, считаю, скоро ли можно будет купить свой угол, а там… Но пока что я должна сидеть в номере и сторожить телефон; ждать, когда объявится Жюльен и снова спасет меня.
Но просить больше не буду, не хочу снова доводить его своими жалобами чуть ли не до слез.
– Ты плачешь, Жан?
– Нет, у меня просто насморк.
В тот вечер все мне было не так: еда из бистро завернута в какую-то подозрительную бумагу, белье несвежее, вода в кране теплая… Мы лежали, не касаясь друг друга, Жан избегал моих слов, я – его рук. Меня тяготила его любовь, потому что я любила только его теплую постель. Но чем больше я заводилась, тем мягче становился Жан: сама доброта, само терпение. Наконец мне стало стыдно, и я решила исправиться, допив для поднятия духа бутылочку, которая, с тех пор как я стала здесь бывать, постоянно украшала диванную полку, содержавшуюся в маниакальной чистоте и порядке. Уступаю Жану с закрытыми глазами, он бесспорно нежен и искусен, представляю, как я могла бы быть счастлива с ним, вместо того чтобы терпеть, стиснув зубы… Жюльен, Жюльен…
Глава XII
“Ни в коем случае не появляйся у моей мамы, сиди в Париже и жди – я найду тебя сам”. Была не была, я забуду это благоразумное наставление и попробую что-нибудь выяснить. Никому не покажусь, похожу вокруг дома и так или иначе разузнаю, там ли Жюльен. У меня есть телефон, который он дал мне на вокзале, – найду по нему адрес и поеду. Чем бы я ни рисковала, но я должна знать – что-то стряслось, молчание Жюльена громко кричало об этом.
В поезд я села налегке: в руках ничего, в карманах билет и несколько купюр. Нынче же вечером обратно, с Жюльеном или без него, но во всяком случае с какими-то известиями.
Откинувшись на дерматиновую спинку сиденья, я слушала стук колес и созерцала протянувшийся за окном монотонно-хмурый пейзаж и нескончаемый бег телеграфных столбов.
Не хватало только Сины под боком, маршрут тот же, но вместо дождя, оплакивающего разлуку с Парижем, – ласковое, свободное, веселящее душу солнышко, и нет больше Сины, а есть Жюльен.
Вот и городок, где живет его мама, я нашла дом безошибочно и быстро. Половина одиннадцатого – время подходящее, ребята в школе, Эдди на работе, и никто не подумает, что я напрашиваюсь на обед – еще рано. Я открыла калитку, прошла через сад к застекленной кухонной двери, заглянула внутрь: вот я, дрожащая, вся в крови, сижу около печки, а вот нахохленная, переевшая и недоспавшая за пасхальным столом; там, наверху, в окошке второго этажа, тоже я… самое долговременное, самое счастливое пристанище было у меня в этом доме.
– Мадам!
Дверь вдруг открылась, и прямо передо мной возникла мама, готовая переступить порог. Увидев меня, она от неожиданности вздрогнула, но тотчас улыбнулась и раскрыла объятия; любовь к Жюльену мгновенно сблизила нас, связала общей нитью тревоги; Жюльен – ее сын и мой любимый – соединил наши руки.
– Простите, что я пришла, это опасно для вас, я знаю… Но я страшно волнуюсь… скажите, где он?
Вместо ответа мать расплакалась, крупные слезы потекли по ее щекам; я обняла ее и прижала к себе, такую махонькую, меньше, чем я, да еще и чуть сгорбившуюся с годами. Она выносила Жюльена, он и сейчас ее частица, и коль скоро Жюльен мне муж и брат, его мать – мать и мне… моя сестра, моя мама.
– Что с ним, ма… мадам?
– Позавчера получили письмо: Жюльен в… его опять арестовали… Подробностей он не пишет – из-за цензуры… Жинетта была у следователя, он разрешил свидание, и в субботу я к нему поеду… Не знаю даже, выпустят его до суда или он уже осужден.
– А… когда же это случилось?
– Я думаю, недели две тому назад. Он не был у нас два воскресенья, а обычно всегда заглянет хоть на минутку, если может…
(На воле можешь все…)
Мама провела меня в дом, усадила, оставила обедать. Малыши радостно запищали, увидев тетеньку, которую смутно помнили, только не знали, что у нее есть ноги и пакетик с конфетами. Их смех оттенял нашу мрачность. Нас с матерью роднила одинаковая любовь, иное дело – Жинетта. “Братец опять загремел, теперь все снова-здорово, изволь бегать на почту да слать ему переводы, ходи на свидания, обивай пороги, а что это даст?” Жинетта молчит, но я читаю ее мысли.
Я неловко попыталась предложить подбросить что-нибудь от себя.
– Не беспокойтесь, он прилично обеспечен.
Пенсии матери и зарплаты зятя маловато, чтобы оправдать это “прилично”, значит, кроме меня и ближайших родственников, был кто-то еще, чья тень незримо присутствовала среди нас, витала в комнате… Что за недомолвки? Уж они-то, кажется, должны догадываться, кто я Жюльену? Почему я не должна писать Жюльену – это понятно: если он еще в предварительном заключении, то моим каракулям нечего делать на столе у следователя, если уже отсиживает срок, то тем более: он имеет право переписываться только с родственниками. Но перевод? Одна-единственная почтовая квитанция – слишком слабый след, чтобы возбудить подозрение, но это след моей исцеленной, “золотой” ноги.
Конечно, я могла оставить деньги, чтобы они отослали их от своего имени, это было бы “скромно и деликатно”… Но, увы, я не скромна и не деликатна, а, наоборот, горда, как, вероятно, все любящие женщины. Какой мне интерес одаривать Жюльена тайком – нет, за монеты, выложенные им, чтобы поднять меня на ноги, я хотела отплатить сама, своими кровными, если вообще можно какими-то жалкими бумажками отплатить за милосердную любовь… (“Ты ничего не должна мне, чудачка! Это я твой должник!”)
На обратном пути я приняла решение. Что бы я ни делала: промышляла на панели, грабила честных людей или просто ходила и глазела на витрины, – все равно если попадусь, то буду схвачена как преступница, “ведь я в розыске” и должна сидеть за решеткой, а не разгуливать на воле. Мое место в тюрьме. Но раз туда, вместо меня, угодил Жюльен, я заменю его здесь, надену его доспехи и продолжу поход, одна за двоих. Мы будем идти навстречу друг другу, хотя и не прямым путем. Пусть теперь поплачут те, кто со мной откровенничал.
Болтовня лопухов клиентов меня мало волнует, но иногда что-то выхватишь и возьмешь на заметку. Так в моей записной книжке записан телефон одного любопытного малого: он бухгалтер, через него проходят большие деньжищи, причем он их не только считает и складывает по пачкам, но и возит из офиса в банк и обратно.
Штабеля банкнот для него что кирпичи для каменщика, и ему случается в конце месяца отложить кирпичик-другой для себя, чтобы гульнуть, поразвлечься с девочками вроде меня.
Я собиралась передать его данные Жюльену, представляя себе картинки в духе классических детективов: внезапный налет, связанные руки-ноги, дуло в нос… Тогда я почему-то не сделала этого, но сейчас… что, если сейчас, отбросив всю эту романтику, раздобыв ключ, скользнуть в пустой офис, скинуть пальто, пробежать по музею зачехленных пишущих машинок и чинных рядов канцелярских папок, выгрузить из сейфа десятка два-три пачек – и была такова… Попробовать, что ли…
– Я соскучилась…
По телефону я умею говорить особенно волнующим голосом.
– Давайте… Нет, в субботу не могу… но, дайте-ка подумать…
Надо выдержать паузу, сделав вид, что я жертвую ради него десятком других свиданий.
– Пожалуй, я могла бы освободиться сегодня вечером… вас это устраивает?
Как всегда в воскресенье, на террасе кафе и на улице полно народу. Отработано все до мелочей: я мила, внимательна, интересуюсь его жизнью, накрашена под наивную девочку и слушаю его, смиренно разглядывая обломанный кончик ногтя; мысли мои только о нем:
– У вас что-то усталый вид, а я нарочно позвала вас сегодня, когда вы не на работе и не думаете о своих ведомостях. Что с вами?
– Да нет, все в порядке, но какие у меня выходные!.. Сегодня весь день просидел за работой. В конце месяца всегда страшная нагрузка. Но я уже все закончил. Собирался заночевать в офисе, чтобы не оставлять деньги, ну да ладно, завтра приду пораньше, отвезу все в банк и успею вернуться до появления начальника. Не могу же я принимать вас на работе… Пойдем ко мне или в гостиницу?
Посреди ночи, убедившись, что мой приятель крепко спит, я выбираюсь из дома с ключом в кармане. На случай, если он проснется раньше времени, я оставила в залог свою сумку: мол, кое-что забыла сделать, выскакивала на минутку.
Все в темпе: ловлю такси, доезжаю почти до места, взбегаю по лестнице – никаких портье, только кнопка, и двери подъезда открываются сами, – вставляю в скважину пневматического замка внушительный ключ, нажимаю, поворачиваю… Слава богу, не придется взламывать и тратить лишний час.
Ящики столов не заперты. В столе бухгалтера только “малая касса”, что-то около тысячи, иду дальше. Ишь хитрюга, завернул деньги в толстую бумагу, перетянул резинкой и засунул на дно одного из ящиков, набитого старыми папками. Надрываю уголок: вот они, новенькие, хрустящие картинки… Не распаковывая, запихиваю сверток за пазуху и распрямляюсь. Словно хмель бросился в голову. Не может быть, чтобы все оказалось так просто, что-нибудь да случится… но вокруг та же сонная тишина, ни в офисе, ни на улице ничто не шелохнется. Осталось самое сложное: имитировать кражу со взломом, чтобы отвести подозрение от бухгалтера, а тем самым и от себя.
За кабинетом начальника обнаружилась маленькая комнатушка, подсобка с умывальником, вешалкой и мутным оконцем, выходящим на узкую улочку. Окошко закрыто на шпингалет. Я открыла его, и на меня повеяло ночной прохладой, в тиши было слышно только, как стучит мое сердце под жгущим грудь свертком. Под раковиной стояло ведро с тряпкой. Я обернула тряпкой левую руку, прислонила к ней створку окна, снова прислушалась… а потом взяла в правую руку туфлю и ударила каблуком в самую середину. Стекло с еле слышным глухим треском раскололось. Я вынула по одному все кусочки, сложила в раковину и на расстеленное полотенце, потерла и поскребла стену изнутри и снаружи, чтобы было похоже, что кто-то влез и вылез, мелкие осколки стекла насыпала под окно, вытрясла тряпку и положила на место.
Закрыв за собой дверь офиса, я тем же путем помчалась обратно. Дом по-прежнему отперт – прекрасно, значит, мой голубчик спит. Спит и видит во сне накладные. Я положила ключ назад, ему в карман, а бабки сунула в свою сумку: воспитание не позволит ему рыться в ней, пока я буду спать… да, спать, потому что я валюсь с ног от усталости и перевозбуждения и сейчас засну… Э нет, скоро уже зазвенит будильник, придется додержаться до утра. Я скользнула под одеяло: надо довести ночную партию до конца, с того места, где она была прервана. Как последняя шлюха, трусь об него, шепчу “милый”… Он прижимает меня к своей тощей груди, все его хозяйство напряжено, ноздри дрожат, в пылу он говорит, что любит меня, что я не такая потаскушка, как все, что это ремесло не для меня и что он готов на все, чтобы меня вытащить:
– Живи здесь, я один. Можешь делать что угодно, хочешь – зашибай по-прежнему, но… зачем продолжать эту мерзость? Я дам тебе все, что надо…
– А мой кот, ты что, забыл? Хочешь, чтобы тебя загребли как сутенера, если узнают, что я с тобой живу? Нет, дорогой, это невозможно, ты не знаешь блатных законов…
– Но я люблю тебя…
Вчера Жан, сегодня этот! Заладили свое “люблю”, как будто это любовь! Меня разбирал смех при мысли, какую свинью я подложила бедняге, прячу в его квартире деньги, украденные в его собственном офисе. А как он выкрутится, если вдруг прямо сейчас нагрянут с обыском – соучастие в краже, укрывательство, да еще… Еще половые извращения, если я вздумаю рассказать всю правду про причуды этого бедолаги бухгалтера, такого невинного с виду.
Да, но куда теперь девать такой куш?
Моя сумка вздулась, как здоровенный флюс, не таскать же мне ее всюду с собой. Мне казалось, что она привлекает внимание, в каждом прохожем я видела сыщика. Оставить этот груз в гостинице, где в мое отсутствие могли все обшарить, нельзя; положить в банк или в камеру хранения, как описывается в моих любимых детективах, – тоже, а доверить кому-нибудь… Кто на этом свете любит меня так сильно, чтобы не променять на мешок с деньгами, а ворованное сам бог велит украсть еще разок!
Смотрю в длинные ясные глаза Анни, глаза шлюхи, метящей в “деловые”, материнские и дружеские глаза… С недавних пор я устраиваю ей с Нунуш длинное Рождество в мае месяце. Нунуш получила заводную лошадку, это скакун пошикарнее деревянных кляч из Люксембургского сада – единственной роскоши, которую я могла предложить ей раньше… У ребятишек короткая память, и Нунуш забыла, как совсем недавно церемонилась со мной не больше, чем с дворовыми подружками, и больно жалила своей детской жестокостью, а я не могла ни ответить, ни что-нибудь объяснить ей, ни прибить. Теперь она только что не перешла со мной на “вы”. Если я брала ее погулять, послушно шла рядом, не вырывая руки, не пытаясь перебегать через улицу, ни в чем мне не переча: ладно, купим маме вот эти духи, да, Нунуш любит играть в “Монополию”; “выбирай пирожные на свой вкус, Анна, мне нравятся любые”.
Анни теряется в догадках: не могла же я столько зарабатывать на клиентах, Жюльен, по понятной причине, тоже был ни при чем… Но она любила говорить: у деловых – что среди воров, что среди потаскух – молчание ценится дороже золота. Что ж, была не была…
– Анни, ничего, если я оставлю у вас ненадолго вот этот сверток? Я собираюсь съездить на несколько дней отдохнуть, не хочется тащить с собой. Поеду налегке, сама не знаю куда, лишь бы хоть немного подогнать время до возвращения Жюльена. Пока он сидит, прогуляюсь к морю, позагораю, высплюсь…
– Вы здесь у себя, Анна. Оставляйте что хотите. Почему бы вам вообще не перебраться ко мне, пока не вернется Жюльен?
Ага, чтобы он, как вернется, нашел меня такой же голой и нищей, как оставил. Нет уж, спасибо. Анни положила сверток в чемодан, лежавший на шкафу, там же, где когда-то покоился мой. Мои “картинки” спрятаны между письмами Деде, связками ценных бумаг, счетов, еще какими-то письмами и пожелтевшими листками.
– Вот здесь все будет в целости и сохранности. А чемодан я запираю на ключ, – говорит Анни и предлагает сделать мне второй ключ от чемодана и от входной двери, чтобы я могла, если понадобится, навещать свой капитал даже в ее отсутствие. Мы с ней друзья, она не подведет, всегда поможет, выручит, пригреет.
Никто, кроме нее… и я смотрю в ее глаза.
Глава XIII
Я расплатилась за гостиницу и перенесла чемоданы к Жану:
– Видите, я согласна. Сначала мои пожитки, а потом все остальное.
Все оказалось в разных местах: бабки, шмотки и я сама. Я так распорядилась, и теперь бесполезно гадать, не лучше ли было бы как-нибудь иначе: шмотки у Анни, бабки у Жана, или я у Жана со шмотками и бабками, или я сама по себе и все при мне – ладно, дело сделано, теперь несколько дней ни о чем не думать, сесть в поезд и… Но в голове только Жюльен, к нему прикована душа. Жюльен, смотри, какая хмурая заря встает над морем, мне холодно, Жюльен, и теплая вода не в радость.
Вечером в поезд набилась целая орава: все суетились, чего-то требовали, кричали; неугомонные детишки крутились под ногами у взрослых; смех, ругань, мамаши с сумками, папаши с кроссвордами. Я втиснулась между пассажиром, углубившимся в детектив, и подростком. Он тоже держал открытую книжку, но то и дело поглядывал на меня. А сегодня утром этот юнец стоит рядом со мной в коридоре вагона, наши руки сплелись в хлипкий мостик между его наивностью и моим одиночеством.
– Можно, если хотите, сразу, как приедем, пойти купаться. Утром чудесная вода. Я забегу к родителям, возьму плавки, и мы где-нибудь встретимся, идет?
Свежий, загорелый мальчик, как глоток аперитива перед моими каникулами, рядом с ним я чувствовала себя старой и потрепанной, и мне очень хотелось отведать его молодости.
– Нет, сначала я найду гостиницу, где остановиться, вы проводите меня, а потом зайдете ближе к вечеру. Вы знаете какую-нибудь не слишком дорогую, но и не совсем дрянную?
Меня воротит от респектабельных отелей со звездочками. По мне, взбежать бы без всякого лифта, да не по прямой парадной лестнице, а по винтовой, со свежевыкрашенными ступеньками, замазанными щелями и крутыми поворотами. И чтобы простыни в номере были жесткие и пахли лавандой, а окно выходило не на улицу: откроешь его вечером – и дохнет чесночным и луковым духом, ворвется гомон внутреннего дворика вперемешку с ропотом моря. Вот это настоящий Прованс, словно ожившие цветные открытки, и мы идем вдвоем, мой мальчуган и я, лениво и вразвалочку, летней курортной походкой.
Комната оказалась точно такой, как я хотела, и я прилегла отдохнуть на пару часов. Через опущенные ставни пробивалась золотистая струйка света, в которой плясали крохотные искорки: пылинки и мошки.
Нам с малышом было так хорошо, мы устали и разнежились – два гибких котенка. Если захочется, снова спустимся в бар перекусить и выпить в уютном полумраке за деревянным столиком или пойдем к морю поваляться на пляже. Потом распростимся до завтра, а завтра я буду далеко, на другом людном пляже, одна или с кем-нибудь, но всегда изолированная, отгороженная от всего и всех, замкнутая в некоем круге – или квадрате, – наедине с первозданной благодатью моря и сосен, – шаг за шагом я приближаюсь к моему лету. Избегаю всякой привязанности и определенности, чтобы быть готовой принять ту форму, которую обретет к тому времени моя любовь.
Снова иду и иду, ноги в красноватой пыли, и, подобно волнам, меня подхватывают, уносят, отшвыривают прочь встречные люди… а я иду, равнодушно, без веселья и печали, просто иду. Солнечное тепло накапливается во мне, и я храню его пока внутри: мои запасы мне еще понадобятся.
Больная нога не позволяла ходить босиком: подошва, хотя и жесткая и ороговевшая, стала чувствительной, как слизистая оболочка, малейшая песчинка причиняла острую боль. Левая моя опора была неполноценной, равновесия не получалось, каждый шаг был полушагом-полупадением, и стоило мне перестать следить за походкой, как я тут же начинала прихрамывать и ставить ногу криво, под углом, закрепленным когда-то гипсовым футляром, “незначительная эквинальность” – гласила история болезни.
Иди прямо, Анна, если тебя узнают, схватят и будут допрашивать, история с переломанной ногой не должна всплыть, иначе твои спасители рискуют очутиться за решеткой. Но… разве можно помнить о тюрьме здесь? Какая тюрьма! Здесь все словно заговоренные, вездесущая полиция никого не тронет в безликой толпе, и я тоже сливаюсь с ней, в дешевой пляжной шляпе и черных очках.
Я приходила на пляж в восемь утра и оставалась до вечера, поднимаясь с поролонового матраса, только чтобы окунуться, отплывала недалеко от берега, возвращалась обратно и снова загорала, подставляя солнцу то спину, то живот. Часов в семь, когда вода становилась прохладной и молодые люди начинали свой обход, подыскивая спутниц для танцев или ужина, я уходила. Смывала под душем морскую соль, переодевалась и снова выходила на улицу, разморенная, слегка осоловевшая от запаха моря и плеска прибоя.
Я никогда не любила сидеть в ресторане одна, поэтому здесь, как и в Париже, покупала в магазине всякую всячину, а в номере разворачивала и жевала, сидя в кровати с книжкой, постелив на колени клеенку. Что можно, ела сырым, что надо было варить, жевала так, обжиралась перчеными копченостями и запивала растворимым кофе. Вот вернется Жюльен, и, если нам суждено когда-нибудь жить и есть вместе, я вспомню уроки домоводства и буду готовить по всем правилам – жарить, парить, украшать, но Жюльен в тюрьме, я в бегах, и до счастья еще далеко.
Из Ниццы я позвонила Жану:
– Приезжаю завтра утром, встречай меня на вокзале.
Назначив этот срок, я волей-неволей должна была взять билет, иначе просидела бы тут до осени, в тоске, в безделье… Хватит, моя дорогая, ты уже загорела дочерна, зубы так блестят в улыбке, что когда с тобой заговаривают, спрашивают: “Вы говорите по-французски?” Жюльен не узнает бледного заморыша, которого подобрал в ту ночь, его встретит новая женщина, красавица-негритянка, и он полюбит ее еще больше. Даже шрам на ноге загорел… А хромота? Подумаешь, очаровательная мулатка слегка припадает на одну ногу, только и всего. Никто не увидит белых полосок от купальника, никто не узнает, что я вынырнула из мрака и туда же вернусь.
Жан, служивший на Мадагаскаре, зовет меня “моя мальгашка”, путанки восхищаются “классная негритянка!”, а я каждое утро, чтобы сохранить загар, езжу на метро до “Порт-де-Лила”, в бассейн Турель. Часов до двенадцати смотрю, как тренируются профессионалы-ныряльщики, носятся как заведенные стремительным кролем из конца в конец дорожек пловчихи, делаю несколько гребков брассом сама. Здесь тоже парни слетаются на меня, как на пряник, бледные ребята, для которых я выдумываю строгую маменьку: достанется мне от нее на орехи, если опоздаю домой к обеду. У меня есть и профессия – машинистка-стенографистка, я с двух часов работаю: простите, мне пора.
Однажды, выйдя из бара, где промышляла Сюзи, в то самое время, когда мне положено сидеть за машинкой, я столкнулась нос к носу с инструктором по плаванию. Привыкшая быть настороже и вглядываться во все встречные лица, я сразу его узнала, он, скорее всего, нет. Тем не менее я полночи придумывала, что бы такое наврать ему завтра. Никаких объяснений, однако, не понадобилось: ни он, ни я ни словом не обмолвились о нашей встрече в веселом квартале и все утро мило проболтали, как обычно.
– Скоро вы меня не увидите здесь, в Туреле, – сказала я.
– Неужели? Вот жалко! Вы что, уезжаете из Парижа?
Да, прошел месяц, с тех пор как я ездила к маме Жюльена, и теперь суд уже, наверно, состоялся. Надо съездить еще раз и узнать, когда его выпустят. Потом, быть может, я вернусь – убывают солнечные ресурсы, надо будет зарядиться снова.
Но сначала нужно сходить к Анни зарядить кошелек.
Отчаяние Анни слишком картинно: сбивчивые фразы, которые она бормочет, должно быть, тщательно продуманы и отрепетированы перед зеркалом. Через ее лошадиные губы слова лезут, как веревка в узлах, я же спокойно наматываю ее, слегка потягивая на себя, если вдруг лебедку заедает. Ни удивления, ни злости я не испытываю, просто мерзко, и временами подступает тошнота. Курю и глубоко дышу, втягиваю поочередно то воздух, то табачный дым: вдох – затяжка, вдох – затяжка, вцепилась в сигарету и не выпускаю ее изо рта.
Нунуш стоит у буфета, зацепив ногу за ногу, и ждет сигнала-улыбки, чтобы броситься ко мне, к ставшей черномазой Анне, вскарабкаться к ней на колени, залезть в сумку, но я не улыбаюсь. Нунуш – дочь своей матери, ее уменьшенная копия, ее обведенные кругами завидущие глаза – уже теперь глаза Анни. Мне смешно и жалко глядеть на Анни, потому что конец дружбы между взрослыми – пустяки по сравнению с тем, чем кончит маленькая Нунуш.
Почувствовав, что на лебедку намоталась уже половина веревки, я спросила:
– Но как же воры могли зайти? Ночью вы всегда дома, а днем в подъезде полно народу.