Немного ночи (сборник) Юрич Андрей
Утром мы с Иваном и его мамой пошли покупать ему ботинки к церемонии. Он с утра надел вельветовый костюмчик с узкими брючками, и его старые ботинки не гармонировали с эстетским вельветом. Выбрал он себе какие-то остроносые. Я его выбор не одобряю. Потом он пошел стричься в парикмахерскую, а я сидел в той же парикмахерской, у входа, и ждал его. Он уверенным голосом давал парикмахерше указания – как его стричь. А я просто сидел. Мне не нужно было стричься. Я, как всегда, был лысым.
Потом было немного красноярских достопримечательностей, вроде традиционных мест скопления местной молодежи, забитые маршрутками улицы, и наконец какое-то здание, где должна была проходить вся эта церемония.
Первым, кого я увидел в здании, был фантаст Силаев. Он бродил вдоль стены большого холодного зала, помахивая длинными руками. Зал был уставлен стульями в ряд. А Силаев был весь длинный, глубокомысленно-растерянный.
Увидев меня, он развел руки пошире и молча пошел в мою сторону, блестя очками, будто бы обниматься. А подойдя – пожал руку.
– Я рад, – сказал он улыбчиво, – Желаю тебе…
И помахал в воздухе странно скрещенными пальцами. Но я понял, что он желает мне хорошего и тоже улыбнулся ему. Тут к Силаеву подошел незнакомый чисто выбритый мужчина, взял его за рукав и потащил в сторону.
– Это лауреат-прозаик, – успел сказать утаскиваемый Силаев.
– Хорошо, – сказал мужчина, смерив меня милицейским взглядом.
Я сел на стульчик. Постепенно набирался народ. Больше я никого не знал. Они здоровались, говорили о непонятном, садились на стульчики.
Иван подвел ко мне мужчину, который утаскивал Силаева.
– Вот он, – сказал Иван мужчине.
– Вы здесь. Хорошо. – на этот раз мужчина был чем-то удовлетворен и взгляд его подобрел, был как у воспитателя детского сада.В начале церемонии показали отрывок из телевизионного интервью Астафьева. Голос журналиста Парфенова гугнявил за кадром выспренно:
– Виктор Петрович, спасибо большое, что согласились нас принять в своей загородной резиденции!
Пожилой морщинистый Астафьев странно каменел от этих интонаций и видно было, как он лопатками ощущает пространство за своей спиной – серенькое слезливое небо и трепетанье осенних веток на ветру. Еще в кадре была стена резиденции с облазящей масляной краской голубого цвета.
Журналист задавал пафосные вопросы о судьбах Родины. Астафьев отвечал, потому что надо же что-то отвечать гостю, если тот спрашивает. Его одноглазое лицо было усталым и тихим.
Когда экран погас, перед рассевшимися гостями стали выступать спонсоры астафьевского фонда. Они все сидели на первом ряду, выпятив животы и блестя наручными часами, запонками, галстучными булавками, дорогими ботинками и мясистыми носами. По очереди вставали, брали в руки микрофон и принимались излагать на тему: «Я и Астафьев». По всему выходило, что при жизни Астафьев был никчемным человеком, не умевшим говорить с начальством и считать деньги. Через несколько выступлений этих грушевидных дяденек образ Астафьева с серым небом за плечами стерся в моей голове, и на смену ему пришел кривенький Иванушка-дурачок в застиранной футболке, в одной руке неосмысленно держащий мятые купюрки спонсорской помощи, а другой рукой пожимающий копыта этим самым спонсорам. По странному капризу судьбы эта деревенщина была знакома со Спилбергом.
Блестящие люди так радостно улыбались друг другу, так проникновенно вспоминали, и так уверенно приводили Астафьева к своему позолоченному общему знаменателю на базе последних номенклатурно-финансовых достижений, что мне казалось, будто сейчас они вскрикнут на русский народный манер, закинут за плечи галстуки и пойдут хороводом вприсядку, распевая частушки о смешных таежных писателях. Видно было: крупные бизнесмены действительно дружили с Астафьевым и сильно помогли ему в жизни. Без них он бы не справился, дурачок одноглазый.
После спонсоров выступило несколько деятелей местной культуры, также с телами в виде груш. Они продолжили ту же песню, только упирали на факт своего почти кровного родства с Астафьевым. Ведь для такого родства у них были безусловные основания – сакральные глубины истинной русской духовности, в которых они чувствовали себя царями и рыбами. Они же рассказали, что сам Виктор Петрович, конечно не понимал, насколько велик и важен для России. Он вообще не понимал, что творит. Только они понимали. Сердцами своими культурными чувствовали. И ему объясняли. Без них он бы так ничего и не понял.
Когда все устали и немного расслабились – перед публикой по-быстрому провели нас, лауреатов Фонда, с букетами в руках и дипломами в рамках. Я сказал просто: «Всем спасибо». Иван толкнул насыщенную поэзией речь. А еще одна девочка-лауреатка сказала что-то милое и одухотворенное, чему все похлопали.
Потом все встали и начали вдруг расходиться, потому что спонсоры действительно устали.
Ко мне подскочили телевизионщики – девушка в черном и парень с камерой на плече, угрюмо-презрительный, как все операторы. Он блестел в мою сторону линзой объектива, а девушка спрашивала дежурным голосом:
– Андрей, а когда вы в последний раз перечитывали Астафьева?
– В школе, – врал я, кося глазами от смущения.
– Вам понравилось? – улыбалась она мне, будто речь шла о чем-то очень личном и приятном.
– Он не близок мне по своему мировосприятию, – я решил перестать врать.
Она еще спрашивала меня, на что я потрачу премию. И у нее было такое лицо, будто она понимала, что отвечу я что-нибудь благородное, а премию таки пропью. Я ответил, что часть отдам маме на дорогостоящее лечение, а остальное пущу на всякого рода удовольствия. Правда, я сам не знал, что имею в виду под удовольствиями.
Когда они от меня отстали я в очередной раз собрался идти к Силаеву, которого видел бесцельно пьющим шампанское в другом конце зала. Но меня перехватила кряжистая тетка в белой кофте.
– Я бухгалтер фонда, – сказала она, – Иди ко мне, я дам тебе премию.
Я пошел к ней, сильно удивляясь на ходу. Мне казалось, что премию, судя по предыдущему моему опыту, будут долго и занудно перечислять на мой банковский счет, сопровождая процесс интеллигентной руганью и недоразумениями. А эта добрая женщина просто выудила из дамской сумочки конверт, сунула его мне в руки и велела:
– Пересчитай!
Потом сунула туда же неизвестного образца бланк с моей фамилией и велела:
– Распишись!
И напоследок уже материнским ласковым голосом:
– Спрячь деньги!
Конверт приятно отяжелил мою джинсовую курточку, и я пошел к Силаеву. Пока все вышеперечисленное происходило, гости уже напились шампанского и почти исчезли. Везде стояли стулья и пустые бокалы. Между ними ходила дама в белой рубашке и с подносом, на котором оставался один полный бокал. В пустынном зале, заполненном только тишиной и стульями, я выпил с Силаевым советского шампанского за мою премию, и он сказал мне:
– Знакомься. Наташа.
Это он сказал по поводу улыбчивой девушки, стоявшей от нас в некотором отдалении. Было видно, что она уже пила шампанское, и что она без лифчика. Я улыбнулся ей.
Мне нужно было куда-то девать букет цветов. Потому что мы собирались ехать организованным порядком на могилу Астафьева, а потом в овсянку. Это Силаев так сказал:
– Ты возьми свою одежду из гардероба, мы сейчас в овсянку поедем.
– В овсянку? – спросил я.
– Это название деревни, – сказал Силаев.
Я решил подарить букет первой встречной симпатичной женщине. Я так еще никогда не делал, и мне казалось, что я очень обрадую эту первую встречную. Выскочив на улицу, я прослонялся там по тротуару минут десять. Было холодно, ветрено, и женщины в пределах видимости не появлялись. Разочарованный, я пошел в гардероб. Там стояла девушка в черном с местного телевиденья. Она что-то выговаривала оператору, который стоял перед ней и смотрел поверх ее головы.
– Девушка, возьмите цветы, – сказал я с чистым сердцем, протягивая букет.
– Спасибо, мне не нужно, – ответила она.
«Вот, еще уговаривать тебя…», – подумал я и сказал:
– Жалко выбрасывать.
– Мне их некуда девать, – сказала она.
– В машину положите, – сказал я.
Она еще помялась и взяла цветы. А я подумал: «Ну, все-таки подарил…»Писателей, лауреатов и прочих статистов предполагалось везти в ПАЗике. А спонсоры, видные деятели местной культуры и вообще друзья Астафьева хотели ехать следом в своих иномарках.
Я сел в ПАЗике на самое заднее правое место – мое любимое. Правда, прямо передо мной помещался траурный венок для могилы писателя. Но это не беспокоило. Не для меня же венок. Рядом сели Силаев с Наташей. Наташа молчала и улыбалась, а Силаев рассказывал ей про меня:
– Ты не бойся, что у него голова бритая, он нормальный.
Одновременно он выдергивал из венка хилые цветочки и составлял букетик.
– Саш, это же траурный венок, – сказал я.
– Будь тут Виктор Петрович, он бы сказал: «Ребята, ну нахрена мне этот венок? Езжайте водку пить», – пояснил Саша.
И мы поехали. Ехали долго. За время пути успели обсудить с Силаевым и молчащей Наташей всех наших общих знакомых. Правда, их было немного – те кто вышел в прошлогодний финал премии «Дебют».
– Что, пишет тебе Самаркандова? – спрашивал Силаев, масляно улыбаясь.
– Знаешь, – отвечал я со вздохом, – Пишет, в основном, ее муж. И не мне, а всем, с кем я работаю.
– Зачем? – спрашивал Силаев.
– Ну, – объяснял я, – Он считает меня дурным человеком. Мягко говоря, козлом. И готов рассказывать об этом снова и снова. А для этого ему постоянно нужны новые люди.
– А что люди? – спрашивал Силаев.
– Они ему верят, – говорил я, – Но это не сказывается на их отношении ко мне.Автобус начал останавливаться. Через каждые десять минут. Съезжал на ответвления дорог, разворачивался, снова разворачивался, снова вставал. За окном, в такт его перемещениям, дергалась и вертелась лесистая местность.
– Что вы мне рассказываете! – кричал водитель на руководительницу Фонда имени В. П. Астафьева, – Я не местный! Вы мне покажите пальцем, куда ехать!
– Ехать надо туда, а потом туда, – показывала пальцем куда попало руководительница.
Водитель раздраженно кивал. Ехал. Останавливался. Выкручивал баранку до упора и снова ехал.
– Что происходит? – спрашивал я Силаева.
– Они не знают, куда ехать, – говорил он.
– Но ведь мы едем на могилу Астафьева, – говорил я.
– Они не знают, где это, – говорил он.
– А ты? – спрашивал я.
– Я тоже не знаю, – говорил он, – Я туда и не собирался. Это они собирались. Вот, теперь ищут.
– Там дорога была глиняная, размокшая такая глиняная дорога! – кричала руководительница.
– Тут везде грунтовки! – кричал водитель.
– Они же говорили, что его друзья… – говорил я.
– Как видишь… – говорил Силаев.
Автобус останавливался, и кто-то, выскочив из следующих за нами иномарок, подбегал к дверям:
– Вы чего вертитесь? – орал он, просунув голову в салон.
– Мы не знаем, куда ехать! – орали ему.
– Мать вашу! – орал он.
И убегал. Возвращался с деятелем местной культуры. Тот вставал в передней части салона, оттеснив животом руководительницу фонда, и принимался солидно поставленным голосом давать руководящие указания водителю. Водитель выкручивал баранку. Автобус ехал, останавливался, снова останавливался, снова ехал.Через пару часов душевный жар исследователей красноярья утих под гнетом обстоятельств, и они, следуя загробному повелению классика, поехали пить водку. Могила классика осталась ненайденной. Силаев подарил букетик поминальных цветов Наташе. Я задвинул венок ногой под впередистоящее сиденье. Друзья Астафьева молчали.
Овсянка была обычной сибирской деревней – с тесными грязными улицами и кособокими маленькими домиками, стонущими под натиском желто-красной листвы и тяжелого серого неба. Посреди этого провинциального великолепия лакированным бревенчатым гробом лежала усадьба Астафьева. По углам сплошного трехметрового забора из добротных досок стояли вышки с прожекторами, направленными внутрь. А внутри заборного прямоугольника была истоптанная земля без единой травинки и несколько строений а-ля «советское кино о колхозе-миллионере». На меня сразу навалилось ощущение заброшенной зоны, по баракам которой я лазил в детстве. Не хватало только красного щита с топорами и ведрами посреди двора и надписей на русском, якутском и немецком: «СТОЙ! HALT! ТОХТО!». Заброшенные зоны никто не разворовывает. И они стоят десятилетиями, как новенькие, блестя прожекторным хрупким стеклом без единой трещинки. – Некоторые нас обвиняют, что мы строим потемкинские деревни, – начала экскурсию по музейной усадьбе руководитель Фонда имени В. П. Астафьева, – Это неправда! Мы провели полную реконструкцию сгоревшего дома и всех построек. Реконструкцию с нуля. Да, мы что-то сделали лучше, чем было. Но нельзя же повторять неприглядности. Мы улучшаем память о писателе. Например, вдоль берега Енисея у деревни Овсянка сейчас вымощена набережная. Ведь сюда такие люди приезжают. Что же им – по грязи ходить? А так – память о писателе. Кстати, памятник мы ему поставили. Он там с женой изображен, на лавочке, как простой деревенский мужик.
Мы по-быстрому обошли все постройки. В избе, где комнаты были рассчитаны по размерам на прием правительственных делегаций, мы ознакомились с манекенами, изображавшими героев повести «Последний поклон». Потом нас вывели во двор и показали, где тут сажают картошку, чтобы все было как настоящее. Где рубят дрова на ровном, почти паркетном, настиле и складывают исполинские поленницы под добротной шиферной крышей. Где должны содержаться коровы и свиньи. Коров и свиней не было.
Зато в амбаре, теплом от центрального отопления, нас уже ждали накрытые столы большой буквой П. За время скитаний в поисках безвестной могилы, дружественная умершему общественность сильно изголодалась. За столы сели спешно и в беспорядке. Центральное место почему-то заняли Силаев с Наташей. И все действо сразу стало немного напоминать свадьбу.
Я сел недалеко от края, между Иваном Клиновым и скромным мужчиной с бородкой, похожим на успешного предпринимателя. Как-то сумбурно и без внятной очередности стали произносить скомканные речи и налегать на еду.– Ты пьешь водку? – спросил меня Иван.
– Да, – сказал я.
И он налил мне полрюмочки. Предприниматель с бородкой тоже скромно подставил рюмку. Иван налил и ему.
– Ну, давай, – сказал Иван, – За нас!
Мы втроем стукнули в рюмочки. Я нагреб себе в тарелку пирогов. Мужчина-предприниматель кушал ножом и вилкой расстегай с рыбой.
– Давайте выпьем еще, – скромно предложил мужчина.
– Давайте, – сказал я.
По мере опустошения бутылок тосты становились все длиннее. Начинались они на самые разные темы, а заканчивались все той же картонной импровизацией «Я и Астафьев». Теперь писатель-деревенщик пил в воображаемом прошлом водку с мужиками и учил пацанов ловить царь-рыб. Я представил его в детстве, в нечистой рубахе, на голом берегу свинцового Енисея, закидывающего удочки вместе с парочкой щуплых детишек, со следами потомственного алкоголизма на лицах. На их детские плечи явственно давил асфальт и чугунные завитки новой набережной.
– Я не понимаю, за что им дали по тысяче долларов! – возмущался, стоя посреди амбара грушевидный деятель местного искусства. Все на него смотрели. От него веяло администрацией, обжорством и ленью. В руке он держал рюмку водки и поднимал ее к потолку, – Мне никогда ничего не давали! Я свои деньги зарабатываю! Я всю жизнь в театре. А что они сделали? Может, они что-то написали? И им за это тысячу долларов? За что?
– Да, ладно тебе, – говорили ему из-за столов, – Они молодые, им надо.
– Пусть работать идут! – говорил он.
Потом закончил чем-то вроде «Я и Астафьев», выпил и сел кушать. Кушал хорошо.
Я к тому времени уже наелся, захмелел от водки и поглядывал на дверь – хотел на воздух.
– Как я понимаю, речь идет о вручении литературной премии, – вежливо интересовался у меня предприниматель с успешной бородкой, – А когда же ее будут вручать?
– Уже вручили, – говорил я, – Еще утром.
– А что, лауреатов сюда не привезли? – он удивлялся, изящно отводя в сторону руку с вилкой.
В своей мягкой светло-коричневой замшевой куртке, с чистым взглядом и интеллигентским выговором он выглядел почти иностранцем.
– А вот мы с ним – лауреаты, – говорил я и показывал на Ивана.
– О! – он радовался по-детски и даже немного краснел, – Давайте выпьем, ребята! Я так рад за вас. Ни разу не пил с писателями.
– А где наши лауреаты?! Пусть они чего-нибудь скажут! Где они?! – вспомнили про нас и остальные.
Первым встал Иван. Тряхнув поэтской головой и запрокинув ее, он прочел стихотворение про берег Енисея, со словами «сам не знаю, на кой эта ширь». Ему привычно похлопали.
Я не знал, что им сказать. У меня в голове молчаливо сидел Астафьев и смотрел в пол от усталости или смущения. И мне было стыдно перед ним за весь этот хрустящий спонсорский аттракцион, за центральное отопление и благоустроенный туалет в амбаре, за тюремные прожектора и пустой свинарник, за асфальт набережной и памятниковую бронзу, за его друзей и за его музей. И поэтому я прочитал ему вслух маленькое стихотворение про мою родину, где можно встать на земле, и глядя перед собой, видеть только небо и землю. Землю и небо, в которых не живут спонсоры.
В стихотворении было всего четыре строчки. И, честно говоря, народ не успел сообразить, что к чему. К концу четвертой строки они только перестали жевать. Спросили:
– Это всё?
– Да, – сказал я.
Мне привычно похлопали.
После меня долгую вдохновенную речь толкала третья лауреатка. Я не слушал. Ел бруснику с сахаром. Жалко было, что брусника переморожена. Из нее исчезла эта чудесная северная мягкость, бархат вкуса.
Вы можете спросить: а почему тебе не было стыдно за премию в кармане? А я отвечу:
– А потому что без денег я не могу жить. А без асфальта в Овсянке, спонсоров и декоративных усадьб – могу, хочу и буду. И чтобы уважать человека, мне достаточно знать, что он тоже жил без всего этого.
Снаружи, под енисейским небом, дело шло уже к вечеру. Во дворе было пусто, только два мужика в фуфайках и шапках-пидорках рубили дрова на полупаркетном настиле. Я подошел к ним, поздоровался. Они ответили вежливо и отстраненно, как незнакомому начальству.
– А чо, мужики, – спросил я, придав голосу гопницкие интонации, – Вы читали книжки Астафьева?
Мужики радостно осклабились в мою сторону щербатыми никотиновыми ртами. Признали своего.
– А хрен ли нам его книжки читать! – сказал один, с сединой на черных висках, – Мы с ним водку пили.
– Ну, и как он? – спросил я, тоже лыбясь.
– Да, нормально, – отвечал все тот же, собирая в охапку дрова – Иногда сам за бухлом бегал.
– А тебе как? – спросил я другого, молодого и рыжего.
– Я с ним не пил, – отстраненно улыбнулся молодой, – Я не местный. Это он пил, он местный.
– Местный… – сказал я, – А у Астафьева, правда, такая усадьба была?
– Да, ну! – махнул рукой в верхонке местный, – Так богато тут никто не жил. А они не богаче других были. Это щас понастроили… Бухать приезжают. Офицанточки тут у них… Живому ему чо-то таких домов не строил никто.
– А чо с дровами будете делать? – спросил я.
– Работники музея скомуниздят, – сказал тот, кто пил с Астафьевым.Уже темнело и включили прожектора. Они вспыхнули резким карцерным светом, отрезали астафьевский двор от сумерек и вечерней зари над рекой.
Из амбара вышла покурить лысая пузатая фигура. Это был известный фантаст-юморист Успенский. Я видел его еще, когда получал премию «Дебют» в Москве. Помню, он сильно выделялся на фоне рафинированных членов жюри растянутыми трениками, красным лицом и мятой футболкой, из-под которой торчало круглое пузо. Для меня тогда это было удивительно. Мне нравились его книжки, и я представлял его себе таким худым, злым, энергичным, человеком-ядовитой-осой. А он оказался алкогольным колобком с серыми глазками. Допился до сердечного приступа или чего-то в этом роде. Не смог присутствовать на вручении Силаеву премии, потому что после приступа и откачки врачами «скорой», продолжил пить у себя в номере.
В данный момент Успенский был в завязке и пил на банкете только брусничный морс. Стоял, курил, щурясь на прожекторы. К нему вышла его жена, пожилая редакторша местной газеты, слегка экстравагантного вида. Так выглядят после сорока женщины, не желающие ни стареть, ни молодиться. Когда я проходил мимо, она вдруг окликнула меня:
– Слушай, – сказала она, держа сигарету на отлете, – Мне понравилось твое стихотворение. Правда, я не поняла, про что оно. Слишком короткое. Но в нем было это – чувство поэзии. Такое редко встречается даже у поэтов.
– Спасибо, – сказал я.
– Ты когда собираешься в Москву? – спросила она.
– Я не собираюсь в Москву, – сказал я.
Она опустила сигарету и округлила удивленно глаза.
– Тебе обязательно надо в Москву. – заговорила она торопливо и даже забыла курить, сигарета тлела в ее пальцах, – Нельзя, чтобы ты просто пропал. Я много раз видела, как пропадают талантливые люди. Если останешься, это тебе гарантировано. Тем более, в твоем Кемерове.
– А что я буду делать в Москве? – спросил я, – Что у меня там будет, чего нет в Кемерове?
– Глупенький! – убеждала она, – Я дам тебе адрес Шендеровича, позвоню ему, попрошу, чтобы он помог. Он, конечно, не поможет. Он такой… но хоть что-то посоветует. А дальше ты сам сможешь! Я вижу по твоим глазам, что ты сможешь. И глаза у тебя красивые. Правда, в Москве тебе придется спать с мужчинами. Но ты сильный, ты выдержишь.
Я заржал, как конь, схватившись за живот и притопывая ногами по дощатому настилу.
– Дурачок… – сказала она с материнским вздохом, как говорят о хороших, но пропащих сыновьях, и затянулась сигаретным дымом – Тебя наверное, в Кемерове девочка ждет… С твоими глазами – обязательно есть хорошая девочка, которая ждет… Сидит, там, наверное, беременная…
Она заглянула мне в лицо и улыбнулась по-доброму печально. Вокруг ее глаз лучились морщинки.
– Нет, не беременная, – сказал я.
– Хорошо, что не беременная, – сказала она, странно отворачиваясь и делая голос сухим, – Только все равно… Миша! Ты слышал? Он не хочет ехать в Москву!
Успенский подошел к нам, посмотрел на меня, и сказал так же, как она, в сторону:
– Ну, что можно сделать, если человек в таком возрасте.
А потом уже мне:
– В Кузбассе ты ничего не высидишь. Ваша власть… Тот человек, который у вас главный – он ничего не понимает в искусстве.
– А посмотри, какие у него глаза, – сказала жена Успенскому.
Тот посмотрел на меня еще раз:
– Да, видел я уже его. И читал.
Он как будто хотел сказать что-то еще, но бросил окурок. И мы все пошли в амбар, потому что на улице становилось холодно.Официантка собирала со стола пустые бутылки и расставляла полные. Симпатичная молодая женщина, с простым терпеливым лицом. Она ходила среди спонсоров и деятелей местного искусства, как призрак русского народа в глазах пьяного барина.
– Простите, – обратился я к ней, – А много ли им еще пить осталось?
– Еще пол-ящика водки, – она ответила мне так же, как те мужики во дворе, чуть испуганно, вежливо и отстраненно, будто я хотел ее в чем-то уличить.
Я неловко наклонился к ее уху и сказал, чуть запинаясь:
– Среди этого сборища вы единственный человек, на которого приятно смотреть.
Она молча повернулась ко мне.
– Поверьте слову писателя, – сказал я, чувствуя себя молодым идиотом.
– Спасибо, – сказала она, по-простому улыбаясь.
Я вздохнул, прошел к столу, сел, подвинул к себе большую вазочку с брусникой и стал есть ее чужой вилкой. Неожиданно подошла официантка и забрала у меня вилку.
– Я принесу вам ложечку к бруснике, – сказала она.
И принесла.Силаев с Наташей целовались во главе стола долгими засосами, так что видно было молодое и стройное наташино горло, когда она откидывала голову для поцелуя. На них не обращали внимания. Спорили о чем-то. Иногда вслух произносили «Астафьев». Еще говорили про деньги. Про музей.
Я съел всю бруснику из вазочки и просто сидел. Еще один человек за столом тоже просто сидел – Успенский. Перед ним стоял пустой графин из-под морса. Мы встретились взглядами, и Успенский мне грустно подмигнул.
Наконец пол-ящика водки кончились. Мы погрузились в автобус и уехали из Овсянки. За окнами было темно. Иван был очень грустным, молчал и думал. Силаев и Наташа целовались. Со мной разговаривал местный поэт Нечаев, мордастый двадцатилеток:
– Мне кажется, что ты ссучишься, – говорил Нечаев, – Такие простые люди, как ты, быстро зазнаются.
– А с чего мне зазнаваться? – спрашивал я.
– Ну, как же, – разводил он руками, – Такая слава в таком возрасте.
– Какая слава… – говорил я, глядя в окно.
Автобус трясло. За окном мелькали темные деревья на темном небе.
– Ну, и глаза у тебя, – говорила мне жена Успенского, жалостливо усмехаясь, – Как же ты будешь с ними жить… с такими глазами…
– А вы помните, что я поклялся с вами переспать? – говорил ей поэт Нечаев.
– Ой, отстань от меня, – брезгливо морщилась она и махала рукой, будто отгоняя мух.
– Да-да, – говорил Нечаев и клал руку ей на колено.
И это выглядело, как фотография в жанре домашнего порно из тайного альбома школьной директрисы.
– Убери от меня свои поганые ручонки! – жена Успенского зло смахивала руку Нечаева с колена, а сам Успенский смотрел на молодого поэта, как на гадливого котенка, которого жалко пнуть и невозможно терпеть.Мы приехали домой к Ивану. Он стал еще грустнее. Я что-то спрашивал. Он отвечал односложно. Мне казалось, что я ему мешаю, и поэтому я постарался поскорее собрать вещи и уйти.
– Я не могу тебя проводить, – сказал Иван, – Мне нужно к моей девушке. Доберешься сам. Куда там тебе надо?
Я сказал ему название автобусной остановки. Он объяснил, как туда доехать, на какой маршрутке.
Потом я ехал в автобусе и смотрел на людей, которые ехали со мной. Мне хотелось сказать кому-нибудь:
– А я получил литературную премию.
Я смотрел на девушку в джинсовом костюме, что сидела рядом со мной, и понимал: даже если она отвлечется от своего мобильника – вряд ли поймет мои слова. Наверное, решит, что так я к ней пристаю – придумал какую-то хрень, лишь бы заговорить. И сказать мне было некому.
Выйдя на нужной остановке, я, как и договаривался, встретился со своим другом Лешей. И сразу, как в воду, нырнул в другую жизнь. Мы долго вертелись по городу на красной «Ниве» с каким-то парнем. Снимали квартиру на трое суток, сидели в кафе, сидели в офисе арендодателей, покупали еду на весь срок борцовского семинара.
Я уже плохо соображал, когда вечером, в этой снятой на трое суток квартире, смотрел телевизор. В местных новостях показывали жену Астафьева. Она ругалась из-за того, что ее изобразили в памятнике вместе с мужем, из-за набережной в Овсянке, музея:
– За то, что эти люди делают, их Бог накажет! – решительно говорила она с экрана.
А потом показывали Овсянку, набережную, памятник, спонсоров, немножко меня и царь-рыбу из гнутой жести, которую установили на смотровой площадке над Енисеем. Там, где стоит теперь эта царь-рыба раньше росло дерево. Гнутое-гнутое, над самым обрывом. На него было принято повязывать цветные тряпочки – случайным туристам и молодоженам. Оно все было в бахроме из этих тряпочек. И как будто летело на Енисеем. А его спилили, чтобы поставить жестяную царь-рыбу в память Астафьева.
– Так сколько тебе денег дали? – спросил меня Леша, вытаскивая вещи из своей огромной спортивной сумки.
– Двадцать семь штук, – сказал я.
– Хорошо, – сказал он, – А что это вообще за премия?
– Астафьева. – сказал я.
– Да, – сказал он, – Я слышал про такого. Он тут жил, вроде. Да?
И следующие три дня для меня был только спортивный зал в лакированной вагонке по стенам, инструкторы, захваты, броски, болевые замки и хруст в суставах. Даже немного голову стряхнул, неудачно упав на спину.Три года спустя я переехал в очередную съемную квартиру, и обнаружил там шкафы, забитые книгами, которые остались от умершей хозяйки, и не нужны были ее детям. Среди книг был Астафьев. Я нашел его «Царь-рыбу» и прочитал полторы страницы. Закрыл книгу, помолчал над ней, и поставил на место. Я никогда не читал Астафьева.
В расцвете
Жизнь слепых пингвинов
Мой друг П. решил рассказать нам о животных.
– Вот, например, пингвины, – поучительно распространялся он.
Мы лежали на пологом склоне холма. Под нами была оптимистично-зеленая июльская трава, а сверху такое же веселое бело-синее небо. Легкий теплый ветер с ароматом городской пыли навевал П. мысли о пингвинах.
– Это же потрясающий пример! – волновался П. – У пингвинов самки похожи на самцов так сильно, что их не различить!
– Это ты их не можешь различать, а пингвины могут, – возразил я.
П. единственный из нашей троицы сидел на траве, а мы с Пашкой валялись вразброс и страстно боролись с послеобеденным сном.
– Зачем же они тогда трахают всех подряд? – П. произнес это с интонацией Цицерона, выкладыващего в сенате последнюю бесприглядную правду о личной жизни Катилины.
– Кого это, всех подряд? – спросил я, – Российских полярников?
– Друг друга! – воскликнул П.
– Поразительно… – заключил я, полагая, что разговор о горячих антарктических пингвинах закончен.
Но П. был не согласен. Он имел козырь в рукаве.
– Они делают это без разбору! Кто на кого попадет – независимо от пола. Попал на самку – будут пингвинчики, на самца – ну, значит, на самца.
– Ну, ладно, – сказал я, – Примем эту странную гипотезу, что они неразличимы на внешность в половом смысле. Тогда самец действительно может полезть на самца по ошибке. Но с какой стати другому самцу, на которого лезет первый, это терпеть?
– Ну, природа у них такая, у пингвинов, – сказал П. и задумался.