Коронация, или Последний из романов Акунин Борис
– Говорите.
Я изложил ей суть дела, не утаив ничего. Рассказ получился длинным, потому что событий за последние дни произошло много, но короче, чем можно было бы ожидать, ибо Снежневская не ахала, не хваталась за сердце и ни разу меня не перебила – только всё быстрее перебирала изящными пальчиками гипюровый воротник.
– Михаил Георгиевич в смертельной опасности, да и над всем домом Романовых нависла страшная угроза, – так закончил я свою пространную речь, хотя мог бы обойтись и без драматизма, потому что слушательница и так отлично всё поняла.
Долго, очень долго Изабелла Фелициановна молчала. Никогда ещё я не видел на её кукольном личике такого волнения, даже когда, по заданию Георгия Александровича, забирал у неё письма цесаревича.
Не выдержав паузы, я спросил:
– Скажите, есть ли какой-нибудь выход? Она грустно, и, как показалось, с участием подняла на меня ярко-синие глаза. Но голос её был твёрд:
– Есть. Только один. Пожертвовать меньшим ради большего.
– «Меньшее» – это его высочество? – уточнил я и самым постыдным образом всхлипнул.
– Да. И, уверяю вас, Афанасий, такое решение уже принято, хотя вслух о нем никто не говорит. Побрякушки из coffret – ладно, но «Орлова» этому доктору Линду никто не отдаст. Ни за что на свете. Ваш Фандорин – ловкий человек. Идея с «прокатом» гениальна. Дотянуть до коронации, а потом уже будет все равно.
– Но… Но это чудовищно! – не выдержал я.
– Да, с обычной человеческой точки зрения это чудовищно. – Она ласково дотронулась до моего плеча.
– Ни вы, ни я так со своими детьми не поступили бы. Ах да, у вас же, кажется, нет детей? – Снежневская вздохнула и проговорила своим чистым, звонким голоском то, о чем я и сам задумывался не раз. – Быть рождённым в царствующем доме – особая судьба. Дающая небывалые привилегии, но и требующая готовности к небывалым жертвам. Позорный скандал во время коронации недопустим. Ни при каких обстоятельствах. Отдавать преступникам одну из главных регалий империи тем более недопустимо. А вот пожертвовать жизнью одного из восемнадцати великих князей очень даже допустимо. Это, конечно, понимает и Джорджи. Что такое четырехлетний мальчик рядом с судьбой целой династии?
В последних словах прозвучала явная горечь, но в то же время и неподдельное величие. Слезы, выступившие на моих глазах, так и не покатились по щекам. Не знаю отчего, но я чувствовал себя пристыженным.
Раздался стук в дверь, и англичанка-нэнни ввела двух премилых близнецов, очень похожих на Георгия Александровича – таких же румяных, щекастеньких, с живыми карими глазками.
– Спокойной ночи, маменька, – пролепетали они и с разбегу бросились Изабелле Фелициановне на шею.
Мне показалось, что она их обнимает и целует горячее, чем того требовал этот обыкновенный ритуал.
Когда мальчиков увели, Снежневская снова заперла дверь и сказала мне:
– Афанасий, у вас глаза на мокром месте. Немедленно перестаньте, иначе я разревусь. Это со мной бывает редко, но уж если начну, то остановлюсь не скоро.
– Простите, – пробормотал я, нашаривая в кармане платок, но пальцы плохо слушались.
Тогда она подошла, вынула из-за манжета кружевной платочек и промокнула мне ресницы – очень осторожно, как если бы боялась повредить грим.
Вдруг в дверь постучали – настойчиво, громко.
– Изабо! Открой, это я!
– Полли! – всплеснула руками Снежневская. – Вы не должны встретиться, это поставит мальчика в неловкое положение. Быстро сюда!
– Сейчас! – крикнула она. – Только надену туфли!
Сама же тем временем отворила створку большого зеркального шкафа и, подталкивая острым кулачком, затолкала меня внутрь.
В тёмном и довольно просторном дубовом гардеробе пахло лавандой и кёльнской водой. Я осторожно развернулся, устраиваясь поудобнее, и постарался не думать, какой случится конфуз, если моё присутствие обнаружится. Впрочем, в следующую минуту я услышал такое, что о конфузе и думать забыл.
– Обожаю! – раздался голос Павла Георгиевича. – Как же ты прекрасна, Изабо! Я думал о тебе каждый день!
– Перестань! Полли, ты просто сумасшедший! Я же тебе сказала, это была ошибка, которая никогда больше не повторится. И ты дал мне слово.
О господи! Я схватился за сердце, и от этого движения зашуршали платья.
– Ты клялся, что мы будем как брат и сестра! – повысила голос Изабелла Фелициановна, очевидно, чтобы заглушить неуместные звуки из шкафа. – К тому же телефонировал твой отец. Он с минуты на минуту должен быть здесь.
– Как бы не так! – торжествующе воскликнул Павел Георгиевич. – Он отправился в оперу с англичанами. Нам никто не помешает. Изабо, зачем он тебе? Он женат, а я свободен. Он старше тебя на двадцать лет!
– А я старше тебя на семь лет. Это для женщины много больше, чем двадцать лет для мужчины, – ответила Снежневская.
Судя по шелесту шелка, Павел Георгиевич пытался её обнять, а она уклонялась от объятий.
– Ты – как Дюймовочка, – пылко говорил он, – ты всегда будешь моей крохотной девочкой…
Она коротко рассмеялась:
– Ну да, маленькая собачка – до старости щенок.
И вновь постучали в дверь – ещё настойчивей, чем в прошлый раз.
– Барыня, Георгий Александрович пожаловали! – раздался испуганный голос горничной.
– Как так? – переполошился Павел Георгиевич. – А опера? Ну всё, теперь он точно загонит меня во Владивосток! Господи, что делать?
– В шкаф, – решительно объявила Изабелла Фелициановна. – Живо! Да не в левую створку, в правую!
Совсем рядом скрипнула дверца, и я услышал в каких-нибудь трех шагах, за многослойной завесой платьев, прерывистое дыхание. Слава богу, мой мозг не поспевал за событиями, не то со мной, наверное, приключился бы самый настоящий обморок.
– Ну наконец-то! – услышал я радостный возглас Снежневской. – Я уж не чаяла! Зачем обещать, а после заставлять ждать?
Раздался звук продолжительного поцелуя, за платьями скрежетнул зубами Павел Георгиевич.
– Должен был отправиться в оперу, но сбежал… Этот негодяй Полли… В шейку, дай в шейку… И вот сюда, сюда – непременно…
– Не сразу, не сразу… Выпьем шампанского, в гостиной уж приготовлено…
– К черту шампанское! Я весь горю. Беллочка, без тебя я здесь был, как в аду. О, если б ты только знала!.. Но после, после… Расстегни этот проклятый воротник!
– Нет, это невыносимо! – донёсся из шкафа прерывающийся шёпот.
– Сумасшедший… Вся семья сумасшедшие… Ты начал что-то говорить о Полли?
– Мальчишка совсем отбился от рук! Решено, я отправляю его на Тихий океан. Ты знаешь, по-моему, он к тебе неравнодушен. Сопляк. Я знаю, что могу полностью на тебя положиться, однако учти, что в плавании он подхватил дурную болезнь…
Гардероб качнулся, хлопнула дверца.
– Он лжёт! – истошно закричал Павел Георгиевич. – Я вылечился! Ах, подлец!
– Что-о-о?! – страшным голосом взревел Георгий Александрович. – Как ты… Да как ты… посмел?!
В ужасе я приоткрыл дверцу и увидел такое, что было бы невозможно представить и в самом кошмарном сне: их высочества вцепились друг другу в горло, причём Павел Георгиевич лягал отца носком сапога по лодыжкам, а Георгий Александрович выкручивал сыну ухо.
Изабелла Фелициановна попробовала было вклиниться между дерущимися, но генерал-адмирал слегка задел маленькую балерину локтем, и она отлетела к постели.
– Афанасий! – повелительно крикнула Снежневская. – Они убьют друг друга!
Я выскочил из гардероба, готовый принять на себя удары обеих сторон, но это не понадобилось, потому что их высочества уставились на меня во все глаза, и от этого сражение прекратилось само собой.
Я случайно увидел в трюмо своё отражение и содрогнулся. Волосы растрёпаны, бакенбарды всклокочены, а к плечу прицепилось что-то розовое, кружевное – то ли лиф, то ли панталоны. От совершеннейшей потерянности я сдёрнул постыдный предмет и спрятал его в карман.
– Не… не будет ли каких-нибудь приказаний? – пролепетал я.
Их высочества переглянулись, и вид у обоих был такой, будто с ними вдруг заговорил гобелен или стенной барельеф. Во всяком случае, угроза сыно- или отцеубийства явно отпала, и я вновь поразился присутствию духа и остроте ума Изабеллы Фелициановны.
Судя по всему, о том же подумали и их высочества, потому что одновременно сказали почти одно и то же.
– Ну, Белла, ты удивительнейшая женщина, – пробасил Георгий Александрович.
А Павел Георгиевич пропел растерянным тенорком:
– Изабо, я никогда тебя не пойму…
– Ваши высочества, – вскинулся я, осознав, в каком кощунственном заблуждении пребывают великие князья. – Я вовсе… Я не…
Но Павел Георгиевич, не выслушав, обернулся к Снежневской и с детской обидой воскликнул:
– Ему, ему, значит, можно, а мне нельзя?
Я вовсе утратил дар речи, не зная, как разрешить эту ужасную ситуацию.
– Афанасий, – твёрдо сказала Изабелла Фелициановна. – Сходите в гостиную и принесите коньяку. Да не забудьте нарезать лимон.
Я с неимоверным облегчением бросился выполнять приказание и, честно говоря, не слишком торопился возвращаться. Когда же вошёл с подносом, застал совсем другую картину: балерина стояла, а их высочества сидели по обе стороны от неё на пуфиках. Мне некстати вспомнилось представление цирка Чинизелли, куда мы с мадемуазель водили Михаила Георгиевича на Пасху. Там на тумбах сидели рычащие львы, а между ними расхаживала храбрая тоненькая дрессировщица с огромным хлыстом в руке. Сходство усугублялось ещё и тем, что ростом все трое – стоящая Снежневская и сидящие великие князья – были вровень.
– … Люблю вас обоих, – услышал я и остановился в дверях, потому что соваться с коньяком было явно не ко времени. – Вы оба мне родные – и ты, Джорджи, и ты, Полли. Вы ведь тоже друг друга любите, правда? Разве есть на свете что-нибудь драгоценнее нежной привязанности и родственных чувств? Мы же не какие-нибудь вульгарные мещане! Зачем ненавидеть, если можно любить? Зачем ссориться, если можно дружить? Не поедет Полли ни в какой Владивосток, нам будет без него плохо, а ему без нас. И мы отлично всё устроим. Полли, когда у тебя дежурство в гвардейском экипаже?
– По вторникам и пятницам, захлопал глазами Павел Георгиевич.
– А у тебя, Джорджи, когда заседания в министерстве и Государственном совете?
Георгий Александрович с несколько туповатым (прошу прощения, но иного определения подобрать не могу) видом ответил:
– По понедельникам и четвергам. А что?
– Видите как удобно! – обрадовалась Снежневская. – Вот всё и устроилось! Ты, Джорджи, будешь приходить ко мне во вторник и пятницу. А ты, Полли, в понедельник и четверг. И мы все будем очень-очень любить друг друга. А ссориться не станем вовсе, потому что не из-за чего.
– Ты любишь его так же, как меня? – набычился генерал-адмирал.
– Да, потому что он твой сын. Он так на тебя похож.
– А… а Афанасия? – оглянулся на меня ошарашенный Павел Георгиевич.
Глаза Изабеллы Фелициановны блеснули, и мне вдруг показалось, что эта ужасная, невозможная, монструозная сцена ей совсем не в тягость.
– И Афанасия. – Честное слово, она мне подмигнула! Не может быть – видимо, померещилось, или же у неё от нервов чуть дёрнулся уголок глаза. – Но по-другому. Он ведь не Романов, а у меня странная судьба. Я могу любить только мужчин этой фамилии.
А вот последнее прозвучало уже совершенно серьёзно, как будто в эту минуту госпожа Снежневская сделала для себя какое-то удивительное и, возможно, не очень радостное открытие.
13 мая
Я оказался в ложном и мучительном положении, из которого не знал, как выбраться.
С одной стороны, после вчерашнего объяснения в «Лоскутной» натянутость между великими князьями счастливо завершилась, и за завтраком они взирали друг на друга с искренним расположением, на мой взгляд, напоминая уже не столько отца с сыном, сколько двух товарищей – это не могло не радовать.
С другой стороны, когда, войдя в столовую с кофейником, я поклонился и пожелал всем доброго утра, оба посмотрели на меня с особенным выражением и вместо обычного кивка тоже сказали «Доброе утро». От этого я совсем смешался и, кажется, даже покраснел.
Нужно было каким-то образом снять с себя чудовищное подозрение, но я совершенно не представлял, как завести с их высочествами разговор на подобную тему.
Когда наливал кофе Георгию Александровичу, тот покачал головой и с укоризной, но в то же время, по-моему, и не без одобрения, прогудел вполголоса:
– Хорош…
Моя рука дрогнула, и я впервые в жизни пролил несколько капель прямо на блюдце.
Павел Георгиевич не произнёс ни слова упрёка, но поблагодарил за кофе, а это было ещё хуже.
Я стоял у двери и жестоко страдал.
Мистер Карр стрекотал без умолку, делая изящные движения своими тонкими белыми руками – кажется, рассказывал про оперу, во всяком случае я разобрал несколько раз повторенное слово «Khovanstchina». Лорд Бэнвилл к столу не вышел по причине мигрени.
Надо будет подойти к Георгию Александровичу и сказать так, придумал я: «Мнение, сложившееся у вашего высочества в отношении моей предполагаемой связи с известной вам особой, не имеет ничего общего с действительностью, а в шкафу я оказался исключительно из-за того, что вышеупомянутая особа хотела избежать компрометации Павла Георгиевича. Что же до объявленной ею любви к моей скромной персоне, то, если столь лестное для меня чувство и имеет место быть, так без малейших намёков на страсть неплатонического свойства».
Нет, пожалуй, это слишком запутано и, хуже того, игриво. А если сказать так: «Благоговение, с которым я отношусь как к особам августейшей фамилии, так и к их сердечным увлечениям, ни в коем случае не позволило бы мне даже в самых диких фантазиях вообразить, что…» В этот миг я случайно встретился взглядом с лейтенантом Эндлунгом, который изобразил на лице восхищение, подняв брови, потом подмигнул, да ещё показал из-под скатерти большой палец, из чего можно было сделать вывод, что Павел Георгиевич всё ему рассказал. Лишь с огромным трудом мне удалось сохранить вид невозмутимости.
Воистину Господу было угодно подвергнуть меня тяжким испытаниям.
Когда выходили из-за стола, Ксения Георгиевна шепнула мне:
– Зайди.
И минут через пять я с тяжёлым сердцем отправился к ней в комнату, уже зная, что ничего хорошего меня там не ожидает.
Великая княжна успела переодеться в платье для прогулок и надеть шляпку с вуалью, из-под которой решительно поблёскивали её удлинённые, красивого разреза глаза.
– Я хочу прокатиться в ландо, – сказала она. – Сегодня такой светлый, солнечный день. Поедешь за кучера, как когда-то в детстве.
Я поклонился, ощущая неимоверное облегчение.
– Какую пару прикажете запрячь?
– Рыжую, она резвее.
– Сию минуту.
Но напрасно у меня отлегло от сердца. Когда я подкатил к крыльцу, Ксения Георгиевна села не одна, а с Фандориным, смотревшимся истинным денди в сером цилиндре, сером же сюртуке и перламутровом галстуке с жемчужной заколкой. Теперь стало понятно, почему её высочество пожелала, чтобы на козлы сел я, а не кучер Савелий.
Поехали через парк, по аллее, потом Ксения Георгиевна велела поворачивать в сторону Воробьёвых гор. Экипаж был новёхонький, на резиновых буферах, ездить на таком одно удовольствие – не трясёт, не кидает, а лишь слегка покачивает.
Пока кони бежали рысцой меж деревьев, негромкий разговор за моей спиной сливался в приглушённый фон, однако на Большой Калужской задул сильный попутный ветер. Он подхватывал каждое произнесённое слово и доносил до моих ушей, в результате чего я поневоле оказался в роли подслушивающего, и поделать тут ничего было нельзя.
– …а остальное не имеет значения, – вот первое, что принёс ветер (голос принадлежал её высочеству). – Увезите меня. Все равно куда. С вами я поеду хоть на край света. Нет, правда, не кривитесь! Мы можем уехать в Америку. Я читала, что там нет ни титулов, ни сословных предрассудков. Ну что вы всё молчите?
Я хлестнул ни в чем не повинных лошадей, и они припустили быстрее.
– Сословные п-предрассудки есть и в Америке, но не в них дело…
– А в чем?
– Во всём… Мне сорок лет, вам д-девятнадцать. Это раз. Я, как выразился давеча Карнович, «лицо без определённых занятий», а вы, Ксения, великая княжна. Это два. Я слишком хорошо знаю жизнь, вы не знаете её вовсе. Это три. А главное вот что: я принадлежу только себе, вы же принадлежите России. Мы не сможем быть счастливы.
Его всегдашняя манера нумеровать доводы в данном случае показалась мне неуместной, однако следовало признать, что сейчас Эраст Петрович говорил как ответственный человек. Судя по наступившему молчанию, его справедливые слова отрезвили её высочество. Минуту спустя она тихо спросила:
– Вы меня не любите?
И здесь он всё испортил!
– Я этого не г-говорил. Вы… вы лишили меня д-душевного равновесия, – залепетал Фандорин, заикаясь больше обычного. – Я не д-думал, что такое ещё может со мной произойти, но к-кажется произошло…
– Так вы меня любите? Любите? – допытывалась она. – Если да, всё остальное неважно. Если нет – тем более. Одно слово, всего одно слово. Ну?
У меня сжалось сердце от того, сколько надежды и страха прозвучало в голосе Ксении Георгиевны, и в то же время в эту минуту я не мог не восхищаться её решительностью и благородной прямотой.
Разумеется, коварный соблазнитель ответил:
– Да, я люблю в-вас.
Ещё бы он посмел не любить её высочество!
– Во всяком с-случае, влюблён, – тут же поправился Фандорин. – Простите, но я буду г-говорить совершенно честно. Вы совсем вскружили м-мне голову, но… Я не уверен… что дело только в вас… Может быть, сыграла роль и м-магия титула… Тогда это стыдно… Я б-боюсь оказаться недостойным вашей любви…
Пожалуй, он сейчас был жалок, этот героический господин. Во всяком случае, по сравнению с её высочеством, готовой бросить ради чувства всё, а в данном случае слово «всё» обозначало столь многое, что дух захватывало.
– И ещё… – Он заговорил сдержанней и печальней. – Я не согласен с вами в том, что всё кроме любви неважно. Есть вещи более существенные, чем любовь. Пожалуй, это главный урок, к-который я извлёк из своей жизни.
Ксения Георгиевна звенящим голосом сказала:
– Эраст Петрович, вы были у жизни плохим учеником. – И крикнула, обращаясь ко мне. – Афанасий, поворачиваем обратно!
Больше за всю дорогу меж ними не было произнесено ни слова.
Совещание, предшествовавшее отъезду мадемуазель на очередную встречу с Линдом, прошло без меня, поскольку никто из великих князей там не присутствовал и напитки не подавались.
Я томился в коридоре, и теперь, когда опасения за Ксению Георгиевну несколько утратили остроту, мог сосредотрчиться на самом важном – судьбе маленького пленника. Слова премудрой госпожи Снежневской о том, что придётся пожертовать меньшим ради большего, переворачивали мне всю душу, но ведь Изабелла Фелициановна не знала о фандоринском плане. Ещё оставалась надежда – всё зависело от того, сумеет ли мадемуазель вычислить местонахождение тайника.
Совещание продолжалось недолго. Я подстерёг мадемуазель в коридоре, и она сказала мне по-французски:
– Только бы не сбиться. Я не спала всю минувшую ночь – тренировала память. Эраст сказал, что самое лучшее средство для этого – учить стихи, смысл которых не вполне понятен. Я выучила отрывок из вашего ужасного поэта Пушкина. Вот послушайте.
- О вы, котохых тхепетали
- Евхопы сильны племена,
- О галлы хищные!
(ce sont nous, les franais)[26]
- И вы в могилы пали.
- О стхах! О гхозны вхемена!
- Где ты, любимый сын и счастья, и Беллоны,
(il parle de Napoleon)[27]
- Пхезхевший пхавды глас, и веху, и закон,
- В гохдыне возмечтав мечом низвехгнуть тхоны!
- Исчез, как утхом стхашный сон!
После этого запоминать скрипы колёс будет сплошным удовольствием. Только бы не сбиться, только бы не сбиться! Сегодня ведь наш последний шанс. Я очень нервничаю.
Да, я видел, что за её наигранной жизнерадостностью, за всей этой весёлой болтовнёй скрывается глубокое волнение.
Я хотел сказать, что очень боюсь за неё. Ведь Фандорин говорил, что доктор Линд не оставляет свидетелей. Ему ничего не стоит убить посредницу, когда она станет не нужна. Если уж в высших сферах готовы поставить крест на жизни Михаила Георгиевича, то кого озаботит гибель какой-то там гувернантки?
– Мне не следовало бежать тогда за каретой. Это была непростительная ошибка, – наконец произнёс я по-русски. – Видите, теперь вот вам приходиться за меня отдуваться.
Вышло совсем не то и не так, да ещё влезло слово «отдуваться», вряд ли известное иностранке. И тем не менее мадемуазель прекрасно меня поняла.
– Не нужно так бояться, Атанас, – улыбнулась она, впервые назвав меня по имени, которое в её устах неожиданно приобрело какое-то кавказское звучание. – Сегодня Линд не будет меня убивать. Я ещё должна завтха пхивезти «Охлов».
Стыдно, но в этот миг я испытал облегчение, вспомнив уверенность, с которой Снежневская заявила, что «Орлова» похитителям ни при каких обстоятельствах не отдадут. Это было низкое, недостойное чувство. И я побледнел, осознав, что в этот миг предал бедного маленького Михаила Георгиевича, от которого и так уже все отвернулись. А ведь я всегда считал, что на свете нет ничего отвратительнее предательства. По-моему, худший из грехов – предать поруганию драгоценнейшие из человеческих чувств: любовь и доверие.
Здесь мне сделалось ещё стыдней, потому что я вспомнил, как господин Маса назвал меня тем японским словом. Ури… угримоно?
Я и в самом деле поступил тогда безответственно. И как порядочный человек должен был принести свои извинения.
Пожелав гувернантке успеха в её трудном и опасном предприятии, я отправился к японцу.
Постучал в дверь, услышал какой-то неразборчивый звук и по некотором размышлении решил расценить его как позволение войти.
Господин Маса сидел на полу, в одном нижнем бельё – то есть в том самом наряде, в котором я однажды видел его прыгающим на стену. Перед японцем лежал лист бумаги, на котором фандоринский камердинер старательно выводил кисточкой какие-то замысловатые узоры.
– Сьто нада? – спросил он, покосившись на меня своими узкими злобными глазками.
Меня покоробила грубость тона, однако следовало довести дело до конца. Покойный отец всегда говорил: истинное достоинство не в том, как с тобой поступают другие, а в том, как поступаешь ты сам.
– Господин Маса, – начал я, поклонившись. – Я пришёл вам сказать, во-первых, что я не в претензии за полученный от вас удар, ибо вполне заслужил подобное обхождение своим проступком. А во-вторых, я искренне сожалею, что стал невольным виновником срыва плана господина Фандорина. Прошу меня извинить.
Японец церемонно поклонился мне в ответ, не вставая с пола.
– Прошу и меня идзвиничь, – сказал он, – но идзвиничь вас не могу. Вась покорный сруга.
И ещё раз поклонился.
Ну, это как угодно, подумал я. Мой долг был исполнен. Я попрощался и вышел.
Нужно было чем-то себя занять до возвращения мадемуазель, чтобы время не тянулось так медленно. Я прошёлся по комнатам и в гостиной обратил внимание на ковёр, сплошь увешанный кавказским и турецким оружием. Встал на стул, снял кинжал с серебряной насечкой, провёл пальцем. Ножны оказались чисты, ни пылинки. Мне стало интересно, хватает ли у Сомова дотошности, чтобы следить не только за ножнами, но и за клинком.
Я медленно вытянул лезвие, подышал на него, посмотрел на свет. Так и есть – разводы. А если кто-нибудь из гостей так же вот возьмёт полюбопытствовать? Выйдет неловко. Все-таки Сомову до настоящего дворецкого ещё далеко, определил я и, признаться, ощутил некоторое внутреннее удовлетворение.
Раздались странные, шлёпающие шаги. Я обернулся, все ещё стоя на стуле, и увидел господина Масу. Он был в том же японском исподнем и вовсе без обуви. О, господи, что он себе позволяет! Разгуливать по дому в этаком виде!
Надо полагать, у меня сделался весьма сердитый вид, да и обнажённый кинжал в руке, вероятно, смотрелся презловеще. Во всяком случае, японец явно испугался.
Он подбежал ко мне, схватил за руку и затараторил так быстро, что я не разобрал половины:
– Чеперь я видзю, сьто вы дзействичерьно содзяреете. Вы настоясий самурай, и я принимаю ваши идзвинения. Не нузьно харакири.
Я понял лишь, что он отчего-то решил сменить гнев на милость и больше на меня не сердится. Что ж, тем лучше.
Обход комнат я так и не завершил. Лакей Липпс разыскал меня в буфетной, где я проверял, хорошо ли отутюжены салфетки, и передал, чтобы я немедленно отправлялся в бельэтаж к Павлу Георгиевичу.
В комнате у великого князя сидел и лейтенант Эндлунг, поглядывавший на меня с загадочным видом и куривший длинный турецкий чубук.
– Садись, Афанасий, садись, – пригласил его высочество, что уже само по себе было необычно.
Я осторожно опустился на краешек стула, не ожидая от этого разговора ничего хорошего.
Вид у Павла Георгиевича был возбуждённый решительный, однако беседу он завёл вовсе не о том, чего я опасался.
– Филя давно мне втолковывал, что ты, Афанасий, вовсе не так прост, как кажешься, – начал великий князь, кивнув на Эндлунга, – а я ему не верил. Теперь вижу, что так оно и есть.
Я уже приготовился оправдываться, но его высочество махнул рукой – мол, помолчи – и продолжил:
– А потому мы посоветовались и решили привлечь тебя к делу. Ты не думай, что я какой-нибудь бессердечный шалопай и все эти дни сидел, сложа руки или, там, по ресторанам ездил. Нет, Афанасий, это одна видимость, а на самом деле мы с Филькой все время думали только об одном – как помочь бедному Мике. Полиция полицией, но ведь и мы чего-то стоим. Надобно действовать, иначе эти государственные умники добьются того, что преступники уморят брата, а то и просто убьют. Для них стекляшка дороже!
Это была сущая правда, я и сам так думал, но, честно говоря, не ожидал от лихих моряков чего-то дельного и потому ограничился почтительным наклоном головы.
– У Эндлунга собственная теория, – взволнованно проговорил Павел Георгиевич. – Филя, расскажи ему.
– Охотно, – отозвался лейтенант, выпуская облачко дыма. – Рассудите сами, Афанасий Степанович. Тут всё куда как просто. Что известно про этого доктора Линда?
Я подождал, пока он сам ответит на свой вопрос, и Эндлунг продолжил, подняв палец:
– Только одно. Что он женоненавистник. Ещё бы он был не женоненавистник! Нормальный человек, охочий до бабеток, как мы с вами (при этой ремарке я поневоле сморщился), на этакие гнусности не пойдёт. Ведь верно?
– Предположим, – осторожно сказал я. – И что с того?
В аналитические способности бравого лейтенанта мне как-то не верилось. Однако Эндлунг меня удивил.
– А кто терпеть не может женщин? – с победительным видом поинтересовался он.
– Да, в самом деле, кто? – подхватил Павел Георгиевич.
Я подумал и повторил:
– Кто?
Его высочество переглянулся с приятелем.
– Ну же, Афанасий, соображай.
Я подумал ещё.
– Ну, многие женщины терпеть не могут своих сестёр по полу…
– Ах, Афанасий, как же ты тугодумен, право! Мы ведь говорим не про женщин, а про доктора Линда.
Эндлунг веско произнёс:
– Бугры.
В первое мгновение я не понял, какие бугры он имеет в виду, но потом сообразил, что речь идёт не о возвышенностях рельефа, а французском слове bougre, которым в приличном обществе называют мужеложцев. Впрочем, лейтенант тут же пояснил свою мысль и иным термином, в обществе не принятым вовсе, поэтому повторять его я не стану.
– И все сразу становится ясным! – воскликнул Эндлунг. – Линд – бугр, и вся его шайка тоже сплошь бардаши – бугры и тапетки.
– Кто-кто? – переспросил я.
– Тапетки, они же девоньки, племяшки, слюнтяйки – ну, пассивные бардаши. Разумеется, в такой банде все друг за друга горой! И Москву для своего злодеяния Линд выбрал неслучайно. У бардашей благодаря дядюшке Сэму тут теперь просто Мекка. Недаром говорят: раньше Москва стояла на семи холмах, а теперь на одном бугре.
Этот злой каламбур, намекающий на особенные пристрастия Симеона Александровича, мне приходилось слышать и раньше. Я счёл своим долгом заметить, обращаясь к Эндлунгу:
– Неужто же вы, господин камер-юнкер, предполагаете, что его высочество московский генерал-губернатор может быть причастен к похищению собственного племянника?
– Нет конечно! – воскликнул Павел Георгиевич. – Но вокруг дяди Сэма трётся столько всякой швали. Да взять хоть бы наших дорогих гостей, Карра и Бэнвилла. Предположим, лорд нам ещё худо-бедно известен, хотя тоже недавно – всего три месяца, как познакомились. А кто таков этот мистер Карр? И чего ради Бэнвилл напросился к папеньке в гости?
– Ну как же, ваше высочество, такое событие – коронация.
– А если дело совсем в другом? – азартно махнул трубкой Эндлунг. – Если он вообще никакой не лорд? И уж, конечно, особенно подозрителен этот прилизанный Карр. Вы вспомните, они появились в Эрмитаже в самый день похищения. Всё ходят тут, вынюхивают. Я совершенно уверен, что тот или другой, а то и оба связаны с Линдом!
– Карр, вне всякого сомнения это Карр, – убеждённо произнёс великий князь. – Бэнвилл все-таки человек из высшего общества. Такие манеры и такой выговор не подделаешь.
– А кто тебе сказал, Полли, что доктор Линд – не человек из общества? – возразил лейтенант.
Оба были правы, и вообще всё это, на мой взгляд, звучало очень даже неглупо. Вот уж не ожидал.
– Не сообщить ли об этих подозрениях полковнику Карновичу? – предложил я.
– Нет-нет, – покачал головой Павел Георгиевич. – Он или этот болван Ласовский только снова всё испортят. К тому же у обоих полно забот в связи с завтрашней коронацией.
– Тогда господину Фандорину? – сказал я, скрепя сердце.