Немного ночи (сборник) Юрич Андрей
Это был тот же этаж, на котором я жил с моим первым соседом. Сейчас сосед стоял в дальнем конце коридора, метрах в пятидесяти, в одних трусах, и держал что-то в руке. Увидев меня, он призывно махнул. Я подошел.
– Я футбол смотрел, – сказал сосед шепотом, глядя на меня сияюще, – Но это даже через футбол слышно.
В руках у него был мобильный телефон.
– Что ты делаешь? – спросил я.
– Диктофон… – он попытался что-то объяснить, но в этот момент за дверью заорали.
На пределе связок, женский судорожный вопль-визг. И снова. И еще. Так громко, что я вздрогнул. Сосед зажал себе нос, надул щеки и покраснел – он старался не ржать.
– Нет, не надо пальчиком! Не надо! Я хочу без пальчика! – исходил страстью за дверью юный девичий голос. – Так! Да! Так! Еще! Еще!
Сосед бился в конвульсиях и тыкал телефоном в сторону двери. За дверью орали. Это был самый громкий женский крик из всех, что я слышал в жизни.
– И давно это продолжается? – спросил я.
– Кончают уже, – прохрипел пунцовый от сдерживаемого смеха сосед, – Пальчики… Она тут про банан орала… Ты, кстати, у меня мыло забыл.
Он толкнул дверь в свой номер, и ушел туда, в темноту. Из тьмы донеслись громкие звуки футбольного матча. Звуки за дверью напротив достигли визгливого пика, сорвались на полуслове и замолкли. Шумел футбол. Сосед очень долго рылся в своей ванной, минут десять, искал мое мыло, а я стоял и ждал. Дверь напротив открылась и оттуда вышел пожилой пузатый дяденька с добрым лицом и усами.
– Ребят, огоньку не найдется? – спросил он, – Я слышу – футбол. Думаю: мужики! А мы только въехали сегодня вечером, я зажигалку не взял…
Из двери пожилого дяденьки вышла девочка, лет 16 на вид, в ослепительно коротком ситцевом сарафанчике, улыбнулась мне ехидно и направилась к лифту.
– Подожди! – крикнул ей вслед дяденька, – Мужики…
Я сказал ему, что не курю, плюнул на мыло, которое все не находилось, и тоже пошел к лифту. Искоса поглядывая на девочку, дождался кабины, вошел и развернулся. Она стояла напротив меня, сарафан был розовый с фиолетовыми цветами. Она – красивая, с чистой молодой кожей. Смотрела на меня так, будто знала обо мне что-то неприличное и хотела смеяться. В лифт не вошла.
Двумя этажами ниже я зашел к дежурному врачу, рассказал, что у меня травма мозга и попросил таблетку. Он дал мне сразу два кругляшка алпразолама. Я проглотил их тут же, при нем, и, хотя ему от скуки еще хотелось поговорить о моей травме, пошел к себе в номер. За дверью в стене плясали, обжимались и пьяно хихикали учительскими голосами.
Я лежал лицом вверх. Когда на меня накатила алпразоламовая успокоительная муть, я вздохнул, тихо уснул и увидел во сне свои руки. Смотрел на них долго.
Кратер
Дни здесь были утомительно-тоскливы. Они заполнялись часами чтения Кастанеды – до тошноты, до кисельного расползания в мозгах. Потом шло кабельное телевиденье, где показывали бесконечные непонятные игры, вроде бейсбола, и много других, для которых я даже не знал названия. Там была игра, где нужно было катать руками по огромному зеленому ковру тяжелые каменные эллипсоиды, вокруг каких-то лунок. Действие происходило на многотысячном стадионе, забитом людьми. Зрители скакали и неистовствовали. Был чемпионат мира по киданию тарелок для собак. Был математически сложный снукер и водное поло, изнуряющее однообразием мускулистых пловцов. Прерывалось все это приемами пищи.
Я ходил в столовую, на первом этаже огромного шестнадцатиэтажного корпуса. Там садился на свое место, за стол к двум сорокалетним теткам и одному юноше, моложе меня на пару лет. Он заигрывал с тетками и делал им непристойные предложения. Они с усталым ехидством отказывали. Он слегка огорчался. А вечером я встречал его всегда в окружении таких же немолодых женщин. Обычно было три-четыре нетрезвых дамы, похожих на стареющих секретарш из областной администрации, и он. Иногда парней было двое. Однажды вечером они всей компанией плясали в лифте под музыку из мобильного телефона. На усталых от десятилетий семейных невзгод лицах женщин лежала тень отчаянного горького веселья. Ему было слегка неловко, судя по тому, как он отвел от меня взгляд, но тоже весело.
В столовой работали официантки. Одна из них была та самая Беленькая, которую я не нашел тем вечером, когда Бог исполнял мои желания. Она равнодушно здоровалась со мной. У меня так и лежала в кармане тысяча неразменянных рублей. И я даже пару раз предложил Беленькой снова сходить в ночной клуб, она обещала после работы постучаться ко мне в номер, но я не дождался этого стука.
Каждый вечер я выходил на улицу. «Здравница Кузбасса» стояла высоко. Пейзаж представлял собой чашу. Это был кратер. Миллионы лет назад он исторгал из себя лаву. Сейчас остались только ручейки теплой радоновой воды. По круглому горизонту, в закатных лучах солнца, зубрилась низкая кромка черной кратерной стены. Внутренние склоны кратера шли террасами. На них циклопьими изумрудами горели подсвеченные из-под воды плавательные бассейны без крыш. Метались лучами стробоскопов по облакам мерцающе-насекомные сборища дискотек. Реки людей стекали по широким прогулочным молам к центру чаши, где стоял город. Всегда в одном направлении – сверху вниз. Казалось, что меня может смыть и затопить людскими телами. И я всегда шел против потока, вверх.
– Чего хотят все эти люди? – спрашивал я сам себя, глядя на встречные лица.
Но они шли и шли мне навстречу во множестве, легкие и нарядные, молодые и старые, мужчины и женщины. А я, казалось, не имел к ним никакого отношения.
Через пару часов поток редел, и я оставался один на улице, освещенной витринами сувенирных магазинов. Заходил в парочку из них, перебирал руками безделушки из бересты и кожи.
В последний вечер я зашел в бар. Там за стойкой сидел мой второй сосед, кривоногий и с яростным взором. Он полыхнул в мою сторону горячими зрачками, улыбнулся и спросил, скольких я уже поимел на этом курорте.
– Никого, – ответил я просто.
– Да, ты тут уже неделю! – удивился он.
Я промолчал. Он вкратце перечислил мне список своих побед, в основном состоящий из местных горничных и официанток, озвучил безумную цифру потраченных по барам и ресторанам денег, рассказал, что он из тех ребят, кто держит Прокопьевск и у него всегда все правильно, по понятиям. Он был так по-барски (скорее, от слова «барс», выколотом на костяшках его пальцев) великодушен, что даже предложил мне свою девушку, которая сидела рядом с ним, кушала картошку-фри и пила что-то разноцветно-алкогольное через соломинку из высокого узкого стакана.
– Люди в войну хлебом делились, – подвел он теоретический базис под предложение.
Девушка игриво прижалась к его массивному плечу. Взглянула на меня. В ее глазах теплыми угольками светилась любовь. Искренняя и чистая. Так что я даже потряс головой. «Этого не может быть», – подумал я. – «Еще пару дней назад они были незнакомы, через день он бросит ее ради новой, которой так же будет не прочь поделиться с приглянувшимся ему неудачником. Не может быть, чтобы у нее в глазах была любовь! Это неправильно! Здесь не место любви! При таких словах любовь должна гаснуть».
Я посмотрел на них. Она его любила, как только может любить женщина. Сейчас он был ее первым и единственным, ее сильным плечом и каменной стеной, охотником и защитником. А я был чем-то вроде продолжения его. Совершенно чужого мне человека.
Я снова потряс головой, и он понял это по-своему.
– Ну, тогда трахни эту барменшу, – он показал вглубь бара, – Она вообще всем подряд дает. Удачи!
Они окатили меня теплом своих любящих взглядов, он хлопнул меня по лопатке, а потом они ушли. И я остался. Ко мне подошла барменша. У нее были татуированные голые руки: извитые то ли змеями, то ли драконами, то ли струями экзотического ало-черного дыма. Чуть старше меня. Усталое и одновременно игривое лицо. Я начал что-то говорить про стакан пива. И тут незнакомый человек перебил меня. Мужчина в дорогой рубашке, он наклонился к ней притянул ее рукой и что-то зашептал ей в ухо, какой-то комплимент. Она нетерпеливо отпихнулась и сказала:
– Да, пошел ты!
Мужчина вздохнул и пошел. А я сказал ей:
– Я понимаю, что пришла моя очередь идти туда же, но когда ты закончишь работать, мы можем отправиться в мой номер.
Внутренне я был абсолютно готов путешествовать по следам незнакомца в дорогой рубашке. А она неожиданно весело засмеялась и спросила с интересом:
– Что будем делать?
– Ну, не книжки же читать, – брякнул я.
Ее лицо сразу поскучнело и даже, вроде бы, струи дыма на руках поблекли. Неловким смазанным движением она кивнула мне и тихо сказала:
– Посиди тут. Если я не очень устану за сегодня, то ладно.
Я просидел за стойкой четыре часа. Глядя в стакан пива, которое не пил. В помещении за моей спиной курили, шумели, иногда принимались плясать. Я не оборачивался, но мне казалось, что я все равно вижу это. Каждое их пьяное па или взмах руки, каждый огонек сигареты. В дальнем углу, видел я, сидел кто-то молодой, в длинной серой юбке и с длинными русыми волосами. И смотрел в мою сторону. И тоже не пил.
Бар постепенно пустел. Барменша отрицательно покачала мне головой. В ее жесте была почему-то обида, какая-то претензия ко мне, которую она обдумывала все эти часы.
Справа от меня сел охранник, а слева – девушка с длинными волосами и в серой юбке.
– Извините, вы не видите, как называются вон те сигареты? – спросила меня девушка, – И показала пальцем в самый дальний угол самой верхней полки.
Я посмотрел туда и не увидел сигарет, потому что вообще плохо вижу. Посмотрел на девушку, и понял, что она прекрасно видит.
– Не вижу, – сказал я.
– Бар закрывается, – сказал охранник.
– Я жду ее. – я кивнул в сторону барменши, которая вышла из-за стойки и что-то поправляла на столиках.
– Вы друзья? – спросил охранник.
– Да, – сказал я, а сам краем глаза смотрел, как девушка в сером еще какое-то время сидит неподвижно, а потом слезает с высокой барной табуретки и уходит.
Это была очень хорошая девушка. Из приличной семьи. Умная и скромная. Ей хотелось любви и ласки – тихо и просто.
– Давно знакомы? – спросил охранник, тоже кивнув в сторону барменши.
– Четыре часа. – сказал я.
– Правила одинаковые для всех, – сказал он.
– Да, – согласился я, встал и ушел к себе в номер.
Утром, часов в шесть, я вышел на террасу перед санаторием. Она была широкая, полукруглая, выложенная шестиугольными бетонными плитами. Над гигантской впадиной кратера висел утренний холод, проткнутый горячими солнечными лучами под острым углом. Я сидел на скамейке. Я вспомнил, что в книге американского писателя Кастанеды написано, как надо смотреть на местность, чтобы узнать хорошая она или плохая. Главное, не глядеть ни на что конкретно и ни о чем не думать. И если это удается, то хорошие места будут светиться зеленым, а плохие – красным. Я сделал скучное лицо и постарался избавиться от мыслей. Перед моим взором вдруг из воздуха, как струя стеклянного дыма, сложилось прозрачно-голубоватое кольцо. Я потряс головой и снова посмотрел перед собой. Кольцо исчезло. Вся местность от кратерной стены до города в пологой выемке светилась мутно-багровым туманом по-над самой землей. Кровавая муть покрывала бетонные соты террасы и доходила мне до щиколоток.
Я встал и пошел на автобусную станцию за билетом.
Когда автобус выворачивал на серпантин бетонки, ведущей из кратера, за моей спиной шептались:
– Гляди-ка, это же наш сосед из-за двери. Он же всего неделю здесь. Раньше времени уезжает. Программист, наверное.
Ветер ада
Все это как-то связано с метро… Там все время дует ветер. То ли климат-система так мощно работает, то ли просто сквозняк. Один мой знакомый называет московское метро адом. Так прямо и говорит: «Я спустился в ад». Это значит, что он поехал на метро. А я думаю, что если в аду все время дует ветер, то это делает существование в нем вполне сносным и может быть даже радостным. Потому что для меня ветер – он всегда свежий. Ветер бывает злой, резкий, холодный, обжигающий, задирающий юбки и рвущий одежду, но мертвого, тухлого, постыдного ветра не бывает.
«Ada-Adora» – написала ты мне на билетике метрополитена. И свой телефон. Долго у меня был этот билетик. Наверное, годы. Я не звонил по этому телефону, оставил его только на билетике. Потом выбросил билетик – когда узнал, что ты выбросила свой мобильник в окно машины, чтобы не звонить мне.
Именно в метро я принял это решение – приехать к тебе. Я не знаю, как ты относишься к собственным обещаниям. Твое дело. Поэтому, как бы ты ни поступала, мне не за что на тебя обижаться. Мы сидели не помню на какой станции, на деревянной скамейке, ты плакала, просила приехать, а я решил, что да – приеду к тебе. Я стараюсь всегда выполнять свои решения, потому что иначе получится, что я предаю себя. Пойми, после того, как я дал тебе обещание и принял решение приехать, я уже был в долгу перед самим собой. И только перед собой. Я знал, что за годы, которые пройдут, ты передумаешь, и сама мысль о моем возможном приезде будет пугать тебя или вызовет недоумение. И когда ты написала мне, что не хочешь меня видеть, это стало для меня не обидой, а условием.
Мне повезло с самолетом. Так бы я, конечно, не наскреб денег на билет. Но мне оплатили – для поездки на этот писательский форум. Целую неделю в подмосковном пансионате я думал, что все это напыщенное мероприятие – лишь повод для движения к тебе. Шанс увидеть тебя. В последний раз. Ясно ведь было, что это будет в последний раз. Одна и последняя встреча. От которой ты заведомо отказалась.
Я купил билет за неделю, как только приехал в Москву – в кассе Киевского вокзала. По билетам получалось, что я буду существовать в Киеве с 9-30 до 17–01 в течение одного дня. Если учитывать главное условие поездки, выставленное тобой, то больше мне и не надо было. Выпало на воскресенье.
После форума, уже в Москве, меня позвал в гости тот самый товарищ, который считает метро адом. Потому что поезд был вечером, и мне надо было где-то провести день, что-то есть. А я не хотел есть, и не мог сидеть в помещении. Думал о тебе. Поэтому я ушел от него рано и почти весь день провел в метро. Мне нравится метро. Там очень спокойно. Может показаться идиотизмом – спокойствие в метро. Но именно там мне спокойно. Я там совсем один. Никто не смотрит на меня. И есть ветер. Даже в самом сильном ветре и даже если он пахнет машинным маслом и резиной – есть спокойствие.
Уже лежа на верхней полке плацкарта и с удивлением слушая, как соседи по вагону переходят в своей обыденной болтовне с русского на украинский и обратно, я почувствовал, что давно не ел. И решил, что это неважно. Еще я чувствовал, что не понимаю, как мы увидимся, если ты не хочешь меня видеть, а я тебя – хочу. Просто прийти и постучать в дверь – будет насилием над тобой. Приехать и не увидеться – бессмысленным действием. Я представлял встречу и так и эдак, вертел в голове пространство, растягивал время, высчитывал варианты. И никак не мог представить – как я смогу тебя увидеть, при том, что не увидишь меня ты. Паззл не складывался. Задача решения не имела. И я заснул.
Меня два раза будили пограничники, смотрели мне в лицо и в паспорт. В целом за ночь я проспал часа три, не больше. А утром почему-то чувствовал себя хорошо.
Что меня удивило, когда я вышел из вагона – гул голосов. Такой, сразу узнаваемый хохляцкий гул, многоголосое гоготанье с резкими перепадами интонаций. Это было так непривычно. Там, на восток за Уралом, где водятся драконы, пассажиров встречают на железнодорожных станциях только тишина и отчужденность пространства. Перрон там – это место для одиночества. Там даже голоса перронных торгашек звучат грустно, глухо, только усиливая безмерность провинциальной тишины. А здесь что-то неприятно живое и активное сразу ударило по ушам, вторглось в сознание, потребовало не просто купить, а вступить в разговор, заинтересоваться, хитрить, играть, искать выгоду, ловить секунды как семечки губами.
Я шарахнулся в сторону из толпы и почему-то долго бродил вокруг вокзала в поисках входа в метро, хотя он был прямо у меня под носом. Лезли в глаза навязчиво-смешные надписи вроде «Кава и тютюн», бессмысленная латинская i в сбивчивой путанице кириллицы, знакомых корней, искаженных флексий и перепутанных префиксов. Увидев макдональдсовское алое М, я вспомнил, что не ел больше суток и пошел на него, как на маяк.
Внутри, за ближайшим столиком, молодая парочка разговаривала по-украински. Не смешивали два языка в один, как я привык слышать от знакомых украинцев, а чисто и легко, с серьезными лицами, выговаривали комедийно-смешные фразы. Я осознал, что меня это почему-то жутко напрягает. Хотелось крикнуть им, чтобы они говорили нормально.
Подошел к кассе, и веселая быстроглазая девчонка в фирменной кепке сказала мне, подбоченясь:
– Слухаю!
И от нелепости самого себя, этой ситуации, этого города, этих моих планов на встречу с тобой и этого слова – слухаю – я заржал. С меня физически свалилось напряжение, как большая красно-синяя спортивная сумка, которую я таскал на плече.
На сумке было написано большими белыми буквами: «Taekwondo Kemerovo». Я бросил ее на пустой стул рядом с той самой парочкой, сел сам и сжевал безвкусный, как поролон, Биг-Мак – под украинские интонации молодых влюбленных. Было около десяти утра.
Через полчаса, в метро, я понял, что все идет как надо. До этого я боялся не найти адреса, заблудиться, потеряться в большом чужом городе, или, наоборот, столкнуться с тобой нос к носу, боялся просто не успеть – ведь у меня было так мало времени. А ветер в метро меня успокоил. Он был тот же самый, что и везде. Везде дует один и тот же ветер. Только он пахнет по-разному. В киевском метро попахивало чесноком.
Ехал до последней станции. Проезжая Днепр, обматерил мысленно Николая Васильевича Гоголя за бесстыжее вранье, укорененное в веках. «Редкая птица долетит до середины Днепра…». Твою мать, думал я в адрес классика, они у тебя что – вдоль реки летали? Я-то ожидал увидеть что-то грандиозное, подавляющее, подобное изгибу Лены в долине Туймаады, когда стоишь на одном берегу реки и не видишь другого. А тут была банальная речка, всего раза в полтора-два шире нашей Томи. Тьфу…
Видел мост, по которому ты так боишься ездить.
Выйдя из метро, подошел к ближайшему такси. У троллейбусной остановки стоял черный универсал-иномарка. Левый руль. Непривычно. Спросил у таксиста, сколько стоит доехать до твоей улицы. Он долго морщил лоб, потом сказал мне:
– Погоди, друже, дай-ка я подывлюся.
Достал карту города и долго искал улицу по алфавитному указателю. Найдя, посоветовал мне не тратить деньги и дойти пешком.
Было, конечно, глупо на каждом шагу ожидать встретить тебя, но именно это я и делал. Шел и ожидал. Мне казалось, что я жутко взволнован. Я не мог понять, то ли меня бьет озноб от волнения, то ли действительно на улице так холодно. Голова мерзла, пальцы рук коченели, кожа на ногах под джинсами была вся в пупырышках и даже в животе как будто сифонил сквознячок. Снова испугался, что потеряюсь в чужом городе. Начал спрашивать прохожих, где твоя улица, и оказалось, что я уже на ней. Спросил про дом. Мне показали. Старушка показала пальцем – вот он, твой дом. Вот он.
Дойдя до середины двора, я оглянулся, чтобы сориентироваться. Перед домом, в глубине двора был магазинчик с вывеской «МАГАЗИН» над входом. А у дома было несколько подъездов, и я не знал, какой из них твой. Я вообще не знал, что мне делать. Примерный план был такой – оставить то, что я привез, в твоем почтовом ящике и уйти. Это был бы хоть какой-то контакт с тобой, при котором ты бы не смогла меня увидеть, как и хотела. Точнее, не хотела. Я запутался. Мысли в голове запутались. Я увидел машину той модели и того же цвета, что и твоя. Номера, конечно, не помнил. Подумал, что твоя машина должна стоять возле твоего подъезда и пошел к ней. Но к ней вдруг подошел какой-то мужик, похожий на твоего мужа. Я развернулся и вышел из двора. У меня слегка стучало сердце, и было очень холодно. Я надел шапку. Стало теплее, и еще я считал, что так тебе будет труднее узнать меня, если ты случайно посмотришь во двор.
Через минуту я вернулся во двор. Мужик ушел от машины. Но я почему-то зашел не в тот подъезд, напротив которого она стояла, а в другой, второй слева. Двери всех подъездов были открыты нараспашку, будто специально для меня. И в подъездах было пусто. А ведь я так боялся, что двери будут закрыты или меня остановит какая-нибудь бабка-консьержка.
Мысли путались очень сильно, и восприятие мое начало прерываться, сбиваться, вихлять сознанием. Я несколько раз осмотрел блок почтовых ящиков, прежде чем понял, что на них нет номера твоей квартиры. Вышел из подъезда. Мне нужно было отдохнуть, отдышаться. И я пошел по направлению из двора. Когда я находился на полпути от дома до магазина, я остановился. Мои мысли почему-то сосредоточились на магазине. Мне как будто надо было что-то в нем, хотя я точно знал, что мне ничего в нем не нужно. Я встал на тропинке, ведущей к магазинному крыльцу, и секунды две смотрел на вывеску. Мне казалось, что написано было по-русски. Я пытался прочитать и не мог сконцентрироваться. В этот момент ты вышла у меня из-за плеча и пошла к магазину. Я как раз поворачивался к дому, и тебе пришлось чуть-чуть шагнуть в сторону, чтобы обойти висевшую на моем плече сумку. А я посмотрел тебе прямо в лицо. Это было первым, что я увидел, разворачиваясь. Твое лицо. Все произошло именно в ту долю секунды, в какую только и было возможным, чтобы я взглянул тебе в лицо, а ты меня не заметила. Сосредоточенный взгляд женщины, выбежавшей в магазинчик «шаговой доступности», чтобы купить что-то детям к воскресному завтраку. Твой взгляд. Мимо меня. Только мимо. И спустя бесконечно малый, но связывающий меня, как муху в сиропе, промежуток времени, ты оказалась уже спиной ко мне. Шла в магазин. А я смотрел и узнавал каждый шаг, спину, плечи, ноги, даже почему-то одежду, всю тебя. Узнавал так, будто на протяжении всех этих лет мы только и делали, что смотрели друг на друга. И если бы я произнес твое имя, ты бы обернулась на голос. А если бы ты обернулась, я бы, наверное, упал в обморок. А если бы ты обернулась и сказала одно из тех слов, которые писала мне – я бы, наверное, сошел с ума.
И – все. Ты вошла в магазин, придержав рукой бегающую у дверей девочку в розовом.
А у меня стучало сердце. Оно стучало так, что я чувствовал сильную боль в ребрах при каждом ударе. Оно билось об легкие и мешало дышать. Оно никогда так не мешало мне, мое сердце, я всегда был уверен в нем. А тут оно ломилось в грудь так, что я оглох. Я даже на какой-то момент испугался инфаркта или чего-нибудь в этом роде.
Что делать? – думал я, глядя на двери магазина, – Что мне сейчас делать? Вот прямо сейчас – ЧТО??? Остаться стоять нельзя. Уйти – куда? Я, шагая легко и зыбко, как во сне, отошел за стену магазина. Открыл сумку. Нашарил в ней фотоаппарат. Достал его из сумки. Вынул из чехла. Включил автоматический режим. Догадался выключить вспышку, чтобы ты не обернулась на отблеск. Фотоаппарат выдал мне непонятную надпись на экранчике. Буквы были русские, но я не смог прочесть. Испугался, что он сломан. Поднял глаза и увидел тебя. Ты шла к своему подъезду. Была уже на полпути от магазина. От меня. Я поднял фотоаппарат, но руки у меня тряслись, и я не мог поймать тебя в кадр. И когда уже понял, что осталось меньше секунды и ты скроешься из виду – нажал на кнопку спуска. Не видя. Наугад. Сразу попытался нажать еще раз, но палец не смог.
Через несколько минут я вошел в твой подъезд. Почтовые ящики были закрыты наглухо, и в них невозможно было что-либо положить. Даже тот лист бумаги, что я привез тебе, не пролезал под крышку ящика. Тогда я прикинул, на каком этаже твоя квартира. Твоя квартира с номером моей. Я живу в квартире с таким же номером. И этот простой факт в той ситуации создавал ощущение дежавю. Поднялся на пятый этаж. Ошибся. Прошел по лестнице на шестой, вздрагивая от каждого звука. Там, на твоем этаже, я встал перед твоей дверью и услышал как за этим тонким листом серебристого железа кричит что-то веселым голосом маленькая дочка. Я положил лист бумаги на коврик перед дверью и ушел.
Когда выходил из двора, у меня вдруг стали ватные ноги, стало жарко и сильно-сильно захотелось спать, так что я даже потерял ориентацию и долго соображал, не сон ли это на самом деле и где вообще я нахожусь. Следующие часа полтора я помню очень яркими бессвязными отрывками. Я ехал в метро, на сиденье, обнимая сумку, а какой-то старик играл на бамбуковой флейте. На меня накатывали слезы, и я шептал про себя слова песенки, которую он играл. И до сих пор не могу понять, что это была за песенка. Помню, как дал ему несколько монет. Помню, как вышел на Крещатике, нашел алый маяк Макдональдса, и долго сидел там, пялясь на людей, телеэкраны, зеркала. Пил колу со льдом. Отчетливо помню каждую льдинку.
Помню книжный магазин с привычно-уже-абсурдным названием «Сяйво», и как долго, много раз, по буквам выговаривал продавцам твое имя и название книги. Они не понимали ничего. Я буквы говорю, а они не понимают. Поняли только имя – Ада.
Вокзал у вас длинный. И там дул ветер. Внутри вокзала. Люди сидят, мерзнут, а ветер дует. Меня успокаивает ветер. Я ходил вдоль ветра, против ветра, боком к нему. Я люблю ветер. Если есть ветер, то жить не так уж и плохо. В метро, например, всегда ветер. А потом я уехал.
Да, обратно.
Да, к жене.
Она – мой воздух.
А ты?
Ты была моим ветром.
Слово об Иване
Жену ту звали Ольгой. Понесла она Иваном в первый месяц весны, от мужа своего. Имя мужу было Рафаил, и был он углекопом. Опускался он каждый божий день в копи бездонные, во мрак вечный, в само чрево земное – за углем, и уголь искал там, и находил, и добывал его с помощью проходческого комбайна ПК-25, и поднимался тот уголь наверх.
И каждый день поднимался сам Рафаил вслед за углем наверх, и, омовение непременное совершив в помывочной административно-бытового комбината, возвращался к жене своей Ольге. И приносил ей плоды апельсинового дерева, или же гранатовых плодов, или винограда. А покупал то по дороге к дому. Ибо любил жену свою.
И после вкушения трапезы вечерней возлегал с женой своей на ложе брачном и оглаживал зреющее тело ее, и рад бывал, и смеялся.
И дал Рафаил имя сыну своему, бывшему во чреве матери, имя то – Мухамет. Потому как был Рафаил из племени татарского и веры мусульманской, и имя рода его было – Загретдинов.
Ольга, жена его, имени противилась, потому как была по роду из кривичей. Но мужа не смела ослушаться.
Когда же во тьме шахтной, во мраке смертном, зажглась пыль угольная да газ-метан, звездой алою, живым пламенем, и сгинул Рафаил, и костей не нашли – дала Ольга имя сыну своему: Иван. Потому что болела душа ее от имен татарских, ибо напоминали они ей мужа и любовь его, сгоревшую в угольной пыли.
И родился Иван в первый месяц зимы, в день двенадцатый, и захлебнулся водами родовыми, но после закричал. И наречен был именем, что дала ему мать. И крещен был в вере православной.
Здоровьем Бог не обидел Ольгу. Потому питала она сосцами дитя, и сладким было молоко ее. А когда брал младенец грудь, принималась плакать она и слезы сыну на лицо роняла. Ибо видела в лице сыновьем черты мужа своего.
Иван же был здоров и быстро в весе прибавлял. Встал он на ноги на десятый месяц. К двум с половиной годам словам русским выучился и говорил без умолку и песни пел, как то у детей водится. А татарских слов и песен не знал вовсе. Поскольку обиду крепкую держала на Ольгу вся семья Загретдиновых – за то, что отказала сыну в татарском имени и память мужнину именем, им данным, не уважила. И не видел Иван никогда ни деда, ни бабки татарских, и никаких не видел, ведь и Ольгина родня, из кривичей, тоже зла была, поскольку вышла Ольга за поганого. Помнил же Иван из рода своего только мать свою.
А лишь отняла Ольга младенца от груди – пришлось ей трудиться много, чтобы себя и сына прокормить. Изошло все сбереженное Рафаилом на жизнь безбедную, ибо немного сберечь успел. Пенсия же, назначенная казной по утере кормильца, мала была и жизнь обещала голодную.
Работу нашла она в лавке торговца базарного. Велено ей было хозяином той лавки приходить до свету и уходить затемно, весь же день плодами разными и травами съестными торговать. И платил он ей двадцатую часть от проданного. И денег тех на питание их, и на одежду, и на кров хватало. Однако не видел младенец матери своей днями. И ночью только слышал голос ее, колыбельную поющий. И тосковал сын о матери своей.
Дни же проводил младенец в яслях детских, со множеством своих ровесников. Вместо матерей были в заведении том для младенцев воспитатели. И воспитатели те были жены и девы, трудящиеся за малую плату. Потому не радели они о младенцах, и смотрели только, чтобы те вреда себе и товарищам не причинили да съедали данное им вовремя и полностью. Самым мерзким в работе своей полагали жены и девы те – менять одежду младенцам, что в одежду испражнились. И называли они тех младенцев, что в одежду испражняются, существами вреднейшими и отвращение к ним питали, слова говорили им злые и родителей младенцев тех почитали за дурней. Поэтому боялись младенцы те воспитателей, и, когда имели нужду в чем либо, не хотели спросить.
Иван же сызмальства почитал за правило молчать на людях, прятался от взгляда воспитателей, и не плакал никогда. И признан был женами и девами, в яслях трудящимися, за дитя глупое и неразвитое.
Подросши, Иван в школу пошел. Грамота ему легко давалась. И быстро обрел он друзей новых себе. Встречался с друзьями в школе, и во внеурочное время веселились они, в игры разные играли и дрались иногда с другими школьниками, которые про него и его друзей злое говорили.
Однако учителям не по душе Иван пришелся. Видели они в нем отрока скрытного и угрюмого, мыслящего дурное в сердце своем, – ведь молчал он, и никогда не вопрошал их ни о чем, и, хотя знаниями овладевал легко, похвал учительских не хотел добиваться. Посему спрашивали с него уроки строго и ошибок не прощали. Иван же строгость их терпел и попреки все сносил молча.
Матери же его легче жить стало, и не болело уже сердце ее так сильно за сына своего. Казалось ей, что, когда ее нет, сын ее – в правильном месте находится и полезными делами занят. Потому стала она больше радеть о работе своей. И хозяин лавки базарной, где торговала Ольга, доволен ею был. И за годы прошедшие сумел удостовериться, что работница сия не ворует и трудолюбива. И доверил ей начальство над другими своими работницами, что на рынке торговали, и денег стал платить больше.
Стала Ольга чаще на людях показываться, и одежды себе красивые покупала. Дело свое новое вела с достоинством – приказы торговкам умные отдавала, деньгам, с них собранным, счет вела честный, и собою не гордилась. Люди, на базаре том торговавшие, Ольгу за дела ее уважать стали. А хозяева лавок стали на нее заглядываться. Ибо, сняв с себя ярмо работы тяжелой, да в одеждах красивых, привлекала Ольга мужские взгляды.
Знала Ольга счет годам, проведенным в одиночестве да в работе непосильной. Тосковало сердце ее по родному сердцу. И томилось тело ее по мужским рукам. И виделся ей во сне любимый ее, Рафаил. Но боялась она и не смела с мужчинами сходиться. Казалось ей, что не будет ни один из них так пригож и ласков, как муж ее, без которого осталась. И за сына своего опасалась: что не признает отрок в чужом человеке отца.
И через девять лет после смерти явился ей Рафаил во сне. Но не сильным и нежным, стройным да жарким, как обычно ей в горячих снах являлся. А в робе шахтерской, с тусклым фонарем на треснувшем шлеме и с лицом черным. И сказал ей Рафаил голосом тихим и усталым: «Пойди, Ольга, и найди себе мужа. Приведи его в дом наш. И будет он отцом сыну моему». Заплакала Ольга и кинулась в ноги ему, в пыль угольную упала, спрашивала: «Любишь ли меня, Рафаил?». Поднял ее муж руками черными, твердыми и ответил: «Не бойся. В другом муже я тебя любить буду. Ибо в другом лишь любить смогу, как жену. Ведь мертв я». Обнял он Ольгу крепко, а после отстранил от себя и дал ей в руки фонарь тусклый со шлема своего. А сам расстегнул на себе одежду, и обнажился под одеждой каменный уголь.
Проснувшись, увидела Ольга, что день ясен, и что весна давно, и птицы поют. И радостно ей стало. Тепло было на душе ее от любви мужниной и не страшно нисколько. Разбудила она сына своего, и одежду ему велела надеть праздничную. И сама оделась нарядно. И улыбалась весь день.
На следующий день подошел к ней человек один, которого она знала в лицо и который на базаре том лавку мелкую держал и торговлю вел молоком и сыром коровьим. И сказал ей муж сей: «Я каждый день встречаю тебя, Ольга. И радуются глаза мои, на тебя глядя. И стучит сердце мое, только пройдешь ты рядом. И боюсь тебя, и слова сказать не смею – лишь поздороваюсь. А вчера ты так светла была, так улыбнулась мне, что вот, стою я перед тобой, и говорю, и хочу, чтобы ты была со мной сегодня вечером». «Зачем зовешь? Легкой добычей, меня, одинокую, счел?» – спросила его Ольга, ибо удивилась, потому что девять лет никто не подходил к ней. Он же ответил: «Хочу лишь быть с тобою рядом сегодня – хоть в кино пойдем, хоть на пир какой, а хоть и по улицам ходить, разговаривать». «Да как звать тебя?» – спросила Ольга. «Федором люди зовут, Алексеевым», – отвечал он. Покраснела Ольга лицом, и кивнула ему, и взгляд у себя на груди спрятала.
Пошли они тем вечером в кино, а после – в кафе, а еще бродили по улицам. И чудилось Ольге, будто слабнет душа ее, как лед весенний под солнцем на реке. Не женой она себе мнилась, а девушкой, что из школы сбежала с робким поклонником, который молчит и за руку взять не смеет. Смотрела она искоса на спутника своего и дивилась: не красив нисколько, а лицом приятен, стати в нем нет, а шагает легко, чужак-чужаком, а спокойно с ним. А он возьми да скажи прямо на улице, на ветру под фонарями белыми: «Что нам с тобой, Ольга, вхолостую жить? На холодном ложе и спишь не впрок. Одинокую вечерю с телевизором не разделишь. Не родит работа детей. Стань женой моей, а сын твой да будет и мне сыном». Взял ее за плечи и повернул к себе лицом. Она же вспомнила слова мужа своего, во сне сказанные. И сказала: «Да». А сама смотрела в лицо стоящего перед ней и хотела найти в лице том страшное, чтобы отвернуться и сказать «нет». И не видела страшного. Только показались ей вдруг, в свете ртутных ламп, глаза Федора провалами черными, угольными. А потом наклонился он к ней, и заблестели глаза его, радостные. Засмеялась она легко, как девять лет не смеялась. И поцеловать себя в губы позволила.
Встречались они скрытно от других два месяца. И вскоре допустила она Федора до себя, потому что робок он был и сам не смел к ней приступить, и тем запал ей в сердце. И, познав друг друга, укрепились они в решении своем – пожениться и быть вместе. И даже на базаре, где трудились оба, о том известно стало, и радовались люди торговые, и поздравляли их. Сын же Ольгин, Иван, не ведал о том.
Первый раз пришел Федор в Ольгин дом, когда Иван в школе был. И в беспокойстве раскладывал он в Ивановой комнате подарки: одежду новую, и мяч кожаный, и сласти разные. Ольга ему говорила: «Все хорошо будет», – а сама пуще Федора боялась и холодела сердцем.
Иван домой не шел все. И стемнело уже. А Ольга и Федор устали ждать. И когда собирались они пойти искать Ивана по улицам, Иван сам пришел, в одежде рваной да грязной и с лицом в крови. «Кто бил тебя?» – вопросил Федор отрока. «Кто сей?» – обратился Иван к матери, а Федора будто и не заметил вовсе. Ольга же сказала, слезы сдержав: «Сей – муж мой, отец тебе, которого не было». Утер Иван рукавом кровь с лица и взглянул на Федора пристально. А тот вопросил вновь: «Кто бил? Ведь есть теперь, кому заступиться за тебя». «Ты ли заступишься?» – вопросил Иван. «Я», – отвечал Федор. «Станешь ли отроков, меня обидевших, в кровь бить?» – вопросил Иван. «Пойду к родителям их, разбираться», – отвечал Федор. «А те детей своих станут в кровь бить?» – вопросил Иван. И не знал Федор, что ответить: «Накажут», – сказал. «Так я сам накажу», – сказал Иван и ушел в свою комнату.
«Все хорошо будет», – сказала Ольга Федору, поцеловала его в уголок рта и в ночь отправила. Сама в постель легла, и долго не спалось ей. И плакалось ей горько и тихо, так что и сама себя не слышала – только горечь глотала. Жалела себя – что поверила в счастье, а оно не сбывается. Не сбывается счастье простое, женское, бабье. Не сбывается, хоть проще его и быть не может. Думала она, что тоскует сын об отце, как щенок малый, а Иван волчонком растет. Нашла себе мужа – сердце стынущее отогреть, тело занемевшее лаской оживить – а не сходятся родной сын да новый муж. И, наплакавшись вдоволь, уснула.
Утром велела она Ивану одежду новую надеть, Федором подаренную. Сама велела, и сама испугалась – что сын ответит? Иван улыбнулся лишь кривой улыбкой и оделся в подаренное. Отлегло с души у Ольги, и рада была. Но Иван сказал, в дверях оборотившись: «Ты, мати, выходи за него, коли люб он тебе. Я и слова против не скажу – лишь бы тебе радоваться. Только знай – не отец он мне, и отцом не будет». И ушел.
Села Ольга на стул в прихожей, посмотрела на себя в трюмо зеркальное и заплакала. А после перестала плакать, сказала себе: «И так хорошо. Привыкнет Иван, и будут не сын да отец, так хоть друзья-товарищи». Сказав то, пошла на базаре трудиться.
Сыграли Федор с Ольгой свадьбу. Да гостей немного было на той свадьбе. Потому как сам Федор из сирот был, а Ольгина родня, как помянуто было, с ней знаться не желала. И были у них в гостях все люди торговые, с того же базара, где трудились оба.
А фамилию Ольга взяла новую, Алексеевой стала. Ивану тоже фамилию переписала. И стал он Иваном Алексеевым. А когда прознал про то Иван, обозлился на мать свою, покраснел лицом, в первый раз ее словом дурным назвал, да расплакался. Ольга же утешала его и говорила: «Что тебе имя рода того – Загретдиновы. Они меня и тебя знать не хотят. Я в работе ноги сходила, в труде руки стерла – они и куска хлеба нам не поднесли. Будет тебе новое имя и новая жизнь. Авось Алексеевы да счастливее Загретдиновых окажутся». Не согласился Иван сердцем с матерью, но смирился и по прошествии времени утешился.
По прошествии времени некоторого, около трех лет, стало казаться Ольге, что жизнь ее правильной дорогой идет. Муж ее, Федор, в вине крепком да словах бранных меру знал, работал на совесть и жену любил от души. Уходил ранним утром и приходил вечером – все трудился в лавке своей. Дело его расти стало, и денег в доме их прибавлялось. И скоро уже оставила Ольга работу на базаре – стала днями дома оставаться, мужа ждать, дом в чистоте хранить и пищу готовить.
Иван Федора отцом не называл, но и грубо с ним говорить не позволял себе. Говорил ему: «Здравствуй, Федор Николаевич», – или же: «Как работалось, Федор Николаевич?». Федор Ивану говорил не раз: «Ты мне все равно как сын – зови отцом». Иван же в ответ молчал. И Федор отступался.
Одно лишь беспокоило Ольгу и Федора – часто Иван домой из школы битым возвращался. Двух седьмиц не проходило, чтобы не видали они его с синяками да кровью на лице. И сколько ни упрашивали они Ивана открыться им, рассказать, кто бьет его, – молчал Иван, уходил к себе в комнату, сидел там да книжки перелистывал. Федор же и в школу ходил, с учителями о том разговаривал. Учителя отвечали на расспросы лишь так: «Отрок сей нелюдим и не со всеми одноклассниками дружен. Себя лучше других считает – за то и бит бывает. Хоть и плохо сие, да сам тому виной». Ольга часто спрашивала сына, когда бывала с ним одна: «Почему не хочешь, чтобы Федор за тебя вступился?» Иван же отвечал всякий раз: «Кто мне Федор?». И лежали слова те камнем на сердце матери.
И случилось так, что понесла Ольга снова. И рад был Федор, и она рада. Но по прошествии месяцев, как начал округляться стан ее, все чаще думались Федору невеселые мысли: «Какой я отец? Одного мальчишку уберечь не могу, а и еще будет. Иван меня уважать не хочет, а за что другой уважать станет?» И решил он беде своей делом помочь.
Стал он из лавки своей уходить – к тому времени, как в школе у Ивана уроки заканчивались. Ходил мимо двора школьного, все Ивана высматривал. А после обратно в лавку возвращался. Узнал он, что Иван, из школы выйдя, с ровесниками во дворе не задерживается и в игры ребячьи не играет, а спешит домой прямиком и при ходьбе оглядывается. А на шестой день узнал Федор, в чем беда Ивана.
Увидел он, как вышел Иван из школы и пошел прочь быстрым шагом. И догнал его некий юноша, лет шестнадцати, и остановил, взявши за плечо, и говорил что-то. А пока говорил он, подошли еще двое – того же возраста, и встали от Ивана по бокам. И пошли все четверо куда-то. И были некоторые, возрастом младше гораздо, кто стоял и смотрел.
Когда скрылся Иван с тремя, старше себя, из виду, поспешил Федор на школьный двор. Схватил он за одежду одного из видевших и вопросил: «Знаешь ли того, кого трое сейчас повели?». «Знаю, – отвечал отрок. – Сей – Иван Алексеев». «Знаешь ли, куда повели и зачем?» – пытал Федор. «Верно, драться повели», – отвечал отрок. «С кем же?» – задал Федор вопрос свой. «А с кем скажут, – отвечал отрок. – Берут они двоих младше себя, ведут к старой котельной, что недалеко отсюда, и драться принуждают друг с другом. А сами на драку ту об заклад бьются. А кто дерется плохо и в проигрыш их ввергает, того сами после бьют или непотребство какое над ним чинят».
Зазвенело у Федора в ушах от злобы дикой да в глазах помутилось туманом огненным. Побежал он к котельной, да не знал точно дороги и плутал около двадцати минут. И когда добежал, видит: стоят юноши лет шестнадцати, числом шестеро, возле кучи угольной, высотой в четыре роста человеческих. Стоят кругом, а среди них – отрок, несколькими годами младше, и плачет он, и лицо руками закрывает. Ему же кричат стоящие пред ним голосами злыми: «Если расскажешь сие кому – смертию умрешь! Убьем тебя и тако же грязью засыплем». А тот слезами захлебывается и слова сказать не смеет.
Сжал Федор кулаки и к ним пошел, широко шагая. Они замолчали сразу и отступили на шаг, и лица их испуг сковал. Отрок плакавший, Федора увидев, подбежал к нему и в полы одежды вцепился. «Убить меня хотят, – сказал он Федору, – как Ваньку убили сейчас. Спаси меня!» Отодвинул Федор его себе за спину и сказал громко: «Если что с Иваном сделали – покалечу!» Один же из стоящих пред ним нагнулся и поднял с земли прут железный и сказал товарищам своим: «Он видел нас, а малый все расскажет». И побежал на Федора, прутом замахнувшись. И все они на Федора побежали. А Федор поднял с земли камень, величиной в два кулака, и бросил в бегущего с прутом железным. Попав тому в лицо, разлетелся камень в осколки острые, потому что был то уголь каменный, и разорвал нападавшему кожу лица во многих местах. И споткнулся тот и упал, лицо кроваво-черное ладонями закрыв. Поднял Федор еще один камень и бросил в другого, и поразил его в коленный сустав, так что покатился юноша с криком по земле. Другие же остановились. И поднял Федор третий камень и метнул стоящему в десяти шагах от него – в живот. И сел тот наземь, дышать не в силах. Остальные же повернулись и побежали прочь.
Подошел Федор к тому, что с коленом поврежденным прочь полз, наступил ему на ногу и повелел: «Скажи, где Иван, не то убью». Тот же обернулся и, руками от Федора отстраняясь, ответил: «Убили мы Ивана. Убили насмерть. Наказать хотели прутом железным, да по голове попали, потому как на нас он кинулся. Упал он и не дышит. Тело в уголь зарыли…» Ударил Федор лежащего ногой в бок и к угольной куче кинулся. А куча огромная, и, где ни примешься уголь разгребать, осыпается он и самого Федора засыпает. В одном месте шарит он руками – один уголь под пальцами, комки ногти обламывают, осколки ладони режут. В другом месте – пыль угольная, как вода расступается, как песок не отпускает. Упал Федор в отчаянии грудью на уголь и звать стал: «Иван! Иван! Сынок!». И вдруг рядом с лицом его из угля рука поднялась. Разгреб Федор пыль да осколки, и вытащил Ивана. А Иван дышать не может – хрипит, кашляет, угольную грязь выплевывает, да кровь из его головы течет, наземь каплет. Поднял Федор его на руки и говорит: «Иван!». А Иван молчит и дышит все медленнее. Донес Федор Ивана до школы, оттуда по телефону «скорую помощь» вызвали.
После стражников городских призвали – тех схватить, кто Ивана и Федора убить пытались. На дознании они рассказали, как позабавиться хотели чужой дракою. И как кинулся на них Иван, железо схватив. И как отняли у него то железо и били. А после померещилось им, что не дышит он. И решили его закопать в угле, чтобы сразу никто про убийство не прознал и на них не подумали.
А Иван через две недели из больницы вышел и вернулся домой. И ждали его подарки да угощения разные. В тот вечер выпил Федор вина и сказал Ивану в сердцах: «А ведь не подними ты руки из угля – не нашел бы тебя. Умер бы ты. И как только сил тебе хватило?» Иван ответил: «Обступила меня тьма смертная, черная, как тот уголь, и холодная, как вода зимой в реке. И слышал я во тьме голос твой, меня звавший. На голос руку протянул». Отвернулся Федор от Ивана, чтобы слезы неожиданные спрятать, и спросил: «Слышал ли, как я тебя звал? Как называл тебя?». «Слышал, – сказал Иван. – Именем чужим звал. А почему так – понять не могу, ты скажи». «Каким именем звал?» – спросил Федор. Иван ответил ему: «Мухамет».
После дня того минуло четыре месяца. И родила Ольга дочь, и назвали ее Любовью. Радовался Федор – отец ее, и радовалась Ольга, и Иван рад был. После всего свершившегося, хоть и не стал Иван Федора называть отцом, но принял его душой своей как родного. А Федор и вовсе счастлив был, ибо давно мечтал о семье и потомстве. И не делал он разницы ни в словах, ни в делах между Иваном и дочерью своей, Любовью. Да и когда задумывался о том, не мог назвать разницы, ибо держал их в сердце своем равно.
Иван боле в синяках не приходил домой. Однако из отрока своевольного и молчаливого вырос со временем в такого же юношу. Скрывал он помыслы и желания свои не только от сверстников своих, но и от родителей. Родители же, хоть и видели угрюмость сына своего, думали, что пройдет сие, как угри юношеские проходят. Сверстники же Ивановы на него с опаской смотрели и шутили промеж себя, что повредился разум его от удара железным прутом. И девы юные избегали Ивана, и говорили, что бесчувствен он, как мертвый или же каменный. Иван же, казалось, не замечал, что про него говорится, и жил себе, как прежде.
Когда пришло время оставить школу, избирали юноши и девы себе дело или учебу дальнейшую. И сделал Иван свой выбор: приступил он к обучению в горном техникуме, что был в их городе, и намеревался стать он горным мастером или инженером по глубинным насосам или вентиляционному оборудованию.
Мать его, Ольга, поначалу воспротивилась его выбору. Но вскоре смирилась и тешила себя мыслями, что коли не простым углекопом под землю пойдет, так и не останется там.
В учебе Иван преуспевал легко. И покойно было оттого родителям его. И спускался он под землю, в шахты глубокие, проходил там производственную практику. Ольга поначалу плакала, губы в кровь кусала, стоило ему лишь сказать о практике. А потом и привыкла, и успокоилась. Да и Федор ее успокаивал, говорил: «В одну воронку горе дважды не падает. Что тебе, жено, подземелий бояться, когда среди бела дня его убивали под синим небушком? Сын да дочь у нас! Скоро его детей нянчить будем, а потом и на Любушкиных чад полюбуемся. Об этом думай, этим живи!» Кивала Ольга мужу головой да улыбаться начинала и, если Иван в доме был, вопрошала его шутливо: «Когда невесту в дом приведешь?». Иван же смущался слов таких и краснел лицом, ибо до сих пор нецелован был.
Завершил Иван учебу в техникуме, когда вышло ему девятнадцать лет. Испросил себе место младшего инженера по вентиляционному оборудованию, чем порадовал мать свою, – не простой шахтер, не всегда внизу, да и возле вентиляторов безопаснее, потому что метана меньше. И трудился Иван, и деньги заработанные частью матери отдавал, частью на себя тратил.
По прошествии года познакомился Иван в лавке хлебной, что возле дома их, с торговкою молодой, именем Анна. Анна сия была девою смешливой и на язык невоздержанной, и кто в лавку приходил – с теми неприветливо обходилась. Если же пристыдить ее пытался кто – на смех того поднимала. И кто в лавку ту постоянно захаживал, опасались ее. А кого обижала она, говорили ей в злобе: «Или парни тебя обходят, что так несдержанна? С таким-то нравом не найдешь мужа себе». Ивану же нравилась она лицом, и статью, и голосом. И сам в себе того понять не мог.
И однажды у прилавка хлебного залюбовался ею, да слова ее мимо ушей пропустил. Она же спрашивала его, что обычно торговки у покупающих спрашивают. А он молчал и смотрел ей в лицо, улыбаясь. Она сказала ему: «Оглох что ли? Чего смотришь – за просмотр деньги платят!» А он ответил: «На тебя смотреть – денег не жалко» Сам дивился сказанному, ибо в первый раз так с девой разговор повел. Она же сказала: «А богат ли ты, что деньгами бросаешься?» И сказал Иван: «Я словами бросаюсь, да тебе одной слова мои». «А ты женись на ней, – сказал некто из бывших там. – Глядишь, перестанет на людей скалиться – будет тебе, Иван, от всех нас почет за то и уважение». Рассмеялась Анна на те слова: «Куда ему, болезному, со мной справиться!» А полгода минуло – и вышла за него.
И сама не знала, что в нем нашла. Полюбился ей за глаза черные да нрав тихий. В сердце ей запал он до боли, до трепета, так что думалось в иной час – не расстаться им, как не разорвать пополам живого да живым оставить.
Жить стали они у Анны в доме, где жила она со своей матерью.
И минуло после свадьбы их двадцать восемь дней. В двадцать девятый день ждала Анна мужа домой, и не приходил он. И был звонок телефонный. Взяла трубку мать Анны, а после, молча, Анну подозвала и трубку телефонную ей дала. И сказал голос в трубке, что просит он извинения, и что беспокоит из Ожогового центра шахтеров, и что муж Анны, Иван Алексеев, у них находится, и состояние его тяжелое, но стабильное. А через час приехали к Анне Ольга с Федором, ибо им тоже звонок был. Плакала Анна и остановиться не могла, а Ольга не плакала и была с глазами сухими, но дрожала непрестанно руками и головой. Федор же дал им настойки корня валерианового, а после повез их ночной дорогою в Ожоговый центр, что в соседнем городе был.
Приехали они ночью. И были там другие люди, тоже плачущие или уставшие плакать. И вышел к ним главный врач, в одеждах синих, и говорил с каждым. Ольге же с Анной сказал он: «Будет долго жить сын да муж ваш, да нескоро отсюда выйдет, ибо сильны ожоги его». Больше же ничего не сказал.
Два месяца Ольга и Анна были как в трауре. После же вышел Иван из больницы и домой вернулся, костылем железным подпираясь, и слепой на один глаз. И рассказывал: «Был сигнал на главном пульте об остановке вентилятора. Был то вентилятор не из самых важных, вспомогательный, потому послали меня – причину поломки выяснить и устранить. А там лишь контакт отошел – не знаю, почему. И я соединил его. И было пламя везде – как солнце, и жгло глаза. А после – тьма, и шел я во тьме, и не узнавал ничего, потому что не видел и не осязал. Спотыкался обо что-то, но не знал – что сие. А были то, думаю, люди мертвые, потому что я ног не сбил, а был бы то уголь, порода ли – сбил бы ноги. Не было завалов нигде, но я шел и шел, а и света не было. И когда уже не мог я идти, встретил человека. Был он старше меня, и голос его был сух, как угольная пыль. Он взял меня за руку и вел. И мнилось мне, что я знаю его, ибо знаком голос его, и полагал я его одним из углекопов. Человек сей остановился вскоре и сказал: иди вперед и сюда не возвращайся боле. Я же спросил, отчего он не пойдет со мной далее, ведь слаб я. А он ответил, что сие поприще не для него. Я же не понял слов его и рассказал ему, что зрение утратил и не знаю, что делать. А он ответил: детей рожай. И шел я снова во тьме, а в себя пришел на столе операционном. Вернули мне врачи один глаз, а другой мой глаз во мраке угольном остался. И еще сказали, чтобы детей из детдома брал, ибо не будет у меня своих. Прости меня, Аня, но был я тебе мужем, а теперь вовсе не муж – так сказали мне». Анна же, сие слушавшая, обняла его и с ним плакала, он одним глазом, она – двумя.
Стал Иван получать пенсию по инвалидности да вскоре и на новую работу устроился – автослесарем, ибо пенсия мала была. И хоть хромал он на правую ногу и без глаза был, и лицо имел обожженное, нрав его от увечий сих не испортился – спокойным да добрым остался Иван. Много он с женой своей печалился о детях, которых не будет, а потом подал заявление на усыновление ребенка. Присмотрели они себе девочку двух лет, родной матерью оставленную в Доме ребенка. А еще порешили, что если даст им Бог детей иметь, то родят они всех, сколько бы ни дал.
И через три года понесла Анна от мужа своего, Ивана. И родила сына. Нарекли его Рафаилом, чтобы деда почтить. И родила Анна за жизнь свою девятерых. И радовался Иван, и радовалась Анна. И была чаша жизни их полна с излишком. И было в ней много слез и много радостей, и много труда, как то у людей обычно.
г. Кемерово
Я и Астафьев
– Я никогда не читал Астафьева, – сказал я вслух и пошел бродить по унылому, захламленному редакционному кабинету в желтоватых бумажных обоях. Потом вернулся к выпуклому доисторическому монитору и еще раз перечитал письмо в окошке электронной почты. Фонд имени В. П. Астафьева предлагал мне получить у них одноименную премию.
«Царь-рыба» – всплыло и булькнуло в моей голове. И параллельно всплыл диалог из 10-го класса среднеобразовательной Усть-Янской улусной гимназии:
– Тебе что, задали Астафьева читать?
– Да, «Царь-рыбу»…
– Ты прочитал?
– Да-а-а… Там про то, как мальчик ловил рыбу…
Мой друг Пашка был удручен прочитанным. По его словам, он никогда еще не читал такой скучной и бессмысленной книги. Мне самому из этой братии писателей-деревенщиков-патриотов-знатоков-загадочнойрусскойдуши задали читать Распутина. В принципе, было интересно – про эту несчастную беременную и ее мужа-дезертира. Но читать про то, как мальчик ловит рыбу… Я поглядел на обложку книжки в Пашкиных руках, и забыл об Астафьеве на долгие годы. «Царь-рыба». Есть что-то неприятное в этом названии. Царь – да еще рыба. Антимонархические настроения, терроризм с револьверами, народовольцы… и мальчик-рыболов.
А тут – вон оно как. Я пошел в гости к знакомому и стал шариться по его книжным полкам.
– У тебя есть Астафьев? – спрашивал я.
– А ты что, в школе не читал? – спрашивал он.
– Нет, а ты? – спрашивал я.
– Я читал, – говорил он, – «Прощание с матерой». Мне понравилось.
И делал при этом такой вид… руки в карманы, взгляд слегка растерянный и полный воспоминаний, носки из-под джинсов растрепанные торчат.
А я думал, что матерая – это какая-то волчица.
В общем, не было у него Астафьева. И ни у кого не было. И все, у кого я спрашивал, удивлялись, как я мог не читать Астафьева, хотя у них не было ни одной астафьевской книжки. А в библиотеку я пойти не мог, потому что еще несколько лет назад задолжал им этого европейского драматурга, который написал «Мамашу Кураж». Бертольд Брехт.Так я собрался, купил за свои деньги билет, сел в автобус и поехал получать премию имени Астафьева, не читав из него ни строчки. Старый «Икарус» пилил асфальтобетон и коптил дизельным выхлопом встречные фуры двенадцать тоскливых часов. За это время я подробно ознакомился со всякого рода придорожными забегаловками, туалетами, магазинами, автостанциями и даже заглянул в глаза одной пробегавшей мимо дворняге. Дворняга бежала по территории автостанции поселка, о существовании которого я прежде не подозревал и даже сейчас у меня есть сомнения на его счет.
В другом неизвестном поселке я купил большое зеленое яблоко. Я как всегда сильно хотел есть, а денег, опять же как всегда, не было. А в магазине из относительно безопасной еды были только чипсы, хлеб и яблоки. Яблоки лежали горкой на прилавке.
– Дайте одно, – сказал я продавщице.
Ел его немытым, в автобусе, жалея, что в яблоках содержится витамин F, возбуждающий аппетит.
«Красный яр» – стали попадаться по пути таблички. Это возвестило о приближении к городу, пахнущему мятыми зелеными десятирублевками.Напротив автобусных дверей стоял мальчик в мягкой коричневой курточке и держал в руках белый листок формата А-4, с моим именем большими черными буквами. Это был Иван Клиновой. Он был красноярским поэтом, работал в журнале «День и Ночь», основанном Астафьевым, и тоже собирался получать одноименную премию. Он смотрел на меня глубокими поэтскими глазами и говорил:
– А я тебя сразу узнал. Ты, прям, как на той фотографии. Поехали ко мне, с достопримечательностями завтра ознакомишься.
Иван жил с родителями в отдаленном районе со странным названием. Был уже вечер, и ему надо было купить «Кока-колы» к ужину. Поэтому мы зашли в магазинчик, что помещался в пристройке большого железобетонного дома. Приобретая «Кока-колу», Иван хвастался девчонке-продавщице:
– А мы завтра литературную премию получать будем. Я в номинации «Поэзия», а он – в «Прозе».
– Вы что, писатели? – недоуменно разглядывала нас продавщица.
– Я поэт, – гордо запрокидывал чисто вымытую голову Иван, пересчитывая сдачу, – А он – писатель.
Девушка смотрела в мою сторону со смесью любопытства, презрения и жалости.
– Большая, хоть, премия-то? – спрашивала она с деревенскими бабьими интонациями безнадеги и понимания.
– Тысяча долларов, – говорил Иван, – Каждому.
– У-у-у… – продавщица серьезно и с хитринкой еще раз всмотрелась в наши лица, – Можете иномарку подержанную купить. На пару.
– Можем, – сказал Иван.
Он взял свою огромную бутылку «Кока-колы», и мы ушли.
У него дома, в кухне, перед телевизором, мы ужинали картофельным пюре и свиными отбивными. А после ужина Иван показывал мне всякие приколы, вроде аудиозаписи Бродского или радио-ляпов, которые есть у него в компьютере и расспрашивал об Астафьеве.
– Я не люблю Астафьева, – говорил я уклончиво, – Он мне не близок.
– Знаешь, – говорил Иван, – В школьном возрасте я его тоже не любил. А недавно, вот, взял и перечитал «Царь-Рыбу». И я тебе скажу – это же песня! Ты обязательно перечитай.
– А у тебя есть? – спрашивал я.
У него не было.
– А почему твой район так странно называется? – спрашивал я.
– Он назван по местному сорту яблок. – отвечал он.
– Вкусные яблоки? – спрашивал я.
– Не знаю, не пробовал, – отвечал Иван.
– А ты давно тут живешь? – спрашивал я.
– Всегда, – говорил он.