Сильвин из Сильфона Стародубцев Дмитрий
Сильвин. Я готов принять любые испытания, которые предначертаны мне высшей силой.
Герман обиженно сдвинул брови и убрал деньги в кошелек. Две секунды он был мрачен, но вдруг на его губах заиграла гремучая улыбка: Пожалуй, я знаю, от чего он не сможет отказаться…
В тот же день, ближе к вечеру, в квартире Германа объявилась Мармеладка. Она была шумна и заливчато смеялась, благосклонно реагируя на грубые солдафонские шутки хозяина квартиры. Потом они оказались на кухне и долго шептались, причем так тихо, что Сильвин, как ни напрягал слух, не смог ничего разобрать. Затем Мармеладка просунула в комнату Сильвина свою смоляную головку, демонстрируя невероятно длинные и невероятно пушистые ресницы, и клубнично протянула детским, обильно напомаженным ртом:
Где тут мой благородный принц?
Она двинулась прямо к нему, подошла так близко, что Сильвин в испуге прижался к спинке дивана и натянул на себя одеяло до подбородка, и забралась с ногами к нему. Дурашка, почему ты меня боишься? От нее пахло апельсинами — большими, свежими, с толстой влажной кожурой.
Одеяло отлетело в сторону, ее тонкие пальцы с нарисованными на длинных ногтях розами бесцеремонно засновали по его отвислым плечам и впалой груди. Она приблизила губы и оставила на его лице несколько мокрых апельсиновых поцелуев. Все это было и фантастически приятно и, одновременно, невыносимо. Сильвин так же сильно желал этого, как и боялся. В крайнем беспокойстве, желая выгадать паузу он кое-как отбился от Мармеладки, приподнялся и поправил очки.
Она была насквозь фальшива. Эта фальшь чувствовалась и в ее движениях, и в голосе, струилась из ее приятно лживых голубых глаз. Сильвин поспешил вбуравиться в ее мозг.
Минуту назад на кухне Герман посадил ее на колени и рассказал ей на ухо, едва шевеля губами, о невероятных способностях своего родственника, о которых ранее никто не догадывался. Он предложил ей стать на время любовницей своего жильца, по крайней мере, до тех пор, пока в этом есть надобность, пообещал внушительную сумму и к тому же освобождение от других обязанностей. Она немного поупрямилась и согласилась.
И все же Сильвин рассмотрел внутри ее разума, что девушка воспринимает его совсем не так, как хотела представить Герману ради наживы и послаблений. Что она рада поручению хозяина, что на самом деле она относится к нему, к Сильвину, задушевно, с горькой теплотой, с наивной жалостью, с материнской нежностью, может быть, подсознательно ощущая в нем такого же несчастного, брошенного на произвол судьбы человека, как и она сама. Он был ей одновременно и отвратителен, и близок.
Смутившись от слишком умного и слишком въедливого взгляда Сильвина, Мармеладка часто заморгала, сорвала с его носа очки и заставила его опрокинуться на спину. Она хотела вновь наброситься на него, но он остановил ее неожиданным вопросом.
Сильвин. Тебя прислал Герман?
Мармеладка. Да. Но все не совсем так, милый, как ты думаешь. Можешь мне не верить, но я к тебе очень хорошо отношусь и готова быть с тобой не потому, что меня материально заинтересовали, а потому, что мне этого хочется.
Сильвин. Ты просто меня жалеешь. Вряд ли такая красивая молодая девочка может желать такого мужчину, как я. Да и не мужчина я вовсе…
Мармеладка. Неправда! Ты мужчина, хотя бы потому, что у тебя есть эта штучка. А к твоим изъянам я давно привыкла. Честное слово!
Сильвин был уже без очков и не мог гарантированно определить, насколько она искренна, хотя интуиция подсказывала, что она не врет, а точнее, не сильно врет, хотя и воспринимает его все же не как мужчину, самца, а как ребенка, несмышленого, недееспособного, и говорит с ним так же и ведет себя соответственно.
Мармеладка. Милый, а правда, что после того, как тебя тогда избили, ты стал телепатом?
Сильвин. Да, это так.
Мармеладка. И ты действительно можешь угадывать мысли человека, видеть его прошлое и предсказывать его будущее?
Сильвин. Натурально.
Мармеладка. Тогда угадай, что я сейчас сделаю?
Сильвин. Подай очки… Сейчас ты меня крепко поцелуешь, а потом… Ой!
Мармеладка. Молодец. Только прежде я схожу в ванну. Ты не возражаешь?
Мармеладка приняла душ и выросла перед кроватью Сильвина, без косметики — чистая и первозданная азиатка, завернутая в желтое махровое полотенце с вензелем Г, бесцеремонная, расплескивая задор и смешливость, которыми, словно непоседливый ребенок, была наполнена. Она отбросила полотенце, обнажив нешуточные формы, приготовила пакетик с контрацептивом и легла рядом, прижавшись к нему так тесно, что чуть не проткнула его острыми сосками. Вся она была оранжево-апельсиновая, сочилась апельсиновым соком, и ему захотелось выжать эту фруктовую консистенцию себе на лицо и захлебнуться его животворной полнотой.
Сильвин счастливо всхлипнул. Все было совсем не так, как в прошлый раз. Он теперь ее не боялся и не боялся того, что, возможно, произойдет. Сердце разрывалось от счастливой тоскливости. Ему, втоптанному в грязь страшилищу, давно всеми брошенному изгою, несчастному страннику, в одиночестве бороздившему пустоты вселенной, впервые в жизни предстояла близость с женщиной, близость по-настоящему, как пишут об этом в книгах, и близость не просто с женщиной, а с той, о которой он столько грезил в последнее время, запах которой ему снился и на которой уже виртуально женился, будучи императором придуманной им на потолке цивилизации. Теперь она была рядом, горячая, страстная, вся кофейная от природы, а сейчас, в темноте, — почти черная, она дышала ему в рот, и он ненасытно сглатывал ее дыхание, словно дорогой витаминный коктейль, ее руки заскользили по его телу, щекоча шрамы…
Никогда в жизни он не удостаивался со стороны женщины подобного внимания. Все это так взволновало его, что он, уже не контролируя себя, весь мелко затрясся и лишь в последний момент успел удержать внутри себя газы и тем избежал ужасного конфуза.
Как, можно вожделеть такого, как я? — подумал в последний момент Сильвин, с омерзением представив себя со стороны, одноглазого и беззубого, с рваным ухом, с жалкой горсткой слипшихся волос на недавно проломленном, да и без того кривом черепе. Но через мгновение он уже надкусывал предложенный апельсин, и солнечный сок действительно брызнул ему в рот щедрой струей, и он им упивался, и никак не мог напиться досыта. Чуть позже искусственный апельсиновый аромат Мармеладки стал отступать, рваться на лоскуты, сжигаемый сильнейшими выделениями ее собственного запаха. Сильвина это нисколько не огорчило — он, наконец, почуял драгоценный вкус мармелада, вязкий, изумрудный, сугубо женский, а вскоре кокетливая и слащавая апельсиновая маска была окончательно сорвана, явив внутреннему чувству густое и обжигающее облако мармеладных феромонов.
Запись 14
С тех, пор, как Герман получил на вооружение новые способности Сильвина, все пошло по-другому. Теперь отставной лейтенант знал все и обо всех, знал, кто его друг, а кто враг, кто и что про него думает, и у кого какие ближайшие планы. Благодаря своему жильцу, он собрал на каждого, кто его интересовал — друзей, конкурентов, городских чиновников, постоянных клиентов, скрупулезное досье, заведя специальную записную книжку, и интересовали его отнюдь не добродетели, хотя с этим у всех было туго, а темные стороны. Это была не только информация, почерпнутая из дальних закоулков сознания (мысли, желания, тайные страсти) или из подсознания, где каждый второй оказывался косматым неандертальцем, но и фактический компромат, который в любую секунду можно было пустить в ход. Потому что редкий человек в окружении Германа не совершил за свою жизнь какого-нибудь пусть даже самого невинного проступка, например, не утопил в детстве котенка, а уж изменить жене, предать близких, украсть, совершить какое-нибудь насилие, в конце концов, обмануть государство и налоговые органы — сплошь и рядом. Встречались и убийцы, и заказчики убийств. Герман теперь всецело владел всем этим бесценным материалом, называя его счетом в швейцарском банке, и мог распоряжаться им так, как ему заблагорассудится, например, анонимно сообщить в милицию или обнародовать посредством местной всеядной газетенки. Каждый теперь зависел от него, и не столько от его симпатии, сколько от настроения, а был он человеком, как видно из этих записей, бессодержательным, даже глупым, и при этом несдержанным, импульсивным, тем более что большую часть времени находился в многослойном, как хороший пирог, деревянном опьянении.
Люди из записной книжки Германа продолжали вести свой размеренный, десертный образ жизни: хохлиться в своих кабинетах, баловать любовниц на коралловых побережьях, выбирать в автосалонах перламутровые автомобили, открывать счета в расплодившихся банках, возводить обетованные хоромы за городом, а тем временем над их головами сгущались тучи. Им, несчастным, и в голову не могло прийти, что некий сумасшедший гений, наделенный невиданным даром, внимательно изучает их фотографии, вгрызаясь в глаза — вскрывает, словно консервную банку, их мозги, и по-хозяйски копается в них, выуживая самые подноготные, самые заповедные, самые тщательно скрываемые тайны.
Герман теперь всегда знал, что предпримут его конкуренты в следующую минуту. Стоило только на другом конце города кому-то обмолвиться о нем, как он немедленно об этом узнавал и, если надо, предпринимал решительные меры. Впрочем, Герман не был тонким комбинатором: вместо того, чтобы плести черные заговоры, опутывать врагов липкой паутиной интриг, он чаще поступал прямолинейно и абсурдно. Даже владея самым опасным в мире оружием, он иногда проигрывал, потом злился, напивался, начинал бушевать и, в конце концов, вымещал дурное настроение на Сильвине, обвиняя его в неточности предсказаний или в прямой дезинформации.
Кулаки Германа вновь стали прохаживаться по лицу и телу его жильца, да так, что появлялись новые синяки и лопались старые раны; несколько раз Мармеладка, которая теперь почти прописалась в комнате Сильвина, визгливо бросалась на его защиту и часть ужасных побоев принимала на себя. Один раз Герман разбил Сильвину голову, и тот целую неделю не мог прийти в себя, ничего не видел, заглядывая в глаза людей, и ничего не слышал и не чувствовал. Герман волосы рвал на себе, на коленях перед кроватью Сильвина умолял простить, а когда телепатическое чутье квартиранта постепенно вернулось, поклялся на иконе, что больше не тронет его и пальцем.
Бывало, что предсказания Сильвина не только спасали кошелек Германа и весь его бизнес, но и саму его жизнь. Однажды Сильвин только заглянул в глаза Германа, как сразу испуганно распахнул беззубый рот.
Герман. Что там? Что случилось, тля? Говори же!
Сильвин. Насколько я вижу, сегодня вечером ты отправишься в ресторан.
Герман. Ох-ссы-ха-ха! Вот новость! Что из этого? Я и без тебя это знаю. Меня пригласил Капитан, хочет обсудить покупку ювелирного магазина.
Сильвин. Ты же знаешь, что Капитан тебе не друг, и все его предложения следует воспринимать с превеликой осторожностью.
Герман. Никак ты вздумал меня поучать, недоносок? Если я пообещал больше тебя не бить, то ты уже решил, что можешь говорить мне, что захочешь? А если я отберу у тебя твою узкоглазую мартышку и верну ее в притон, обратно к похотливым подросткам, пьяным бандитам и старым развратникам?
Сильвин. Капитан, как я тебе уже говорил, связан со столичными, и они задумали полный сальпингит. Сегодня в туалетной комнате этого ресторана тебя будут поджидать двое вооруженных мужчин в масках. Я вижу, как они в тебя стреляют, и вижу твой труп на залитом кровью кафеле.
Герман с перепугу прикурил фильтр, и естественно, никуда не пошел, изменив, таким образом, будущее.
С Сильвином Герман проводил не меньше получаса в день, подставлял свои глаза, успокаивался, удостоверившись, что опасность ему не грозит, потом выкладывал фотографии или показывал видео, заставляя во всех деталях рассказывать о сфотографированных или заснятых на камеру людях. Сначала его интересовали ближайшие планы исследуемого человека, а затем его прошлое; выудив что-либо, на его взгляд, ценное, он очень радовался, благодарно трепал Сильвина по щеке и угощал его какой-нибудь вкуснятиной, иногда с руки, словно собачку, правильно выполнившую команду.
Сильвин очень уставал, роясь в мозгах людей. Занимаясь этим, он чувствовал себя отнюдь не сказочным чародеем, как представлялось романтичной и необразованной Мармеладке, а угрюмым патологоанатомом. Тело на прозекторском столе может казаться крепким и выглядеть молодо, но, взломав грудную клетку, вдруг видишь старое, давно пораженное сердце, закопченные легкие, и изумляешься, сколь велика разница между внешними проявлениями, которые напоказ и о которых всегда особо заботятся, и внутренним содержанием, которое узнаешь, только если основательно распотрошишь плоть. Привыкнуть к этому было сложно. Красивый человек с умным душевным взглядом, теплыми располагающими губами, на поверку оказывался обманщиком, грязным интриганом, закоренелым подлецом, воришкой или даже извращенцем, если вообще не потенциальным маньяком-убийцей. Часто носители этих качеств сами не подозревали о своих аномалиях, ибо, как правило, они были надежно сокрыты на дне разума, жили-поживали спокойно до тех пор, пока какое-нибудь весеннее обострение не переворачивало в их голове все вверх дном, и вот тогда-то их помыслами и поступками начинало управлять всплывшее на поверхность зло.
В катакомбах подсознания многие до жути боялись смерти, были ленивы, невежественны, бисексуальны, склонны к психическим расстройствам, а еще завистливы и озлоблены. Тысячи страдали склонностью к садизму, мазохизму или суициду. Девять из десяти от скуки, безысходности, по зову природы или в поисках адреналина изменяли своим женам и мужьям. Высшие помыслы катастрофического большинства сводились к близорукому финансовому благополучию и получению от жизни примитивных удовольствий. Их жизнь была лишена всякого смысла.
Каждый второй мужчина любил порнографию и мечтал изнасиловать красивую женщину, каждый пятый — в извращенной форме, каждый шестой являлся генетическим алкоголиком, каждый восьмой жил на взятки, а каждый пятнадцатый был частью преступного сообщества. Каждая вторая женщина завидовала близкой подруге и откровенно желала ей зла, каждая третья хотя бы один раз в жизни фантазировала о групповом сексе, каждая седьмая повыгоднее себя продавала, под какой бы плотной паранджой не скрывалась истинная ее суть, а каждая десятая время от времени воровала в магазине вещи или продукты.
Пусть эпицентры всех этих чувств и желаний были у людей глубоко в подсознании, под мощными тектоническими пластами и редко выходили на поверхность, но они были. Это для Сильвина являлось таким же фактом, как и пустая глазница на его лице, где когда-то светился болезненным огнем здоровый глаз.
К слову, у взрослых почти не было шансов понравиться Сильвину. После четырнадцати лет от роду любая душа начинала движение от возвышенной красоты, данной каждому Богом при рождении, к дремучим порокам, навязываемым социумом, а к двадцати пяти ее вообще окунали в чан с дерьмом, где со временем она пропитывалась такой вонью, что трупный запах покажется бертолетовым благоуханием, и далее сгнивала заживо. Только дети все, как на подбор, были здоровыми и невинными. Сильвину нравилось быть в их свежих душах, это не требовало никаких усилий и это услаждало, успокаивало. Но Герману дети были ни к чему, он их презирал, поэтому заглядывал Сильвин внутрь детей от случая к случаю, мельком, если включал телевизор или выходил подышать воздухом возле подъезда. Младенцы же вообще были настолько чисты и одухотворенны, такой душевный и сильный космический свет струился из их глаз, что с ними могли сравниться разве что только глаза Божьей Матери на простенькой иконе, которую Герман держал на кухне, на подвесном ящике для посуды…
И еще Сильвин подметил, что бедные и убогие, хотя и были поражены теми же пороками, но грешили, возможно, в силу ограниченных физических и финансовых возможностей, значительно реже, да и масштаб злодеяний здоровых и богатых был совершенно иной. Из этого он вскоре сделал окончательный вывод, что мир был бы значительно чище, если б им действительно управляли странники, как в его выдуманном мире на потолке.
Само по себе сканирование содержимого человеческой головы требовало необычайных физических и психических усилий. Невероятное напряжение иногда приводило Сильвина к потере сознания или сильному расстройству кишечника, бывало, его часами тошнило, выворачивало так, что, казалось, сейчас желудок вывалится изо рта.
Помимо физиологических неприятностей он часто испытывал сильнейшие душевные расстройства, теряя на несколько минут, а иногда часов, рассудок. В общем, он страшно жалел, что обрел этот чудесный, но, одновременно, чудовищный дар, он уже с болезненной жаждой вновь подумывал о самоубийстве, как единственном способе обрести физический, а главное — душевный покой, но при этом прекрасно понимал, что любой на его месте отдал бы все, чтобы обладать лишь малой частью подобных способностей.
А еще теперь рядом с ним почти всегда была Мармеладка — то ли возлюбленная, то ли сиделка, то ли соглядатай Германа, забавная, бедовая, беспокойная, болтливая. Всеми добрыми воспоминаниями о ее прошлой жизни, если выжать их в один сосуд, не наполнить и наперсток, в ее душе осталась одна только боль, давно приобретшая хронический характер. Но при этом она обладала способностью особо не терзаться, радоваться тому, что на данный момент есть — куску хлеба на столе, новой песенке по радио, и ее стойкость и неожиданная мудрость вдохновляли Сильвина, успокаивали, удерживали от грустных мыслей и поступков.
Запись 15
Однажды Герман взял своего штатного провидца на деловую встречу. Он не хотел доводить Сильвина до прямых контактов с внешней средой, с которой сам постоянно находился в вихревом взаимодействии (последнее время Герман тщательно его оберегал, перестал выпускать на улицу, а уходя на работу, запирал входную дверь на специальные замки, так что невозможно было выйти), но на этот раз дело было архиважным, а понять заочно мысли и планы соперника по переговорам не было никакой возможности.
Демонстрировать Сильвина деловым партнерам в роли официального лица было рискованно (он больше годился для буффонадного представления или на роль горемычного попрошайки) и могло легко привести переговоры к срыву. Но туго знающий военное дело Герман разработал скрупулезный план боевых действий с нарочито невнятной атакой, затем ложным отступлением и последующим окружением обманутого противника, и отвел в этом плане Сильвину роль танкового батальона в засаде.
В заброшенном многоквартирном доме, приготовленном под снос, с разломанными межкомнатными перегородками, посреди бытового хлама почившей цивилизации, некогда полной детского смеха и запахов вкусной еды, друзья Германа подвесили связанного и повизгивающего Сильвина на железный крюк, торчавший из потолка, и в клочки порвали на нем и без того ветхую одежду. Герман расчетливо оглядел несчастного, одобрительно схаркнул на замусоренный пол и все же для верности сунул ему в нос и в губы кулак (лицо тут же распухло, кровь из ноздрей затопила губы), а потом сорвал с него остатки штанов, вместе с трусами, обнажив скверную надпись на ягодицах, которую сам и выжег в тот день, когда Сильвин пробовал самостоятельно уйти из жизни. Надо бы освежить, — пробормотал Герман, придирчиво оглядывая оспины сигаретных ожогов, составляющие буквы. Впрочем, и таксойдет. Сильвин теперь имел такой мученический вид, что даже видавшие виды коммандос восхищенно переглянулись.
Герман. Ты все понял, чудо?
Сильвин. Так точно. Если они будут говорить неправду, то есть лгать, я буду громко стонать… Руки затекли!
Герман. Потерпишь. Пора уже отрабатывать хлеб, которым я тебя кормлю.
Сильвин. Но мне больно!
Герман. Разговорчику в строю, тля! Христу тоже было больно, когда к кресту приколачивали.
Сильвину заклеили липкой лентой рот.
Вскоре явились переговорщики. Их было шесть человек — шесть горцев, шесть закоренелых личностей в черных куртках. Они очевидно были не местными и походили на избегавшуюся стаю волков, давно преследующих желанную, но неизменно ускользающую добычу. После горячки погони они тяжело дышали, из открытых пастей валил пар, а с желтых клыков сочилась едкая слюна голода и страсти. Ступали они бесшумно, глядели остро и осторожно, словно прощупывая миноискателем, все их волчьи повадки говорили о том, что они не только знают суровую действительность жизни — они сами и есть эта суровая действительность. Они рассыпались по помещению, как бы окружая, и каждый из них занял выгодную позицию, будто приготовившись к нападению. Вперед гордо ступил вожак — пожилой и тертый, но еще полный жизненного жара человек-волк.
Сильвин вскользь пробежался по глазам незнакомцев. Всякой грязи в их душах творилось много, но их обветренные лица и весь их вид в целом был маскарадом. В сущности, они являли собой отнюдь не разбойников с большой дороги, а просто теневых дельцов — перекупщиков краденого с приисков золота. В Сильфоне они были первый раз и им не терпелось организовать поставки дешевого нелегального товара в ювелирные лавки и магазины города. Впрочем, они имели прочную связь с лихими людьми, да и сами были готовы в любую секунду пустить в ход оружие, которое прятали под прочными черными шкурами.
Все увиденное Сильвин с удовольствием поведал бы Герману, если бы имел такую возможность, но, болтаясь без штанов с заклеенным ртом на крюке, ему только и оставалось, что наблюдать, как Герман, несмотря на внешнее хладнокровие, трусит, как пахучее облако страха, истекая сильными струями из его сердца и живота, сначала обволакивает его с ног до головы, потом тугими потоками расходится в стороны, застилая сомкнутое пространство.
Сильвин впервые лицезрел до такой степени струсившего Германа, и это было для него откровением. Герман — его идол бесстрашия, которому он поклонялся несколько лет, с пониманием и покорностью принимая от него упреки и оплеухи, этот человек-кулак, человек-исполин, поднимающийся над Сильфоном монументом в лучах утренней зари, на его глазах тут же уменьшился до размеров лилипута, стал никем, таким же, как и сам Сильвин, ничтожеством, о которое можно вытереть ноги.
Сильвин даже расстроился, а потом испугался, что не только он, но и проницательные волки это учуют. И действительно, Вожак потянул носом, словно почувствовал волну малодушия, исходящую от Германа, и презрительно подумал: Этих трусливых. неверныхмы свернем в бараний рог! Затем он заметил Сильвина и на этот раз перепугался сам.
Вожак. Что это за чучело?
Герман. Это здешний сторож. Он нас заметил, пришлось с ним немного пообщаться.
Вожак. Зачем вы его пытали?
Герман. Моим мальчикам захотелось немного размяться.
Вожак. Он помешает нашему разговору.
Герман. Вряд ли. Все, что он услышит, ему придется забрать с собой в могилу.
Вожак удовлетворенно кивнул, показывая, что ему тоже не чужда жестокость, но, несмотря на отвагу, которой он был преисполнен, от его пахучей самоуверенности не осталось и следа. Герман же, в свою очередь, пришел в себя, немного успокоился, приобрел прежний расточительно холодный вид, и даже расправил плечи.
Вожак. Я слышал, что вы готовы покупать у нас золото? Сколько вам надо?
Герман. Все, что у вас есть.
Вожак. Ого! У вас много розничных точек?
Герман. У нас ювелирный магазин на Третьем перекрестке.
Вожак. Всего один? Куда же вы денете остальное золото?
Герман. Это не ваша забота. Сегодня у нас один магазин — завтра будет двадцать. Было бы дешевое золото. Сколько вы можете поставлять и сколько за него просите?
Вожак. Мы можем поставлять столько, сколько вам надо, а наша цена — двенадцать за грамм.
Сильвин коротко простонал. Герман поспешил наигранно рассмеяться в глаза Вожаку: Ох-ссы-ха-ха! и его тут же поддержали товарищи. Волки, в свою очередь, злобно нахмурились.
Герман. По этой цене мы сами можем вам продать.
Вожак. Какая же цена вас устроит?
Герман. Нам нужно по восемь.
Вожак. Такой цены на этот товар вообще не существует.
Сильвин повторил сигнал.
Герман. Не уверен, что это так.
Вожак. По крайней мере столичные согласились на нашу цену. А возможностей у них, наверняка, на порядок больше, чем у вас.
Сильвин шевельнулся, издал горлом очередной стон.
Герман. Не думаю, чтобы столичные вообще стали с вами разговаривать. У них есть прямые каналы поставки, а вы для них всего лишь заезжие гастролеры, конкуренты, с которыми расшаркиваться себе дороже.
Вожак зарычал, сжал кулаки, на его загривке вздыбилась шерсть. Его угрюмые провожатые потянули руки к курткам.
Герман. У вас единственный выход — работать с нами, по нашим ценам. Мы не боимся столичных, скорее, наоборот — они нас боятся, как огня…
Послышался протяжный стон. Герман удивленно посмотрел на Сильвина, а тот поспешил извиниться жалостливым взглядом единственного глаза.
Герман. Что касается сбыта, в течение месяца мы откроем десять точек в торговых центрах и на рынках, а к лету — еще несколько больших ювелирных магазинов. Кроме этого, мы уже привезли из Стамбула известного ювелира. Отдали за него столько денег, сколько вам и не снилось. Так что столичным золото ни к чему, им все равно придется перепрофилироваться. Короче, будете работать с нами — в обиду не дадим. Напротив, будете как сыр в масле кататься. Я уж даже не говорю: лучшие номера в гостиницах, рестораны, лучшие сауны и девочки. У нас все под контролем.
Мышцы на скулах Вожака наконец расслабились, взгляд уважительно просветлел, на скрюченных губах появилось подобие улыбки.
Вожак. Но по восемь — это в любом случае невозможно.
Сильвин принялся негромко подвывать.
Герман. Не согласен. Это отличная цена и на этих условиях мы готовы взять вс, хоть тонну. Или вам придется подыскать другой город…
Вожак и Герман разговаривали еще около десяти минут. Изумленный горец, видя, что его проницательный собеседник знает все или почти все, будто читает его мысли, уже опасался обманывать, так что стоны Сильвина вскоре перестали прерывать диалог двух предводителей.
Когда волки, обо всем договорившись, покинули здание, поджав хвосты, Сильвина поспешили отвязать, и он рухнул на пол и в ту же секунду обкакался. Постепенно он пришел в чувство, ему помогли подняться на ноги и кое-как привели в порядок.
Герман. Я готов был тебя убить, засранец, когда ты заскулил невпопад.
Сильвин. Прости, но ты так сильно вра… преувеличивал, что я не удержался.
Герман. На первый раз прощаю. А вообще ты, тля, молодец, мы с тобой далеко пойдем. Сдается мне, столичные могут смело собирать чемоданы и убираться восвояси, в нашем городе им теперь делать нечего. Нынче единственная сила во всей округе — это мы. Правильно я говорю, орлы?
Друзья Германа поддержали лидера одобрительной руганью.
Герман. Ну а теперь в ресторан, будем гулять до утра. Только сначала завезем нашего горемыку домой.
Красная тетрадь
Запись 1
«БуреВестник», «Золотая лихорадка»
Голливуд больше нам не указ. К черту набившие оскомину боевики, с их снятыми под копирку сценариями и утопическими героями, позаимствованными из комиксов! События, разворачивающиеся на улицах нашего города, куда более остросюжетны. Каждый день ограбления, убийства, кровавые разборки. Шесть трупов заезжих старателей, обнаруженных накануне в одном из номеров гостиницы «Атлантида» — это еще один крутой виток любопытнейшего сериала. Лихо закрученная интрига приводит нас на местный рынок золота, где жесткая конкуренция за розничный сбыт ювелирных изделий достигла наивысшей точки…
…По нашим сведениям, погибшие имели деловые и дружеские контакты с молодой, но весьма агрессивной бандитской группировкой, состоящей из бывших офицеров армейских подразделений специального назначения…
Сантьяго Грин-Грим
Весь город впал в молчаливое ошеломление, когда по местному телеканалупоказали трупы шестерых приезжих. Их не били, не пытали, не убивали из пистолетов и автоматов и не распиливали, как обычно, на куски, но все до одного жители Сильфона, благодаря новостям, видели, как в номере лучшей гостиницы города Атлантида заснули навечно на изнеженных диванах с подушечками шесть крепких мужчин, шесть горцев, с обожженными ветром, жарой и холодом лицами. В вещах погибших обнаружили оружие, золотые самородки и немного наркотического порошка.
Журналистских версий было много, потом произвели вскрытие, и над городом зловеще поднялось и угрожающе нависло, притиснув к земле высотки и отбрасывая громадную тень, жуткое слово — ОТРАВЛЕНИЕ. Позже следователям удалось выяснить следующее: когда мужчины ближе к ночи появились в своем номере и, в ожидании заказанного ужина, смотрели в гостиной телевизор, кто-то через вентиляционное отверстие закачал в помещение неизвестного происхождения газ…
Как раз к этому моменту Герман вышел из перманентного запоя, на этот раз посвященного первому заработанному им наличному миллиону, включил телевизор — и его тут же отшвырнуло к стенке и шлепнуло об нее, а на разлинованном морщинами лбу мгновенно выступила роса пота. В отравленных заезжих коммерсантах он узнал тех самых злобных волков, с которыми договорился о поставках дешевого золота, и далее у него не возникло и тени сомнений, что к убийству причастны столичные, которые каким-то непостижимым образом узнали о задуманной сделке. Герман вздыбился, рвал и метал, бил посуду (я спрятался в шкаф), а затем опомнился и поспешил собрать у себя на кухне свою команду, как они теперь себя заносчиво называли, и провел совещание, которое обозвал мозговым штурмом. (Уж не знаю, что эти каучуконосы и бразильянцы под этой фразой подразумевали со своими прямыми, как взгляд похотливого самца на сочную самочку, извилинами).
Черная тетрадь, в которую я до этого извергал семя своей мысли, как сквозь землю провалилась. Сначала я решил, что ее выкрал Герман, чтобы узнать мои думы, ведь в отличие от меня, читающего мысли по глазам, для него это единственный способ проникнуть в мой мозг. Я переживал два дня, от страха стал мучительно заикаться, вспоминал построчно, что написал, где мог проколоться, то есть наговорить лишнего, обидеть своего патрона, и уже приготовился пережить еще более страшные побои, чем те, которые пережил. Но на третий день мне удалось без рарешения скользнуть в мозг Германа через его глаза, и я вдруг с удивлением обнаружил, что он не имеет к пропаже тетради никакого отношения.
Тогда я решил посоветоваться с Мармеладкой, которая продолжала делить со мной ложе, ухаживать за мной и поддерживать казарменный порядок в квартире Германа. Я рассказал ей, как дорог мне этот дневник, что он — таинственная и великолепная галерея моих мыслей, все, что у меня есть, не считая пустой глазницы и нескольких гнилых зубов во рту, и пока говорил, мне стало так себя жалко, что я расплакался навзрыд и залил солеными слезами ее смуглые руки. Отчаянная Мармеладка вдруг оттолкнула меня, бросилась в комнату Германа, заснувшего поверх постели с бутылкой пива в руке, и грубо растолкала его. Где его тетрадь? Герман, не разобравшись, наотмашь врезал Мармеладке открытой ладонью по лицу, но потом очухался, в три затяжки выкурил сигарету и неожиданно крепко задумался.
Вскоре он вырос передо мной с пачкой фотографий в руках и попросил внимательно их рассмотреть. Это были снимки его друзей-соратников, которым он всецело доверял, не считая Капитана. Его Герман опасался и старался лишний раз с ним не общаться, и до сих пор скрывал от него то, что все о нем знает, хотя внешне поддерживал с ним старые дружеские отношения. Капитан продолжал заниматься некоторыми делами Германа, втайне сноситься со столичными и ежедневно ему звонил.
Герман. Вспомни, ты писал в этой тетради что-нибудь о своих способностях?
Сильвин. Способностях? Да.
Герман. Тля! Я так и знал, что ты меня подставишь. Кто-то выкрал твою тетрадь и теперь наверняка знает все наши тайны.
Сильвин. Не может быть!
Герман. Я тебе говорю! Кто-то нас предал. Тот, кто был тогда в заброшенном доме, когда мы договаривались о золоте. Тот, кто часто бывает здесь и сумел прикарманить твой паршивый дневник.
Сильвин. Я писал в нем о той встрече…
Герман. Ах, ты и это успел! Ну, так вот, знай, из-за тебя, ублюдок, погибли шесть человек.
Сильвин. Моей вины в этом нет.
Герман. Не будем спорить. Сейчас это не имеет никакого значения. Мне плевать на этих уродов, я достану золото другим способом, дело не в этом. Главное — выяснить, кто ведет двойную игру, иначе нам не прожить и нескольких дней.
Сильвин. Я уже тебе неоднократно говорил, что тебя предает Капитан.
Герман. Я это знаю. Но он не появлялся у меня дома уже две недели. Значит, не он прикарманил тетрадь. Вопрос: кто? А? Посмотри внимательно на эти фотки.
Я углубился в изучение лиц.
Жизнь часто преподносит нам подобные сюрпризы. Не жди беды от врагов, ее источник обычно значительно ближе, в стане друзей. Не жди предательства от того, кто похож на павиана, кому ты посвящаешь лучшие свои пасквили и кто сам явно не испытывает желания менять тебе подгузники. Ибо будущего или состоявшегося изменщика вычислить нетрудно, как правило, это тот, кто ближе всех, кому ты с особой страстью покровительствовал, кому передал свои знания, с кем делился последним, кому всецело доверился и ради кого был готов на любые испытания. Впрочем, если хочешь взрастить плоды по-настоящему преданной дружбы, не путай дикое поле с луна-парком, густо распыляй вокруг себя пестициды, уничтожая на корню всякий пижонский сорняк, а лучше — останься совсем один, потому что все наши беды проистекают от невозможности быть одинокими.
Герман уже пережил шок с Капитаном, но его клюквенной доверчивости не было предела. Вот и сейчас, быстро пролистав фотографии, которые ткнул мне в нос мой ночной кошмар и мои отбитые гениталии, мой целеустремленный магараджа и беспощадный конкистадор, я без промедления обнаружил подкожного клеща: мою тетрадь выкрал Любимчик, которого Герман знал сто лет и имел с ним самые задушевные беседы. Любимчик, как я мысленно его обозначал (безобидный и обаятельный плюшевый медвежонок, к которому каждый с умилением потянется рукой), понимая свою космическую бесталанность и клиническую бесполезность, любил высококлассно лакействовать, официально назывался адъютантом Германа, которому уже давно грезились в отражении зеркала лампасы на штанах, и имел в общих делах вполне съедобный пай. Ранее он ни в чем предосудительном мною замечен не был, как не страдал и клептоманией, но все же поддался на уговоры Капитана и предал своего щедрого товарища и покровителя. Тридцать сребреников выражались в пухлой пачке наличной валюты, но было и одно смягчающее обстоятельство: Любимчика долго запугивали, угрожали расправиться с его семьей. Последнее произвело на него неизгладимое впечатление, несчастный не выдержал и сломался: сначала рассказал все обо мне, так что всем сразу стало ясно, каким образом Герману удается легко преодолевать капканы жесткой конкурентной борьбы, а затем присвоил мой дневник, который тут же оказался в руках главарей столичных.
Когда я резюмировал Герману результаты своих исследований, зрачки его сузились до точки, а белки вздулись кровью, он готов был меня порвать на миллион клочков. Внезапно схватив меня за нос, сжав двумя пальцами, словно клещами, его чувствительный кончик, он стал мотать меня по комнате — я корчился и кричал, Мармеладка повисла на его руке, но он вдруг отпустил меня и невозмутимо сказал: Что ж, по — крайней мере, мы теперь знаем, что произошло. Я пощупал онемевший от боли нос — как ни странно, он еще был на месте.
Без дневника я себя почувствовал так, будто мне ампутировали ноги. Я мыслю, значит, существую. Мыслей так много. Вся голова забита мыслями, они скачут, словно дети на надувном жирафе в парке аттракционов, они мечутся в вихре испанского танца, они возвышенно взмывают и угрожающе пикируют. Они (блестящие дети мои, питаемые парадоксальной логикой моего расстроенного разума) без тетради — точно запертые в презервативе сперматозоиды: все время ищут выход, но не находят, заходятся в предсмертных судорогах, бесплодно таранят головками податливые, но исключительно прочные стенки. Мыслей все больше, исхода нет, в мозги словно заливают чугун, череп раздувается до размеров земного шара, готовый лопнуть и расплескаться по стенкам солнечной системы… Врач однажды предупредил меня, сочувственно отведя глаза, когда я поведал ему то, о чем думаю: Будьте внимательны к своим мыслям, — они начало поступков.
Вскоре мне посчастливилось вспомнить, что тогда я купил не только черную тетрадь, которой лишился, но и красную с синей. Я тут же отыскал ее, схватил карандаш и — о счастье! — полилось, полилось, как будто открыли после долгой профилактики задвижки старого городского водопровода, и сотни километров подземных труб в то же мгновение наполнились эхом бегущей струи.
Конечно, впредь я буду еще осторожнее, и самые сокровенные мысли останутся при мне, например, о том, как я люблю Мармеладку…
Запись 2
Эти поцелуи. Лицемер и лицедей Сильвин тысячу раз кряду смаковал воспоминания о них, содрогаясь от приступов нежности, словно от множественного женского оргазма. Эти воспоминания я разместил в тронном зале своей души, где они, точно в инкубаторе, выпестованные ревностным теплом моего сердца и капризным воображением, подрисовывающим недостающие частности, приобрели такое извращенное качество и такую каноническую изысканность, что мне стало нестерпимо жалко упиваться ими одному, втайне.
А было так. Сначала я просто подставил ей сплюснутые губы, подчиняясь неизбежности расправы. Но предполагаемая экзекуция неожиданно обратилась в изощренное удовольствие: она втиснула мокрый язык в мой девственный рот и ощупала его кончиком чувствительные внутренние места. Из-под моего языка брызнула свежая слюна, подсластив игру, и она ее слизала, примешав к моему вкусу свой собственный, невыносимо желанный. Это был не просто сок ее слизистой, это была протоплазма всей ее мармеладной сущности и вообще сущности женщины-соблазнительницы, закодированной в наркотически головокружительный вкус. Она всасывала мои губы, покусывала их, вылизывала мои обнаженные десны, ее скользкий язык все время вызывал на бой мой язык и осыпал его чередой хлестких заразительных выпадов. Вращение Земли замедлилось. Воздух вокруг повис и стал таять, стекая на пол.
Затем я пронзительно ощутил ее душу, ощутил не взглядом, а закрытым глазом, через поцелуй. Это произошло совершенно внезапно, то была еще одна моя способность, о существовании которой я ранее не догадывался. Души встречаются на губах влюбленных.
Ее душа была сплошь поражена язвами морального разложения и одновременно удивительно прекрасна. В этом вечном конфликте противоположностей победителей не бывает; девушка парила чудесной сказкой над мрачными кварталами Сильфона, не в силах ни улететь, ни хотя бы подняться на недосягаемую высоту и пожарища исковерканных человеческих судеб подпаливали ее нежные крылья. Она бесконечно тосковала: она, как и я, топила действительность в странных фантазиях, ее пожирал темперамент маленькой подсознательной нимфоманки, который, видимо, и швырнул в ненасытную топку всемирной истории ничтожеств всю ее пустячную хлопковую жизнь. Сейчас, в нашем поцелуе, я был неловок (в этой бешеной скачке я представал иноходцем), но я уже знал, что, как ни абсурдно все выглядит со стороны, я тоже приношу ей счастливое томление; что в ее представлении я вовсе не средство от клопов, а совсем наоборот — отвратительно хорош. Я ласково подумал: а ведь она тоже странница- бедная, бедная девочка, потерявшаяся во времени и пространстве.
Она говорила мне, отлепляясь на мгновение, что я сладкий, что так хорошо ей никогда не было, а я что-то думал в ответ. В моей голове творилось такое столпотворение мыслей и чувств, будто в ней зарождалась новая галактика. Это было похоже на модель хаоса, и я понял, что ничего более совершенного, чем этот хаос, уже не существует и не может существовать, поскольку только в абсолютном хаосе заключена абсолютная гармония, равно как и в абсолютной гармонии заключен абсолютный хаос.
Это был не просто поцелуй, а торжественный акт кровной любви, гимн оголенных до сердца душ. На наших губах сконцентрировалась эссенция всех восторженных чувств, на которые человек способен; если б можно было ее вобрать в волшебную таблетку, а ее, в свою очередь, научиться штамповать, то человечество навсегда забыло бы об алкоголе и наркотиках. Я впервые познал себя таким, каким должен был быть все прожитые годы. Я предал себя анафеме, чтобы возродиться другим. Я забыл Бога, потому что стал Богом сам.
Новые ощущения окончательно захлестнули меня, во мне началась термоядерная реакция; наконец, я детонировал — задергался, стал извергаться, то есть испытал оргазм, и испытал его (можете не верить — мне всё равно) лишь от поцелуя. Мой милый канонир отвлекся и изумленно и радостно засвидетельствовал сей редчайший факт: Вот бы мне так!
Как это ни смешно в моем положении, но вскоре я принялся заботиться о своей внешности. Часами я незамужней барышней крутился у зеркала, пересчитывая и складывая в аккуратную челку волоски на лбу, один к одному, или полируя зубной щеткой до неестественной белоснежности оставшиеся во рту зубы, или принимая мужественные, с моей точки, зрения позы. Я стал посещать ванну, беззастенчиво пользуясь шампунем Германа, и почему-то неописуемо радуясь, что наношу ему материальный ущерб; взялся стричь ногти, правда, до пальцев ног никак не мог достать, тем более что там требовалось едва ли не бензопилой срезать задубевшие наросты. А еще заставил свой ненавистный мочевой пузырь со слабым сфинктером подчиняться хозяину, не позволяя ему обычным образом реагировать на стрессы; даже придумал специальное упражнение: напивался воды до резей внизу живота, дожидался, когда в коридоре появится Герман, и выскакивал ему навстречу, зарабатывая заслуженный подзатыльник.
Однажды, плескаясь в ванной и устраивая штормы мыльницам-корабликам, я обратил внимание на заросли своего паха, и мне вдруг пришло в голову, дабы усладить взор моей наложницы, подравнять их опасным лезвием для бритья. Я чуть не оскопил себя и первым делом подумал даже не о себе, а о своей солнечной возлюбленной: тогда ее миссия утратила бы смысл, и Герман, наверняка, отправил бы ее обратно в отхожие притоны Сильфона.
Один раз я даже попробовал отжаться от пола, затратил всю энергию, которая во мне есть, чтобы выпрямить руки — поднимался несколько минут, рыча и хрипя, а когда сел на пол и смахнул с ушей струившийся пот, увидел иглокожую тень Германа. Что, любовничек, решил суперменом стать? Хочешь понравиться своей кикиморе ненаглядной? — оскалился он.
А скольких усилий стоило мне перестать кусать губы или отучить себя выковыривать из носа козявки и съедать их!
Мармеладка почти всегда была рядом и я каждую секунду хотел ей понравиться. Я крутился вокруг нее, не давая ей спокойно откушать йогурт, я целовал ей руки, а чаще ноги, мешая натягивать колготки. Я готов был есть с ее рук, пить из ее туфель, если б она захотела, я мог бы… Мне все время хотелось танцевать сиртаки, петь менестрелем, я был многословнее Гомера и пытался произвести впечатление внезапно появившегося йети. Я перестал быть самим собой, теперь я эволюционировал в некоего идальго Сильвина из Сильфона, потерявшего в сражениях глаз. Теперь я поступал не так, как хотелось мне, а как должен был поступить этот заслуженный кавалер, подвигов которого не счесть, этот потрепанный походами, но еще крепкий синьор с бычьим сердцем, этот одержимый любовник с собственным походным словарем изящных, как запах жасмина, комплиментов. И я мурлыкал ей ежедневно: Я тебя нежно обожаю! — и она на это мармеладно хихикала, ретушируя перед зеркалом свои и без того пушистые ресницы.
Часто она играла со мной, как с собачкой, и я с наслаждением бегал перед ней на четвереньках, гавкал, слушался команд, терпел поводок, вилял хвостиком, вылизывал ее лицо и уши.
Как и Герману, ей не нравилось, когда я без санкции на то заглядывал в ее глаза. И действительно, кому захочется, чтобы твой собеседник, тем более человек противоположного пола, видел, что ты, приветливо кокетничая с ним, на самом деле думаешь о нем скверно или мечтаешь об общении с другим, а может быть, тебе очень хочется в туалет или вообще за ширмой твоей развернутой в боевой порядок улыбки твоя голова полна всякой несусветной мерзости, которой, раз уж ты неизлечимо испорчен, сложно в одночасье приказать убираться вон.
Как-то вечером она продемонстрировала моей отвисшей челюсти легкий танцевальный стриптиз, а затем вынудила меня проделать то же самое. Сначала я стеснялся, но потом разошелся и сам не заметил, как оказался в одних трусах, скачущим и размахивающим руками вокруг стула, символизирующего шест. Возможно, со стороны это выглядело довольно концептуально, выражаясь гуманным языком туманных намеков, но Мармеладку вроде бы не стошнило, она даже попросила меня медленно избавиться от последней детали. Впрочем, на самом интересном месте она меня остановила.
Мармеладка. Милый, зачем ты побрил подмышки? Сильвин. Чтобы тебе понравиться. Мармеладка. А что с твоим пахом? Сильвин. Я пытался навести там прическу. Мармеладка. Дурачок, больше никогда этого сам не делай. Лучше попроси меня.
На следующий день она меня подстригла, вернее, ликвидировала остатки волос на моей голове, превратив меня в полную отполированную противоположность Эйнштейна (ей мой новый имидж показался забавным), а еще сделала мне (как это?) маникюр и долгожданный педикюр. В тот же день она купила мне на свои деньги разный реквизит: рубашку, брюки, ботинки, новую пижаму с мальчиками-пастухами и множество белых трусиков, которые показались мне издевательски женскими и откровенно дешевыми из-за чрезмерной экономии материала, особенно на ягодицах. Но я вежливо не подал виду.
Часом позже я материализовался на кухне, где Мармеладка готовилась отпить чаю с ватрушкой, густо смазав ее вишневым вареньем (Германа дома не было), и чрезвычайно сконфуженный и одновременно весь таинственный, подал ей трясущейся от волнения рукой лист бумаги, вырванный из тетради. Она, жуя, бегло ознакомилась с причудливым содержимым моих каллиграфических строчек, отложила ватрушку, тем более что варенье, капнув, поставило жирную вишневую точку под моим текстом, вернулась к началу, зашевелила губами, силясь ничего не пропустить, и наморщила лоб, пытаясь думать. В двух местах азиатские глаза ее по-детски вспыхнули, еще в двух она улыбнулась, видимо, моей наивности.
Песня Ветра
1 Я Твой Любовник, а Ты моя Любовница.
2 Тайну свято храню, ибо прочие недостойны знать.
3 Мир остальной существует, лишь вращаясь вокруг нас.
4 Я еще дитя, чтобы Понимать, но уже взрослый, чтобы Верить.
5 Истина для меня в одном: есть только Ты.
6 Говорю тебе Ты, потому что Ты — единственная.
7 Думаю о Тебе, поскольку прочее — суета сует.
8 Живу только затем, чтобы приносить Тебе Радость.
9 Получаю от Тебя Нежность и все наслаждения Вселенной.
10 Я прощаю Тебе твои грехи, а сам безгрешен.
11 Покорно и счастливо дарю Тебе свою Любовь.
Мармеладка. Что это? Будто молитва.
Сильвин. Моя клятва тебе.
Мармеладка. Мне?
Сильвин. А кому еще?
Мармеладка. Милый, как здорово!
Сильвин. Я буду читать ее перед сном и еще десять раз на дню.
Мармеладка. Жаль. Сильвин. Чего?
Мармеладка. Что у меня нет такой клятвы. Я бы тоже читала ее на ночь.
Сильвин. Да? Честно? Я сейчас…
Через минуту я положил перед ней другой листок: Я Твоя Любовница, а Ты мой Любовник…
Запись 3
Итак, я начал заполнять буквами и знаками препинания новую тетрадь. Занимаясь этим, я чувствую себя сторонним рассказчиком, потому что в моей голове давно произошло раздвоение личности, будто я — одно, а Сильвин из Сильфона совсем другое, и связывает нас сущий пустяк — всего лишь общее искалеченное тело. Чем дальше я заплываю в воды своего изложения (а я уже давно заплыл за буйки), тем большее расстояние отделяет меня от Сильвина, тем меньше мы узнаем друг в друге себя, тем очевиднее становимся чужими людьми. Потому что я, увы! — все тот же микроскопический человечек, взявшийся вести этот дневник, бесформенное, бессмысленное существо, которому стоит посещать, когда где-то заболит, не человеческого врача, а энтомолога, а Сильвин — совсем другое дело. Сильвин — это одноглазое чудовище, монстр, поедающий души людей. Меня на самом деле нет, я застрелился несколько месяцев назад, перевоплотившись в него, так что, дамы и господа: Король умер, да здравствует Король!
Конечно, может создаться впечатление, что и без того сумасшедший Сильвин сошел с ума в квадрате, но настаивать на этом субъективном утверждении не стоит. Сумасшествие отдельных личностей — дело весьма редкое, а вот помешательство групп, партий, наций и эпох — правило.
Используя возможности Сильвина, Герман на первых порах только защищался, не позволяя конкурентам расправиться с ним, и уж точно не посягал на жизнь человека. Но потом стал нападать. В этом Сильвин убедился, когда Герман однажды занес ему в комнату купленный в книжном магазине томик Ницше, о котором Сильвин давно мечтал. Герман, по обыкновению, был в черных очках, поскольку по каким-то своим соображениям уже давно скрывал от Сильвина содержимое своих мозгов, но когда Сильвин ткнул пальцем в интересное место в книге, Герман, забывшись, задвинул очки на лоб, обнажив глаза.
Через мгновение он опомнился, но было поздно. Сильвин, мгновенно продравшись сквозь оболочку эмоций и поверхностной памяти, вошел в глубины его разума и сразу обнаружил в нем необратимые изменения — некую злокачественную опухоль, которая испускала сильнейшее зловоние. Скальпированный мозг Германа, и без того напоминавший фарш из всех элементов таблицы Менделеева, теперь представлял собой специфический деликатес для исследователя-гурмана. Это были животрепещущие воспоминания о событии, происшедшем несколько дней назад.
Герман надолго замер в какой-то липкой непредсказуемой темноте. Шумит вода — под душем кто-то плещется, скорее всего, это номер в гостинице. В его руке пистолет, тот самый, при помощи которого Сильвин едва не застрелился. Он в тонких перчатках, а на ногах бахилы, точно такие, какие навязывают посетителям в больницах. Человек военный, строевой, с боевым опытом, он все же не предполагал, что долгая неподвижность равносильна изощренной пытке. Какого черта! — думает он и начинает осторожно переминаться с ноги на ногу, потом, осмелев, приседает несколько раз, слышно, как хрустят его изношенные колени. Страх чешет за ухом, похмелье стучит в виски, катастрофически хочется курить. Во рту всемирная засуха, солоноватый язык уже подвялился, можно подавать к пиву, а слюны нет и не предвидится. Герман безотчетно злится, его бесит любая пустяковина, пришедшая в голову, он уже жалеет, что решился на это сам, что не поручил профессионалу или вообще не отказался от этой затеи.
Шум воды стих, кровь ударила в лицо, Герман снял пистолет с предохранителя и сконцентрировался. Темнота чуть расступилась, сейсмограф застрочил колебания, и он сразу увидел его- своего бывшего товарища, с махровым полотенцем на бедрах, с вспученным от пресыщенности животом, в капитанской фуражке на голове. Герман восхищенно подумал: Даже в душе не снимает!
Он планировал пристрелить его в постели, спящим, он почему-то считал, что умереть во сне удобно и не больно — все же старый друг, хотя и предатель (но я не злопамятен), но здесь в кармане Германа вздрогнул и выплюнул первые позывные не отключенный мобильник. Капитан застыл на полушаге с наклоном — распаренное лицо, вопросительная морщина над переносицей. Герман — ворошиловский стрелок в третьем поколении, немедля вскинул руку, тут же придавил привычно тугой спусковой крючок, и сквозь пороховой выдох грохота осталось разглядеть аккуратную семимиллиметровую дырочку во лбу замедленно падающего Капитана и взлетевшую фуражку, также рапидом опускающуюся на пол. Капитан убит. Предсказание сбылось!
Неожиданно из ванной комнаты выглянуло молодое удивленно-простоватое лицо с худым, но крепким плечом. Герман сразу узнал этого парнишку, эти умные стекляшки глаз навыкате и жесткий ершик черных волос — наемный рабочий из автосервиса, которым последнее время руководил Капитан. Гастарбайтер, нелегально приехавший из одной очень бедной, но очень гордой республики; он жил, где работал, ел, что придется, довольствовался тем, что ему платили, и больше всего на свете боялся миграционных служб. Значит, мой соседушка тогда был прав насчет истинных, пристрастий Капитана! — мелькнула мысль. Герман, не задумываясь, переместил ствол пистолета в сторону парня, но тот успел сориентироваться: захлопнул дверь в ванную комнату и хрустнул изнутри щеколдой.
Герман уже ничего не боялся, он уже глотнул огня и его запах и вкус ему понравился. Теперь в его голове били барабаны, в груди жгло, тело подобралось в сжатый кулак с острыми костяшками, он сам превратился в пламя, искрометное, ядовитое, и испытывал единственную потребность — вспыхивать и сжигать, вспыхивать и сжигать.
Он подскочил к двери, за которой укрылся партнер Капитана, и выстрелил в нее три раза, под разным углом. Потом он выбил дверь ногой — она хлипко отлетела в сторону — и увидел голое тело на гостиничном кафеле. Кровь — ранен. Парень еще был жив, его выпученные стекляшки еще смотрели, глупо умоляя.
Герман хладнокровно прикрылся розовой шторой душевой кабины, подмигнул парню, мол, все будет тип-топ! — и выстрелил ему в висок.
Сильвин вынырнул из глаз Германа и без сил рухнул на свой диванчик.
Герман. Что с тобой? А, понятно, ты уже все знаешь. Ну и что? Да, я это сделал, но разве у меня был выбор? Капитан меня обманывал и обкрадывал, он сдал меня столичным, он желал моей смерти. В конце концов, благодаря его интригам была украдена твоя тетрадь. А та история, когда меня в туалете ресторана поджидали убийцы? Что мне оставалось, тля? Встать в позу кенгуру и дожидаться, пока меня отдрючат? Как бы ты поступил на моем месте? Подставил бы другую щеку? Отвечай же, болван!
Но Сильвин молчал. Герман, было, собрался сгрести его в охапку и как следует проучить за непочтительность, но вовремя заметил, что лицо Сильвина приобрело цвет ливера, глаз скорчился, губы искривились косинусом, и он все время сглатывал, видимо из последних сил удерживая в горле рвотные массы.
Герман отодвинулся на безопасное расстояние, в нерешительности болезненно размял плечо, поврежденное на утренней тренировке (теперь он посещал лучший в городе фитнес-клуб). В это время в комнату просочилась Мармеладка; крадучись, по стенке, приблизилась, и встала за спиной Германа.
Герман. Хорошо, потом поговорим… А ты чего встала? Иди успокой своего бой-френда, а то он сейчас все здесь уделает.
Сильвин молчал весь день, и никто, даже Мармеладка, не добился от него и полслова. Он молчал и на следующий день, молчал целую неделю, целую вечность. Большую часть времени он неподвижно лежал на диване тяжелым меланхоликом, рассматривал потолок и нашептывал губами, оставляя всех, кто это видел, в полной уверенности, что перед ними безумец. Он почти ничего не ел, отказывался проводить сеансы телепатии (Герман безуспешно делал свирепые глаза и хлестал его фотографиями по щекам) и игнорировал присутствие Мармеладки. Все ее попытки растормошить его, на чем категорически настаивал Герман, секретничая с девушкой на кухне при помощи листка бумаги и карандаша, оказались безуспешными. Она перепробовала все известные ей способы привлечения внимания мужчины, в том числе целовала Сильвина, исполняла перед ним танец живота, даже декламировала с чувством: Я Твоя Любовница, а Ты мой Любовник…, но он оставался глух к соблазну: ни дух его, ни тело не желали реагировать на раздражители, которые еще недавно приводили его в глубокий метафизический восторг.
Герман обретался в тоске. Он давно уже не мог ступить и шага, чтобы не посоветоваться с Сильвином. Ему теперь словно залили в уши воск и выкололи глаза: он ничего ни о ком не знал и в таком состоянии даже боялся выходить из дома. Дела посыпались, в городе заговорили о том, что Герман сдулсяи все его притоны, автомастерские, торговые павильоны и ювелирные магазины вскоре перейдут под контроль столичных. Наконец он не выдержал.
Весенним утром, часов в шесть Сильвин проснулся в своей постели и не обнаружил рядом Мармеладки. На подушке осталась небольшая ямочка от ее затылка и ее запах; часть простыни, на которой она лежала, еще сохраняла складки и примято сти от ее тела, на стуле лежали скомканные колготы, под стол закатился косметический карандаш. А ведь она никогда не просыпалась так рано. Сильвин напряг слух и все внутренние чувства, и пронизал, словно лучами рентгена, квартиру Германа, прощупав все помещения, каждый укромный угол. Он сразу понял, что Мармеладки нет, она исчезла.
Сначала Сильвин-романтик пытался себя убедить, что она просто вышла, например, в магазин, за молоком для завтрака или за пивом для Германа, и нужно лишь немного подождать. Но Сильвин-реалист уже наверняка знал, что молоко здесь ни при чем: девушка никогда не просыпалась раньше одиннадцати, а, проснувшись, долго красилась у зеркала, напевая односложные иноязычные песенки, гремела стулом, скрипела дверцей шкафа, примеряя свои бесконечные топики и юбочки, возилась со своим мобильным телефоном, который, только дотронься до него, сразу начинал пискливо ворчать, а при каждом удобном случае издавал всякие смешные звуки. При этом не проснуться было невозможно.
Сильвин еще немного полежал, прислушиваясь к собственным ощущениям, и в груди появилось что-то тяжелое, изощренно гнетущее, потом слез с дивана, оставив нетронутой ту часть постели, где только что спала Мармеладка, и вскоре с душным предчувствием распахнул дверцы шкафа. Старый шкаф, где еще вчера висели, свисали, нависали, ниспадали, иногда аккуратно лежали, а чаще валялись кучей бестолковые и вездесущие вещи азиатки, теперь был географически пуст, даже самодельные проволочные вешалки испарились. Ноги подкосились, Сильвин размазался на полу, слезы застряли где-то внутри, будто слезные канальцы закупорились, но потом с такой силой брызнули из единственного глаза, точно слезный мешок сжали пальцами; так выдавливают из клизмы сильную струю воды.
Вскоре Сильвин предстал перед подозрительно безмятежным и даже насвистывающим Германом, сидящим на самодельном табурете. Он разложил на газете, словно распотрошенную воблу, детали разобранного пистолета и неспешно осматривал их, заботливо протирал ветошью, надраивал специальными щеточками и ершиком, покрывал тонким слоем оружейной смазки. Сильвин услышал, как тикают часы на руке Германа.
Герман. Что тебе надобно, неразговорчивый ты наш?
Сильвин. Где она?
Герман. О! Милорд, изволили что-то произнести или мне послышалось?
Сильвин. Если это шутка, то дурная.