Сильвин из Сильфона Стародубцев Дмитрий
Герман. Ох-ссы-ха-ха! Какие шутки! Ты молчишь, работать не желаешь, дела стоят, убытки растут. Ты думаешь, что с нами можно так поступать? Забыл уговор?
Сильвин. Я ни о чем не договаривался. Я не давал согласия быть соучастником смертоубийств.
Герман. Я вовсе не удивляюсь. Я ни на секунду не сомневался, что когда-нибудь ты именно так и скажешь. Жить всласть, наслаждаться телом самой красивой проститутки города и ничего не давать взамен — вот твой девиз, вот твое жизненное кредо. И еще предавать друзей, которые спасли тебя, когда ты уже одной ногой стоял в аду, которые простили тебе сумасшедшие долги, потратили на тебя, на твое лечение целое состояние. Которым, промежду прочим, ты признавался в вечной любви, тля. Было?
Сильвин. Было. Я и сейчас не отказываюсь от своих слов.
Герман. Так почему же ты тогда так поступил?!
Герман взъерошенно вскочил, импульсивно обежал комнату по периметру, вернул ягодицы на прежнее место и сделал из бутылки, покрытой масляными отпечатками пальцев, внушительный пивной глоток. Часы на его руке нервно отсчитывали минуты и секунды.
Сильвин. Я был поражен увиденным. Я испытал потрясение. Я больше не хочу в этом участвовать. Я проклинаю тот день, когда Всевышний вдруг наделил меня этим проклятым даром. Можете делать со мной все, что хотите, но я…
Герман. Сделаем-сделаем, не волнуйся. Ты еще в преисподнюю попросишься, чтобы избавиться от нас.
Сильвин. Мне все равно.
Герман. Ну а чего тогда приперся? Иди к себе, тебя ждет твой потолок.
Сильвин. Верните мне ее.
Герман. Как-то я совсем не наблюдаю логики в ваших словах, боец. Работать не будем, но паек получать хотим. Однако теперича, товарищ, капитализм: ты мне — я тебе. Мармеладка, как ты ее называешь, стоит немало, всегда приносила нам доход за пятерых. Раньше, между прочим, к ней народ за месяц записывался, как на прием к мэру.
Сильвин. Где она? Куда вы ее дели?!
Герман. Мы ее депортировали отсюда. Знаешь, нынче спрос велик, а работать некому. Поэтому мы и подумали: кой смысл держать ее здесь, платить ей за то, что совершенно не приносит прибыли. Пусть поработает по-настоящему, на полную выкладку, как в старые добрые времена. Вспомнит, с чего начинала. Да не бойся — ей это не в новинку.
Герман глумливо ухмылялся, смазанный и собранный пистолет крутился в его пальцах, как у ковбоя в салуне. Бойко работали его наручные часы, было отчетливо слышно, как внутри маленькой швейцарской стекляшки вращаются стрелки, крутятся невидимые шестеренки, трутся друг о друга. Сильвин мельком скользнул по его воспаленным от пьянства глазам: опухоль, которую он обнаружил в голове, в душе Германа в прошлый раз, с тех пор увеличилась более чем вдвое, поглотив немалое количество здоровой субстанции.
Герман. Не расстраивайся, все не так плохо. Давай начнем сначала. Ты опять будешь мне про всех рассказывать, сканировать, так сказать, мозги людей, а я постараюсь убедить своих партнеров в том, что Мармеладка здесь, рядом с тобой, нужнее всего. Ставлю свой Мерседес, что мне это удастся. Ну что, по рукам?
Сильвин представил поле красных тюльпанов, залитое смеющимся солнцем, и посредине себя в расшитом золотом халате и Мармеладку в тюбетейке, с детскими косичками. Взявшись за руки, бесконечно счастливые, одухотворенные, в окружении радостно порхающих цветных бабочек, они неспешно парили над землей, невесомо переступая по воздуху, и тюльпаны лучисто переглядывались, благосклонно нагибали крупные головы-цветки в их сторону.
Сильвин было протянул Герману руку, но в последний момент отдернул ее, будто ужаленный, взвыл и забился в угол.
Запись 4
«БуреВестник», «Распродажа истории»
Передел собственности, который изо дня в день мы наблюдаем, продолжает потрясать наше воображение. Своим размахом и бесстыдством он превзошел все мыслимые пределы. Гектарами продаются городские земли, лесопарковые зоны, десятками — муниципальные учреждения. Городская собственность (то есть наша с вами) тает на глазах. А эта потрясающая история с продажей никому не известной фирме старинного особняка, где до недавнего времени располагался музей историко-культурного наследия города?!.
…В данный момент дом уже подвергнут реконструкции, ценнейший памятник старины фактически уничтожен. Кто поставил преступный росчерк под этой сделкой? Кто осмелился поднять руку на нашу историю? Кто и сколько наварил с этой блестящей аферы?…
Сантьяго Грин-Грим
Герман не смог договориться с Сильвином-штрейкбре-хером ни в тот день, ни на следующий, ни спустя одиннадцать дней. Все это время бедный одноглазый крысенок Сильвин, забившись в свою трухлявую пещерку, нестерпимо, почти маниакально страдал, однако, будучи совершенно слаб телом, выказывал невероятно тугоплавкую силу духа, а посему был непреклонен в своих убеждениях и более не желал потакать варварам, изуверам, почему-то решившим, что Сильфон — их безраздельная вотчина, а все жители Сильфона — их крепостные. Он ежесекундно испытывал жгучее желание увидеть Мармеладку хотя бы одним глазком, он с радостью отдал бы все, чтобы еще раз проскользить пальцем по длинной оголенной ложбинке-трассе ее позвоночника, соединяющей карамельную шею с пигментно-черным крестцом, за которым запретно следовали небольшие туго прижатые друг к другу ягодички, сунуть нос в ее волосы, где было больше всего мармеладного аромата, или вылизать ее бритую подмышку, что он находил особым десертным лакомством, не говоря уже о самом беспредельном: утомительном хаотичном мармеладном поцелуе. Еще он мечтал вновь окунуться в ее душу, пусть жалкую, развратную, но родственную, до ощущения совершаемого инцеста, — он ее, эту душу, понимал, прощал (Я прощаю Тебе Твои грехи, а сам безгрешен) и принимал такой, какая она есть, без оговорок. Сильвин знал, что как только он удовлетворит любопытство Германа, Мармеладка вернется, и испытывал неодолимое искушение пожертвовать своим даром. Но помогать убийце он не мог и лишь в бессилии, сто, тысячу раз кряду повторял свое каббалистическое заклинание: Я Твой Любовник, а Ты моя Любовница… Но от этого ничего не менялось.
Сумерки сгущались. Лохматые тени метались по стенам комнат. Коварный Герман точил ножи, наверняка затевая нешуточную карательную операцию. Сильвин ощущал себя будущей свиной тушей, которую сначала подвесят на крюк в холодильной камере, а потом разделают.
Однажды в квартире раздался звон битого стекла — кто-то кинул в окно комнаты Германа гранату, которая почему-то не взорвалась. В следующий раз во дворе, под окнами долго и молчаливо полыхал черный лакированный Мерседес Германа. Этот вспучившийся от самодовольства тонированный вельможа так уверовал в собственное превосходство, что даже сгорая заживо дотла, не унизился мольбами о помощи: так молча и стоял, пока не взорвался, гордый, непобежденный, с кровавыми пузырями последнего выдоха на губах.
На пятый день Сильвин обнаружил, что запах Мармеладки на ее подушке стал жухнуть, и пожалел, что не имеет специальных навыков для того, чтобы собрать его остатки в колбу, которую можно было бы запечатать пробкой и поставить на полку. И все же, в надежде сохранить аромат девушки хотя бы на время, он, внезапно озаренный, бережно укутал подушку в пластиковый пакет, предварительно смыв и выветрив с полиэтилена прочие запахи. Правда, в его распоряжении еще были ее колготки, к которым он отнесся, как к бесценной реликвии: тщательно упаковал, приторочил бирку и спрятал, но колготки источали преимущественно суть синтетического материала, из которого были сделаны, а вот аромат Мармеладки на наволочке был голографически чистым, так что Сильвин легко различал все его нюансы — в них он безошибочно узнавал ее.
На одиннадцатый день Герман попросил, крикнув через стенку, зайти к нему. Сильвин давно ждал развязки, но требовательный окрик Германа застал его врасплох, и ему понадобилось не меньше пяти минут, чтобы прийти в себя после длительной медитации и оторвать вцепившиеся в спинку стула непослушные руки.
Двуногий Герман в непроницаемых очках, почему-то весь в черном, мстительно-спокойно стоял у телевизора с видеокассетой в руке и ждал. Он кивнул чугунным подбородком безвольному Сильвину: садись вон туда, — и тот, робко глотнув воздуха, присел с прямой спиной на краешек, как раз напротив телевизора, и застенчиво положил руки на колени.
Герман. Сейчас мы будем смотреть мультик. Извини, кола выдохлась, поп-корн закончился.
Сильвин. Мультик?
Герман. Йес овкоз. Надеюсь, он тебе понравится.
Сильвин. Зачем мне это? Я не люблю мультфильмов. Можно я пойду к себе?
Герман. Стоять! Руки по швам! Боюсь, ты не совсем понимаешь, что происходит. Позволь, при помощи этой кассеты я немного проясню ситуацию…
Далее черный Герман вдавил видеокассету в прорезь плейера — та заурчала, войдя во взаимодействие с потрохами видеоблока, взял пульт и изобразил два тяжеловесных па в сторону. На экране сначала забрезжило сквозь полосы ощипанное изображение, а потом стал прорываться нескладный, какой-то обрезанный звук — лирическая мелодия.
Любительская камера осматривается вокруг себя, обнюхивает обстановку, картинка то темнеет до контуров, то озаряется всполохами света; бильярдный стол, мужчины с киями, многих из которых Сильвин знает, затем опрятный бассейн с подводной подсветкой, в котором злачно и натюр-мортно плескаются обнаженные девушки-наяды, а также богатырский стол, на котором бутылки и всего несколько тарелок с нетронутой едой. Музыка смолкает, возникают прочие звуки: в невидимой душевой кабинке шумит вода, гремят бильярдные шары, мужчины гогочут, заходится неискренним смехом девичий голос с визгливым тембром. А вот и сам благородно завернутый в белую простыню сенатор Герман. Он патрицием возлежит на кожаном диване, вкусно курит, по-хозяйски прижимает к плечу смущенную, но безропотную девушку в такой же простыне — Мармеладку! Снизу экрана дата и время, запись сделана несколько часов назад.
Сильвин вытер о пижамные штаны мокрые ладони и гуттаперчиво взглянул на Германа. Тот погрозил кулаком: смотри дальше, тля, не отвлекайся.
Запись прервалась, но через секунду возобновилась. Теперь перед глазами мельтешил настоящий обезьянник: кругом одни мужики, голые и пьяные. Они, приторно скалясь, обступили бильярдный стол. На зеленом сукне туго распято смоченными и скрученными простынями маленькое бронзовое тельце с заклеенным ртом (Мармеладка!), несколько мужчин вальяжно играют в бильярд, как бы невзначай то и дело попадая в девушку — в голову, в тело, а потом уже специально стараются бить точнее и причинить как можно больше боли. Затем те же мужчины забористо хлещут азиатку поясными ремнями, а остальные громкими возгласами подбадривают истязателей. После каждого удара на теле Мармеладки вспыхивает бордовая полоска, она мычит, извивается, тщетно пытаясь прикрыться; удары приходятся по лицу, по плечам, по груди, по животу, по внутренним поверхностям бедер. Все лицо девушки залито слезами, глаза шальные, из разбитой головы и поврежденного носа течет кровь.
Сильвин попытался встать, но Герман был уже рядом — положил пудовую длань на его плечо: Досмотри!
На Мармеладку вскарабкался первый — классический коротышка, сразу же забился в конвульсии и с довольной миной отшвартовался, уступил место следующему насильнику — мухомору в массивных наколках. За вторым последовал третий, за ним четвертый… Оператор сначала снимал всю сцену целиком, включая заведенных на всю пружину болельщиков, но потом стал выхватывать крупные планы, акцентируя внимание на страданиях жертвы, а еще успевал хрипловатым голосом Германа ехидно комментировать происходящее и властно указывать, кому и что делать.
Глаза Мармеладки потускнели, стали безразличными. Она перестала сопротивляться, и теперь трудно было понять, в сознании она или нет.
Сильвин вывернулся из-под руки Германа, вскочил и с диким криком вцепился ему в лицо.
Сильвин. Изверги, троглодиты!
Герман. На кого руку поднял, гугенот паршивый? Получи!
Сильвин очнулся на полу, на затылке вздувалась шишка — очевидно, он ударился о ножку дивана. Герман с исцарапанным лицом немного попинал его остроносым ботинком в бок и в живот — Сильвин, каждый раз подлетая, комедийно икал.
Сильвин. Лучше убей меня, но оставь ее в покое!
Герман. Давай наоборот. Я принесу тебе ее голову, а ты прицепишь к ней бирку и сохранишь на память в своем музее. Идет? Правда, что-то мне подсказывает: в отличие от живой Мармеладки запах мертвой тебе вряд ли придется по вкусу. Ох-ссы-ха-ха!
Видеозапись между тем продолжалась: Мармеладку уже отвязали от бильярдного стола, но ее положение от этого не улучшилось: ее втащили в дощатую сауну — оператор обратил внимание на термометр, показывающий предельную температуру, — и там подвергли еще более изощренным пыткам. В нее вгрызались сразу по несколько человек — размашисто, инстинктом, — сменяясь без передышки, сочно колотили кулаками, вбулькивали ей в рот виски из бутылки, мочились на нее, глумились над ней по-всякому. Оператор, он же Герман, продолжал педантично снимать этот зловещий кордебалет, не забывая беззаботно комментировать: Типичная история рядовой проститутки нашего города… Девочке начинает нравиться… Пособие для начинающей мазохистки… — а потом не выдержал и присоединился, поручив съемку другому, и на фоне его бойкой джигитовки и несусветных причуд прочие мучители представились жалкими первокурсниками.
Сильвин, беззвучно рыдая — его слезы почему-то были с кровью, — выдержал еще двадцать минут этого жестокого сумбурного фильма. В конце концов обесчещенную Мармеладку сбросили в бассейн — охладиться после парилки, а чуть позже ей, едва очухавшейся, уже выламывали руки на кафеле предбанника и она, стоя на коленях, мокрая и растерзанная, полубессознательно лепетала в объектив заплетающимся языком: Они убьют меня! Они не остановятся ни перед чем! Спаси меня, милый! Только ты это можешь! Согласись на условия Германа, и я сразу вернусь к тебе — навсегда! Я твоя Любовница, а ты мой Любовник…
Запись закончилась.
Герман. Только ты виноват в том, что произошло. И больше никто. Понимаешь?
Сильвин. Понимаю. Я согласен на все.
Герман. Вот это другое дело, камрад.
Запись 5
Мармеладка возникла три дня спустя, но это была уже совсем другая девушка. Та, прежняя вздорная нимфетка, была заряженной частицей, пропущенной через синхрофазотрон: воспринимала жизнь с таким азартом, словно все время неслась на сноуборде по веселой синусоиде, визжа на крутых спусках. В сущности, она была еще ребенком, несмотря на то, что уже имела собственного ребенка. Она еще не вернулась из сказочного путешествия по стране Оз (к слову, и Сильвин-душка был для нее пусть неказистым, но всего лишь добрым сказочным героем — каким-нибудь Железным Дровосеком или Страшилой). Она жила залпом, она порхала по жизни, потягивая из сдвоенной трубочки пино-коладу, пританцовывая, напевая песенки и дурачась. Она была олицетворением оптимизма, несмотря ни на что. И губы у нее всегда пылали в предчувствии поцелуя, пусть и поцелуя мерзавца. И слов у нее всегда было в тридцать три раза больше, чем мыслей, что хотя и свойственно женщинам, но не в таком аномальном соотношении.
А эта, новая Мармеладка, хотя и являлась носителем прежнего запаха, все время молчала, будто заразилась молчанием от Сильвина, — молча вошла, буркнув плоское приветствие, молча вернула свои вещи в шкаф, молча пролистала пухлый женский журнал, три раза заинтересованно приподняв гибкую азиатскую бровь — и только спросила перед сном: Ты видел ту запись.? Сильвин, замешкавшись, ответил утвердительно, потом попытался приласкать Мармеладку, лизнув ее в затылок, но она сослалась на нездоровье и просто уснула, отгородившись подвернутым под тело одеялом.
В ту ночь Сильвин не спал, сдавленно дышал над головой Мармеладки до самого утра, втягивал носом ее аромат, смакуя легко различимые его нюансы, разглядывал сине-зеленые кровоподтеки на ее лице, и только один раз воровато ткнул в ее висок возбужденные губы, решившись на это после длительной внутренней борьбы, сжигаемый острой, почти параноидальной страстью. Утром, открыв глаза, первое, что Мармеладка увидела, — виляющего хвостиком песика Сильвина у кровати с ее халатиком в пасти. Она приняла халатик и первый раз улыбнулась. Песик запрыгал, завизжал от счастья.
При помощи Сильвина Герман произвел инвентаризацию своих врагов и их последующую качественную депиляцию. Недругов оказалось неимоверно много, их козни были омерзительны, но бывший боевой офицер, поигрывая желваками, в считанные дни провел санобработку города: все мелкие грызуны были повыведены или, на худой конец, затаились в норках, а многие из них, не желая попасть в расставленные мышеловки, сами перебежали, шустря лапками, в стан Германа. Только со столичными он не мог ничего поделать (за ними стояли могущественные столичные заправилы и им втайне покровительствовали деклассированные власти Силь-фона), но и столичные, в свою очередь, ничего не могли поделать с сапогами, как они называли отставника Германа и дружную стену его товарищей. В итоге две эти группировки фактически разделили, разорвали прежде дрейфовавший между различными экономическими и криминальными течениями город пополам (осталось вбить пограничные столбики на площади Согласия и развесить указатели) и принялись доить Сильфон с удвоенной силой.
Вскоре Герман добился новых потрясающих результатов и стал одним из самых авторитетных людей города. Проституция, которая теперь была распределена между мелкими сутенерами, выплачивающими оброк, отошла на второй план, он сооружал торговые павильоны, открывал ювелирные магазины и приобретал предприятия, скупал по номинальным ценам земли пригорода, приватизировал грязелечебницы, которыми так славился Сильфон. Он отнял у зазевавшегося предпринимателя доходное казино, занялся двусмысленным модельным бизнесом, где особое внимание уделял девочкам-подросткам; кроме этого, договорившись с миграционными службами, подмял под себя весь рынок нелегальной рабочей силы Сильфона, так что ни одна фабрика не могла запуститься, ни одно строительство не могло начаться без того, чтобы хозяева дела не пришли к Герману на поклон. Он крепко держал штурвал, попыхивая ядреной сигаретой; помимо особой жестокости, его отличала известного происхождения дальнозоркость, еще хороший дриблинг и, главное, отменное пищеварение. Его всеядный желудок вполоборота перемалывал любой жирный кусок, в его толстую кишку вмещалось столько дерьма, сколько не вырабатывали все вместе, даже депутаты городского законодательного собрания.
Однажды Сильвин мылся в ванной, утопая в клубах водяного пара и фыркая гиппопотамом, когда над ним, не прикрытая даже фиговым листком, нависла пунцовая морда чудовища, в котором он с трудом признал главаря коммандос Германа. Сильвину было запрещено запираться в ванной комнате, поэтому Герман, бесстыдно ворвавшись, застал своего соседа за довольно странным занятием: тот играл в бумажный гидросамолет, который на днях вырезал из детского журнала и склеил, — хотя на самом деле не мог не думать о Мармеладке, с которой предстояло провести очередную легкомысленную ночь. Герман андрологом внимательно осмотрел голого Сильвина и кощунственно ухмыльнулся каким-то своим открытиям. На Сильвина накатило чувство клаустрофобии, мышцы лица будто склеились, коленки навязчиво затряслись.
Герман. Освободи ванну, авианосец ты наш. Мне надо срочно деньги отмыть.
Сильвин. Отмыть? Разве деньги отмывают в ванной?
Герман. А где еще? Тебе сорок секунд испариться, время пошло!
Сильвин не знал точно, как отмывают деньги, поэтому позволил себе проявить любопытство и, с запасом уложившись в обозначенный норматив, не спешил возвращаться в свою комнату. Герман между тем притащил две огромных коробки из-под музыкальной аппаратуры, наполненные отнюдь не деньгами, а какими-то официальными бумагами, вывалил их в чугунное корыто ванной и поджег своей золотой зажигалкой. Документы вспыхнули, лиловое пламя лизнуло зеркало облицовочной плитки и на нем выступила слеза, по краям ванной поползли коричневые подтеки. Сильвин из-за плеча Германа заворожено наблюдал, как копоть эффектно тонирует светлый потолок, как, обдаваемые жаром, желтеют и съеживаются листки, как огонь, поймав кураж, пожирает печати и подписи, уничтожая договора, фирмы, людей, целую эпоху из жизни Германа.
Сильвин почему-то развеселился, ему представилось, что он шаман, которому предстоит станцевать у костра свой ритуальный танец. Герман отлучился за сигаретой, и Сильвин действительно схватил швабру, перевернул ее мочалом вверх и бросился в разнузданный пляс. Он быстро привел себя в состояние экстаза; вскоре, под воздействием магии его чар, дух огня встрепенулся, явив всклокоченную физию и воскуренный взгляд, и неожиданно сказал сентиментальным человеческим голосом: У вы, сжечь прошлое невозможно — оно бессмертно, и только оно порождает будущее, причем, по законам природы, себе подобное.
Герман. Швабру к ноге! Успокойся, все кончено.
Сильвин. А где же деньги, которые ты собирался отмывать?
Герман. Дубина, это же просто так говорят. Для начала я уничтожил бумаги, которые проливают свет на происхождение моих капиталов. Скоро мне изготовят новые документы — и все: деньги — аля-улю — отмыты!
Сильвин. Понятно. Но… ты же здесь все испортил. Как мы теперь будем мыться?
Герман. Чепуха, мы все равно отсюда съезжаем.
Сильвин. М-м?
На следующий день, около полудня Сильвин, мучаясь в тоске из-за отсутствия Мармеладки, которую первый раз за все время пребывания в Сильфоне отпустили на две недели домой, прирос к зеркалу и сверлил взглядом свой глаз, тщетно пытаясь в нем, по аналогии с глазами других людей, увидеть свое будущее. Тут заглянул озабоченный Герман, как обычно под допингом, и приказал собираться.
Герман. Мы переселяемся.
Сильвин. Переселяемся? Куда? Зачем?
Герман. Я же тебя предупреждал. Быстро собирайся!
Сильвин. А как же книги?
Герман. Книги твои никуда не денутся, их привезут следом.
Сильвин. А мебель?
Герман. На что мне сдалась эта рухлядь? Забудь про нее! Бери самое необходимое, без чего не сможешь обойтись, и выметайся! Пять минут тебе хватит?
Сильвин машинально кивнул, растерянно огляделся, не зная, за что хвататься в первую очередь. В голове, наводя чудовищную неразбериху в мыслях, танцевали тарантеллу оголтелые черти. Однако уже через три минуты, приученный к казарменной дисциплине, он сиротливо стоял посреди комнаты с чудаковатым чемоданчиком в руке. В нем поместился весь его скарб, все нажитое за прошедшие годы, весь его путь от недоношенного детеныша, однажды появившегося на свет, до сегодняшнего хрестоматийного упыря, включая пижаму с мальчиками-пастухами, пачку старых фотографий, медный крестик, седой локон, завернутый в бумажку, музыкальную шкатулку с документами и, конечно, коллекцию зубных щеток (к ней недавно прибавился еще один беспрецедентный экспонат — белая зубная щеточка, похищенная у Мармеладки).
И в это упоительно грустное мгновение, когда что-то очень большое, как сама жизнь, подытоживалось, когда нужно было шагнуть за дверь и сублимироваться в неизвестность, в открытое всем ветрам пространство свирепой цивилизации, пожирающей под пиво бифштексы из странников, то есть умереть и возродиться в новом измерении и в новом обличье, он совершил прощальный хадж к самым истокам своего бытия и посетил давно заброшенную усыпальницу своих наивных Надежд и светлых Устремлений. Вдохновленный торжественной печалью момента, он взволнованно пробормотал скупые, но искренние оправдания, а потом мысленно возложил скромный, но искусно сплетеный венок на тяжелую могильную плиту, придавившую захоронение. Она была задрапирована буквенным орнаментом: Здесь покоятся Мечты идальго Сильвина из славного города Сильфона.
Потом он поднял голову и простился с потолком, где продолжала жить своей доподлинной жизнью великая и благородная цивилизация, управляемая странниками Он заявил в прямом эфире о своей отставке, он добровольно сложил с себя все полномочия, он пожелал всем гражданам потолка полных конфетниц, розовых облаков и, главное, солнечного достоинства. Не давая электорату опомниться — а он не выносил долгих мучительных расставаний, — он покинул правительственную резиденцию через черный ход, немой тенью пересек хозяйственный двор, отпер своим ключом заднюю калитку и скрылся навсегда в безликой улочке.
Герман истерично поторопил из коридора.
Горячая струя хлынула по ноге Сильвина, образуя на полу благоухающую лужицу. Он знал, что может легко это прекратить, но не стал себя сдерживать.
Всё. Пора. Прощай, мой мрачный склеп, я благодарен тебе за всё, даже за тот день, который изменил всю мою жизнь!
На улице Сильвин потерянно обернулся. Герман снисходительно подтолкнул его к открытой двери автомобиля, пригнув ему голову, засунул его на заднее сиденье.
Чукчи, чавкая, ели у костра строганину, мушкетеры, громыхая экипировкой, сменяли у Лувра караул, хасиды в пейсах самозабвенно молились у Стены Плача, а истощенные йоги сидели в позе лотоса с остановленными сердцами. Семафор вспыхнул зеленым, Дон-Кихот с эспаньолкой опустил забрало и направил копье на ветряную мельницу, запищал мерзкий тама-гочи, требуя ночной горшок. Побежали субтитры на эсперанто.
Запись 6
Это был старинный особняк в центре Силь-фона, в прошлом — особой ценности памятник старины, где располагался музей историко-культурного наследия города, а сегодня — кичливо и прагматично отреставрированная частная собственность, охраняемая не хуже посольства наркозависимой республики Сан-Фернандо-дель-Валье-де-Ката-Марка, которое располагалось по соседству. Каким образом Герману удалось его присвоить, так и осталось для всех загадкой.
Сильвина водворили во флигель, неуклюже прилепленный к основному зданию. Внутри флигеля все было лубочно простенько, хирургически чисто и бело; наглухо залитые витой решеткой оконца с новыми стеклопакетами обнаруживали совсем не городской вид на кукольный парк с еще тающими снегами и вздрагивающими от порывов ветра мокрыми деревьями. Этот парк-сад был частью приобретения Германа; он окружал здание и, в свою очередь, был окружен литой свежевыкрашенной оградой в два человеческих роста, за которой кипела жизнь густонаселенного городского центра.
Во флигеле было все предусмотрено для удобства его обитателя, даже собственная кухонька; но больше всего Сильвина поразила просторная ванная комната и сама ванная — маленький бассейн, где поместилось бы не меньше пяти откормленных Сильвинов и еще осталось бы место для нескольких изнеженных Мармеладок.
Внутри флигеля было две двери: одна вела на улицу, другая — внутренняя — в основное здание. Только Сильвин немного обнюхался и разложил вещи, как сразу же попробовал выйти наружу, чтобы осмотреться, но убедился, что двери заблокированы и он находится в своеобразном заточении. Чуть позже ему разъяснили, что сначала требуется при помощи переговорного устройства связаться с неким дежурным охранником — сообщить о намерении покинуть флигель. Тот, в свою очередь, попросит разрешения у Германа или у одного из его помощников, а затем приведет в действие электронный замок нужной двери. Уже на третий день эрудированный Сильвин наловчился вставлять между дверью и дверной коробкой в месте сочленения запорного механизма сложенный вчетверо тетрадный лист — замок вроде бы защелкивался, но дверь оставалась незапертой.
На третью ночь, пересилив страх, Сильвин, не снимая своих огромных тапочек — двух дружелюбных плюшевых поросят, подаренных Мармеладкой, — тайно проник через внутренние двери в основное здание и отправился по нему путешествовать.
В доме было безмятежно, призрачно струилась синяя коридорная подсветка, воздух напоминал вату и имел облепиховый привкус. Под осторожными шагами безмолвствовала свежая паркетная доска, раскаленные батареи обдавали тугим жаром, снаружи ритмично барабанил по окнам одичавший дождь.
Везде пахло Германом и его вассалами, но Сильвин со своим могиканским чутьем легко различал, где есть люди, и старался обходить опасные места. Впрочем, в доме все спали, и однажды он осмелился пройти мимо дремлющего на стуле охранника, правда, едва не вскрикнул, когда тот во сне уронил с колена руку.
Одни двери оказались запертыми, за другими открывались широкие помещения: парадные холлы, гостиные, спальни, переговорные комнаты, тренажерные залы, кухни. Причудливой формы бассейн со светящейся водой накрывала монументальная роспись на сводчатом потолке: райские сады тянутся плодовыми кронами к облачкам, из-за которых игриво выглядывают ангелы. На втором этаже Сильвина поразил грандиозный кабинет с креслом-троном во главе длинного стола и картиной во всю стену, на которой изображен Герман на боевом коне в военном, обмундировании начала XIX века, посылающий в сражение полки. Сильвин узнал этот сюжет — на оригинале кисти известного живописца был изображен сам Наполеон.
Во всех интерьерах чувствовалась попытка архитектора, который перестраивал здание, сохранить индивидуальность особняка. Но ему, очевидно, не удалось преодолеть варварское отношение к истории варяга, завладевшего памятником старины. Стилевая вакханалия размашисто разгуливала по помещениям — где внедрялась отдельными плевками, где рубила сплеча, не оставляя живого места. Это был восторженный гимн солдафонству, безвкусице и параноидальному нарциссизму.
Уже закончив осмотр и повернув назад, Сильвин заметил неприметную дверь, из-под которой подтанцовывал слабый свет. Что-то ему подсказывало: пора удалиться к себе во флигель, ведь он удовлетворил свое любопытство, но неведомая сила заставила приоткрыть дверь и на цыпочках войти. Сильвин оказался в небольшом техническом помещении, где несколько мониторов, помигивая, транслировали неразборчивое изображение. На одних экранах картинка неспешно двигалась, скользя за поворотом видеокамеры, потом сменялась на другую (ажурные въездные ворота, копьевидная кромка забора, дымка парной ночи и намокшие заросли кустов), на других неподвижно стояла, передавая тусклую обстановку задраенных комнат. Посреди помещения с мониторами скучало вращающееся пластмассовое кресло, а на офисном столе лежала зачитанная спортивная газета с кофейным кружком из-под чашки.
Сильвин пугливо оглянулся, он ясно почувствовал — где-то рядом находится бодрствующий человек. Впрочем, полагая, что у него есть немного времени, он шагнул вперед и сунул нос в мониторы. Сначала ничего необычного он не заметил — он уже понял, что резиденция Германа охраняется, как секретный военный объект, для которого система видеонаблюдения — самое обычное дело. Но тут он заметил экран, поделенный разными изображениями на четыре части, и вдруг узнал свое новое жилище: вот мягкое кресло, на котором он полюбил сидеть, поджав ноги, вот кровать, окна и двери; а вот тусклое изображение очерчивает ванную комнату, где он по нескольку раз в день отдает дань своим гигиеническим и естественным потребностям. Сильвин испытал гигантский стыд, представив, что некие наблюдатели, пьющие кофе и читающие спортивные газеты, видели все, и не только как он раздевается, справляет нужду или разглядывает собственные фекалии, прежде чем их смыть (что, впрочем, тоже довольно неприятно), но и то, в чем ему сложно признаться даже самому себе — некоем гадком пристрастии, появившемся вскоре после того, как он познал любовь с Мармеладкой. И Сильвин, холодея, представил, как один из крестоносцев Германа — игольчатая стрижка, неохватная шея, бронзовый лоб — поднимает илистые глаза от газеты, замечает отвратительного в своей наготе Сильвина под душем, конвульсивно дергающего рукой, и гнусно скалится, радуясь, что застал своего подопечного за столь мерзким занятием.
За стеной, опорожняясь, заурчал сливной бачок. Только сейчас Сильвин заметил дверь туалета и в ту же секунду вылетел вон, едва не свалив кресло.
Этой ночью Сильвин долго ворочался в кровати, не в силах уснуть, а когда уснул, вдруг очутился голый, волосатый, на четвереньках в клетке, установленной на самом видном месте в городском зоопарке. Дети, не замечая его тоскливых глаз, просовывали ему между прутьями конфеты и недоеденные булочки, а он, вместо благодарности, забился в угол и время от времени скалился, отгоняя от клетки самых назойливых ребятишек. Он думал о далеких полях и лесах, наполненных запахом родины и свободы, которые он никогда не видел, но из которых он, несомненно, был родом.
Запись 7
«БуреВестник», «Волшебник Изумрудного города»
Продолжая серию публикаций о преступных кланах, промышляющих на территории нашего города, не могу вновь не упомянуть о группировке бывших военных-спецназовцев, которую возглавляет небезызвестный отставной офицер. (Во избежание судебных издержек ведь бюджет нашей газеты несравним с официальными и, тем более, теневыми оборотами новоиспеченного мафиози — пока не буду упоминать его настоящего имени). Действуя в лучших традициях «Коза ностра», то есть под прикрытием многочисленных «юридических лиц» и, естественно, не без поддержки высокопоставленных чиновников, вышеупомянутый Офицер (будем пока именовать его так) за короткое время добился поразительного успеха. Фортуна, которая вдохновенно аккомпанирует всем его начинаниям, словно обкурилась некачественной дурью. Ведь заурядная личность Офицера — а по нашим данным, он обладает весьма низким уровнем интеллекта и к тому же страдает алкоголизмом — никак не вяжется с его ошеломляющими финансовыми достижениями.
Каким образом он это делает? В условиях жесточайшей экономической конкуренции и в плотном окружении давно мечтающих расправиться с ним преступных тяжеловесов? Такое ощущение, что на него работает, по меньшей мере, какой-то влиятельный чародей. А может, он сам чернокнижник? Но поскольку время волшебников, волшебных палочек, всяческого колдовства, увы, давно миновало, нам не остается ничего другого, как сделать одно здравое предположение. Поразительное несоответствие между положением Офицера и его личностными способностями говорит только об одном: многоуважаемый делец — всего лишь чей-то наемный легионер. Наступит время и мы узнаем, кто за ним стоит, какие властители мира сего. Однако, боюсь, это открытие привнесет в наши умы еще большую смуту!..
Сантьяго Грин-Грим
Вскоре у Сильвина появилась новая привычка: рыдать по ночам. С утра до вечера, позируя перед скрытыми видеокамерами, о существовании которых он теперь знал, и радуясь, что его теперь невозможно подловить на чем-то сугубо личном, он в то же время больше всего на свете опасался того, что они раскусят его, и поэтому каждую секунду добросовестно пытался придать своему поведению безмятежную естественность, свойственную ничего не подозревающему человеку. Чем больше он об этом думал, контролируя каждый свой вздох, тем хуже у него это получалось. Он разыгрывал перед бдительными глазками, спрятанными в стенах, репризы, сценки и целые спектакли, и оставался доволен собой, полагая, что ловко дурачит невидимых наблюдателей, но не замечал, что его ноги при ходьбе напоминают карнавальные ходули, а руки машут несообразно шагу, что переодевается он с таким целомудренным стеснением, будто делает это перед зрительным залом, что сидит нелепой закорючкой, точно скованный пудовыми цепями, а ест словно на официальном приеме у мэра Сильфона.
Чем дольше это продолжалось, тем хуже становилось состояние Сильвина. Однажды он улыбнулся зеркалу, но в ответ, вместо привычной моськи, увидел незнакомую отвратительную гримасу — гуляш из самых противоречивых чувств, которые посещают лицо человека. Это его сильно напугало. Весь следующий день он никак не мог понять, куда ему деть руки, которые вдруг стали лишними и нелепо болтались сами по себе, иногда выделывая бессмысленные кульбиты. Спустя неделю, выйдя в парк, он вдруг забыл, как дышать, и едва не задохнулся…
И вот по происшествии десятка дней, когда после очередного тяжелого представления, длившегося целый день, он выключил свет и доковылял до постели — негнущийся, измельченный, почти утративший физическую связь с материальным миром, и накрылся с головой одеялом, вдруг слезы засочились из глаз. Следующей ночью все повторилось, однако когда Сильвин вспомнил о Мармеладке, к слезам присоединились рыдания, которые пришлось приглушить подушкой, ибо не было уверенности, что во флигеле нет микрофонов. Вскоре он заметил, что это его необычайно успокаивает и расслабляет, и стал поощрять свою новую привычку.
Как-то раз он уловил в своих рыданиях некий незатейливый, но интригующий мотив, который почему-то перекликался с мелодией из его простенькой музыкальной шкатулки, где он хранил документы. Он напевал его носом весь следующий день, а потом подобрал к мелодии слез слова, строчки и целые четверостишья, так что получилась песенка — неказистая, но трогательная. Ее он часто мурлыкал под аккомпанемент музыкальной шкатулки.
Песня Сильвина
- Милый мой Сильвин, как дорог ты мне!
- Один ты такой в огромной стране.
- Что мысли печальны? Что слезы во сне?
- Что сердце болит? Что грустишь в стороне?
- Милый, мой Сильвин, Сильвин, Сильвин!
- Милый мой Сильвин, динь, динь, динь, динь!
- Кто ты, мой Сильвин? Скажи без обмана!
- Волшебник из голубого дурмана?
- Монстр, заброшенный ураганом,
- Странник, без имени и талисмана?
- Милый, мой Сильвин, Сильвин, Сильвин!
- Милый мой Сильвин, динь, динь, динь, динь!
Каждый день Сильвина приводили на несколько часов в тот самый кабинет, где на панорамной картине вместо Наполеона посылал в бой Старую Гвардию Герман. Хозяин особняка показывал Сильвину фотографии, зачастую сделанные мобильным телефоном, и видео, иногда снятое скрытой камерой, и заставлял подробно рассказывать о каждом запечатленном человеке. Кроме новых лиц, постоянно появляющихся в поле зрения Германа, он не оставлял вниманием и прежних персонажей: давних криминальных и деловых партнеров, городских чиновников, друзей армейской закваски, которых, к слову сказать, постепенно принижал и отдалял. Впрочем, каждый человек, который по той или иной причине оказывался на территории старого особняка, подвергался самому тщательному анализу и классификации, будь то танцовщицы-стриптизерши и проститутки, обслуживающие очередную сходку-банкет, охранники, которых теперь развелось не менее взвода, многочисленная прислуга, понимающая не больше дюжины слов на языке Сильвина и Германа, и даже бригадир садовников — профессор-ботаник с милой придуринкой, который был без ума от Сильвина, потому что тот часами мог слушать, не перебивая, о декоративных достоинствах сирени и чубушника.
Чем серьезнее Герман богател, тем больше всех и вся опасался. Иной раз хватало ничтожного подозрения, чтобы человек бесследно исчезал. Сильвин, зная это и жалея людей, особенно чистых, невинных, с хрустальными душами, со временем стал скрывать от Германа несущественную информацию, и тем, возможно, спас от преследования не один десяток смертных.
Благодаря Сильвину Герман стал настолько вездесущ, настолько довлел над городом, до такой степени поставил в зависимость от себя и своих устремлений каждого мало-мальски значимого человека, что вскоре в представлении Сильвина весь Сильфон до последнего дачного домика за городом превратился в декоративный аквариум, набитый всякими пресноводными, а Герман — в большого сытого белого человека, владельца и содержателя этого аквариума. Сидя в своем старинном особняке, за высокой охраняемой оградой, маленькой и единственной территорией свободного мира, окруженный со всех сторон городом-аквариумом, Герман кормил или заставлял голодать обитателей застеколья, подавал кислород или перекрывал его, стравливал или рассаживал драчунов по баночкам, казнил и миловал, как ему заблагорассудится. Он был их гуру, пастырем, кормчим, единственным кормильцем. В любую минуту он мог выловить сачком больную или не понравившуюся рыбку и спустить ее в унитаз.
Как ни странно, никто не роптал. К подобному положению вещей все обитатели аквариума; гупяшки, неонки, сомики, горделивые черные барбусы, расфуфыренные золотые рыбки, изнеженные бриллиантовые мэнхаузии и даже испытанные бойцы — рубиновые меченосцы, не говоря уже о пираньях, — быстро привыкли, будто никогда и не знали свободы в сытной теплой заводи. Одни в ожидании пиршества толклись у кормушки, выдирая из боков и хвостов конкурентов целые клоки, и им доставалось почти все. Другие плавали у поверхности, привлекая внимание хозяина пестротой вуалевых хвостов, и на них иногда обращали благосклонное внимание. Третьи, уже ни на что не надеясь, лишь выживали, и их было большинство; сглатывая вместе с дозированным воздухом ненависть и страх, они прятались в водорослях и многочисленных гротах и питались лишь теми размокшими безвкусными объедками, которые, оставаясь после пиршества приближенных, оседали на дно.
Герман, общаясь с Сильвином, по-прежнему прятал глаза за черными очками. Впрочем, однажды ему это надоело: он швырнул очки на пол и раздавил их каблуком. Он рассудил, что Сильвин и так все знает, или догадывается, так что скрывать, собственно, нечего. С тех пор Сильвин знал все и о Германе и об опухоли в его голове.
Теперь Сильвин мог наблюдать, как с каждым новым злодеянием опухоль Германа зримо увеличивалась, поедая еще не пораженные участки мозга, постепенно превращалась в гигантское чрево — источник абсолютного зла. Сильвин с ужасом наблюдал, как эта опухоль пульсирует в голове Германа, словно второе сердце, испускает на десятки метров вокруг трупную вонь и коричневые энергетические круги. Это было презрение ко всему человеческому, разнузданная жестокость, патологическая страсть к наживе, жажда неоспоримой власти. И еще извращенная садистская похоть. Самое великое зло — это господство страсти, когда душа дичает от вожделений.
В отличие от Сильвина, другие люди не видели и не могли видеть того, что происходит в голове Германа, тем более не чувствовали этого гнилостного запаха. Но, находясь поблизости, они на подсознательном уровне улавливали тугую струю, бьющую в глаза, в нос и в грудь, и испытывали безотчетный страх и отчаяние. А иногда их охватывал безраздельный ужас.
Сильвин уже было решился рассказать Герману об опухоли, но потом испугался и малодушно промолчал.
Однажды Герман в очередной раз убил, вернее, поручил наемникам расправиться с инспектором по охране памятников старины, который в поисках правды о сделке с особняком зашел слишком далеко. Инспектора сожгли заживо в мусорном баке, а на следующий день опухоль Германа поглотила остатки разума в его голове, вздулась гигантским яйцом так, что вплотную приблизилась к внутренним стенкам черепной коробки. И в его голове вспыхнул холодный огонь, окатывая все вокруг липкими волнами холодного жара. Этот огонь горел не сам по себе, его подпитывала извне какая-то мистическая сила, с которой он был незримо, но накрепко связан. Сильвин понял: Герман, каким он его знал, навсегда исчез, он стал рабом холодного огня, монстром. Зло окончательно вытеснило Добро.
С тех пор Сильвин перестал смотреть в глаза Герману.
Запись 8
Сроки возвращения Мармеладки давно истекли. Герман по этому поводу, выпучив красные белки, беспрестанно срывался: Я из-под земли ее достану, такую-растакую! — но все понимали, что мятежная Мармеладка не вернется — сбежала и правильно сделала, тем более после того, как ее подвергли изощренным пыткам, — и что какой бы Герман ни был всемогущий, ему не подвластны такие огромные расстояния и, главное, государственные границы.
Время, как бы ни хотелось, не останавливалось ни на секунду, минул месяц. О Мармеладке если кто-то что-то и знал, то лишь разгульный ветер. По ночам он нашептывал в ухо Сильвина: Я Твой Любовник, а Ты моя Любовница… Думаю о Тебе, поскольку прочее — суета сует…, а еще временами доносил едва уловимый мармеладный запах.
Думая о Мармеладке, Сильвин испытывал двойственное чувство. С одной стороны, он мысленно умолял ее остаться на родине, не возвращаться в этот ад, который окончательно раздавит и уничтожит ее, и изо всех сил напрягал мозг, надеясь при помощи телепатии донести до нее сквозь географические широты свои думы. Но, с другой, он так тосковал в одиночестве и долгая разлука так усилила его страсть, что он бредил лишь одной мимолетной встречей, мечтал пережить еще одно, пусть последнее мгновение светлого истинного счастья, и сразу же умереть, тем более, что смерть с некоторых пор его не страшила. И он готов был, не раздумывая, заключить надлежащее соглашение со Старухой, если бы та не была так занята судьбами жителей Сильфона и снизошла бы до подобной скудной сделки.
Итак, великодушный Сильвин разумом не хотел, чтобы Мармеладка объявилась, гуманно понимая, что беспощадный Сильфон ее больше не отпустит — город давно ее дактилоскопировал, она, если хотите, давно уже была его генетической частью. Но гусляр Сильвин, влюбленный до обморока в единственную в своей жизни женщину, пусть и падшую, естественными чувствами жаждал ее возвращения так жарко, дерзко и изощренно, что эти эмоции, в отличие от сознательных желаний, сублимировались в мощные эфирные послания, которым не было преград. И Мармеладка их услышала…
Но сначала Сильвин совершил очередной промах, который едва не закончился трагедией. Прождав, по его мнению, достаточно времени, он задумал побег. Но не для того, чтобы самому вырваться из лап Германа, а с твердой целью разыскать Мармеладку, пусть даже на ее поиски понадобятся годы. Он еще не знал, как обманет охранников, мониторы, закрытые двери, закованные в решетки окна и высокие заборы, но преисполнился уверенности, что обязательно это сделает. Вскоре, гуляя в саду в компании профессора-садовода и фантазируя о самых немыслимых способах побега (воздушном шаре, телепортации и прочей свойственной его раздвоенной личности и патологическому воображению чепухе), Сильвин неожиданно заметил, что расстояние между железными прутьями забора в одном месте чуть больше, чем везде. Он весь ушел в свои мысли, так что даже увлекшийся профессор в недоумении прервал свой скрупулезный рассказ о растительном мире Океании; а на следующий день Сильвин явился к забору один, и подробно рассмотрел вс. Щель была довольно узкой — вот бы стать мальчишкой, но он рассудил, что у него нет другого выхода, и что, если немного похудеть — десять против одного, что он сможет в нее пролезть. Сильвин не ел четыре дня. Четыре дня он изображал перед видеокамерами обжору, которому, что ни положить, хоть тараканье жаркое, все окажется во всеядном желудке. Голод требовал своего, муки были безграничными, но Сильвин со стойкостью мазохиста с хрустом глодал перед невидимыми объективами куриные ножки и потом незаметно выплевывал густо сдобренную похотливой слюной кашицу в свой бывалый носовой платок. Еда оказывалась в унитазе, Сильвин таял на глазах, а скучающие наблюдатели в секретной комнате с мониторами ничего не замечали, а если что-то странное и бросалось им в глаза — лишь криво ухмылялись и крутили у виска.
Однажды ночью Сильвин придал одеялу на кровати форму спящего под ним человека, вытянул из шкафа свой чудной чемоданчик, который давно был собран, и выбрался на улицу. У забора он в последний раз оглянулся на особняк, ощутил в сердце тоску и чувство детского стыда перед Германом, который, что ни говори, кормил его и заботился о нем, хотя давно уже мог выкинуть на помойку, просунул голову между прутьями забора, вспомнил, как раньше говорили: Если голова проходит, то и все тело пройдет, — и попытался пролезть. Довольно быстро он понял, что предположил неверно — тело намертво застряло в коварном заборе, и затем, сколько попыток он ни предпринимал — тщетно.
Истекающий потом, заплаканный, ободранный, страдающий от невыносимой боли и буйного страха, Сильвин проторчал между прутьями до самого утра, ощущая себя то исковерканной бабочкой, наколотой на иглу, то чернокнижником, попавшим в лапы инквизиции, желая лишь одного — немедленно умереть, а когда рассвело, сам выпал назад из железных прутьев. Ковыляя и волоча за собой чемодан, он поспешил вернуться во флигель.
Ему повезло — никто ничего не заметил.
Герман рассчитал правильно: она не смогла бросить Сильвина. То ли из-за бедствий, которые ей довелось пережить, у нее замкнуло в голове, то ли подействовала гравитация сердец, которую, согласитесь, не каждому удается вот так вот запросто, одним плевком преодолеть, но однажды она просто выросла у ворот особняка, посреди простуженной слякоти и подозрительного безветрия, под сломанным цветастым зонтиком, в хлипком пальто, тонких колготках и несуразных кроссовках, а через минуту ее уже вталкивали в кабинет Германа, который отнесся к ее появлению, вопреки непристойным предположениям его громил, совершенно индифферентно, даже с некоторой приятельской отдушинкой…
Мармеладка застала Сильвина колдующим над зубными щетками. В сотый раз за последние дни он, то бормоча что-то себе под нос, то постанывая, то напевая: Милый мой Сильвин! Как, дорог ты мне… — трепетно перебирал, словно четки, свою бесценную коллекцию, вновь и вновь вспоминая всю свою жизнь, от первых сознательных поступков до самого печального дня — расставания с Мармеладкой. Для него это были вовсе не пластмассовые изделия разного цвета и качества для личной гигиены, как простоватой девушке показалось со стороны, то были осколки разбитого сердца Сильвина, политые его дремучими слезами. И над ними он истово творил молитву.
Когда изможденную азиатку привели в комнату и захлопнули за ней дверь, Сильвин еще с минуту сидел неподвижно, видимо, не доверяя своему единственному глазу, который мог увидеть не то, что есть, а то, что хочет увидеть, потом ковырнул в носу, вытащил козявку и съел ее.
Мармеладка, все еще трясущаяся от холода, вдруг навзрыд закашлялась, потом настойчиво высморкалась, прочистив самые дальние пазухи носа, тут же улыбнулась, скинула пальто на пол, шагнула к Сильвину, хлопнула несколько раз своими пушистыми ресницами, еще мокрыми после улицы, и безо всяких душещипательных церемоний чмокнула его в пунцовую щеку, будто и не было всех этих месяцев ядовитой разлуки и горчичной неизвестности. Мармеладный запах накатил, голова закружилась, внизу живота задрожало, а девушка тем временем поспешила в ванную комнату и сразу же оттуда раздался ее звонкий голос: Зараза! Знала бы, какая тут ванная — давно бы вернулась! О, боже, какой кайф!
Спустя минуту Сильвин заметил, что дверь, за которой скрылась Мармеладка, осталась незапертой. На ватных ногах он шагнул к ней и настоятельно поскребся — дверь распахнулась. Сильвин украдкой сглотнул набежавшее возбуждение.
Обнаженная Мармеладка, окончательно оттаявшая, откровенно наслаждалась под парными потоками воды. Струи щедро омывали ее чуть опавшую грудь, ее разнеженный животик, так боящийся (по воспоминаниям) щекотки, лакомые ягодицы со складочками внизу и крепкие с бесцветным пушком ноги. С ее кофейной кожи, как и в старые перламутровые времена, можно было слизывать апельсиновый мед.
Мармеладка заметила Сильвина и лаконичным жестом позволила ему не церемониться. Тот расправил крылья и немедля впорхнул, сел рядом на жердочку, нахохлившийся, бестолковый, и суетливо зачирикал, привлекая к себе внимание. Непосредственная близость любимой самочки взволновала его необычайно.
Он подался вперед и жадно потянул клювом. Знакомый мармеладный аромат сначала лишь почудился, но потом, когда он старательно отшелушил все сторонние запахи, ворвался в его мозг кипучим благоуханием и навел там беспрецедентное опустошение. Сильвин опьянел.
Потом была намыленная мочалка и десятки самых счастливых в жизни прикосновений…
Только когда Мармеладка выключила воду, Сильвин не сдержал любопытства и незаметно глянул в ее глаза. Он не успел толком чего-либо понять, но суть уловил, и этого оказалось более чем достаточно. Ее голова плавилась от адской боли, боли потери самого близкого существа на свете. Это был умерший ребенок, ее собственный ребенок, о смерти которого она узнала лишь спустя два месяца после несчастья. Она была абсолютно сломлена этой гноящейся болью, вдобавок усиленной чувством собственной вины и непосильными воспоминаниями о безрассудных скитаниях, полных всяких мужчин, которые постоянно овладевали ею, по соласию и без. Так что теперь она была безвольным пудингом, зомби, растением; что-то в трагическом забытьи делала, обслуживая ненавистный, почти никогда ей не принадлежавший организм, но не видела в этом никакого смысла. Сейчас ей было абсолютно все равно, что с ней станется; пожалуй, больше всего на свете она хотела просто умереть.
Сильвин расстроился бы окончательно и бесповоротно, если б не уцепился в последний момент за одно незначительное, но существенное для него обстоятельство. Сквозь всю эту вакханалию погибающего мозга, сквозь необъятные глубины безнадежно инфицированных файлов памяти пробивалась слабым, но напористым светом тонкая нить далекого сияния — теплая и добрая память о нем, о Сильвине. Только этот слабый огонек пока удерживал ее в фарватере здравого смысла и мог при удачном стечении обстоятельств вернуть к жизни.
Мармеладка. Милый, это твое полотенце?
Сильвин. Полотенце? Бери.
Мармеладка. Ты меня еще любишь?
Сильвин. В сто крат сильнее, чем прежде!
Мармеладка. В сто? Получается, что раньше ты меня почти не любил?
Сильвин. С тех пор, как я тебя впервые увидел, истина для меня заключается только в одном: есть только ты!
Мармеладка. Песня Ветра? Знаешь, а ведь я помню ее наизусть. Сколько раз я шептала эти строки, когда мне было особенно тяжело: Я прощаю Тебе Твои грехи, а сам безгрешен. Покорно и счастливо дарю Тебе свою Любовь…
Не в силах сдержаться, они неуклюже поцеловались. В то же мгновение между их губами болезненно щелкнул разряд статического электричества, и оба неприятно вздрогнули. Это уже случалось, поэтому перед поцелуем Мармеладка всегда брала Сильвина за руку — заземлялась. Но сейчас, после долгого перерыва, они обо всем забыли и поплатились.
Сильвин. Почему ты вернулась?
Мармеладка. Ты не рад меня видеть?
Сильвин. Что ты? Конечно, рад! Но вряд ли тебе следовало это делать. Ты добровольно вернулась в ад, из которого тебя никогда не отпустят. Ты станешь вечной рабыней Германа!
Мармеладка. Рабыней? Что ж, я была ею всю жизнь. Каждую минуту своей жизни я кому-то принадлежала. То отцу который растил меня только с одной целью: выгодно продать в Эмираты, в гарем. То покойному мужу который заплатил за меня огромный, с его точки зрения, калым, заставлял работать круглые сутки, а еще подкладывал тем, от кого зависел. То Герману… Я сначала не хотела возвращаться. Но когда вернулась в кишлак… Твой дар еще при тебе? Тогда ты уже, наверное, знаешь про моего ребенка. Там все напоминало о нем. А люди…. Откуда-то они прознали, чем я занималась. Они тыкали в меня пальцем, обзывали грязной шлюхой, плевали мне вслед. Несколько раз меня брали силой…
Сильвин вновь заглянул в скорбно заблестевшие глаза Мармеладки и сразу увидел мерзкую сцену: двое молодых мужчин азиатской внешности волокут Мармеладку в овраг и долго изгаляются над нею. Она не сопротивляется, даже помогает, чтобы избежать лишней боли и повреждений, думает лишь об одном: скорее бы все закончилось.
Лицо одного из джигитов Сильвину показалось знакомым. Боже праведный! Да, ведь это тот самый смуглый парень, который катал Мармеладку в ее далеком молочном детстве на смешном ослике, а потом, лет через семь, пылко тискал в яблоневом саду. Первая любовь, с которой ее когда-то разлучили отвратительные местные обычаи и тупые обстоятельства…
Мармеладка. Все это время я вспоминала о тебе. Жалела тебя и проклинала себя. Кто без меня тебя согреет, утешит, наградит маленькой радостью — возможно, единственной в твоей нелепой жизни. Ведь без меня ты умрешь, думала я, Герман — настоящий иуда, он расправится с тобой из-за того, что я не вернулась. А еще по ночам мне вдруг стало чудиться, что ты разговариваешь со мной. Странно, но это было так явственно, что я несколько раз вставала и включала свет, чтобы убедиться, что нахожусь в комнате одна. В общем, я решила вернуться…
Запись 9
Герман упустил из виду одно бесконечно важное обстоятельство: столичным, которые благодаря предательству Капитана и Любимчика, завладели тетрадью Сильвина, теперь была известна тайна сумасшедшего успеха бывшего лейтенанта-десантника. Может быть из-за пьянства, которому Герман, вроде как завязавший, вдруг стал поклоняться пуще прежнего и в храме которого в компании с соратниками готов был проводить круглые сутки, совершая беспрецедентные молитвенные оргии, или из-за нахлынувшей на него золотым водопадом славы — яда, который он принимал слишком большими дозами, но наш мизантроп окончательно возомнил себя неприступной вершиной Эвереста, стал абсурден в требованиях к окружающим, небрежен в делах и невнимателен, в том числе и к безопасности.
Вскоре на территории особняка появились улыбчивые и энергичные рабочие в форменных комбинезонах водопроводной компании, с ними прибыло множество техники и замысловатых агрегатов. Всего за полдня на месте палисадника, прямо напротив решетчатых окон флигеля, они расчистили плацдарм, расковыряли при помощи экскаватора и лопат глубокий котлован, а затем принялись нашпиговывать его новыми водопроводными трубами. Трудились на загляденье, почти не отдыхали. К ночи все стихло, но, только в жилище Сильвина сквозь оконца настырно втиснулось и бесстыдно ввалилось едкое весеннее солнце, обнажая идиллию двух безмятежных тел, как со двора вновь послышалась веселая перебранка рабочих водопроводной компании, а затем грохот механизмов.
На время работ Сильвину запретили покидать флигель, однако его любопытство, помноженное на полное отсутствие новых впечатлений, было столь велико, что он сумел оторваться от своей молодой наложницы, которая к тому времени и сама была уже изрядно утомлена его необъятным вниманием, и провел целый день у окна, жадно наблюдая за импровизированной строительной площадкой и мурлыча под нос: Милый мой Сильвин, как дорог ты мне!
Сначала ему все было понятно: этих молодцов в зеленых комбинезонах Герман нанял заменить старый водопроводный узел на новый; на поверхности росла гора крошившихся в руках рабочих ветхих останков прежнего водопровода, который, судя повсему, упрятали в землю задолго до рождения Сильвина. Но после новых труб подрядчики взялись запихивать в землю какие-то странные бетонные блоки, много блоков, и Сильвин сгрыз несколькими оставшимися во рту зубами целый карандаш, гадая, для чего они это делают и что все это значит.
Вот бы заглянуть в глаза этому дотошному начальнику водопроводчиков — мистеру Colgate, как прозвал его Сильвин за удивительно белозубую, самую обаятельную в мире улыбку. Сильвин при помощи очков разглядел его лицо с правильными чертами, почти аристократическое, слишком умное и холеное для какого-то прораба, но до глаз мистера Colgate было не дотянуться — мешало мутное стекло окна, да и было слишком далеко, метров двадцать — расстояние явно недостаточное для того, чтобы сквозь зрачки проникнуть человеку в голову и выудить интересующие детали. Несколько раз они пересекались взглядом, представитель водопроводной компании даже один раз подмигнул Сильвину, но однажды посмотрел на него криво, с презрительной металлической усмешкой. Ночью в полузабытьи Сильвину грезился этот в высшей степени неприятный взгляд, и он долго томился недобрым предчувствием.
Через неделю работы закончились: люди в комбинезонах закопали котлован, оставив на поверхности лишь водопроводный люк, слегка пригладили раскуроченный ландшафт парка и отбыли в неизвестном направлении.
Два дня спустя, перед сном, Сильвин совершал недалеко от флигеля дефиле в обществе слегка озябшей и зевающей Мармеладки. Время от времени, по крайней мере, до тех пор, пока окончательно не стемнело, он зачитывал ей любимые кусочки из своего дневника, который прихватил с собой.
Герман со свитой подался в ночной клуб, так что старинный дом спал, ощетинившись пустыми глазницами черных окон.
Вечер был особенно хорош: шумно дышали теплые ветра, навевая чудесные запахи корвалола и смуты, из земли сочилась тягучая похоть. Сильфон, в центре которого они находились, был, казалось, где-то далеко-далеко, а может быть, его вовсе не существовало, был только этот покрытый глазурью блудный вечер, который распирало от пробуждающихся инстинктов. И лейтмотивом в нем служила отнюдь не Теория относительности, о которой Сильвин периодически думал, то соглашаясь с ней, то вдребезги опровергая, а один сопровождающий его ангел, падший, но всё еще прекрасный, кутающийся в длинный шерстяной шарф.
Неожиданно послышалось отдаленное мяуканье. Сильвин остановился, радуясь поводу передохнуть. Сегодня его левая нога ныла всеми суставами, болела каждой косточкой, да еще и плохо сгибалась, будто окончательно устала ходить и мечтала только об одном — развалиться на части, так что он вынужден был целый день ее подволакивать, и это явственно добавило в его облик особую загнанность — качество, несомненно, достойное настоящего странника.
Сильвин поднял с земли понравившуюся ветку и принялся что-то карябать ею на влажной земле. Сначала это были придурковатые геометрические фигуры, потом рожицы, но вскоре появились явственные холмы, уходящие вдаль, и внятные звезды, которые светили над ними. Как интересно! Что это? — престала зевать Мармеладка. Сильвин и сам удивленно разглядывал нечаянно получившийся рисунок. Я и сам не знаю, — пожал он плечами.
Мяуканье повторилось. Вероятно, это был котенок, который попал в беду — уж больно жалостливым был его писк. Мармеладка показала рукой в сторону, откуда, по ее мнению, раздавались звуки, они сделали несколько шагов и вновь прислушались. Мяуканье было приглушенным, с объемным эффектом, словно доносилось из кастрюли; кошачьи звуки от основания до острия были нашпигованы неподдельным ужасом и щедро приправлены острым отчаянием.
В горле Сильвина заклокотало чувство жалости. Мармеладка видела, что он сейчас расплачется, и поспешила успокоить: Не расстраивайся, мы придем ему на помощь! — и вскоре привела его за руку к водопроводному люку, оставшемуся после мистера Colgate и его удалой команды.
Люк был плотно закрыт и мало того — опечатан при помощи проволоки и оловянного слитка, однако котенок был там, под люком; визгливо-бурлящее мяуканье непрерывно вырывалось сквозь вентиляционные отверстия чугунной крышки.
Несчастный, как он там очутился? Неужели он забрался туда два дня назад, перед тем, как люк был водружен на свое законное место? И с тех пор там находился? Не может быть!
Сильвин с трудом наклонился, отставив ослабевшую ногу в сторону, сорвал печать, поранив о проволоку пальцы, и попробовал сдвинуть люк. Тот оказался тяжелее всего, что он поднимал за всю свою не очень спортивную жизнь.
Котенок что-то услышал, его мяуканье приняло характер почти человеческих рыданий.
Мармеладка чертыхнулась и пришла Сильвину на помощь. Вместе они вынули люк из пазов и чуть сдвинули в сторону; немного отдышавшись, повторили попытку. Вскоре им открылся тускло освещенный потемками технический колодец, на дно которого вела железная лестница. Из колодца потянуло отвратительной закваской разложения.
Мяуканье, преумноженное эхом, теперь казалось таким громким, что его должны были услышать не только охранники Германа, но и все обитатели близлежащего квартала. И действительно, в одном из окон особняка вспыхнул свет и замаячила размашистая фигура с глупой, что-то высматривающей в ночи физиономией. Сильвин и Мармеладка, не сговариваясь, присели на корточки, сравнявшись с кустами, и застыли. Физиономия зевнула и исчезла. Свет погас.
Сильвин мельком взглянул на свои руки — они были залиты кровью и вымазаны какой-то смолистой гадостью. Мармеладка, в свою очередь, сломала нарощенный ноготь, и теперь шепотом бранилась — досталось и горемычному котенку, который продолжал на своем языке молить о спасении.
Сильвин. Я спущусь и достану малыша.
Мармеладка. Милый, тебе вряд ли это удастся. Я сделаю это сама.
Сильвин. Позволь, я еще не так плох, как ты думаешь.
Мармеладка. Но ты же едва ходишь?
Сильвин. Нога? Это пройдет. Уже прошло…
Мармеладка. Если с тобой что-нибудь случиться, Герман меня убьет!
Сильвин. Пусть только попробует!
Так они препирались до тех пор, пока котенок не затих. Тут только Сильвин решил проявить некую твердость — он неожиданно решительным движением отодвинул Мармеладку и полез в колодец. Не успел спустить ноги вниз, как взвизгнул от внезапной боли, подломился, упал на бок, и девушка за руку оттащила его от колодца.
Мармеладка с укоризненно наморщенным лбом посмотрела на своего незадачливого подопечного, подошла к колодцу и вскоре с легкостью и гибкостью совсем еще юной особы скрылась под землей. Сильвин слышал, как быстро она опускалась, переступая с одной железной опоры лестницы на другую.
Вдруг Мармеладка дико взвизгнула. Послышался шум короткой борьбы.
Сильвин почувствовал, что сейчас умрет от страха, но все же неимоверным усилием заставил себя заглянуть в колодец. Сначала ничего, кроме бетонных стен, он не мог разглядеть, но потом его взгляд нащупал нечто странное. На дне были какие-то подвижные формы — не только девушка — кто-то еще, и значительно крупнее! В ту же секунду в его лицо ударил пронзительный луч света. Он защитился руками.
Незнакомец. Эй, ублюдок одноглазый! Твоя девка у нас.
Голос исходил со дна колодца.
Сильвин. Кто вы? Что вы там делаете? Я сейчас закричу!
Незнакомец. Ха, только пикни и получишь отрезанные уши своей красавицы, мама мия!
Хрипловатый голос со дна колодца обладал такой каленой твердостью, что Сильвин ни секунды не сомневался — его обладатель, если что, немедленно исполнит свои угрозы.
Сильвин. Я вас умоляю, не трогайте ее! Я буду слушаться!
Незнакомец. То-то! И не смей отходить, чтобы я тебя видел, мама мия!
Сильвин. Что вы хотите?
Незнакомец. Если хочешь увидеть ее живой, полезай сюда.
Сильвин. Я не могу — у меня болит нога.
Незнакомец. Если ты ее любишь — справишься. Давай, не тяни, мама мия!
Сильвин колебался. Ему было так дурно, что он в любое мгновение мог лишиться сознания.
Незнакомец. Не бойся, мы, как это?… не причиним тебе зла. Все это для твоей же пользы. Сильвин. Да, я сейчас…
Исступленное желание исчезнуть полностью овладело им, и он немедленно убежал бы, если б не эти тончайшие оттенки мармеладного запаха, примешавшиеся к тяжелому колодезному духу.