Матильда Кшесинская. Любовница царей Седов Геннадий
Привлекательная сторона жизни, однако, не была категорически отменена – об уходе в монастырь речи не заходило. Новый любовник, тридцатипятилетний великий князь Сергей Михайлович, баловал ее как мог, предупреждал малейшие желания. Купил дачу в Стрельне с садом, простирающимся до самого моря; она с удовольствием ее отделывала, обставляла мебелью: спальню – «мельцеровским» гарнитуром, маленький круглый будуар – вещами из светлого дерева от Бюхнера.
Целиком сосредоточиться на печальном не удавалось. На благотворительном вечере в пользу сиротских домов познакомилась с очаровательным Стасем Поклевским, дипломатом, который, оказывается, не пропускал ни одной ее премьеры, а нынче специально приехал из Лондона, где служил первым секретарем русского посольства, чтобы увидеть ее в новом балете – «Пробуждение Флоры».
Он сделался своим в доме. Был невероятно милым – учил английскому, заваливал корзинами цветов, по три раза на дню признавался в любви; веселил несказанно. Вернулась как-то из театра, горничная отворяет дверь, а в углу передней – чучело преогромного белого медведя: прислали от Поклевского. Сюрприз, однако, этим не ограничился. Нюра, помогши раздеться, попросила с загадочным видом не двигаться, умчалась в комнаты, оттуда через минуту раздались отчетливо фортепианные аккорды: вальс Шопена. Вихрем влетев в гостиную, она не поверила увиденному: горничная, едва умевшая читать по слогам, сидя к ней спиной, вдохновенно музицировала за невесть откуда взявшимся изящным белым фортепиано – механическим, как выяснилось миг спустя, приводимым в действие с помощью упрятанной внутри машинки. Снова – Поклевский…
В один из дней он привел гостя – французского импресарио Рауля Гинцбурга, шумного, носатого, знавшего несметное число театральных анекдотов. Ужин удался на славу. Болтали без умолку, перебивали один другого, перескакивали с предмета на предмет. Гинцбург осведомился, между прочим, доводилось ли ей бывать в Монте-Карло?
Она всплеснула руками:
– Ну, разумеется!
С жаром принялась рассказывать об авантюрной своей вылазке в казино во время путешествия с крестным по Европе, о том, как отыгралась после нескольких неудачных ставок в рулетку (морща лоб, силилась вспомнить, на какую сумму ограбила в тот раз заведение)…
– У вас, мадемуазель Кшесинская, есть прекрасная возможность повторить свой успех за игорным столом, – произнес, выслушав ее, Гинцбург. – И блеснуть заодно перед французами в балете!..
Оказалось: именно за этим он и пожаловал – пригласить ее на выступление в театр Монте-Карло. Контракт у него с собой… он извлек, как фокусник, из внутреннего кармана сюртука сложенную бумагу, стилограф…
– Подпишите, и дело с концом…
– Право, не знаю… – слабо сопротивлялась она. – Как-то у вас все неожиданно…
– Маля, решайтесь! – кричал подвыпивший Стас. – Где Гинцбург, там победа!
«Отрезвеют наутро и забудут», – решила она наконец, подмахнув торопливо какую-то закорючку на бумаге.
Она плохо знала Гинцбурга. Исчезнув бесследно, он однажды энергично зазвонил в дверь: примчался на лихаче прямо с поезда, привез свежеотпечатанные афиши.
«Впервые в Европе!!! – пробегала она глазами пахнувший свежей краской лист. – Петербургская звезда балета Матильда Кшесинская… четыре представления в театре Казино… все билеты раскуплены»…
Стас оказался прав: в предпринимаемых делах Гинцбург не проигрывал. Турне, в которое она отправилась с четырьмя партнерами (Олечка Преображенская и три танцовщика: родной брат Юзя, Кякшт и Бекефи), организовано было отменно; антрепренер не упустил из вида решительно ничего, включая сидевших в первых рядах оплаченных клакеров на случай провала.
До клакеров, впрочем, дело не дошло: успех русских был впечатляющим. Каждый из исполнителей получил свою долю аплодисментов, цветов и оговоренного в контракте гонорара. Выступление Кшесинской избалованная знаменитостями курортная публика признала блистательным.
«Европа, – подводил итоги гастролей «Ежегодник театральной жизни», – в первый раз познакомилась с г-жой Кшесинской-2-й весной 1895 года, когда импресарио Рауль Гинцбург пригласил ее в Монте-Карло на четыре спектакля в театр Казино. Восторгам публики не было конца: особенный энтузиазм вызвало исполнение Кшесинской характерных танцев. Заграничные газеты и журналы были полны самых сочувственных отзывов о нашей симпатичной артистке. Очарованный ее талантом, знаменитый французский критик Франсис Сарсэ посвятил ей статью в «Тан».
За Монте-Карло последовала Варшава. Появление ее в «Пане Твардовском» вместе с нестареющим отцом зал встретил бурей рукоплесканий и цветочным дождем. Давно вышедшие на покой согбенные старушки, лорнировавшие сцену, не могли поверить, что бравый партнер петербургской звезды – тот самый Феликс Кшесинский, с которым они танцевали в далекой юности.
«На сцене Большого театра выступила в «Пане Твардовском» прима-балерина петербургского театра г-жа Кшесинская, – писала в те дни «Газета Польска». – Она вполне оправдала свою славу знаменитой танцовщицы. Ее танец разнообразен, как блеск бриллианта: то он отличается легкостью и мягкостью, то дышит огнем и страстью; в то же время он всегда грациозен и восхищает зрителя замечательною гармонией всех движений. Мы еще не видели чардаша в таком чудном исполнении, какое дает нам г-жа Кшесинская. Публика была в восторге от г-жи Кшесинской, что выразилось самыми шумными овациями в честь балерины».
Десятидневные гастроли вылились в триумф; сборы, несмотря на летнее межсезонье, были полными, рецензенты не скупились на эпитеты, варшавяне носили прославленных соотечественников на руках.
Холодным душем после Варшавы было ее возвращение домой. Страна готовилась к назначенной на май 1896 года в Москве коронации нового монарха. Частью многодневного пышного празднества должно было стать исполнение в Большом театре специально написанного для этой цели балета Риккардо Дриго «Жемчужина», в котором предполагалось участие обеих балетных трупп – московской и петербургской.
Появившись после недолгого отсутствия в театре она обнаружила, что репетиции «Жемчужины» идут полным ходом, все роли распределены; ее имени среди участниц нет. На торжества в Москву она, правда, едет, но только в качестве исполнительницы рядового балета – «Пробуждение Флоры».
Ярости ее не было предела.
«Я сочла это оскорблением для себя перед всей труппой, которого я перенесть, само собою, разумеется, не могла», – пишет она в «Воспоминаниях».
В бой пошла тяжелая артиллерия. Под нажимом Кшесинской к вступавшему на престол Николаю обратились с жалобой на ущемление прав «нашей дорогой Малечки» сразу два великих князя – родной дядя Владимир Александрович, симпатизировавший ей еще с дебюта на Красненском фестивале, и двоюродный, Сергей Михайлович, новый возлюбленный. Судя по скорости реакции обращение возымело действие: через неделю в списке персонажей парадного балета к уже имевшимся трем «жемчужинам», Белой, Черной и Розовой, прибавилась четвертая – Желтая. Для новой роли, исполнение которой поручено было госпоже Кшесинской 2-й, Дриго написал за несколько дней музыкальную вставку, а Петипа на вставку сочинил еще одно па-де-де. («Не нравис – я переменил».)
Интриганам преподали урок: честь артистки была восстановлена. Удовлетворенная, она приступила к репетициям.
3
– Сереженька, ну что ты! Милый… не надо… Ну, потерпи, прошу! Явится кто-нибудь ненароком.
В ночном салон-вагоне идущего вне расписания поезда Москва – Санкт-Петербург – душная смесь духов, цветочных ароматов, папиросного дыма. На столе – остатки ужина, недопитое вино.
– Который час, скажи?..
Она пытается его отвлечь.
– Три… без семи минут.
– О-оо, – она сладко зевает. – Пять часов еще трястись. Я лягу, наверное… – Она отворачивает край шелкового одеяла, проскальзывает в блаженную прохладу простынь. – Может, поспим немного? А, Сереж?..
Господи, как она утомилась за эти сумасшедшие дни! Ноженьки бедные ноют. Массажик бы сейчас, ванночку парную…
– Сережа, пожалуйста… Господи, ты просто сумасшедший!.. Ну, иди, иди!..
Темень за вагонным окном, мерный стук колес. Вспыхивают, уносятся вспять расплывчатые огни полустанков. Серж уткнулся лицом в плечо, посапывает уютно. Большой младенец…
Она гладит курчавые волосы у него на груди, целует благодарно в висок. Хорошо, что он рядом – спокойный, сильный. Чувствуешь себя с ним как за каменной стеной. Ники был другим.
Милый, милый Ники! Невозможно представить его монархом, хоть убей…
В памяти всплывают картины завершившихся коронационных торжеств. Пышный, величественный въезд царского кортежа в Кремль, который она наблюдала с балкона своего номера в гостинице «Дрезден». Гром военных оркестров, праздничная толпа, запрудившая тротуары, нескончаемый поток движущихся по Тверской гвардейских частей, казаков, представителей подвластных России народов в национальных костюмах, царской охоты со стремянными и ловчими в богатых ливреях, чинов Двора, бесчисленные кареты с гербами…
– Государь, государь! – заволновалась толпа внизу.
На излучине мостовой показалась знакомая фигура на белом коне, сопровождаемая золотой каретой императрицы.
С театральным биноклем у глаз она перегнулась через парапет…
Он ехал прямо на нее – точно спешил на свидание в их гнездышко на Английском. На какое-то мгновенье ей показалось: их взгляды встретились. У нее защемило сердце: таким он был на рослом красавце-коне маленьким, сжавшимся под взглядами тысяч людей – случайно угодивший на взрослую трапезу мальчишка, не знающий, куда девать руки за столом. (Образ этот преследовал ее всю жизнь. Женским чутьем она быстро разглядела в нем слабого, безвольного человека – задолго до того, как эта его тщательно маскируемая черта стала гибельной для России.)
Из-за затянувшегося шествия она опоздала на репетицию, извинилась, влетев в зал, перед стоявшим в наполеоновской позе Петипа.
– Для меня ничего. Но для них… – молвил с сардонической улыбкой маэстро, поведя руками в сторону толпившихся вокруг артистов. Мимом он был изумительным!
Ей стало ужасно не по себе.
Московские ее выступления прошли заурядно – все дни она чувствовала себя не в своей тарелке, настроиться на нужный лад не удавалось. Следила рассеянно, полулежа на кушетке в гостиничном номере, за собиравшей чемоданы горничной, когда влетевший в прихожую Сергей сообщил с порога о трагедии на Ходынском поле…
В проведенном с византийской роскошью коронационном спектакле в Москве недоставало Гинцбурга: украсив старательно авансцену, организаторы представления упустили в деятельном пылу театральные задворки. Вдали от Кремля, на юго-западной окраине города, устроено было для простого люда массовое гулянье с аттракционами и раздачей подарков в бумажном кульке: полфунта колбасы, сайка, пряник, леденцы и орехи. Никому и в голову не пришло осмотреть и привести в надлежащий порядок изрытый канавами и рвами пустырь, куда устремились за дармовым подношением сотни тысяч горожан. Давка в какой-то момент сделалась ужасающей – люди пробовали вырваться наружу, угождали в земляные ловушки, по их головам несся обезумевший человеческий вал…
Отдыхавшему после утомительной церемонии в имении московского генерал-губернатора Николаю долго не решались доложить о случившемся. В часы, когда новоиспеченный монарх по-кавалерийски увалисто бегал по корту, играя в лаун-теннис с молодой женой, вереница телег начала вывозить со злополучного поля заляпанные черной грязью, обезображенные до неузнаваемости тела. Жертв насчитали 1389, несколько тысяч было покалечено…
… – Пресвятая Матерь Божья! Милосердная! Прости мне грехи мои, не суди строго!.. – молилась под стук колес в спящем салон-вагоне курьерского поезда коленопреклоненная молодая женщина в смятом кружевном пеньюаре. – Помилуй и сохрани моих близких… Всех, кто мне дорог, кого я люблю… Прости их, грешных, во имя распятого Сына Твоего!..
«Не-ее про-оо-щу-ууу!» – откликался из простора ночи невидимый паровоз.
4
Где она живет, что заключено в понятии – многоязыкая необъятная Россия, протянувшаяся от невских берегов до Тихого океана, мировая азиатско-европейская держава? Какой период тысячелетней своей истории она переживает? Отчего так неспокойно нынче в обществе, откуда берутся эти страшные люди – революционеры, террористы, бомбисты, чего они добиваются? В чем смысл нескончаемых споров вокруг: о земстве, либералах, реформах, конституции? Почему не устроила съехавшихся в Петербург представителей общественных сословий первая публичная речь молодого монарха, произнесенная им с трибуны Таврического дворца? Говорят, Ники читал написанный текст по бумажке, запинался. Может, поэтому?..
Постичь всю эту премудрость она не в состоянии – немедленно затыкает уши, когда обложенный газетами Сергей принимается пересказывать ей очередную скандальную публикацию. Не ее это ума дело, пусть подобными вещами занимаются мужчины. У молодой женщины, артистки собственные заботы. Карьера, любовь. Тоже – немало…
В театре свои заговоры, свои террористы и бомбисты. Интригуют все поголовно – дирекция против балетмейстеров, балетмейстеры против дирекции и друг друга, артисты против всех разом. Что твой зверинец. Затерли, можно сказать, милейшего, покладистого Льва Ивановича Иванова. Папенька уверяет, что старинный его приятель ничуть не менее талантлив, чем Петипа. Взять хотя бы поставленный им второй акт «Лебединого озера» – чудо ведь из чудес! А «Половецкие танцы» к «Князю Игорю»? А танец снежных хлопьев в «Щелкунчике»? Гений, гений, а ходит у Петипа в подмастерьях, исключительно по слабости характера.
Про слабость Льва Ивановича она хорошо осведомлена еще с времен ученичества: напророчивший ей когда-то блестящее будущее педагог издавна дружит с бутылкой. Оттого и молодая жена, танцовщица Вера Лядова, сбежала: перевелась в Александринский театр, стала петь и танцевать в опереттах. А он, знай себе, водочку пьет и на скрипочке пиликает…
У всех проблемы. У пепиньерки, чье место «у воды» (в последнем ряду кордебалета, возле дальних декораций) – свои, у балерины свои. Чем выше поднимаешься, тем больше охотников подставить тебе ножку, спихнуть вниз. Доходят порой до форменной низости.
В сезон 1896/1897 она впервые танцевала с Кякштом заглавную партию в «Тщетной предосторожности» на музыку П. Гертеля. Роль плутоватой, смышленой Лизы Колен, по единодушному мнению, была исполнена ею отменно, критики наперебой ее хвалили за полухарактерные танцы и классическое па-де-де, публика то и дело бисировала, успех был налицо, но царская ложа на премьерном спектакле вопреки традиции оказалась пуста, императорская чета в театре отсутствовала. Государь с супругой посещали балет, как правило, по воскресеньям – к своему удивлению, она обнаружила, что собственное ее расписание в последнее время составляется таким образом, что танцует она исключительно по средам. Происходящее, разумеется, не было случайным, чья-то злая воля устраивала дело так, чтобы бывший возлюбленный не имел возможности видеть ее на сцене.
«Мне это показалось несправедливым и крайне обидным, – пишет она. – Так прошло несколько воскресений. Наконец дирекция дала мне воскресный спектакль; я должна была танцевать «Спящую красавицу».
Накануне спектакля по театру пронесся слух: государя и на этот раз в балете не будет, дирекция уговорила его поехать в Михайловский театр посмотреть какую-то французскую комедию. За кулисами царила нервическая обстановка, артисты роптали: воскресные представления из-за Кшесинской 2-й потеряли былую привлекательность. Пустая царская ложа как бельмо на глазу, нет прежней приподнятости, танцуешь как на похоронах…
Это было похоже на заговор. Она немедленно снарядила во дворец Сергея с личным посланием монарху, пожаловалась на сложившуюся обстановку. При подобных обстоятельствах, писала, служить на императорской сцене ей становится совершенно невозможно.
Риск был велик: останься ее призыв неуслышанным, отставка делалась неизбежной. Сочиняя под горячую руку письмо, она не предполагала, на какой тонкой нити висела в те дни балетная ее карьера. Никакой театральный директор, тем паче – покровительствовавший ей еще с училищных времен Иван Александрович Всеволожский, не решился бы по собственной воле подобным образом ее третировать. Десятилетия спустя, в Париже, будучи таким же эмигрантом, как она, он признался ей, из каких источников исходили касавшиеся ее директивы. Речь шла о молодой царице.
Верный своим принципам Николай откровенно поведал накануне свадьбы невесте о Кшесинской (как информировал в свое время последнюю о чувствах, испытываемых к гессенской принцессе). Алиса, казалось бы, оценила его искренность, великодушно простила, не упустив возможности прочесть жениху небольшое наставление о борьбе с соблазнами и раскаянии в грехах перед Всевышним. В душе, однако, вытравить до конца болезненную занозу ей не удалось, существование вблизи благополучной, окруженной публичным вниманием бывшей любовницы мужа унижало, мучило ее. Избегая открытой конфронтации, она не упускала возможности уязвить где только могла вульгарную театралку, доставить ей неприятность.
…Готовая к выходу взволнованная Матильда вглядывалась сквозь щелку занавеса в полумрак зрительного зала – увы! – наполовину прикрытая портьерами крайняя левая ложа по-прежнему была пуста. Взошел молодцевато на помост, поправляя на ходу бутоньерку в петлице фрака, капельмейстер Дриго, оглядел замерших оркестрантов, приподнял изящным движеньем руки дирижерскую палочку. Раздались первые такты увертюры. Все было ясно без слов. Опустив голову, она пошла за кулисы. В эту самую минуту, покрывая оркестр, донесся из зала странный какой-то шум, послышались голоса, следом за тем аплодисменты. Едва не сбив ее с ног, пронесся мимо дежурный распорядитель, выкрикнул хрипло: «Государь приехал!»
О том, что происходило во дворце накануне спектакля между царственными молодоженами, можно лишь догадываться. Ясно одно: подпавший с самого начала под влияние юной супруги Николай сумел убедить каким-то образом обожаемую Аликс в целесообразности посетить на этот раз именно балет вместо намеченной французской пьесы в Михайловском театре. Переменчивый и ненадежный, он остался верен слову, данному при расставании любимой женщине: откликаться на ее просьбы, поддерживать в трудных обстоятельствах.
Царившую во время представления в царской ложе обстановку живописует в письме брату Георгию на Кавказ великая княжна Ксения Александровна:
«В воскресенье мы были в «Спящей красавице» (Ники и Аликс тоже) и в первый раз видели Малечку. Ники мне потом признался, что у него была ужасная эмоция и ему было весьма неприятно в первую минуту ее появления. Аликс выглядела грустной, что вполне понятно».
Торжествующая Кшесинская не упустила случая объявить во всеуслышание, что молчала до последней минуты нарочно, зная заранее о намерении государя и императрицы посмотреть ее в «Спящей красавице». Понимала: объяснение звучит не очень убедительно, но ее это ничуть не смущало. В театре, усвоила она себе правило, ни при каких обстоятельствах нельзя терять лица.
Положение ее в труппе укрепляется. В начале сезона 1898/1899 гг. она дебютирует в сделавшейся впоследствии ее коронной партии Аспиччии в «Дочери фараона» Цезаря Пуни, под занавес осуществляет сокровенную свою мечту, приостановленную на семь с лишним лет упрямым несогласием Петипа: танцует Эсмеральду. Репетируя с Мариусом Ивановичем роль героини самого, пожалуй, мелодраматичного балета классического репертуара, вызывая в себе чувства, роднящие ее с молодой француженкой, испытавшей драму любви, идущую в финале спектакля на казнь, она, кажется, впервые по-настоящему осознает правоту услышанных когда-то слов знаменитого балетмейстера: Эсмеральду мало грамотно исполнить, ее надо выстрадать, опираясь на опыт собственной жизни. Грустно признаться, но теперь у нее этот опыт есть. И она любила и страдала, и ее, как Эсмеральду, оставили.
– Ты стал взрослый, – сказал, расцеловав ее после премьеры за кулисами, Петипа.
Что правда, то правда. Безмятежная юность, наивные мечты – все минуло безвозвратно, жизнь преподала ей наглядные уроки, научила, когда надо, действовать локтями, пользоваться покровительствами, носить маску на лице. Амбиции ее растут, меняется характер. Она может вспылить, выговорить гневно из-за пустяка партнеру во время репетиций, топнуть ножкой, накричать на недостаточно расторопного официанта в ресторане. Срывает нередко дурное настроение на Сергее. Другой на его месте не выдержал бы, дал от ворот поворот, а он терпит. Любит безоглядно – по всему видать. Даже к легким ее увлечениям относится снисходительно, хотя в душе, конечно, переживает. И напрасно: какая, скажите, артистка без флирта? Просто смешно!
Мужчины вьются вокруг нее как мухи. Умоляет пойти с ним под венец молодой польский аристократ Божевский, преследующий ее по пятам во время кратких гастролей в Варшаве. Едва уловив искорку ее внимания, немедленно дает отставку давней своей пассии графине Хитрово жизнерадостный гусар Николай Скалон. Потеряв надежду на успех, остаются рядом на правах друзей князь Дмитрий Джамбакуриани-Орбелиани, статский советник Михаил Стахович, драгун Никита Трубецкой, лейб-гвардеец Борис Гартман.
Среди пылких ее поклонников – сиамский принц Чакрапонг, приехавший в Россию для получения военного образования. Курсант Пажеского корпуса – постоянный посетитель ложи в Мариинском театре во время выступлений божественной примадонны. Пишет ей восторженные письма, шлет цветы. «Кшесинская, – удрученно записывает в дневнике, – не ответила на мои письма, хотя я и послал ей подарок к Новому году».
Лишь однажды она позволила себе одарить его знаком внимания. Пригласила на благотворительный вечер, в котором принимала участие. Выйдя по завершению спектакля в парадный зал, показала глазами: «Вы, сударь, замечены» – и только. Неподалеку, по словам принца, прохаживался в толпе великий князь Сергей Михайлович, косил недобро взглядом в их сторону. «Просто поразительно, – сетует на страницах дневника Чакрапонг, – стоит отнестись к женщине с симпатией, как все тут же решают, что у тебя с ней роман».
Привычка нравиться толкает ее к опасным приключениям. Вся Мариинка, в особенности дамская ее половина, под впечатлением от только что вступившего в должность чиновника особых поручений при Дирекции Сергея Павловича Дягилева, обворожительного, загадочного, не расстающегося с моноклем, прозванного из-за пышных волос с эффектной седой прядью на лбу «шиншиллой». Шепотом сообщается пикантная подробность: у «шиншиллы» – нездоровый интерес к мальчикам, женщинами он не интересуется.
– Ах, оставьте, пожалуйста! Что значит – не интересуется? – вскидывает она гордо головку. – Хотите пари? Через месяц минимум он будет у моих ног!
У ног или не у ног, а «шиншиллу» видят вскоре в ее обществе – с ума сойти! Впрочем, несмотря на молву (подогреваемую самой Кшесинской) по поводу их якобы сердечных отношений Дягилев благополучно избежал ее чар. Склонный к педерастии энергичный помощник нового директора императорских театров обхаживал очаровательную этуаль с сугубо практической целью – искал с ее помощью пути к сильным мира сего для продвижения задуманных им театральных нововведений.
Она его в конце концов раскусила, он ее раскусил еще быстрее. На удивление, это лишь добавило в обоих симпатию друг к другу. Ровесники, трезво глядящие на жизнь, они обнаружили много общего в характерах – самолюбивых, властных, не терпящих соперничества, что надолго определило в дальнейшем запутанность их отношений, перемежаемых то дружбой, то враждой.
«В ту пору, – читаем в воспоминаниях Тамары Карсавиной, – она находилась на вершине своего таланта. По виртуозности она не уступала Леньяни, а по актерским качествам даже превосходила ее. Матильда сама выбирала время для своих спектаклей и выступала только в разгар сезона, позволяя себе длительные перерывы, на время которых прекращала регулярные занятия, и безудержно предавалась развлечениям. Всегда веселая и смеющаяся, она обожала приемы и карты; бессонные ночи не отражались на ее внешности, не портили ее настроения. Она обладала удивительной жизнеспособностью и исключительной силой воли. В течение месяца, предшествующего ее появлению на сцене, Кшесинская все свое время отдавала работе – усиленно тренировалась часами, никуда не выезжала и никого не принимала, ложилась спать в десять вечера, каждое утро взвешивалась, всегда готовая ограничить себя в еде, хотя ее диета и без того была достаточно строгой. Перед спектаклем она оставалась в постели двадцать четыре часа, лишь в полдень съедала легкий завтрак. В шесть часов она была уже в театре, чтобы иметь в своем распоряжении два часа для экзерсиса и грима. Как-то вечером я разминалась на сцене одновременно с Кшесинской и обратила внимание на то, как лихорадочно блестят ее глаза.
– О! Я просто целый день умираю от жажды, но не буду пить до выступления, – ответила она на мой вопрос.
Ее выдержка произвела на меня огромное впечатление. Я время от времени возвращалась с репетиций домой пешком, чтобы на сэкономленные деньги купить в антракте бутерброд. Отныне я решила отказаться от этой привычки».
5
Последний год уходящего столетия для Кшесинской этапный: десятилетие службы в театре. Любая артистка на ее месте постаралась бы отметить такое событие: праздник бы домашний устроила, друзей назвала. У нее иные запросы. Уж на что видавший виды министр Двора барон Фредерикс и тот явно в смущении, выслушивая просьбу явившейся на прием очаровательной Матильды Феликсовны: устроить ей по упомянутому поводу бенефис. Ни мало ни много…
– Да, да, разумеется, – мямлит он, натянуто улыбаясь, – заслуги ваши, мадмуазель Кшесинская, в балете не подлежат сомнению. Касаемо же бенефиса… Существуют, увы, на сей счет правила, вы о них наверняка осведомлены. Получение бенефисного спектакля возможно по прошествии двадцати лет службы на сцене или же перед выходом артиста на пенсию. – Он постукивает сухим пальцем по суконной обшивке стола, на лице у него крайняя степень озабоченности. – Нарушить указанную инструкцию не в моей власти. Если позволите, я при первой же возможности передам вашу просьбу государю. Решение подобного рода вопросов – исключительно в сфере компетенции их величества. Со своей стороны… – он преувеличенно бодро поднимается с кресла, обходит стол, припадает к руке, – как давний поклонник вашего таланта обещаю вам полную поддержку.
Дерзкое ее притязание и на этот раз удовлетворено: Ники снова ей помог. Состоявшийся в феврале бенефис затмил, по свидетельству современников, самые памятные торжества такого рода. В переполненном зале театра присутствовал «весь Петербург», овациям не было конца, бенефициантку завалили цветами и подарками. Воодушевленная царившей обстановкой, она исполнила с подъемом наиболее выигрышные свои вариации из «Арлекинады» Дриго и «Времен года» Глазунова, а под занавес станцевала на «бис» в дивертисменте – темпераментно, легко, словно бы ни капельки не устала.
Счастливая, с сияющим лицом одиннадцать раз выходила она к рампе на поклоны в окружении танцевавших с ней талантливых партнеров: Ольги Преображенской, Юлии Седовой, юной Аннушки Павловой, Георгия Кякшта, Николая Легата, Михаила Фокина.
Громадная толпа ждала ее после окончания вечера на улице. Едва она появилась в дверях артистического подъезда, восторженные балетоманы усадили ее в приготовленное кресло и с криками восторга донесли до экипажа. За тронувшейся каретой двинулось несколько подвод, груженных цветами.
Первое, что она сделала на другой день, отоспавшись всласть, – села с бумагой и карандашом за подсчет бенефисного приварка. Вписывала в разлинованный лист по отдельности: кассовую выручку, подарки, цветочные подношения, сувениры. Долго любовалась, пристраивая на груди, среди кружев пеньюара, прелестную брошь в виде свернувшейся бриллиантовой змеи с крупным сапфиром посредине – «царский подарок», вручаемый бенефициантам от имени Двора. Сладко потянувшись, зевнула: все идет как надо! Не забыть только поблагодарить письменно всех, кто прислал цветы с визитками. И свечу поставить в костеле Пресвятой Деве.
Бенефис принес ей еще один трофей, намного ценнее, как показало будущее, чем бриллиантовая брошь. Через несколько дней она устроила дома праздничный обед. Приглашенных перевалило за сотню, столы пришлось накрывать в приемной зале. За шумной трапезой с веселыми тостами и шутками случилось небольшое происшествие: сидевший от нее по левую руку свежий гость, только что произведенный в офицеры племянник Сергея великий князь Андрей Владимирович опрокинул на скатерть, неловко задев рукавом, бокал с красным вином. Вино обрызгало ей платье. Под чей-то пьяный крик: «Где пьют, там и льют!» она убежала наверх переодеться, а когда вернулась, застала растерянного виновника инцидента, пунцового как девица, ожидавшего ее у подножья лестницы.
– Я настоящий слон, – в отчаянии воскликнул он, – испортил вам туалет!..
– Идемте лучше танцевать! – смеясь перебила она его.
Застенчивый, неискушенный юноша влюбился в нее с пылом и страстью первого чувства. Она милостиво позволила ему себя обожать и сама незаметно увлеклась.
Все невероятно запуталось в жизни. Новый поклонник, младше ее на шесть лет, материально зависел от родителей, был несвободен в поступках. Встречаться им приходилось с крайней осторожностью, тайком. Тяжелое объяснение произошло с Сергеем: дяде предстояло уступить любимую женщину племяннику. Он на подобный шаг не был готов, умолял одуматься, она сама в глубине души не хотела окончательного разрыва – ничего в результате не решили. Осенью Андрей получил двухмесячный отпуск для поездки во Францию. Они договорились встретиться в Биаррице, куда он поплыл морем из Севастополя, а она отправилась поездом вместе с подругой Маней Рутковской, переведенной незадолго до этого по ее просьбе из Варшавы в балетную труппу Мариинского театра.
И заграницей было непросто: вокруг десятки любопытных глаз – друзья, знакомые. Андрея постоянно куда-то приглашали, видеться приходилось эпизодически, урывками. Они с Маней выбрали время, прокатились в Монте-Карло, поиграли в рулетку, оттуда отправились в Париж, где ждал ее Андрей. Незадавшееся медовое турне заканчивалось. Он в силу обстоятельств оставался еще какое-то время во Франции, ей пора было возвращаться домой, чтобы успеть к началу выступлений.
Поезд их приближался к Петербургу, уже миновали Гатчину, она стояла в меланхолии у окна, глядя на знакомые места, когда дверь стремительно отворилась и в купе ввалился запыхавшийся Сергей с пышным букетом белых лилий. Какое-то мгновенье они смотрели взволнованно друг на друга. Она первая, не выдержав, шагнула ему навстречу, обняла за шею…
Клубок окончательно запутался. Вернувшийся из Франции Андрюша явился к ней с визитом, когда они мирно, по-семейному обедали с Сергеем. Гостя пригласили за стол. Протекавшая при гробовом молчании воскресная трапеза напоминала сцену из дурного водевиля; она с трудом удерживалась, чтобы истерически не расхохотаться.
Выхода из положения не было, казалось, никакого. Кончилось тем, что они не сговариваясь стали жить втроем.
6
Приклеившийся ярлык, пусть даже во многом и справедливый, способен представить в искаженном свете любой человеческий поступок и в конечном счете саму человеческую личность.
В 1901 году сцену Мариинского театра покинула последняя из итальянских виртуозок, Пьерина Леньяни. Молва немедленно приписала случившееся козням Кшесинской: вчерашняя кумирша стала серьезным препятствием в ее притязаниях на место прима-балерины, и Малечка прибегла к излюбленному своему оружию – интриганству: настучала, кому следует, добилась, чтобы дирекция не продлила с итальянкой контракта на очередной сезон.
Недоброжелатели словно бы не замечали очевидных вещей, понятных любому непредвзятому специалисту: честолюбивая русская звезда технически ни в чем не уступала к тому времени ни Леньяни, ни тем паче продолжавшей еще некоторое время танцевать в Мариинке другой гастролерше из Италии, Энрикетте Гримальди, превзойдя и ту и другую в искусстве миманса – совсем недавно ахиллесовой своей пяте. Не было в данном случае никаких недостойных приемов борьбы. Легитимное в условиях театра соперничество мастеров завершилось в пользу сильнейшего; побежденному оставалось либо покинуть поле битвы, либо согласиться на второстепенную роль. Леньяни предпочла вернуться в «Ла Скала».
Ее уход патриотически настроенная театральная критика расценила едва ли ни как историческую победу национальной русской хореографии, вырастившей мастера, способного идти собственным путем, без оглядки на вчерашних учителей. В юбилейном сборнике, выпущенном в дни бенефиса Кшесинской, примерно так и сказано:
«Наш балет должен гордиться, что к началу XX века он может процветать благодаря отечественным талантам, для которых иностранные танцовщицы не являются уже идеалом».
Матильда Кшесинская становится знаменем русского балетного искусства. А у знамени, как известно, и место особое в общем строю. Выросшая в обстановке тотального людского неравенства дочь придворных актеров воспринимает собственное возвышение как индульгенцию на право требовать то, что не положено другим. Морально это или нет? – подобный вопрос ей и в голову не приходит: таков принцип взаимоотношений в обществе, где она живет, так поступают решительно все!
В какой-то момент она решает, что в ее положении вовсе необязательно трудиться сезон напролет как рабочая лошадь, затыкать в пожарном порядке бреши в репертуаре, света божьего не видеть. Во имя чего, помилуйте? Материально она обеспечена, славы рутинное мельтешение на помосте не прибавляет – скорее наоборот. А годы идут, столько хочется успеть, столькими насладиться радостями. Пока молода, знаменита, пока есть возможности. Не балетом единым жив человек.
Она требует и добивается в конце концов у дирекции перевода себя на трехмесячную службу: начинает танцевать в ноябре, а в разгар масленой недели уже прощается с публикой. Уезжает на дачу в Стрельню, занимается очередной переделкой интерьера, ездит по модисткам, шьет немыслимое количество обновы, веселится с друзьями в ресторанах, кабаре, посещает выставки, премьеры, благотворительные базары, маскарады, путешествует с молодым любовником по Италии. Срывает, как говорили в ту пору, цветы удовольствия.
Мариинка еще не остыла от скандального ее бенефиса, как следует ставшая легендарной история с фижмами.
Обсуждая с костюмером детали своего наряда в балете «Камарго», перешедшем к ней от Леньяни, она заявляет, что в русском танце обойдется без фижм.
– Виноват, но это совершенно невозможно, мадмуазель Кшесинская! – возражает тот. – Вы же знаете: балет выдержан в стиле эпохи Людовика Пятнадцатого. Будет разнобой в одеяниях артистов, исказится общая картина!
– Никто ничего не заметит, – следует ответ, – сделайте мне пышные юбки, и все.
– Но отчего надо отказываться от фижм? – не сдается тот. – Что в них плохого?
– Господи!.. – Она начинает сердиться, – Как вы не поймете! Это же русский танец. Не павана, не менуэт. В нем особая грация. Ничто не должно стеснять мне движений. И кроме того, я с моим ростом выгляжу в фижмах совершенным уродом.
– Но мадам Леньяни это почему-то ничуть не мешало…
– Я не Леньяни! – взрывается она. – Делайте, что вам говорят!
Плетеные приспособления в виде корзиночек, приподнимавшие на боках юбку танцовщицы, стали причиной грандиознейшего скандала. Сменивший Всеволожского на посту директора императорских театров князь С.М. Волконский явно недооценил характера балетной примадонны. Раздосадованный очередным ее капризом, он распорядился оставить костюм в «Русской» без изменений. Кшесинская ответила, что с фижмами танцевать не станет.
Обстановка накалилась до предела. Перед началом спектакля в грим-уборную взбунтовавшейся звезды пожаловал управляющий конторою императорских театров барон В.А. Кусов, повторивший настоятельное требование директора: «Русскую» исполнять в утвержденном костюме. Ответом посланцу был категорический отказ.
Пронюхавших о скандале зрителей мало занимал в тот вечер балет. Партер, ложи, галерка – пять набитых под потолок ярусов, тысяча шестьсот кресел – решали, напрягая зрение, поистине гамлетовский вопрос: наличествуют под юбкой у танцующей Кшесинской злополучные фижмы или нет? Мнения, как водится, разделились. Разгадка пришла назавтра в виде приказа на доске объявлений в театральном вестибюле: за самовольное изменение положенного ей в балете «Камарго» костюма дирекция налагает на балерину Кшесинскую штраф.
Пикантная история на этом не завершилась. По прошествии суток на той же доске появилось свежее объявление: «Директор императорских театров приказывает отменить наложенный им штраф на балерину Кшесинскую за самовольное изменение положенного ей в балете «Камарго» костюма».
Ввязавшись в конфликт с упрямицей, Волконский совершил роковую ошибку: силы были не на его стороне. Вот как описывает он в книге воспоминаний историю взаимоотношений с всесильной примадонной, кульминацией которых стала история с фижмами, стоившая ему немилости Двора и директорского кресла.
7
– Ах да, Волконский, я хотел вам сказать… я знаю, что «Фиамметта» требует много репетиций, теперь масленица, они устали – дайте лучше в пятницу «Маркитантку».
– Слушаюсь, ваше величество.
Это было в царской ложе Мариинского театра во время антракта. Только за три дня перед тем, в той же ложе, пробегая репертуар, государь мне сказал, что он так рад в будущую пятницу увидеть балет «Фиамметта», которого никогда еще не видел. Почему же вдруг отмена? Я, конечно, мог ответить, что артисты вовсе не устали, что одноактный балет не требует репетиций, что все рады показать государю что-нибудь такое, чего он еще не видал… Но я знал, что мои слова будут ни к чему. Я слишком хорошо чувствовал что-то, на что он ссылался – усталость артистов, праздники и пр., – это не причина, а лишь предлог.
Есть ли на свете что-нибудь более трудное, как опровергать предлог? Опровергните – сейчас явится другой. Uno avulso, non deficit alter. [1]Мне всегда казалось, что предлог – злейший враг логики. Ведь предлог – это то, что нарушает самую нерушимую связь явлений – причинность; это есть подмена естественного рождения каким-то насильственным подбором. А тот случай, о котором я рассказываю, представляет собой некоторую разновидность. Дело в том, что государь верил в то, что говорил; он действительно думал, что артисты устали и пр. Для него это был не предлог, это была причина. Но в таком случае, в чем же дело? Откуда было у меня такое ощущение бесполезности всяких доводов и почему, несмотря на искренность государя, я испытывал ту неловкость, которую испытываю всегда, когда вместо причины стою перед предлогом? Очевидно, что-то произошло в промежутке тех трех дней. Произошло вот что.
Когда из царской ложи я вышел на сцену, подозвал режиссера и сказал, чтобы он подчистил «Фиамметту», так как государь собирается ее посмотреть, оказывается, – я этого тогда и не заметил, – в двух шагах от меня стояла Кшесинская. «Фиамметту» танцевала балерина Трефилова, которую Кшесинская терпеть не могла; услыхав мои слова, – это мне передали впоследствии, – она сказала: «Ах вот как! «Фиамметта» не пойдет». И «Фиамметта» не пошла. Вот, значит, где произошла подмена причины предлогом.
Кшесинская достигала всего, что хотела. Через великого князя Сергея Михайловича, с которым она жила, она восходила к государю, который в память своих когда-то близких с ней отношений разрешал все ее просьбы. Она при этом умела так обставить свою просьбу, что выходило, как будто ее обижают. Во всяком случае, государю казалось, что она является страдалицей за прежнее его к ней благоволение. Поэтому он думал, что, разрешая ее просьбы, он тем самым восстановляет справедливость, избавляет ее от несправедливого преследования. В данном случае, очевидно, и просьбы не было или, вернее, личной просьбе была придана видимость заступничества за других. Государю предоставляется случай выказать свое внимание к артистам, измученным двойными спектаклями на масленой неделе. И он выказал внимание, он сказал: «Поставьте лучше «Маркитантку».
Не в первый раз государь вмешивался в мелочные подробности балетного репертуара и даже распределения ролей. Это было всегда ради удовлетворения какого-нибудь желания Кшесинской; это всегда сопровождалось какою-нибудь несправедливостью по отношению к какой-нибудь другой танцовщице. Сам государь не знал, что творит несправедливость. Он исполнял чужую просьбу, и просьба ему докладывалась в такой форме, что несправедливость оставалась сокрыта. Что, например, было непригляднее скрытой стороны этого факта? Именем царя совершается возмутительная несправедливость. А вместе с тем что было проще и яснее видимой стороны этого происшествия? Государь «входит в положение» бедных артистов. И вот почему в этом случае, как и всегда в других подобных случаях, я мог ответить только и ответил: «Слушаюсь, ваше величество».
Нелегко было быть орудием несправедливости. Я уже не говорю о том, что всякий такой случай, становясь предметом всеобщего обсуждения за кулисами, возбуждал волнения, разжигал страсти и, конечно, не способствовал ни укреплению дисциплины, ни утверждению авторитета директора. И однако, выйти в отставку я не мог – «видимость» не дала к тому уважительного основания. Был, правда, один случай, но он произошел при самом начале моей службы и при таких обстоятельствах, что я должен был примириться с фактом. Вот как это было.
Мой предшественник по управлению театрами, Иван Александрович Всеволожский, заключил контракт с дрезденской балериной Гримальди. Этот контракт я унаследовал; с ее дебютов начинался балетный сезон 1899 года. Она дебютировала в «Жизели» с большим успехом. Следующий балет по контракту – «Тщетная предосторожность»; начались репетиции. В одно прекрасное утро на приемном дне является ко мне Кшесинская, заявляет свои права на исключительное исполнение «Тщетной предосторожности» и просит не отдавать другой то, что она называла «мой балет». Я отказал, ссылаясь на контрактное обязательство и указывая на то, что ни в опере, ни в драме не существует монополии, ролей, что нет основания вводить этот обычай в балетную труппу; и в самом деле, разнообразие для публики, для балерин – соревнование. Она вышла недовольная. На другой день – ко мне звонок; у телефона великий князь Сергей Михайлович; спрашивает, когда я могу заехать к нему. Условились – на следующий день. Приезжаю. «Я хотел с вами поговорить насчет Матильды Феликсовны, насчет «Тщетной предосторожности».
Начинается все то же самое, и с моей стороны те же ответы – сказка про белого бычка. Я указывал, кроме того, на дисциплину, чувство служебного долга. Он все это отмахивал и настаивал все на одном: «Отнеситесь к вопросу не с служебной сухостью, а с человечностью, с сердечностью». Видя, что из этого разговора на балетные темы ничего не вытанцуется, я сказал, что подумаю и напишу ему, вперед решив, что ответ мой будет отрицательный.
На другой день был мой доклад у министра Двора, барона Фредерикса. Через день он уезжал с государем в Дармштадт, и я предупредил, что в его отсутствие у меня будет столкновение с моим августейшим тезкой и что, может быть, и до него дойдут о том отголоски. Прощаясь со мной, он сказал: «Будьте тверды».
«Я буду», – сказал я. («Будете ли вы?» – подумал я.) Надо сказать, что перед тем, как мне был предложен пост директора императорских театров, запросили моего близкого друга, князя Александра Андреевича Ливена, способен ли я буду противостоять вмешательству великих князей в театральные дела. Ливен поручился за мою самостоятельность в этом отношении. Но после первых же докладов у министра я понял, что он никогда не будет опорой. Ведь это же элементарная истина, что опираться можно только о то, что способно противостоять. Фредерикс, при рыцарски-благородных качествах своих, был характера рыхлого; я ясно ощущал, что его напутствие есть совет, но не может быть принято как обещание. Фредерикс, кроме того, был недалек; он был неподвижного ума. Доклады у него иногда бывали очень тяжелы – он с трудом улавливал суть дела; всякий доклад надо было подавать в самых коротких словах – его мышление сейчас же утомлялось, его не хватало ни на какое более длинное рассуждение. Самое благоприятное для меня это, бывало, когда он чувствовал усталость, тогда он не спрашивал объяснений и прямо подписывал… Решив соблюсти свою «линию», я на другой день написал Сергею Михайловичу мой мотивированный отказ исполнить его желание. Получил в ответ письмо столь же недовольное, сколько нескладное, которое кончалось так: «А что Вы пишете, что отвечаете мне по зрелом размышлении, то и я обратился к Вам не без оного. Оскорбив Матильду Феликсовну, Вы обидели и меня». На этом кончилась первая глава происшествия. Репетиции «Тщетной предосторожности» продолжались.
Недели через две подает курьер телеграмму. Распечатываю – шифрованная. У меня в дирекции шифра не оказалось; отправляюсь к управляющему канцелярией министра Злобину, беру у него шифр, возвращаюсь домой, расшифровываю – из Дармштадта, от Фредерикса: «Передаю Вам приказание не отдавать балета «Тщетная предосторожность» балерине Гримальди, оставив его за Кшесинской». Я сделал еще одну попытку, послал убедительную телеграмму, но получил в ответ: «Не могу изменить полученного Вами приказания». Что мне оставалось делать? Репетиции «Тщетной предосторожности» прекратились.
Повторяю, это было в самом начале моей службы.
Подавать в отставку было бы смешно, тем более что приходилось бы ждать два месяца возвращения государя; было бы смешно оспаривать у самодержца право распределения ролей, которое принадлежало и мне, его подданному, и всякому режиссеру. Наконец, смешно было уходить по такому поводу, который по видимости своей имел бы характер личной обиды. Но я написал тогда письмо барону Фредериксу, в котором изложил мой взгляд на все это и между прочим сказал, что подобные распоряжения ложатся тенью на доброе имя государя. Действительно, вся мелкая петербургская «публика», вся провинция были уверены, что государь продолжает сожительствовать с Кшесинской. И как было не думать, когда всякая ее просьба исполнялась? В глазах всех Кшесинская была «самодержавный каприз». И всякое административное распоряжение утверждением своим только подтверждало предположения общественного мнения. Великий грех в этом отношении на душе покойного Сергея Михайловича, грех способствования тому, что, в конце концов, мы должны назвать оскорблением величества. В таком смысле написал я министру Двора. В отставку, как сказал уже, не подал, а решил ждать, как пойдет дальше…
Но к тому времени, с которого начался наш рассказ, многое сгустилось, обозначилось настолько, что всякие личные чувства отступали на задний план перед общей невозможностью вести дело на сколько-нибудь устойчивых основаниях дисциплины и справедливости. Кончался второй сезон моего директорства, и я на каждом шагу натыкался на невозможность поступать по совести. Или, наученный опытом, я должен был сам воздерживаться от некоторых распоряжений, или я должен был идти на новые столкновения, новые отмены моих распоряжений и новые за кулисами шушукания, волнения, слезы, истерики. Да, не знает публика, сколько горечи за балетной улыбкой, сколько тяжести за легкостью балетных «тюников»… Я ждал случая уйти.
В тот год пасхальный сезон был короток, но представлял интерес: Кшесинская должна была выступить в балете «Камарго», который перед тем танцевала в свой прощальный бенефис итальянская балерина Леньяни. Кстати, и тут мне припоминается история. Леньяни для своего бенефиса выбрала было старый, давно не шедший балет «Баядерка». Через две недели приходит Кшесинская и заявляет, что после долгих исканий она наконец нашла себе подходящий балет, она выбрала – «Баядерку». Ну, начинается новая волна, подумал я. Посылаю за Леньяни, говорю ей откровенно, как обстоит дело. Предлагаю вместо «Баядерки» «Камарго» – балет красивый, в костюмах Людовика XV; она согласилась скорее и легче, чем я ожидал. В особенности пленило ее, когда я сказал ей, что для русской пляски (в каждом старом балете, где бы и когда бы действие ни происходило, всегда был вставной номер русской пляски) я ей сделаю точный снимок с известного портрета Екатерины Великой в русском костюме на балу, данном в честь императора Иосифа II. Несмотря на то что она так легко согласилась, она все же затаила злобу против меня, и я знаю, что по возвращении в Италию она говорила, что никогда не вернется в Россию, пока в театре будут два человека: Кшесинская и князь Волконский. Она была уверена, что я подслуживаюсь…
Вот эту самую «Камарго», которую на масленице танцевала Леньяни, должна была после Пасхи танцевать Кшесинская. И этому самому костюму Екатерины Великой суждено было оказать мне услугу, за которую я ему был благодарен в течение многих лет. Я сказал уже, что ждал случая уйти. Долго такого не представлялось. Наконец представился. Вы с трудом поверите, что могло стать причиной ухода директора императорских театров. Вы с трудом поверите, что причиной были фижмы. Впрочем, вы, может быть, не знаете, что такое фижмы? Фижмы – это из проволоки сплетенные корзины, которые надеваются на бедра под юбки, для того, чтобы юбки стояли пышнее. В XVIII столетии иначе как в фижмах не танцевали; в фижмах поэтому был задуман мною и русский костюм балерины по портрету Екатерины Великой: это был русский танец, стилизованный во вкусе Людовика XV. Недели за две до представления доходит до меня слух, что Кшесинская не хочет надевать фижмы. Чем ближе к дню представления, тем слухи упорнее. В то время вопросы балетные сильно занимали общество; они были способны даже волновать его. Всякая мелочь закулисная становилась достоянием городских разговоров, и, как по электрическим проводам, волнения передавались – в гостиные, в редакции, в рестораны. Вопрос о фижмах принял размеры чего-то большого, важного. Уже говорили, что Кшесинская объявила, что ни за что их не наденет. Настал и день представления. Театр битком набит, и добрая половина присутствующих, конечно, занята мыслью: «Ну, как? В фижмах или без фижм?» В антракте, перед вторым действием приходит ко мне в директорскую ложу заведующий монтировочной частью барон Кусов с известием, что Кшесинская прогнала костюмершу, принесшую фижмы в ее уборную: «Вон, вон эту гадость! Не надену! Пусть меня штрафуют, пусть что хотят делают, а фижмы не надену!» Занавес взвился, под звуки русской пляски Кшесинская выплыла – без фижм. На другой день в журнале распоряжений по дирекции: «Директор императорских театров постановил: на балерину Кшесинскую, за самовольное изменение в балете «Камарго» установленного костюма, наложить штраф в размере…» (Уж не помню, какая тут часть содержания полагалась по уставу.)
Через два дня будят меня в восемь часов утра: министр просит сейчас же приехать к нему. Одеваюсь, еду на Почтамтскую, вхожу.
– Вот, у меня очень неприятное к вам поручение. Государь желает, чтобы штраф с Кшесинской был сложен.
– Хорошо, говорю, но вы знаете, что после этого мне остается делать.
– Ну да, я знаю; вы молоды, вы слишком к сердцу принимаете. Об этом мы после поговорим. А сейчас, значит, я вам передал желание государя. Я через полчаса еду в Царское; я могу, значит, доложить, что приказание государя исполнено.
– Разумеется.
– А затем я вернусь и передам вам результат моего разговора. Заезжайте ко мне часов в пять. Да, я забыл вам сказать: государь желает, чтобы штраф был сложен в том же порядке, в каком был наложен.
Я вернулся в дирекцию, попросил к себе чиновника Ивана Сергеевича Руссецкого, заведовавшего печатанием журнала распоряжений, и передал ему для напечатания на следующий день распоряжение, что наложенный по приказанию директора императорских театров на балерину Кшесинскую за то-то и то-то штраф по приказанию директора императорских театров слагается. Затем, оставшись один, написал прошение об отставке и положил его себе в карман».
«Его заслуженно очень любили, – пишет по этому поводу в воспоминаниях Тамара Карсавина, – и общество с негодованием восприняло неуважение, проявленное по отношению к одному из своих членов. В театре стали происходить враждебные манифестации, направленные против Кшесинской, – дорого она заплатила за свой кратковременный триумф».
Глава четвертая
1
Петербурга не узнать. Устремленные в небо трубы новых заводов на Петроградской стороне. Электрические фонари вдоль проспектов. Первые отчаянно тарахтящие, окутанные едким дымом авто, от которых шарахаются в стороны насмерть перепуганные лошади. Банки на каждом шагу: русско-английский, русско-французский, русско-голландский. Иллюзионы, увеселительные заведения, игорные дома.
Они с Маней забежали на минуту с морозца в «Английский магазин» за модными перчатками и застряли конечно же среди прилавков: то хочется купить, другое, третье. Растет гора пакетов с покупками, приказчики мечутся как угорелые, выкрикивают наперебой: «Пожалуйте к нам! У нас покупали! Товар самый английский!» Ее немедленно узнали. Взгляды посетителей устремлены в их сторону, по пятам почтительно следует стайка студентов и курсисток – на лицах смятение, изумленный восторг. Кто-то, не выдержав, выкрикивает с чувством: «Виват Кшесинской!» Молодежь дружно аплодирует.
Улыбаясь, она посылает в сторону поклонников воздушный поцелуй. Слава, ничего не поделаешь…
Выбравшись наружу, они идут некоторое время пешком. Улица вся сплошь в горбатых, под окна первых этажей, сугробах, хрумкает под подошвами грязно-коричневый мерзлый наст, ледяные наросты на вывесках. У тянущего рядом сани ее любимца, каракового жеребца в упряжке – гирлянда блестящих сосулек на волосатой чудной морде, белый пар из ноздрей. Замечательно чувствовать себя свободной от дел, двигаться бездумно вдоль нарядных витрин – в котиковой шубке с горностаевыми шапочкой и муфтой, французских ботиночках, раскланиваться со знакомыми, ловить устремленные на тебя взгляды мужчин. Ей приходит в голову мысль посетить один из книжных магазинов на противоположной стороне Невского, купить новый роман Нагродской «Гнев Диониса», о котором столько говорят, но Маня категорически против, машет варежкой Николаю остановиться: все! прогулка окончена, пора домой! – не дай бог схватить в ее положении простуду. Нагродская подождет.
Все невероятно озабочены ее беременностью, суетятся сверх меры: и домашний врач, и Маня, и родители, и Сергей с Андреем, а ей смешно, она себя прекрасно чувствует – репетирует как прежде, дважды в неделю выступает, не ограничивает себя ни в чем.
Расцвет ее женственности совпал по времени со зрелостью профессиональной. Она испытывает на сцене ни с чем не сравнимое чувство свободы – техническая сторона танца, грамматика поз и движений отошли на задний план, сделались чем-то само собой разумеющимся, как дыхание, слух. Ей комфортно, радостно, легко с собственным послушным телом: не надо держать в уме танцевальную фразу, отсчитывать такты, думать в момент исполнения, как бы ни переплелись случайно узелки, с помощью которых ты вяжешь кружево вариаций: узор складывается непроизвольно, словно бы сам по себе – настроением, силой игры, накалом испытываемых тобою чувств. Профессионально-наживное, вобравшее артистическую и человеческую ее индивидуальность, превратилось в феномен: танец Кшесинской.
Его называли по-разному. «Образцово классицистским», «академическим», «имперским», «русским ампиром». За терминологией пропадала ее поразительная техника, неуловимая изюминка стиля, особая, присущая только ей аранжировка пластики, которую впоследствии называли колоратурной, то «лица необщим выраженье», благодаря которому в короткий миг различаешь среди высыпавших на помост балерин истинную звезду. Долго не признававший Кшесинскую балетный критик Аким Волынский написал однажды, посмотрев ее Китри-Дульсинею в «Дон Кихоте»:
«От вычурно кричащих линий ее демонического искусства веет иногда морозным холодком. Но временами богатая техника артистки кажется чудом настоящего и притом высокого искусства. В такие минуты публика разражается неистовыми аплодисментами, воплями сумасшедшего восторга. А черноглазая дьяволица балета без конца повторяет под «браво» всего зала свои невиданные фигуры, свой ослепительно прекрасный диагональный танец через сцену».
Звучали, впрочем, в ее адрес и иные эпитеты. Кшесинскую упрекали за художественный консерватизм, нечуткость к новым веяниям. Люто ненавидевший прима-балерину очередной директор императорских театров Владимир Аркадьевич Теляковский, в прошлом – выпускник Академии генштаба, кавалерийский полковник, называл ее стиль торжеством вульгарной пошлости, вызовом общественному приличию. В опубликованных им записках в негодующем тоне говорится о ее коротком костюме, толстых развороченных ногах и раскрытых руках, выражающих «полное самодовольство, призыв публики в объятия».
На пятом месяце беременности она все еще танцует: в «Дочери фараона», «Коньке-Горбунке», «Пахите», «Спящей красавице» (вершине своего исполнительского мастерства), «Эсмеральде», «Дон Кихоте». Давно пора перевести дыхание, но, вот, поди ж ты: именно в феврале, накануне Великого Поста, в Эрмитаже ставятся для членов императорской фамилии и приглашенных Двором высоких особ камерные балеты и небольшие развлекательные пьески. Такое событие да без нее? Ни в коем случае!
Имя Кшесинской – на свежей афише: роль Камарго в мини-балете Делиба «Ученики господина Дюпрэ». В первом действии она в костюме субретки, во втором в тюниках. Искуснейший Бакст сделал все возможное, чтобы скрыть ее полноту: на ней переливающийся блестками прелестный костюм, усыпанный розовыми цветами, прическа в стиле женских портретов Брюллова. Смелость города берет. (В.А. Теляковский замечает в дневниковой записи от 3 января 1902 года: «Лаппа сообщил мне, что Кшесинская сама рассказывает, что она беременна; желая продолжать все же танцевать, она некоторые части балета переделала, чтобы избежать рискованных движений».)
«Сцена, – вспоминает она сама про авантюрный свой поступок, – была близка от кресел первого ряда, где сидели Государь с Императрицей и членами Императорской фамилии, и мне пришлось очень тщательно обдумать все мои повороты, чтобы не бросалась в глаза моя изменившаяся фигура, что можно было бы заметить лишь в профиль». Как глядится в профиль ее фигура с остальных рядов, Кшесинскую по-видимому не волновало.
В тяжелых родах, едва не стоивших ей и ребенку жизни, она производит 18 июня 1902 года на свет мальчика. По собственному признанию, от молодого любовника. В церковных метриках, однако, крещенный по православному обряду маленький Володя получает отчество «Сергеевич» – по имени любовника старшего, а фамилию и вовсе неожиданную – «Красинский», принадлежавшую, как помним, сомнительным польским предкам Кшесинских.
Делящие ее между собой сиятельные дядя и племянник к рождению младенца отнеслись по-разному. Двадцатидвухлетний на тот период времени великий князь Андрей Владимирович из-за боязни конфликта с родителями отцовство свое не афиширует. Оттесненный на второй план великий князь Сергей Михайлович, напротив, всячески на эту роль претендует. Привязанная к тому и другому Кшесинская старается сохранить колеблемый статус-кво, удержать рядом обоих покровителей. Измученная трудными родами, медленно возвращаясь к жизни, она многое успела передумать о судьбе своего ребенка. Приблудным, незаконнорожденным, бесправным, поклялась она себе, ее Вовочка никогда не будет. Говорят, плетью обуха не перешибешь. Поглядим! Дай только срок, она докажет обратное.
Не оправившись полностью от родов, она снова на сцене – танцует в парадном спектакле в Петергофе, готовится со своим партнером Николаем Легатом и Любой Егоровой к гастрольной поездке в Вену, куда приглашена для участия в двух балетах: «Коппелии» и «Эксцельсиоре». Нельзя ни в коем случае допустить, чтобы о тебе забыли, театральный успех не терпит передышки – зрительскую любовь следует держать на постоянном огне.
Она уже перешагнула роковой для балерины тридцатилетний рубеж. Все явственней за спиной учащенное дыхание молодых соперниц. Ждут в нетерпении своего часа, кусают исподтишка за пятки. В числе главных интриганок – поверить невозможно! – любимейшая из подруг, с училищных еще времен, Ольга Преображенская… Оляшенька, «рыжик». Пригрела змею на груди! Дня не могли прожить друг без дружки. Снюхалась с лютыми ее недоброжелателями, сплетни нелепые распускает. Диву даешься, как скоро люди забывают добро, платят за него черной неблагодарностью. Та же Аннушка Павлова, кстати. Уж чего, кажется, для нее ни делала: и опекала всячески, домой не раз приглашала, с нужными людьми знакомила. Уходя в отпуск по родам, уговорила Петипа передать ей свой балет «Баядерка», помогала освоить роль, делилась секретами, а потом прочла в газетном интервью, что успехом в «Баядерке» та, оказывается, обязана исключительно педагогу класса усовершенствования Евгении Павловне Соколовой. О ней – ни полсловечка. Благородно очень…
Взаимоотношения людей театра – тот же театр, тут сам черт ногу сломит. Кто в действительности против кого интриговал, на чьей стороне правда, – утверждать без риска ошибиться невозможно. Подножки одна другой ставили едва ли не все. Сильные – демонстративно, чувствительно, слабые – укольчиками, из-за угла. Кшесинская, вне всякого сомнения, могла дать по этой части сто очков вперед любому. Что не мешало ей считать себя почти всегда страдательной стороной. Обращаясь к ее «Воспоминаниям», видишь сплошь и рядом, как искусно выгораживает она в сомнительных ситуациях собственную персону: умалчивает об одних фактах, вольно переиначивает другие – непременно в личную пользу. Что поделаешь, редкие люди способны на трезвую самооценку, психика наша ориентированна на самооправдание – никто не скажет о себе: я дурной человек. В особенности актриса, звезда балета.
В чем никак, однако, нельзя ее упрекнуть, так это в зависти к чужому таланту. Реагируя, мелочно, по-бабьи, на ничтожные выпады со стороны задравших носики юных дарований Мариинки: Павловой, Карсавиной, Трефиловой, она не перестает ими восхищаться, помогает, дружит, оказывает покровительство. Трудно пробивавшая себе дорогу на сцене будущая звезда мирового балета Тамара Карсавина вспоминает в книге мемуаров «Театральная улица»:
«В годы учения я восхищалась Матильдой и хранила, как сокровище, оброненную ею шпильку. Теперь я воспринимала каждое сказанное ею слово как закон. С самого начала она проявляла ко мне большую доброту. Однажды осенью, в первый сезон моей работы в театре, она прислала мне приглашение провести выходные дни в ее загородном доме в Стрельне. «Не трудись брать с собой нарядные платья, – писала она, – у нас здесь по-деревенски. Я пришлю за тобой». Мысль о скромности моего гардероба сильно беспокоила меня. Матильда, по-видимому, догадалась об этом. Она подумала и о том, что я не знаю в лицо ее секретаря, поэтому приехала за мной на станцию сама. У нее гостила небольшая группа друзей. В роли хозяйки Матильда была на высоте. У нее был большой сад неподалеку от побережья. В загоне жило несколько коз, одна из них, любимица, выходившая на сцену в «Эсмеральде», ходила за Матильдой словно собачка. Весь день Матильда не отпускала меня от себя, оказывая бесчисленные знаки внимания. За обедом она заметила мое смущение – мне не хватило ловкости, чтобы разрезать бекаса в желе, и, забирая мою тарелку, сказала:
– Пустяки! У тебя будет достаточно времени, чтобы овладеть всеми этими премудростями.
У меня создалось впечатление, что все окружающие подпадали под обаяние ее жизнерадостной и добродушной натуры. Но даже я при всей своей наивности понимала, что окружавшие ее лизоблюды источали немало лести. И это вполне объяснимо, принимая во внимание то положение, которое занимала знаменитая танцовщица, богатая и влиятельная. Зависть и сплетни постоянно следовали за ней. Весь тот день меня не покидало чувство недоумения – неужели эта очаровательная женщина и есть та самая ужасная Кшесинская, которую называли бессовестной интриганкой, разрушающей карьеры соперниц. Ее человечность окончательно покорила меня – в ее доброте по отношению ко мне было нечто большее, чем просто внимание хозяйки к застенчивой девочке, впервые оказавшейся под крышей ее дома. Кто-то, поддразнивая ее на мой счет, бросил:
– Из вас получилась хорошая дуэнья, Малечка.
– Ну и что же, – ответила она. – Тата такая прелесть.
– Если кто-нибудь тебя обидит, приходи прямо ко мне. Я за тебя заступлюсь, – позже сказала она и впоследствии сдержала слово».
Не часто встретишь подобное качество у самовлюбленных натур.
Гастрольные ее спектакли в Вене совпали с приездом в столицу Австро-Венгрии американской танцовщицы Айседоры Дункан, совершавшей свое шумное турне по Европе. Газеты были заполнены статьями о выступлениях на одних и тех же подмостках Королевского театра артисток-антиподов: классической русской балерины Матильды Кшесинской и длинноногой плясуньи из Нового Света, демонстрировавшей на глазах у ошеломленной публики нечто невообразимое, граничащее с непристойностью. Выскакивает на сцену босиком, фактически голая: под полупрозрачным газовым балахоном – ничего. Танцует не ногами, а черт-те чем: торсом, бюстом, заламывает руки, трепещет, неистовствует – под музыку великих композиторов, предназначенную исключительно для концертного исполнения и прослушивания. На вопрос интервьюера, как следует понимать характер ее танца, резко отвечает: «Я ненавижу “танец”! Я выразительница красоты. Я хочу выразить дух музыки. В качестве средства я использую свое тело точно так же, как писатель использует слова. Не называйте меня танцовщицей». Скандал, не иначе!
…Воспользовавшись свободным вечером, она отправилась в компании друзей поглядеть на шокирующую исполнительницу. Сидела в аванложе вместе с Легатом, Егоровой и приехавшим в Вену освещать ее гастрольные спектакли театральным критиком и фельетонистом «Нового времени» Юрием Беляевым (последний без конца что-то строчил в пристроенном на коленях блокноте).
Впечатление было непередаваемым. У нее на глазах варварски, без сожаления сокрушали алтарь ее искусства – академический танец. И это, как ни странно, увлекало! Рослая, крепко сложенная дива в ярко-алом хитоне чуть ниже колен, извиваясь в причудливых позах, изображала нечто не связанное с реалиями жизни – сиюминутное, зыбкое, ускользающее: всполохи чувств, грезы, внезапно вспыхнувшую страсть, телесную радость, восторг, и тут же, сменив воображаемую маску – грусть, тоску, обмирание души… Звучала музыка: «Вакханалии» из «Тангейзера» Рихарда Штрауса, венский романтический вальс. Дункан, похожая на античную статую, заломив трагически руки, уносилась в немыслимом пируэте к небесам: голова предельно закинута, край газового платья уползает все выше, обнажая ослепительно-белые колени… Кто-то в партере присвистнул от изумления, послышались возмущенные возгласы, шиканье…
Рухнув как подкошенная напоследок у рампы и замерев, исполнительница понеслась за кулисы…
Не понимая, что с ней происходит, Кшесинская вскочила на кресло, захлопала восторженно в ладоши. На нее в недоумении глядели из зала.
– Браво, Дункан! Брависсимо! Бис!!! – кричала она в полный голос.
Об эксцентричной ее выходке сообщили назавтра аршинными заголовками все венские газеты. Беляев, явившись спозаранку в занимаемые ею апартаменты гостиницы «Империаль», чтобы сочинить очередную корреспонденцию, домогался ответа: отчего так восхитили лучшую в мире классическую балерину цирковые антре взбалмошной американки?
– Не понимаю, – с чувством говорил он, – какое вообще отношение эта дама имеет к хореографии? Как можно всерьез относиться к сумасбродным ее идеям, о которых она вещает на каждом шагу, – всем этим ее «центральным пружинам», «экстатическому подъему груди», «непрерывному устремлению ввысь»? Вздор ведь немыслимый!
– Ах, оставьте, пожалуйста, Юра! – не выдержала она наконец. – Что вы такое говорите? Мне нет дела ни до каких ее теорий! Я доверяю своим глазам, чувствам. А они мне говорят, что Дункан гениальна. Я не собираюсь ей подражать, у нас ничего общего. Хореография это или нет, это уж вы, господин эрудит, потрудитесь объяснить. Мне же достаточно того, что она возбуждает мою фантазию, околдовывает, уносит в необыкновенный какой-то мир… – Она поигрывала, лежа на кушетке, кончиками сафьяновых туфелек из-под оборок утреннего платья. – Писать об этом не обязательно… – произнесла задумчиво. – Но вчера в концерте я почему-то вдруг подумала, что проморгала, кажется, что-то важное, перетанцевав десятки балетов. Не до конца что-то постигла… в самой природе танца, его стихии… – Встряхнула головкой, отгоняя невеселые мысли. – Ах, да ладно! – воскликнула. – Какое это, в сущности, имеет теперь значение? Позвоните, если не трудно, вниз: пусть принесут шампанского. И кликните Любу с Николаем. Отпразднуем наш последний вечер в Вене!..
2
Зима тянется бесконечно. За окнами – снежная круговерть, в комнатах сутками не гаснет электричество. Вскочишь как чумовая среди ночи на постели – печная труба завывает под ветром, ставни непереносимо скрипят. Оторопь берет… Настроение – под стать погоде. Нет желания ехать в театр, трястись под вой метели по обезлюдевшим улицам, вновь переодеваться, гримироваться, ждать своего выхода на сцену. Устала от монотонной рутины, мелочных подсидок, зависти. Любое твое движение истолковывают вкривь и вкось, каждое лыко ставят в строку. Добилась – ценой невероятных усилий – прибавки жалованья балеринам: с пяти до восьми тысяч рублей в год. Для нее самой эта прибавка да и, вообще, театральный заработок – звук пустой: не о себе пеклась, о товарках. Спасибо сказали? Как бы не так! Обвинили в скаредности… Надоело все хуже горькой редьки!.. Напрашивалась мысль: покинуть казенную службу. Время идет, оставаться вечно юной на сцене не дано никому. Свойственное ей трезвомыслие подсказывает: предпринять подобный шаг уместнее сегодня. Пока единолично правишь бал…
…Люди рвут друг у друга свежие номера газет. Невероятно! Кшесинская увольняется из театра! Уже назначена дата прощального бенефиса – четвертое февраля, все билеты проданы… Обсудив подробно главную новость, обращаются к напечатанным тут же военным сводкам с Дальнего Востока. Все вроде бы идет нормально: наши производят необходимые какие-то маневры, япошки сопротивляются. Побегут скоро, как пить дать. Кишка тонка – с Россией тягаться…
Затевая небольшую, как тогда думалось, армейскую прогулку к тихоокеанским берегам, власти менее всего руководствовались внешнеполитическими целями: акция целиком была направлена на решение внутренних задач. Необходимо было перед лицом множившихся эксцессов: аграрных волнений, забастовок заводских рабочих, студенческих беспорядков, конституционных требований либералов – усилить патриотические настроения в народе, явить себя достойным образом в глазах общества, стукнуть, проще говоря, кулаком по столу. Ничего лучшего для этого, чем маленькая победоносная война, нельзя было придумать. И мальчик для битья своевременно подвернулся: строившая на дальневосточных рубежах куры великому соседу феодальная, как помнилось Николаю по кругосветному путешествию, безнадежно отставшая от мирового прогресса Япония – с ее рикшами, гейшами, бумажными фонариками и прочей мишурой. «Все-таки это не настоящее войско, – отзывался он накануне войны о противнике, – и если бы нам пришлось иметь с ним дело, то от них лишь мокро останется». О том, что желтолицые япошки построили на деньги США, Англии и Германии мощный современный флот и перевооружили армию, российский самодержец, похоже, не имел ни малейшего представления.
Все было еще впереди: поражение в Маньчжурии, гибель эскадры кораблей вице-адмирала Рожественского в Цусимском проливе, сдача Порт-Артура, унизительный Портсмутский мир. Верилось, вопреки всему, в счастливую звезду России. Ведь чего только не испытали, чего не выпало на русскую долю! И под Ордой ходили, и поляки лезли, и швед топтал. Выстояли, живем, слава богу. И нынешние беды одолеем. Не впервой!
Петербург, гоня прочь тревогу, наслаждался быстротекущим днем: наполнял театральные залы, веселился на балах, ездил к цыганам, влюблялся в женщин.
Прощальный бенефис Кшесинской пришелся на эту празднично-искусственную эйфорию. Казалось: Зимний дворец и Мариинский театр поменялись на время местами. Слепило глаза от раззолоченных мундиров, бальных туалетов дам, в партере и ложах толпились знаменитости. Перед открытием занавеса заиграли гимн, переполненный зал поднялся в едином порыве, с чувством запел: «Боже, царя храни!» Повеяло на миг старым добрым временем, показалось: мир незыблем, как прежде, трон непоколебим! Над голубым бархатом кресел, мешаясь с ароматами дорогих духов, витал незримо Дух Империи…
Царившая вокруг обстановка необычайно ее воодушевила. «В этот вечер, – вспоминает она, – у меня была сверхъестественная сила».
Счастливчикам, попавшим на бенефисный концерт Кшесинской, довелось увидеть во всем величии балерину «ассолюта» – непререкаемую, абсолютную звезду. По-царски щедро сыпала она к ногам подданных драгоценности из собственной шкатулки: дерзкую напористость туров, россыпь певучих пассажей, акварельно прозрачные, возникающие словно бы из окружающего воздуха лирические адажио с партнером, мастерски запутанные прыжки, двойные и тройные пируэты в разнообразных направлениях. Каждая поза, каждое движение преподносились публике с видимым «нажимом», подчеркнутой зрелищностью, позволяя насладиться одновременно и картиной балета в целом и каждой из составлявших его красок.
Балетоманы заходились в восторге: богиня, иначе не скажешь! О-о, этот ее волшебный «жете-ан-турнан»! О-о, «тур-пике»! А «пас-глиссаж»? А антраша? Заноски? Изумительно, необыкновенно, шарман!.. Выбранные ею два первых акта из «Тщетной предосторожности» со вставным па-де-де и вторая картина первого действия «Лебединого озера» сопровождались бешеной овацией. По настоянию зрителей она повторила с блеском свои тридцать два «фуэте». На сцену летели букеты цветов, слышались взволнованные крики. Дежурившая у подъезда молодежь выпрягла лошадей из кареты и с веселыми возгласами домчала ее до дома…
Блаженная праздность, покой! Ни тебе расписаний, ни телефонных звонков по поводу неожиданных замен. Рожи Теляковского не видать. Можно, как говаривала матушка, ослабить корсет…
Она прокатилась в Москву на бенефис Кати Гельцер. Получила золотой венок на торжественном обеде у Кюба, данного в ее честь балетоманами (на каждом лепестке – название балета, в котором она принимала участие). Гуляла часами на даче в Стрельне, нянчилась с милым сыночком, принимала друзей.
«В моей домашней жизни я была очень счастлива, – пишет она, – у меня был сын, которого я обожала, я любила Андрея (он ушел из полка, учился в военно-юридической академии. – Г.С.), и он меня любил, в них двух была вся моя жизнь. Сергей вел себя бесконечно трогательно, к ребенку относился как к своему и продолжал меня очень баловать»…
Роли звезды на покое ей хватило ровно на один сезон. Все разом вдруг наскучило: визиты, обеды, компаньонши. С ума сойти – каждый день одно и то же!.. Отдыхала как-то после ужина на веранде, листала в меланхолии театральные журналы. Столько событий в мире искусства… Титто Руфо прибыл с гастролями. В частной опере Аксарина – окончание сезона, поют старые друзья: Леонид Собинов, братья Решке. Шаляпин потряс публику своим Олоферном в «Юдифи», Комиссаржевская блистает в «Сестре Беатрисе» Метерлинка, в балетной рубрике – очередной панегирик Безобразова в адрес Анны Павловой…
Она смахнула с колен бумажную кипу, прошла к балюстраде. Над верхушками деревьев дальнего бора догорал нежно-палевый закат. («Чудные какие цвета, – подумала, – хоть картину пиши».) За спиной, в глубине комнат, забили глухо часы: один… два… три… четыре… – она машинально досчитала до восьми… Предстал перед глазами театр: гул наполняемого публикой зала, закулисная суета, рабочие что-то наспех поправляют в декорациях, из оркестра слышны звуки настраиваемых инструментов…
Она кликнула в волнении лакея, приказала подать коляску. Встреченная аплодисментами, неотразимая в небесно-голубом платье, явилась нежданно-негаданно в ложе. Лорнировала, облокотясь на бархатный барьер, ряды кресел, остановила взгляд на расположенной напротив ложе директора, где светился одиноко набриолиненный пробор Теляковского. Догадливый, не в пример предшественнику, конногвардейский полковник постучал несколько минут спустя в дверь. Разговор их наедине был короток и деловит: оба достаточно хорошо знали друг друга. Теляковский в осторожных выражениях посетовал: касса в отсутствии очаровательной Матильды Феликсовны недобирает положенного, публика по ней соскучилась, это факт. Почему бы не вернуться, в самом деле?
– Я готова возвратиться, но с условиями, – последовал ответ.