Матильда Кшесинская. Любовница царей Седов Геннадий
Она прислушивается некоторое время к осторожному постукиванию в дверь, натягивает повыше одеяло.
– Войдите!
– Бонжур, мадам! Как спали?
Щеголеватый Арнольд в пикейном фраке и перчатках вкатывает в спальню десертный столик на колесиках, пристраивает в изголовье кровати.
– Ваш завтрак… почта… – Он привычно, ловко кладет поверх одеяла серебряный поднос, раскладывает приборы. – Их высочества уже на ногах, в саду. Играют в крокет… День обещает быть отличным. Море спокойное, не больше полутора баллов… Звонили… – он заглядывает, вытащив из нагрудного кармана записную книжечку, – господин маркиз Пассано с супругой. Приглашают в ближайшее воскресенье на обед, в шесть вечера… Великая герцогиня Мекленбург-Шверинская справлялась о здоровье, будет звонить еще… Кофе прикажете налить сейчас?
– Мерси, я сама, Арнольд.
– Приятного аппетита, мадам!
Позавтракав, она нежится какое-то время в постели. Глядит на колышимую легким бризом занавеску на окне, за которой угадывается разгорающийся день, тянет руку к горке утренней почты, достает газету – прибывший из Парижа номер русских «Последних новостей», просматривает заголовки. Боже, какая суета! Слухи, выдумки, сплетни… Борис Рашевский женится на дочери американского миллионера Штрауса… Обострение душевной болезни у Нижинского… Дурацкий какой-то общественный процесс над эсером Азефом: судят свои, разоблачитель – журналист Бурцев, которого, в свою очередь, оппоненты требуют привлечь к ответственности за клевету… Она силится вспомнить, откуда ей знакомо это имя: Азеф. В чем-то был, кажется, в свое время замешан – в неблаговидных каких-то делах. «Ах, да бог с ними со всеми, – она потягивается всем телом, зевает, – есть о чем думать?» – Массируя на ходу бедра и животик, идет на веранду.
Вид сверху – изумительный. По-утреннему нахмуренные красноватые скалы, охватившие с трех сторон уютную бухту. Прикорнувшие в распадке – террасами, один над другим – нарядные домики Кап д’Ай под черепичными крышами, похожие на ласточкины гнезда. Ласковое море в двух шагах от дома – сплошь в кудрявых барашках, солнечных переливающихся бликах.
Держа руки на талии, она делает несколько раз «плие». Дышится легко, солоноватый, напоенный влагой воздух сам собою льется в грудь…
– Ма-а-му-у-ля-а-а!
Вовочка из нижнего сада машет энергично рукой.
Она следит, прислонившись к балюстраде, как они поднимаются с отцом по травянистому склону, размахивая на ходу крокетными молотками – раскрасневшиеся, возбужденные, удивительно похожие, оба в клетчатых коротких штанах и светлых рубашках-апаш, как навстречу им бежит во всем параде, придерживая на боку шашку, полковник Кульнев, проспавший у себя во флигеле выход патрона. Козырнув, он докладывает о чем-то Андрею, тот слушает, кивая изредка головой…
Глядя на простоватого по-мужицки Кульнева, она вспоминает Федора Федоровича фон Кубе. Благороднейшая, чистая душа! Не адъютант был – родной, близкий человек. И радости делили вместе и невзгоды. Знал не понаслышке, каково ей было с Вовой в их положении, сочувствовал, переживал. В Кисловодске, в отчаянный период жизни, она настрочила под горячую руку письмо Андрею. Излила на бумаге душу. Мириться со сложившимися между ними отношениями, писала, она более не в силах. Вместе они уже пятнадцать лет, у них взрослый сын. Отчего же и теперь, в пору тяжких испытаний, когда особенно нуждаешься в поддержке и любви близких людей, оба продолжают участвовать в нелепом спектакле? Соблюдают никому не нужный этикет, лицемерят на каждом шагу? Живут врозь, дабы потрафить чьим-то фальшивым амбициям, видятся исключительно на людях, крадут, как мелкие воришки, часы для короткого счастья? Будет когда-нибудь этому положен конец, или ей следует самой позаботиться о собственном будущем и будущем Вовы?
Вручая Федору Федоровичу для передачи письмо, она неожиданно разрыдалась, ушла к себе. Он через короткое время деликатно постучал, прошел, позвякивая шпорами, к софе, присел рядом. Сказал проникновенно, взяв за руку: «Матильда Феликсовна, голубушка! Повремените, умоляю! Не делайте опрометчивого шага! Знаю: мучаетесь, страдаете… Дорогая моя, наберитесь мужества, потерпите! Все образуется, вот увидите! Честью офицера клянусь: станете скоро великой княгиней! А я шафером на вашей с Андреем Владимировичем свадьбе…»
Ни до свадьбы не дожил, ни шафером не стал. Заразился накануне последней эвакуации из Кисловодска сыпным тифом, умер у них на руках. Лежит за тысячи верст отсюда на убогом погосте под деревянным крестом…
Слезы застилают ей глаза. Сколько пережито за эти годы! Сколько дорогих могил за спиной! Какой бесконечно долгой оказалась дорога к счастью!
В эмиграцию она уезжала все в той же унизительной роли – вечной любовницы. Ничего не изменилось и во Франции – предложения руки и сердца от дорогого спутника жизни, продолжавшего слушаться во всем властную маменьку, так и не последовало. Толкли бесконечно воду в ступе: момент неподходящий, то мешает, другое, третье. «Мы часто обсуждали с Андреем вопрос о нашем браке, – вспоминает она. – Мы думали не только о собственном счастье, но главным образом о положении Вовы. Ведь до сих пор оно было неопределенным».
Дальше слов дело не шло.
Самолюбие ее страдало несказанно. «Приехала я без гроша, – пишет она, – и пришлось сразу заложить виллу, чтобы расплатиться с прислугой и старым садовником, которые шесть лет терпеливо ждали моего возвращения и берегли дом и сад. Надо было также приодеться, так как, кроме двух старых платьев, ничего больше у меня не было, не говоря уже о моем сыне, который буквально нигде показаться не мог».
Издавна существовавшая на Лазурном Берегу русская колония значительно выросла по окончанию войны за счет прибывших сюда – кто временно, кто насовсем – состоятельных эмигрантов из России: промышленников, финансистов, представителей родовой аристократии, вовремя сумевших вывезти капиталы за границу. В казино Монте-Карло, местной опере, в дорогих ресторанах, кафе, на вечерних набережных – всюду окружали ее лица праздных соотечественников, ухвативших среди вселенского пожара птицу счастья за хвост, с презрительной миной глядевших на путавшихся под ногами унылых неудачников. Невыносимо было ловить на себе сочувственные взгляды, сознавать, что ты на этом празднике жизни – в числе проигравших. Все, что имела, оставила в руках бандитов, живешь в двусмысленном каком-то положении, не пойми кто.
В стократ тяжелей материальных лишений (по ее меркам) была неустроенность личной жизни. Десятилетия спустя, сочиняя при участии постаревшего мужа книгу мемуаров, она эту болезненную для себя тему преподнесла в сугубо розовых тонах. Мелькающие на страницах «Воспоминаний» умилительные картины, повествующие о взаимоотношениях с молодым любовником, нежной привязанности свекра и свекрови (ставших, к слову сказать, таковыми лишь метафизически, после своей кончины) к очаровательной пассии сына и внебрачному внуку – простительная в ее обстоятельствах ложь во спасение, не более того. Оба сиятельных родителя в действительности делали все возможное, дабы удержать слабохарактерного юношу от постыдного мезальянса. И сам он, судя по всему, не тяготился вовсе холостяцкой жизнью.
Только похоронив пережившую на двенадцать лет супруга эгоистичную мать, великий князь Андрей Владимирович, сам к тому времени далеко на мальчик, разделивший с родными братьями скромное родительское наследство, повел 30 января 1921 года 48-летнюю подругу под венец в русскую православную церковь в Каннах, где в присутствии четырех шаферов и взрослого сына их обвенчал протоирей Григорий Остроумов.
Выглядела новоиспеченная княгиня, нареченная после принятия православия Марией Федоровной Красинской, для своих лет моложаво, сохранила прекрасную физическую форму. С первых недель пребывания во Франции ее наперебой приглашают на ангажементы: директор Парижской Оперы Руше, старинный друг и воздыхатель Рауль Гинцбург, руководивший в ту пору Оперой Монте-Карло, Сергей Павлович Дягилев. Предлагаемые условия удовлетворили бы материально и творчески любую амбицию – она отвечает вежливым отказом. Чем-чем, а здравомыслием господь Бог ее не обделил: ставить на заведомо проигрышную карту не в ее правилах. На глазах живой пример – Аннушка Павлова. Заигралась со славою, забыла про возраст, продолжает по привычке выбегать на поклоны из-за кулис, когда аплодисментов в зале давным-давно не слышно.
Они встретились после долгой разлуки на благотворительном вечере в Клеридже, где Павлова исполняла свои знаменитые хореографические картинки-монологи.
«После представления я пошла ее поцеловать, и мы бросились друг другу в объятия, – вспоминает она. – «Малечка, как я счастлива вас опять видеть! Давайте поставимте вместе гран-па балета «Пахита», как это было в Петербурге. Здесь в Париже Тата Карсавина, Вера Трефилова, Седова, Егорова, Преображенская. Вы будете танцевать главную роль, а мы все позади вас, не правда ли, какая это будет прелесть!..» Потом, – продолжает Кшесинская, – я видела Павлову в Париже, когда она танцевала «Жизель» в театре Елисейских Полей. Чувствовалась ее усталость, но все же это было замечательное представление, и она была в этом балете неподражаема. Во второй картине этого балета, когда она по косой линии пересекала сцену на пальцах, держа лилию в руках, это было так бесподобно, что казалось, она движется не касаясь земли, будто плывет по воздуху, как неземная».
Сколь ни искренни приведенные выше строки, профессиональный ее взгляд не мог не заметить: разменявшая пятый десяток лет Павлова скорее демонстрировала публике, как нужно танцевать, нежели танцевала. На подмостках был умирающий лебедь. Бесконечно прекрасный, трогательный, но уже не способный более тянуться за стремительно улетавшей молодой стаей.
Давние их распри, соперничество за роли – все осталось позади, подернулось лирической дымкой. Обе немало пережили, надышались успехом, вышли замуж, имели поклонников (последняя страсть стареющей Павловой – модный художник-неоклассик Александр Яковлев). Им было о чем вспомнить, порассказать друг дружке. Приехав на гастроли в Монте-Карло вместе со своей труппой, Аннушка часто гостила у нее на вилле.
«Мы чудно проводили с ней время, – пишет она. – Анна Павлова пригласила нас и некоторых наших друзей обедать в Спортинг-Клуб в Монте-Карло. Обед был очень веселый, и мы вспоминали дорогое нам прошлое: Мариинский театр, нашу артистическую карьеру. После обеда все решили зайти в игорные комнаты. Павлова странно, по-своему одевалась: она, собственно говоря, не носила платья, а поверх широкой юбки обматывала себя широким шарфом, который закреплялся булавками. Длинная бахрома шарфа свисала на плечи, заменяя рукава. Павлова, живая и очень нервная, любила играть, но, не полагаясь на свою память, просила двух друзей стоять возле нее и запоминать те номера, на которые она будет ставить. Ставила она очень быстро и по всему столу, а если номер был далеко и рукой она не могла его достать, то брала длинную лопатку и толкала свою ставку, сбивая по дороге чужие ставки со своих мест. Конечно, со всех сторон раздавались протесты и все оборачивались в ее сторону, но, узнав ее, тотчас успокаивались: «Да ведь это Павлова, знаменитая Павлова!» Она сконфуженно начинала извиняться и, желая поправить сдвинутые ставки, невольно бахромой своего шарфа сдвигала другие. Это продолжалось весь вечер, но игроки охотно ей помогали с улыбкой. К концу вечера она проигралась и попросила у меня в долг тысячу франков, которые она мне вернула потом в прелестном черном шелковом бумажнике с золотой застежкой».
Накануне отъезда Павловой в Лондон их обеих пригласил поужинать в «Отель де Пари» Рауль Гинцбург. Постаревший, с белым пушистым венчиком на лбу директор оперы Монте-Карло не потерял с годами прежней прыти, был так же энергичен, шумен и говорлив. Срывался то и дело с места, бежал на кухню, чтобы проследить, как готовятся им самим придуманные блюда, возвращался довольный, отпивал из бокала, рассказывал красочно, с подробностями, как служил в войну санитаром в российском Красном Кресте, как, подбирая раненых под Никополем, заметил слабо охраняемый немцами редут, тут же закричал «ура!», бросился вперед, увлекая за собой боевую линию пехоты, после чего Никополь был взят.
Гости за столом иронически переглядывались.
– Все было именно так, господа! – заверял Гинцбург, кидаясь к телефону, чтобы передать в театр какое-то неотложное распоряжение.
В пору их знакомства, начинавшим карьеру молодым импресарио, он был горячо в нее влюблен. Привезя на первые заграничные гастроли во Францию, добивался взаимности, ходил ночами под окнами гостиничного номера с охапкой цветов, слал отчаянные письма. Пригласил недавно на помолвку дочери. Отозвал в разгар торжества в сторонку Андрея, сунул роскошную какую-то коробку, попросил вручить невесте подарок, якобы от их имени. Добавил деликатно, что хорошо понимает их нынешние обстоятельства, потому и отважился, пользуясь старинной дружбой, на подобный шаг.
За ужином он произнес взволнованную речь. Не исключено, – сказал, – что кто-нибудь из присутствующих напишет в будущем воспоминания. Пусть не забудет этот вечер, когда находился за одним столом… – Как опытный оратор он сделал паузу, обвел глазами гостей. – Нет, не находился! – поправил себя. – Дышал одним воздухом с двумя волшебницами танца, неподражаемыми, великими балеринами Матильдой Кшесинской и Надеждой Павловой!»
Она поймала выражение лица сидевшей напротив Аннушки. Давным-давно, в Петербурге, они танцевали вместе – она примадонна балета, Павлова начинающая солистка – в «Дочери фараона». Выбежав после финальной сцены на поклоны, засыпанная цветами, она преподнесла молодой подруге, исполнявшей эпизодическую роль, несколько роз из своего букета. Та взяла их, но как! – словно бы нехотя, покоряясь обстоятельствам, с надменной гримаской на губах.
То же самое выражение было у нее и сейчас. Что-то неслыханное! Имя Павловой называют в числе великих не первым, а вторым – после Кшесинской!
Настроение у нее явно испортилось. Сославшись на мигрень, она уехала в отель до окончания ужина.
3
Обворожительная княгиня Красинская – душа великосветского общества Ривьеры. Жадна чрезвычайно до удовольствий, порхает с цветка на цветок, готова устремиться по первому зову на очередное веселье. Что там у нас на сегодня? Ага: завтракаем у великой княгини Анастасии Михайловны в Эзе, вечером лаун-теннис на вилле Павла Александровича Демидова – дальний его родственник Миша Сумароков, бывший теннисный чемпион России, играет с каким-то англичанином на пари. После матча – ужин в саду, будут королева румынская Мария и княгиня Мария Радзивилл, урожденная Браницкая. В воскресенье поездка таксомотором в Ниццу: Иван Ильич Мозжухин пригласил на съемки эпизода из своего фильма «Пылающий костер». Можно, по слухам, увидеть среди участников массовки приехавшую из Ниццы давнюю его пассию, актрису Мину Овчинскую, у которой от него девятилетний сын. (Писатель, будущий дважды гонкуровский лауреат Ромен Гари. – Г.С.)
Вновь она – на стремнине жизни. Заводит знакомства, флиртует по привычке. Молва приписывает ей бесконечные «курортные романы». Называют нефтяного богача-американца, с которым она познакомилась в казино Монте-Карло. Были якобы очевидцы, видевшие их после этого вдвоем – одни в Ницце, отплывающих на яхте, другие – в Венеции, на выходе из отеля, когда они спускались по ступеням в приготовленную гондолу. Ходят разговоры о преследующем ее по пятам полковнике-конногвардейце, играющем успешно на скачках, о влюбленном соседе по даче, художнике из Испании, тайно, как утверждают, рисовавшем ее во время купаний на пляже, о возврате чувств к ней друга юности князя Никиты Трубецкого. Учившийся в балетной студии Л. Егоровой французский хореограф Пьер Лакотт вспоминает:
«Муж Любови Егоровой князь Трубецкой очень дружил с Матильдой Феликсовной. Когда он умер, Любовь Егоровна мне сказала: «Ты знаешь, Пьер, это ужасно. Я потеряла мужа, я так сокрушалась, но Кшесинская – она не только всю карьеру, но даже день похорон моего мужа умудрилась мне испортить. Пришла вся в черном и так плакала, так рыдала, так кричала, что люди, которые давно меня не видели, думая, что это я, подходили к ней и выражали соболезнования».
(Похожий эпизод произошел в свое время в Петрограде, на похоронах Александра Блока, когда пришедшие на Смоленское кладбище многочисленные почитатели приняли во время панихиды в небольшой кладбищенской часовне за вдову поэта не скромно стоявшую у стенки Любовь Дмитриевну, а мраморно-бледную плачущую Ахматову в черном, которой приписывали воображаемый «роман» с Блоком. – Г.С.)
Актриса до кончика волос, привыкшая на сцене к деревянным замкам и нарисованным облакам, она свободно себя чувствует в обществе живописных личностей, напоминающих экспонаты музея восковых фигур. Всех этих Густавов Шведских, Альфонсов Испанских, принцев Йэльских, болгарских царей с накрашенными усами, траченных молью греческих королев, ставших неожиданно ее родственниками. Да и сами они, растерявшие в послевоенном хаосе троны и власть, мыкающиеся бесцельно по свету, смотрят снисходительно на очаровательную польку, лезущую с черного хода в их круг. Ничего не попишешь, времена меняются: в «Готский альманах» нынче заглядывают редко. С Малечкой, по крайней мере, хотя бы не скучно.
От рухнувшего под большевистским топором рода Романовых, к которому она косвенно теперь принадлежит, сохранились жалкие остатки. Избегла печальной участи сына живущая на родине в Дании вдовствующая императрица Мария Федоровна. Бежавшие вместе с ней из России на английском фрегате дочери Ксения и Ольга поселились – первая в Британии, вторая в Канаде. Стережет на всякий случай самое понятие «российский престол» (как покажет будущее, для себя самого) обосновавшийся в столице Франции ее деверь великий князь Кирилл Владимирович, тот самый, помчавшийся в семнадцатом кланяться новым властям, называющий себя теперь не иначе как с большой буквы – Местоблюститель.
«В Париже образовался «двор» нового «императора», б.в.к. Кирилла Владимировича, – с иронией замечает в статье «Об эмиграции» А.Н. Толстой. – Набран полный штат придворных, «двор» разъезжает между Парижем и Ниццей, устраиваются торжественные приемы, раздаются чины, ордена и титулы. Вся эта затея создана за счет бриллиантов умершей б.в. кн. Марии Павловны; после нее Романовым достались в наследство бриллианты на несколько сот миллионов франков».
Разбрелись по Франции, живут каждый сам по себе оставшиеся в живых члены императорской фамилии. Брат покойного Сережи великий князь Александр Михайлович, женатый на родной сестре Николая II Ксении, подторговывает антиквариатом. Ограниченный и серый Борис Владимирович (еще один деверь Кшесинской) пропадает то на лошадиных бегах, то в кабаках. Гавриил Константинович с супругой, бывшей ее камеристкой Антониной Нестеровской, после неудачи с открытием дома моды в Париже переселился в пригород, где устраивает за умеренную плату партии в бридж для желающих. Держащийся особняком энергичный Николай Николаевич-младший готовит остатки русского воинства для победоносного похода на Москву. Мил-друг Димушка крутит очередной роман – на этот раз со знаменитой парижской модельершей Габриель Шанель. (Участие в убийстве Распутина спасло ему жизнь. Высланный Николаем в Персию, несмотря на ходатайства многочисленных родственников, Дмитрий Павлович избежал тем самым большевистской расправы, благополучно эмигрировал во Францию.)
Каким недоступным казался ей когда-то их мир! Как мечталось о нем в юные годы! Какое грустное зрелище он нынче собой являет!
Иллюзия, которой она тешила себя, будто удалось наконец обратить в явь чудесную папочкину сказку, околдовавшую ее в детстве: об ожидавшем славный польский род Кржезинских необыкновенном будущем, развеялась как дым. Да, она – княгиня, сын – законный наследник отца. А толку что? За душой ни гроша, одни долги. Проедено благополучно наследство свекрови, рухнула надежда выручить что-либо от продажи недвижимости мужа на территории Королевства Польского: при определении новых границ именно эта часть польских земель отошла к большевикам. Надежд на будущее – никаких. Впору на паперть идти с протянутой рукой.
Ходят слухи об обострившейся у нее в эту пору страсти к игре, просаженных в казино Монте-Карло сотнях тысяч франков, увлечении алкоголем. Внимательно следившая за жизнью балерины-эмигрантки советская печать не упустила случая позлословить на сей счет. В ленинградском журнале «Театры и зрелища» появилась заметка «Пуанты в монастыре» в форме объявления, которая сообщала: «Находящаяся сейчас в Париже балерина М.Ф. Кшесинская уходит в монастырь Шартрез. Так как в этом монастыре выделывается знаменитый ликер, то очевидно, что «сестра Матильда» и тут не будет скучать…»
Скучать она в самом деле не умела, находила в любых обстоятельствах повод развлечься, отвести душу.
«Я встретила Кшесинскую в 1922 году в Монте-Карло, – вспоминает Тамара Карсавина. – Она была тогда княгиней Красинской, женой великого князя Андрея Владимировича. Хотя она потеряла почти все состояние, но оставалась такой же жизнерадостной, как всегда, – ни единой морщинки, никакого следа беспокойства. К счастью для нее, когда разразилась революция, ее не было в Петербурге, она отдыхала в Крыму, вполне возможно, это спасло ее от гибели. Она рассказывала мне, с каким смешанным чувством страха и надежды приехала в Кап д’Ай, не уверенная, существует ли еще вилла. Ее радость, когда она нашла дом в целости и сохранности, не знала границ. Она рассказала мне о своих скитаниях, при этом шутила, говоря о лишениях, и к своему теперешнему положению относилась с мужеством и философским спокойствием».
Весной 1926 года она устроила по случаю перехода в православную веру пышный пасхальный праздник, назвала гостей: Сергея Павловича Дягилева с новым любовником – Сержем Лифарем, Томочку Карсавину, Веру Немчинову, Петю и Федора Владимировых, графа С. Зубова с супругой, вдову адмирала Макарова – Капитолину Николаевну, ривьерских и парижских приятелей.
«Пасху мы встречали у Кшесинской, жившей в своем имении на Cap d’Ail, – вспоминает в книге «Дягилев и с Дягилевым» знаменитый впоследствии танцовщик и хореограф С. Лифарь. – К пасхальному столу – какому столу! – с детства я не помню такого царского стола, – было приглашено человек сорок. После заутрени в русской церкви в Ментоне все съехались на автомобилях на Cap d’Ail, где всех радушно встречала хозяйка. Я так усердно «разговлялся» за столом – весь стол был в розах, нарядный, радостный, праздничный, – что вино ударило мне в голову и я так «осмелел», что во время десерта оторвал розу, встал и, ко всеобщему удивлению, подошел к хозяйке: «Матильда Феликсовна, разрешите поднести вам розу!» Минута замешательства, потом крики: «Браво! Браво!» Кшесинская была тронута моим странным импровизационным приветствием и в награду открыла в паре со мной бал традиционным полонезом. Праздник продолжался. Как продолжался, я не только теперь не помню, но не помнил и тогда: я был слишком в «праздничном» настроении и ничего не замечал. Сам не знаю как, я оказался за диваном флиртующим с Карсавиной: она на полу расписывалась в золотой книге Кшесинской, а я перечеркивал ее подпись своею подписью. Все танцуют, веселятся, я не танцую, но мне весело, легко. И вдруг окрик, грозный, суровый, Сергея Павловича: «Что-то вы очень развеселились, молодой человек, не хотите ли домой?» И «молодого человека» против его воли увозят домой».
В ту пасхальную ночь ей приснился Петербург, театр. Она, одетая, в балетных туфельках, глядится в трюмо. В дверь уборной стучат, на пороге распорядитель, торопит к выходу. Она бежит по узкому коридору и с ужасом вдруг сознает: не помнит решительно, какой нынче день недели, что ей предстоит танцевать? Путь на сцену затруднен, на полу навалены как попало пыльные декорации, бутафорский какой-то хлам, она обо что-то больно ударяется лодыжкой. Слышны вступительные аккорды ее вариации, она ускоряет бег – голубой бархатный занавес распахивается… Боже правый! – зрительного зала нет и в помине, на его месте вьюжная площадь в сугробах со смутно светящими по периметру фонарями. Тянет невыносимо холодом, тело ее заледенело, она не в состоянии сделать и шагу. «Видите, мадемуазель Кшесинская, что значит изменить католичеству? – желчно выговаривает ей из оркестровой ямы капельмейстер Дриго. – Не помолились перед спектаклем Пресвятой Деве и два такта уже пропустили!»
Она проснулась в выстудившейся спальне от боли в икроножной мышце правой ноги. Прибежавшая снизу Людмила вскипятила воду, накладывала одна за другой горячие салфетки на схваченное судорогой место. Боль медленно отступала.
– Перетанцевала дуреха, – самокритично призналась она.
– А то нет, – отзывалась ползавшая на четвереньках, подтирая пол, верная служанка – Не девочка, чать…
4
– Сначала, господа, закусить. По-русски, для разугреву, как говаривал наш дворник Евлампий. Милости прошу… чем Бог послал!
– Помилуйте, Владимир Пименович, часа не прошло, как из-за стола!
– И слушать не хочу! Пожалуйте в столовую!
Неделю как они с Андреем и Вовой в Париже. Живут в скромной гостинице, гуляют, ходят в театры, музеи. Заехали навестить давнего знакомого по Петербургу Владимира Пименовича Крымова, бывшего владельца «Товарищества Нового времени», издававшего до революции в числе прочего иллюстрированный журнал «Столица и усадьба». (В одном из его номеров был помещен пространный очерк с иллюстрациями, рассказывавший о каменноостровском ее особняке.)
Проницательный делец Крымов был в числе немногих, усмотревших в событиях февраля 1917 года близкую катастрофу. В дни праздничной беспробудной эйфории, произнесения свободолюбивых речей скоренько перевел капиталы в Швецию, собрал вещицы и покатил курьерским поездом вместе с женой Бертой Владимировной – не в опасном для перехода границы западном направлении, а в противоположном, восточном. Две недели спустя, наглядевшись из окошка на бескрайние просторы Сибири, супруги благополучно прибыли во Владивосток. Без промедления направились в морской порт, приобрели транзитные билеты. Садясь на пароход решили не торопиться: путешествовать так путешествовать. Поплыли в Японию, оттуда в Китай, затем в Индию. Вошли, что называется, во вкус: завернули по дороге в Египет, осматривали пирамиды, ездили на верблюдах. Далее – Европа: Греция, Италия, Испания. Кругосветка затянулась на три года – до первого эмигрантского приюта в Берлине они добрались лишь к концу 1920 года. Не ужившись с немцами, двинули во Францию, присмотрели за полмиллиона франков трехэтажную виллу на берегу Сены, принадлежавшую когда-то знаменитой шпионке Мата Хари, обставили современной мебелью и зажили тихо-мирно жизнью парижских рантье.
– Ну что там наш приют скитальцев, – отзывался на ее восторги Крымов, когда они осматривали дом. – Вот ваше гнездышко на Каменноостровском, дражайшая Матильда Феликсовна, это был действительно Трианон. Недаром Александра Ивановича, если не изменяет память, удостоили медали за архитектуру интерьера…
– Лицевого фасада.
– Точно – фасада.
– Кстати о «Трианоне»! – воскликнула она. – Помните, я рассказывала вам когда-то про чекиста Агабабова, который командовал в семнадцатом году у меня в доме? Ну, этом? Вернуться еще уговаривал и жить с ним рядом, в смежной комнате? Вообразите: обретается нынче в Париже!..
– Быть не может!
– Еще как может! Вот, Андрюша с Вовой подтвердят. Третьего дня столкнулись в храме на Дарю. Выходил вместе с молящимися, узнал меня, поклонился издали… Господи, эти его ужасные глаза! Никогда не забуду!
– Молился подлец!
– Именно! Можете себе представить?..
– Ну, прохиндей! Это у них мода нынче такая. Перегрызлись как бешеные псы и драпают за кордон под видом политэмигрантов. А либеральная Европа их принимай… Агабабов ваш еще невинная овечка. Натуральный палач, убийца великого князя Михаила Александровича большевик Григорий Мясников – в затылок стрелял царскому брату и адъютанту его Джонсону до того, как в шахту сбросить! Тоже здесь!
– Ужас! – всплеснула она руками.
– То-то и оно. Живет сукин сын под чужим паспортом, работает электриком на каком-то заводе. Разошелся вроде бы по какому-то вопросу с Лениным, возглавил то ли рабочую, то ли крестьянскую оппозицию. Понял, что не сносить головы, и – в бега. Не в Африку, разумеется, к бушменам, – в страну революционной «Марсельезы». Бонжур, граждане буржуи, встречайте невинную жертву политического террора. Кол им в дышла!
– Володя, пожалуйста!.. Ну, как можно! – картинно затыкала уши дородная, в небесно-голубом платье Берта Владимировна. – Не слушайте его, господа: он от этой политики сам не свой… Дождь, кажется, перестал, – глянула она в окно, – идемте на воздух кофе пить.
Сидели под маркизой на нижней веранде, любовались рекой с проплывавшими мимо белыми пароходиками, вереницей приземистых барж, следовавших за чумазым задымленным буксиром, фигурками неподвижно застывших у парапета удильщиков на том берегу. Удержаться от политики не удавалось. Андрюша поведал о встрече с приехавшим в Париж следователем по особо важным делам Н. Соколовым, привезшим материалы расследования убийства государя и великих князей. Обсуждали новости: продажу большевиками – за бесценок! – уникальных сокровищ Зимнего дворца, засуху в поволжской губернии, повлекшую за собой чудовищный голод. Вышвырнувшая их за порог страна не давала о себе забыть, волновала, мучила – как ампутированная нога в пустом галифе.
Голод в Поволжье был горячей темой дня, вызывал сострадание даже у наиболее непримиримых противников большевизма. Газеты печатали взволнованные призывы Максима Горького: «спасти миллионы русских жизней». Будущий президент Соединенных Штатов Герберт Кларк Гувер и исследователь Арктики норвежец Фритьоф Нансен, занимавший пост комиссара Лиги Наций по делам военнопленных и беженцев, возглавили специальный комитет по доставке в пострадавшие районы РСФСР продуктов питания и одежды – «АРА».
– Русские люди гибнут, о чем речь! – волнуясь, говорил Крымов. – Я прошлым месяцем на счет этой «АРА» десять тысяч франков перевел и еще переведу двадцать – не жалко! Жалко, если денежки мои окажутся в конечном счете в карманах у лениных и луначарских. Очень может быть! Слышали о выводах ревизорских комиссий, побывавших в районах бедствия? Разбой ведь форменный! До голодающих продовольствие доходит в самую последнюю очередь – львиная доля пожертвований разворовывается в пути, попадает к спекулянтам, присваивается партийными аппаратчиками. Выходит, что меценатствую я как Савва Морозов – в пользу чертовых этих безбожников!
– Ну, не так уж все мрачно, милый Владимир Пименович, – возражала она ему. – Сама я отправила в Петербург брату несколько посылок, и все дошли. У Гуверовского комитета нынче правило: проводить доставку, минуя распределительную систему большевиков. Непосредственно адресатам, с собственноручной обратной распиской получателя.
– Эх-ма… Докатилась Россиюшка… – сокрушенно качал головой Крымов. – Крыс, говорят, жрут… Давайте еще по рюмочке бенедиктина перед фруктами.
5
Одной из причин, по которой они навестили Крымовых, был поиск подходящего помещения для жилья и балетной студии в связи с намечаемым переездом в Париж. В подобного рода вещах Владимир Пименович разбирался как никто.
«По поводу моего переезда в Париж, – писала она, – многие со злорадством утверждали, что я проиграла в Монте-Карло все свое состояние. Одно верно, и я это не отрицаю, я всю жизнь любила играть, но никогда не играла крупно, в особенности в казино, даже и ранее, когда я обладала средствами и могла себе это позволить. Как все игроки, я проиграла, но это были сравнительно пустяки, и далеко не те миллионы, как хотели утверждать и каких у меня не было».
Мысль найти работу, заняться репетиторством, чтобы, по собственным ее словам, «этим способом обеспечить нам всем кусок хлеба», зрела в ней день ото дня. Скромные их сбережения таяли на глазах, рассчитывать на чью-либо помощь не приходилось, жить становилось все труднее. Сын пробавлялся случайными заработками, сама она найти применение своим силам в Каннах не могла. Андрей ввязался, не подумав, в сомнительную акцию: взялся патронировать, неясно на что рассчитывая, открытую отцом Аркадием Яхонтовым школу для русских детей при православном храме в Ницце, которая из-за финансовых затруднений вскоре закрылась, оставив невыплаченные долги. И без того дорогое во всех отношениях проживание на Ривьере становилось бессмысленным. Столица казалась единственной надеждой хоть как-то поправить дела…
И вот он, наконец, Париж незабываемых двадцатых годов. Время кружения умов, возврата к нарушенным войной привычным устоям жизни. Время обретавшихся в веселых местах Монпарнаса живописных личностей – писателей, художников, музыкантов, эксцентричных женщин, не желавших подчиняться законам морали, живших по принципу: «Грех прекрасен! Обнажайтесь! Счастье любой ценой!» Время сюрреалистов, дадаистов, геев, лесбиянок, феминисток, шикарных борделей «де люкс», один из которых, на Рю Шабане, 12, неподалеку от Национальной библиотеки, посещали, по слухам, депутаты парламента и министры. Время Джойса, Хемингуэя, Сальвадора Дали, любовных песенок выпускника Йельского университета, пьяницы и бисексуала Кола Портера, чернокожей секс-звезды эстрады Джозефины Бэйкер, модели-эксгибиционистки Кики, демонстрировавшей за несколько франков в публичных местах восхитительную грудь.
Кшесинская еще застала ненадолго этот Париж. Парады обнаженных, разрисованных абстрактными рисунками студентов на Елисейских Полях. Не уступавший в популярности Национальной Опере театр эротики и ужасов «Гранд Жиньон» с коронным номером, имитирующем оргазм. Ночные сборы садомазохистов у ворот Тюильрийского сада, коллективные оргии на дому: все спят со всеми. Гашиш, эфир, кокаин – на каждом углу. В молодости, оставленная Ники, она разрывалась между двумя любящими мужчинами, и вся Россия от мала до велика клеймила ее распутницей. В центре Парижа приехавшая из Америки хозяйка литературно-художественного салона Гертруда Стайн открыто жила с двумя молоденькими соотечественницами, и вся передовая Франция громко ей аплодировала: «Браво, мадам!»
Гедонистская эпоха «монпарно» оборвалась столь же стремительно, как и началась. Последовал невиданный по масштабу и последствиям обвал Нью-Йоркской фондовой биржи. В считаные дни сделались нищими получавшие из-за океана самую надежную в мире валюту зачинатели и финансисты французской эротической революции – американцы. Колония художественной богемы Монпарнаса редела на глазах. Кто-то из вчерашних бунтарей выбился в люди, остепенился, кто-то окончательно опустился на дно.
Всякое повидавший за многовековую историю город, вздохнув для приличия, вернулся к знакомому течению жизни. Молодое поколение французов, плюя на тяготы бытия, отдавалось простым человеческим радостям: влюблялось, веселилось, пело, танцевало. В ресторанах, джаз-клубах, на маленьких уютных площадях под луной влюбленные парочки отплясывали новомодные танцы – чарльстон, шимми и уанстеп. Вновь популярным сделался балет – как в лучшие годы Дягилевских сезонов. Девочки из состоятельных семей мечтали о карьере балетных звезд, поголовно записывались в танцклассы. Явилась нужда в танцевальных репетиторах. На родине классической хореографии таковых, к удивлению, не обнаружилось. Взоры обратились к мыкавшимся без работы русским экс-балеринам, упрашивать которых дважды не приходилось.
Первой среди эмигранток, организовавшей собственную хореографическую студию, была давняя «заклятая любовь» Кшесинской – Ольга Преображенская. Примеру ее последовали другие товарки по сцене – Вера Трефилова, Юлия Седова, Татьяна Николаева-Числова, Любовь Егорова, москвичка Александра Балашова. За балеринами потянулись мужчины – танцевавший с ней когда-то Николай Легат, бывший партнер Павловой Александр Волинин.
Им удалось, а ей – нет? Дочери знаменитого учителя танцев!
Она не была бы сама собой, не поставив целью переплюнуть конкурентов.
Балашова арендовала жалкий какой-то закуток в зале «Плейель», Преображенская трудилась едва ли не в мансарде под крышей. Кшесинская провела сбор пожертвований среди друзей и поклонников (в их числе были богач и меценат В. Фондаминский, певица Н. Ермоленко-Южина, скрипач И. Махонин). Собрав нужную сумму, отыскала на юго-западе столицы помещение в недостроенном доме, капитально его отремонтировала. Студия получилась на зависть: зал для репетиций с новым оборудованием, комнаты для отдыха, туалеты. На открытие наехала куча гостей, митрополит Евлогий отслужил торжественный молебен. Пили шампанское, звучали речи.
Послепраздничное похмелье не оставило следа от недавней эйфории. Благоприятный момент для набора группы она упустила, учебный сезон был на исходе, спрос на танцевальных педагогов упал. Пришла на запись единственная ученица, сестра ее петербургской знакомой, бывшей оперной певицы Мариинского театра Л. Липковской – Таня, записалось спустя какое-то время еще несколько девочек. Выручка – кот наплакал. Долго не удавалось найти подходящего жилья. От мысли соединить студию с комнатами для проживания пришлось отказаться: затея требовала серьезной реконструкции, была им не по карману. Искали что-нибудь поблизости, чтобы не пользоваться транспортом. Нашлась, к счастью, трехэтажная вилла в соседнем аррондисмане – достаточное количество жилых комнат, высокий подвал с кухней, помещения для прислуги, небольшой садик, где можно выгуливать собачек. Ее и арендовали, не торгуясь…
Несколько вечеров подряд она просидела за письменным столом, набрасывая в тетрадке план занятий. То, что казалось поначалу простым и понятным, вызывало сомнения, тревогу. С чего начать? Как задать нужный тон, не отпугнуть непривычных к системному труду кисейных барышень тягостной муштрой?
Мысли уносились в годы собственного ученичества. Всплывали в памяти картины школьной жизни, лица педагогов. Сухой, педантичной Екатерины Оттовны Вазем, безжалостно вбивавшей в них классический балетный канон. («Поднимаемся на полупальцах, втянули коленки!.. Опять, мадемуазель, вы отрываете пятку от пола в приседании? Внимательней, пожалуйста!») Добродушного Льва Ивановича с неизменной скрипочкой под мышкой. Неподражаемого Христиана Ивановича Иогансона, последнего могиканина эстетики галантного века. Кем она была в сравнении с ними? Хореограф, ха! Оконфузится завтра, как пить дать!
Серым дождливым утром 6 апреля 1929 года, просидев дольше положенного времени за туалетом, она вошла в свежепокрашенный, светящийся электрическими огнями репетиционный зал, где ее дожидалась, толпясь за спиной аккомпаниаторши Е.Н. Васмундт, кучка голенастых взволнованных созданий в тренировочных костюмчиках. Голова горела, колотилось гулко в груди сердце…
«Когда М.Ф. Кшесинская, очутившись в положении беженки, открыла свою студию и из балетной «звезды» превратилась в профессора и воспитательницу, она поразила неожиданно обнаруженными ею педагогическими способностями. Преподавание обычно мало дается тому, кто им начинает заниматься в зрелом возрасте без тренировки. Это есть в известном смысле «новая жизнь», и требуется для нее особенный талант. Этот талант оказался присущ самой природе нашей балерины. Надо сказать, что среди наших балетных артисток Кшесинская сравнительно меньше других танцевала за границей, ее имя перешло границу в ореоле прошлого. Европа приняла ее скорее «на веру», чем на основании личного наблюдения, зато ее педагогическая деятельность, ее воспитательные достижения – это уже осязаемый факт, на глазах современников развернувшийся и завоевавший несомненное, своеобразное, очень индивидуальное и авторитетное место в балетном деле. Только тот, кто бывал в студии княгини Красинской, кто присутствовал на уроках, может оценить степень той воспитательной работы, которую вкладывает она в свое дело. Больше всего поражало меня параллельное развитие техники и индивидуального ощущения красоты. Ни одно из упражнений не ограничивается сухим воспроизведением гимнастически технической задачи: в самом, казалось бы, бездушном есть место чувству, грации, личной прелести. Как лепестки цветка раскрываются те стороны природы, которыми один характер не похож на другой. Не в этом ли истинная ценность исполнительского искусства – когда то же самое производится по-разному? Технике можно научить (этим в наши дни не удивишь), но выявить природное, направить чужое, внутреннее по тому пути, который каждому по-своему свойствен, – это тот педагогический дар, которому тоже научить нельзя…»
Сказанное принадлежит человеку, на чьи комплименты, казалось, она меньше всего могла рассчитывать, – бывшему директору императорских театров князю С.М. Волконскому. Театральному деятелю, режиссеру, критику. Тому самому, вступившему с ней когда-то в конфликт из-за злосчастных фижм в балете «Комарго», поплатившемуся за это крушением карьеры. Четверть века спустя он преподнес ей урок благородства – первым протянул руку для примирения. Явился в качестве театрального рецензента «Последних новостей», чтобы написать о работе ее студии, привел очаровательного молодого англичанина, страстного балетомана Арнольда Хаскелла, с которым ее познакомил когда-то Дягилев.
Воистину, ей везло на мужскую привязанность! Волконский с тех пор сделался ревностным помощником в делах, другом дома. Хаскелл – в будущем авторитетнейший историк и теоретик балета – летописцем и исследователем ее творчества. В фундаментальном труде «Балетомания» он приводит стенографию одной из бесед с Кшесинской, в которой говорится, в частности, о первых ее шагах на ниве балетной педагогики.
«Класс Кшесинской, – предваряет интервью Хаскелл, – один из самых замечательных среди тех, что мне приходилось видеть: очень индивидуальный и вдохновенный. Кшесинская отдает себя работе с огромным энтузиазмом, танцуя со своими учениками иногда по восемь часов в день».
А. Хаскелл: Ваш класс не похож ни на один другой. У вас есть собственный метод преподавания?
М. Кшесинская: Я стремлюсь делать каждый урок новым и увлекательным. Я хочу учить самому танцу, а не только тем движениям, из которых он состоит, и стараюсь включать традиционный экзерсис в комбинации и па, которые развивают воображение. Таким образом, когда придет время, танцовщики смогут легко и быстро понять хореографа. Вы могли заметить, что я никогда не считаю вслух: это точно так же портит урок, как испортило бы представление. Прежде чем начать танцевать, ученики должны мысленно держать ритм, а пока этого нет, танцевать просто бессмысленно.
А. Хаскелл: Не получится ли, что все ваши ученицы будут просто маленькими Кшесинскими?
М. Кшесинская: Я стараюсь воспитывать в них индивидуальность. Все должны изучить основную технику, но когда они уже достаточно подготовлены, я даю им те упражнения, которые каждой из них больше подходят. Я считаю, что урок Чекетти не годится для продолжительных занятий. Я нахожу, что он иссушает воображение слишком однообразным классом, в то время как совершенно необходимо развивать художественную гибкость. Чекетти научил меня фуэте, и я навсегда осталась ему благодарна за то, что он сделал для меня. Но самым великим учителем я считаю Иогансона – он создатель русской балерины. Он был одним из очень немногих, кто мог научить, как нужно танцевать. За исключением этих нескольких оговорок, я согласна с вами, что балет сегодня замечателен и что так или иначе танцовщики все же смогут развиваться. Ко мне мастерство пришло к тридцати годам. Как легко мне было тогда танцевать, я делала это почти без усилий! До того и после мне иногда приходилось делать усилия, чтобы быть в нужном настроении…
А. Хаскелл: Артистизму можно научить?
М. Кшесинская: До определенной степени можно. Внутренняя артистичность нашей великой танцовщицы Павловой – это другое дело, но я знаю многих танцовщиков, которые развивали в себе это свойство постепенно. Время – самая важная вещь при ответе на подобные вопросы. Мы долго учились, прежде чем взяться за трудные роли, и хотя сегодняшняя техника оправдывает более короткий срок обучения, но души еще не готовы для серьезных ролей. Нужно наблюдать за великими артистами, чтобы со временем стать такими же. В те годы у нас было достаточно времени, чтобы наблюдать. Я помню, как, когда мне было двадцать лет, я попросила Петипа дать мне танцевать Эсмеральду. «Не теперь, – ответил он, – вы недостаточно страдали». И он был прав. Старые балеты, возможно, были во многом смешными, но исполнять их эмоционально была непростая задача. Я так сильно чувствовала Эсмеральду, что когда, наконец, стала ее танцевать, то часто должна была сдерживать слезы перед выходом. И здесь опять время играет очень большую роль. Эти балеты были длинными и шли долго – у нас была возможность совершенствовать роль или же учиться, наблюдая, как ее совершенствуют другие.
Я поражаюсь современным молодым артистам, но часто спрашиваю себя, хватит ли их так надолго, как нас? Будут ли они такими же свежими в зрелые годы, какой осталась Анна Павлова? Это снова вопрос времени. Они танцуют каждый вечер, мы выходили на сцену с перерывами. Невозможно каждый вечер быть в нужном расположении духа, а насильно вызывать в себе желание танцевать очень вредно для молодого человека. Впрочем, время покажет.
А. Хаскелл: Чем отличаются артисты вашего поколения от современных молодых артистов? Лучше вас никто не сможет ответить на этот вопрос.
М. Кшесинская: Многое кажется мне забавным, когда я думаю о знаменитых артистах прошлого, особенно моих школьных лет. Большинство из тех, кого восторженно принимала публика, сегодня всем своим стилем вызвали бы смех. Гердт, например, был великим артистом, но его невозможно представить на сегодняшней сцене. Другие, быть может, имели бы такой же выдающийся успех, как и прежде. Вирджиния Цукки была замечательной артисткой, величайшей среди всех, кого мне приходилось видеть. Бывают артисты, которые вызывают восхищение, но ничего не оставляют в душе, но после стольких лет я все еще вижу Цукки. Современные танцовщики технически гораздо более развиты, они сильнее даже знаменитой своей техникой Леньяни. Но с развитием артистической индивидуальности все обстоит не так просто…
«Подумать только! – не уставал повторять Хаскелл. – Это говорила балерина, танцевавшая еще при свечах! Ничего похожего на: «Ах, в наше время все было так прекрасно!», ничего от «бабушки русского балета». Трезвая, мужественная оценка прошлого и настоящего. Поразительная женщина!»
Через год после открытия студии в гости к ней приехала гастролировавшая в Париже Анна Павлова. Сидела в кресле во время занятий, наблюдала с интересом за выступлениями воспитанниц, изо всех сил старавшихся произвести впечатление на легендарную звезду. Поманила пальцем понравившуюся ей Ниночку Прихненко:
– Подойти, детка!
Погладила по головке светловолосую очаровательную девчушку, произнесла ласково:
– Продолжай танцевать. У тебя хорошее будущее.
«Она просидела весь урок, – вспоминает Кшесинская, – а когда урок кончился, она меня расцеловала и сказала: «А я думала, что вы неспособны работать, что это только одно воображение, но теперь я вижу, что действительно можете преподавать».
Глава вторая
1
На парижских улицах свеженаклеенные афиши – гастроли московского Театра Революции. «Ревизор» Гоголя, «Лес» Островского, «Мнимый рогоносец» Мольера. Главный режиссер и постановщик Всеволод Мейерхольд. Глазам не верится!
Обстановка в мире менялась. Советская Россия выходила мало-помалу из международной изоляции, боролась за общественное признание Европы. В белокаменном дворце д’Эстре на улице Гренелль прекрасно образованный русский посол Леонид Красин устраивал приемы для видных представителей эмиграции – политиков, писателей, художников, артистов. Под водку и икру велась полемика, высказывались крайние взгляды.
Мейерхольд был выигрышной картой в проводимой большевиками кампании культурного проникновения на Запад. Личность театрального якобинца вызывала у обожавших пикантную новизну европейцев необычайный интерес. Еще бы! – режиссер императорских театров, получивший некогда из рук монарха золотой портсигар с бриллиантовым орлом за постановку оперы «Жизнь за царя» с коленопреклоненным Шаляпиным. Сделался глашатаем нового революционного искусства: железной метлой выметает со сцены реалистический хлам, собственноручно переписывает классику. Отбил у какого-то забулдыги-поэта обворожительную жену Зинаиду Райх, сделал ведущей актрисой театра. Не хочешь, а побежишь в кассу за билетом…
Сидевшая с мужем и сыном в забитом до отказа зале театра «Монпарнас» Кшесинская с изумлением глядела на сцену, где разворачивался смутно угадываемый сюжет «Ревизора». Сцены и картины, похоже, шли в обратном порядке, текст узнавался с трудом. К рампе то подплывала, то отъезжала напоминавшая гигантский поднос платформа, заполненная вперемежку актерами и реквизитом. Казалось: зрителям преподносят всякий раз какое-то новое экзотическое блюдо. Во втором акте прозвучал исключенный в свое время Гоголем, а Мейерхольдом восстановленный монолог Анны Андреевны, в котором она делится с дочерью амурными переживаниями:
«– Все, бывало, в один голос: «С вами, Анна Андреевна, довольно позабыть все обстоятельства!» А стоявший в это время штаб-ротмистр Старокопытов? Красавец! Лицо свежее, как я не знаю что, глаза черные-черные, а воротнички рубашки его – это батист такой, какого никогда еще купцы наши не подносили нам. Он мне несколько раз говорил: «Клянусь вам, Анна Андреевна, что не только не видал, не начитывал даже таких глаз; я не знаю, что со мною делается, когда гляжу на вас». На мне еще тогда была тюлевая пелеринка, вышитая виноградными листьями с колосьями и вся обложенная блондочкой, тонкою, не больше, как в палец, – это просто было обворожение! Так говорит, бывало: «Я, Анна Андреевна, такое чувствую удовольствие, когда гляжу на вас, что мое сердце говорит». Я уж не могу теперь припомнить, что он мне говорил. Куда же! Он после такую поднял историю: хотел непременно застрелиться, да как-то пистолеты куда-то запропастились, а случись пистолеты, его бы давно уже не было на свете».
На протяжении проходившей в роскошном будуаре сцены Анна Андреевна полулежала на канапе среди разбросанных подушек, а вокруг нее выскакивали – то из-под стола, то из-за комода – живописные молодые военные и мимически объяснялись ей в любви. Один и впрямь, приставив ко лбу пистолет, застрелился у нее на глазах…
Кшесинская зажимала платком рот, чтобы не расхохотаться. По дороге домой и за ужином они с сыном не переставая спорили по поводу увиденного (Андрей молчал: был нездоров, рано ушел из-за стола).
– Не понимаю – возмущалась она, – зачем надо было приплетать ко всему этому Гоголя? Написали бы на афише: «цирк-шапито». Было бы, по крайней мере, ясно.
– Муся милая, ну что вы такое говорите? – Сын умоляюще разводил руками. – Кому, скажите, интересно сегодня в России, как одурачили городничего? Кто это поймет? Рабочий? Красноармеец?
– Прости, но Мейерхольд показывает свои гимнастические кувыркания в Париже, не в московском клубе для пролетариев! Мне, парижанке, смотреть на эту клоунаду? В варьете лучше пойти! Там, по крайней мере, не прикрываются Гоголем и Мольером… Пожалуйста, сдай сегодня же билеты в кассу. Слышишь! Недоставало еще смотреть бегущего по трапеции Сганареля…
Они едва не поссорились. С некоторых пор в его присутствии невозможно было сказать что-либо нелестное, касающееся России, – тут же выходил из себя. Признался однажды в порыве откровенности: в кругу его друзей из аристократической молодежи крепнет убеждение, что каждый из них причастен к происходящему на Родине – как бы она сегодня ни называлась и кем ни управлялась. «Преступно, – говорил, – махнуть рукой на землю отцов, отмежеваться от ее судьбы, забыть ее историю, великую культуру. Татаро-монголы, триста лет владевшие Русью, сгинули в конце концов, ушли в небытие. Постигнет рано или поздно та же участь и большевиков. Нельзя, чтобы после них осталось Мертвое Поле. Сам Господь Бог благословляет молодых русских патриотов на подвиг по бескровному христианскому возрождению отчизны».
Она не придала тогда серьезного значения его словам. «Блажит по молодости лет, – подумала, – никак не найдет себе дела по душе. То в массоны записался, теперь вот возрождение России. А на поверку вышло – еще как серьезно». В Париже заговорили о молодежном движении «Союз младороссов», руководимом А.Л. Казем-Беком, ядро которого составили отпрыски аристократических фамилий – Сергей Оболенский, Владимир Красинский, Воронцов-Вельяминов, Карузо. Ни дать ни взять – пятая колонна большевиков. Заявляют во всеуслышание, что революция оказала обновляющее влияние на ход русской истории, придумали смехотворные какие-то лозунги: «Через великие потрясения – к великой России!», «Русский царь – во главе Советов!». Превозносят на все лады со страниц своих изданий – «Бодрости», «Младоросской искры», «Нового пути» франко-советский союз, зовут эмигрантскую молодежь к деятельному просветительскому труду во имя светлого будущего Родины, всерьез готовят молодые кадры для грядущей обновленной России. Получают со стороны непримиримых противников большевизма проклятия, плевки в лицо, кличку «комсомольцы». Страшно этим гордятся…
Спор о мейерхольдовском «Ревизоре» завершился в тот вечер миром: выручил отходчивый характер сына. В ответ на очередной ее выпад он неожиданно смешно набычился, заревел свирепо:
– У-уу, забодаю!
Пошел на нее тараном, ткнулся лицом в грудь.
Она поцеловала его в редеющую макушку, пахнущую одеколоном, пригрозила пальцем:
– Не смей перечить мамочке, негодный мальчишка! Отправлю во двор гусей пасти!
«Мальчишка! – подумала. – Тридцатилетие нынешним летом справили! На голову ее выше, верста коломенская, весь в отца. Курит ужасно».
– Билеты сдать? – примирительно спросил он.
– Оставь, пожалуй. – Захватив со стола журнал мод, она направилась в спальню. – Может, хотя бы Счастливцев с Несчастливцевым в «Лесе» не будут кувыркаться…
2
Исправно служившее ей рабочим инструментом тело начало сдавать. Как она себя в свое время ни берегла, какой щадящий режим в течение тридцатилетней балетной карьеры ни соблюдала, полученных травм, как у любой отработавшей срок профессиональной танцовщицы, накопилось у нее достаточно: порванные связки, поломанные пальцы ног, разбитые стопы, вывихи, ушибы.
В разгар учебного года, показывая на занятиях двойной пируэт, она ощутила неожиданно резкую боль в правом бедре. Охнула, не в состоянии разогнуться, схватилась за станочный брус. Домашний доктор Залевский заподозрил воспаление седалищного нерва, назначил курс лечения – толку не было никакого, боли ее не оставляли. После проведенного сеанса радиологии и изучения полученного снимка консилиум врачей, возглавляемый хирургом Гаттелье, вынес вердикт: работа ее в студии не только нежелательна, но и опасна для жизни – любое резкое движение может привести к непоправимым последствиям.
Диагноз был равносилен смертному приговору. Дела ее наконец пошли в гору, студия окончательно встала на ноги, приносила доход. В третьем по счету учебном году число занимающихся перевалило за сотню. На подобное количество она не рассчитывала – помещение стало тесным, срочно требовалась дополнительная площадь. Освободилась, к счастью, соседняя квартира. Знавшая толк в строительстве, она немедленно ее арендовала, провела перепланировку: пробила новый вход, убрала ненужную лестницу. Прибавилось в результате еще две уборные, поместительный салон. Денег в надежде на скорый заработок она не жалела, тратилась не считая, и – нате вам! – сюрприз…
В дверь постучалась банальная нищета. Источников существования не было никаких, работником в семье была она одна, оба ее мужчины жили исключительно за ее счет – болели, лечились, отдыхали на курортах, выполняли светские обязанности. Надеяться кроме как на самою себя было не на кого.
Она срочно отправила радиографию бедра в Ниццу, травматологу Кожину, услугами которого пользовалась еще в России. Пусть посоветует, что делать?
Ответ последовал неожиданный. Внимательно изучив снимок, Кожин пришел к прямо противоположному выводу. Что, наоборот, характер травмы таков, что только физическая подвижность, постоянная работа сухожилий и мышц предотвратят нежелательное развитие процесса. «Покой, Малечка, для вас безусловно вреден», – было его заключение.
Ей и в голову не пришло усомниться в его выводе, допустить, что в несовпадении врачебных оценок ошибся именно он, а не столичные светила медицины, что, положившись на его мнение, она рискует стать инвалидом. Шанс продолжить полноценную жизнь превысил доводы рассудка. «Я поехала в студию, – пишет она, – и первым делом поставила больную ногу на палку. Было больно, но я перетерпела…»
Ученицы в ней не чаяли души. Проходившая у нее стажировку будущая прима-балерина лондонского Королевского балета Марго Фонтейн признавалась: Кшесинская поощряла их к труду скорее эмоционально, личным обаянием, нежели педагогическими приемами. «Я очень хорошо понимаю влюблявшихся в нее мужчин и женщин, – писала она Арнольду Хаскеллу, – в этой женщине присутствует какая-то удивительная магия». Учившиеся у нее дочери Ф.И. Шаляпина Дасия и Марианна пускались на любые уловки, чтобы остаться у нее переночевать – таким было счастьем оказаться в атмосфере дома обожаемой Матильды Феликсовны, видеть ее в роли радушной хозяйки. Играли в карты, слушали граммофон, танцевали до упаду – «шерочка с машерочкой». В сумерках, перед ужином, спускались в садик – выгулять бородатенького фоксика Риччи. Собачонка немедленно валилась на траву, принималась кувыркаться.
– Господи, – всплескивала руками Кшесинская, – вчера только искупали! Опять наберется всякой гадости!
Ужинали основательно, в одиннадцатом часу.
– Диета, конечно, важная вещь, – говорила за столом хозяйка, запивая тушеную баранину с фасолью красным вином. – Но вот была у нас в театре танцовщица Бакеркина. Чего только не делала, чтобы не располнеть. Неделями сидела на морковке и капусте, уксус пила. Представляете! А все равно выглядела как бочка… Ешьте, деточки. И побольше двигайтесь.
Дружба их в эмиграции с Шаляпиным не прервалась. Звонили попеременно, встречались на приемах, за кулисами «Шанз-Элизе», где он выступал. «Зайдешь к нему в уборную после окончания спектакля его поздравить с успехом, он тут же непременно пригласит поужинать запросто». Вместе с женой Марией Валентиновной он захаживал к ней на студию – посмотреть, как занимаются дочки.
После Октябрьского переворота Федор Иванович из России не уехал. Выступал в неотапливаемых рабочих клубах, заводских цехах, стал народным артистом РСФСР. Когда в 1922 году, разуверившись окончательно в новой власти, не вернулся из заграничных гастролей, Всерабис лишил его почетного звания, а правительство большевиков – советского паспорта. Певец кипел от возмущения: «Стало быть, Шаляпин не народный артист? А кому же Шаляпин пел, как не народу? Лошадям, что ли? Паспорта меня лишат? Ну, а кровь-то подменить нельзя, кровь у меня русская. Паспорт – что? Не только паспорт отобрать, но и одежду с меня снять можно. Снимали. В России я пять лет пел за сахар и муку…»
Паспорт он принципиально не вернул, и – напрасно: через год-другой после эмиграции в поместительных его апартаментах неподалеку от площади Трокадеро появился служащий советского посольства, напомнивший, что по соглашению с Наркомпросом Федор Иванович обязан выплачивать проценты с заработков в государственную казну. Долг, мол, накопился изрядный, а долг, как известно («Хе-хе!») платежом красен.
Шаляпин, не перебивая, слушал, кивал головой: «Совершенно справедливо… Конечно, оплачу… какой разговор!» Вышел в соседнюю комнату, порылся в столе, нашел старую чековую книжку Петербургского Международного банка, которую хранил как реликвию. Выписал чек на шестизначную сумму в рублях, вынес торжественно представителю советской власти: «Пожалуйста. В Петербурге и получите с моего счета. У меня там несколько миллионов рублей осталось».
В годы налаживания отношений с Советами с ним снова стали заигрывать, звать обратно. Максим Горький говорил якобы по этому поводу со Сталиным, тот ответил: «Захочет, пусть приезжает. Препятствий чинить не будем». Слова большевистского вождя ему передали, он ответил неопределенно: завязан по горло контрактами, то да се, поживем – увидим…
Общаться с ним было редкое удовольствие. Чего только не перевидал на своем веку этот удивительный человек! Жизнь его напоминала приключенческий роман, который он к тому же мастерски украшал талантливыми выдумками. Рассказчиком был непревзойденным. Увлекательно, глубоко рассуждал о театре, музыке, тонкостях оперного исполнительства.
– Голос, маленькая, – говорил, – ничто, если слово в горле плутает, как курица в крапиве. Фразировка – вот основа сценического пения. Уразумел я истину сию в церковных хорах благодаря первым своим учителям по вокалу, регентам, которые кулаками выбивали из нас, балбесов, словесную невнятицу. А завершил науку незабвенный друг мой Мамонт Дальский, лучший из поэтов-декламаторов, учивший меня за рюмкой водки не петь, а выпевать слово. Чувствуете разницу? Вы-ии-пе-е-вааать… Мы, русские, – продолжал, – умеем учиться. Оперный жанр постигали крупицами. Ария, дуэт, камерный ансамбль – тут мы были профаны, в рот когда-то глядели поющим со сцены итальянцам и французам. И правильно делали – в этом искусстве равных им не было. Касаемо же хорового исполнительства – извините: здесь мы сами с усами, хоры у нас сызмальства на слуху… Помню, попал я впервые в «Ла Скала» на вердиевскую «Аиду». Благолепие! Зал битком, солисты – звери, душу переворачивают. Сижу, наслаждаюсь, жду, когда наконец хор в дело вступит. У Верди ведь хоры чудо как хороши – вершина многоголосия! А вышли, простите, шаромыжники какие-то из-за кулис в кривых париках, запели кто в лес кто по дрова. Ни намека на полифонию, горланят, как пьяные гости на свадьбе… Я все потом допытывался у знакомых артистов, отчего такой разнобой? С одной стороны, Джильи, Тито Скипа, а с другой – охламоны эти? А мне объясняют: «Чего ж тут непонятного, господин Шаляпин? Постоянных хоров у нас в операх держать не принято: публика наша к хоровому пению равнодушна, ходит в основном на солистов. Берясь за новую вещь, режиссеры нанимают хористов-любителей с улицы, знающих толк в нотной грамоте, благо их – половина Италии. Отсюда и результат…» Сейчас европейцы этот пробел ликвидируют, наверстывают упущенное. Хотя до наших хоров – Николая Афонского, допустим, или казачьего Платовского им еще ой как далеко…
– Хочу поставить оперу, – признался как-то. – Материал подходящий подвернулся: «Алеко» Рахманинова. Ни разу, представьте, не шла на сцене. Вещь замечательная, свежести и силы необыкновенной. Алеко ведь – это сам Пушкин, влюбленный в Земфиру! Уже и либреттиста нашел, литератора Дон-Аминадо. Слыхали небось? К осени обещает представить текст. Эх, руки чешутся – поскорее начать! Запалим небеса!..
Позвонил однажды на студию, пригласил на обед.
– Княгинюшка, – пел в трубку, – сделайте мне подарок: станцуйте, золотко мое, «Русскую». Страсть как хочется гостей удивить.
Она давно положила за правило не участвовать в домашних концертах, отказывалась от любых гонораров. Но попробуй откажи Шаляпину?
– Хорошо, – ответила, – только у меня условие.
– Заранее согласен.
– Вы нам споете.
– Что именно, очаровательная? Заказывайте!
– На ваше усмотрение, Федор Иванович.
– Договорились!
Шестиэтажный дом на рю д’Эйло, 22, куда они прибыли в оговоренный час с Андреем, можно было без преувеличения назвать шаляпинским, хотя сам Федор Иванович с семьей занимал в нем одну поместительную квартиру.
(«Купил я для Марии Валентиновны и детей дом в Париже, – сообщал он в одном из писем Горькому. – Не дворец, конечно, как описывают и говорят разные люди, но, однако, живу в хорошей квартире, в какой никогда еще в жизни не жил».)
В доме на разных этажах проживали (за счет Шаляпина, разумеется) многочисленные близкие и дальние родственники певца – престарелая теща («бабаня», как звали ее дети), ее сиделка Карина Карловна, взрослая дочь Марии Валентиновны от первого брака Стелла, дети от первого и второго брака сестры Марии Валентиновны Терезы – Вера, Лена и Таня, камердинер Михаил со звучной театральной фамилией – Шестокрыл-Коваленко, шофер-итальянец Винченцо, гувернер старших девочек Марианны и Марфы мистер Клеридж, воспитательница детей Анна Ивановна Страхова, учительница пения младшей дочери Дасии Варвара Эрманс с мужем, повар-грузин, горничная-эстонка. «Шаляпинская коммуна» – как называли дом приятели Федора Ивановича.
Трапезничали в тот день, как обычно, в просторной столовой. Большой компанией, основательно, по-русски. Гостей обслуживали двое молчаливых вышколенных слуг. Много смеялись за столом, спорили, шутили. После десерта перешли в соседний салон, заняли места в креслах перед раскрытым роялем. По уговору она выступала в концерте после пианистки, исполнившей несколько этюдов Шопена. Коронный ее танец под мелодию знаменитой песни «Ой, полным-полна коробушка» был встречен восторженно, гости долго ей аплодировали. Вслед за ней к роялю подошел Шаляпин. Поправил бутоньерку в петлице фрака, вскинул все еще красивую, скульптурной лепки голову со взбитой прядью подкрашенных волос, сделал знак аккомпаниатору.
«Уймитесь, волнение, страсти! Засни, безнадежное сердце!» – понесся, резонируя под лепными сводами музыкального салона, обволакивающий душу шаляпинский неповторимый бас…
Ей бросилось в глаза, как он сдал за последнее время. Усталое, с желтизной, лицо, вяло повисшие руки. Закончив номер, коротко поклонился, пошел, тяжело ступая, к дверям. Следом в кабинет побежала взволнованная Мария Валентиновна…
Вечер был скомкан. Гости спускались по лестнице, стараясь не шуметь, озабоченно переглядывались.
Домой по настоянию хозяев их отвозил в просторной «Изотта-Фраскини» итальянец-шофер. Шел второй час ночи, на улице только что отшумел короткий летний дождь. Они устраивались в салоне машины, когда наверху громко стукнула ставня. Отворилось окно, высунувшийся по пояс Федор Иванович в халате, простирая картинно в их сторону руки, пропел на весь ночной Париж:
– «Мы-и-и сноо-о-ва обнии-име-ем друг друу-у-гаа!»
В этом был он весь.
3
Уходили из жизни друзья. В августе 1929 года в номере венецианского «Отель ле Бэн» скоропостижно скончался Сергей Павлович Дягилев.
Ничто не предвещало печального конца. Стареющий Чичиков был полон энергии и сил: ставил балеты, менял любовников, очаровывал женщин. Вращался по преимуществу в обществе знаменитостей, был на «ты» с Равелем, Дебюсси, Сен-Сансом, Пикассо, Роденом.
Внешний блеск, однако, не мог скрыть очевидного факта: лучшие художественные достижения Дягилева были позади, повторить феерический успех «Русских сезонов в Париже» он уже не мог. Растерял из-за разногласий и невозможного характера большинство соратников, столкнулся с конкуренцией – многие его солисты сами теперь руководили труппами, гастролировали по миру, имели успех.
Верный правилу нести знамя единолично, он предпринимал отчаянные усилия в борьбе за зрительский успех, шел на рискованные эксперименты. По словам Александра Бенуа, «Дягилев стал все круче изменять тому направлению, которое легло в основание всего дела русских спектаклей за границей. Новое направление, заключавшееся в том, чтобы во что бы то ни стало эпатировать «буржуа» и угнаться за последним словом модернизма, в высшей степени претило Баксту. Но и мне такой поворот в деле, которое когда-то было моим, казался возмутительным…»
Кшесинская разделяла точку зрения разошедшихся с Дягилевым сподвижников.
«Вначале, – пишет она, – С.П. Дягилев действительно показал Европе настоящий Русский балет, точнее говоря, Императорский русский балет, так как он повез в Париж труппу, набранную исключительно из артистов Императорских театров с декорациями и костюмами также Императорских театров – роскошь, которую не могла бы себе позволить не одна частная антреприза. Первым его балетмейстером был М.М. Фокин, чудные постановки которого останутся в истории балета как выдающиеся произведения в области искусства. Но постепенно репертуар Дягилева стал заметно меняться. Продолжая ставить балеты классического характера, он одновременно стал ставить новые, фокинские. Он ставил и такие балеты, которым не было бы места ни на Императорской сцене, ни даже в частном русском балете и о чьих достоинствах было много споров, продолжающихся до сих пор. Число русских артистов стало после Первой мировой войны постепенно уменьшаться, состав труппы пополнялся иностранными артистами, но чтобы спасти, как говорится, «фасад», им давали русские фамилии. Балет перестал быть русским, осталось лишь название. Незадолго до его кончины я спросила как-то Дягилева, как он, такой тонкий знаток и любитель настоящего русского балета, мог дойти до таких постановок, на мой взгляд, безобразных, какие он ставил за последнее время. Ответ Дягилева я не хочу предавать гласности. Наш разговор был совершенно частным и интимным. Дягилев дал мне совершенно ясно понять, почему он пошел по этому пути, отступив от традиций русского классического балета. Это не зависит ни от его вкуса, который не изменился, ни от его желания, а от совершенно иных соображений. Я была счастлива убедиться, что мой старый друг не изменил своего взгляда на искусство, но должен был давать и другие балеты…»
Разговор состоялся у нее дома, на Вилла Молитор. За два месяца до смерти, проводя в театре Сары Бернар свой последний парижский сезон, Дягилев заглянул к ней однажды на огонек – безупречно одетый, благоухая духами, с ореховой тростью в руке.
– Бонсуар! – простонал на пороге. – Если бы кто-нибудь знал, как хочется чаю с вареньем!
Им было интересно вдвоем. Познакомившиеся в незапамятную пору, знавшие друг о друге едва ли не все, схожие во многом характерами, они могли позволить себе в общении редкое удовольствие – быть самими собой. В душный тот июньский вечер засиделись в садовой беседке допоздна.
– Я слишком долго и упорно искал новизны, – говорил он невесело, – и, кажется, растерял что-то важное по пути. Счастье, как говорил Шатобриан, можно найти лишь на проторенных дорогах. – Помолчал, задумавшись, глядя на свежепромытые после дождя, остро мигавшие сквозь листву звезды… – Живем мы, – произнес, – в страшную пору перелома. Нам суждено исчезнуть без следа, чтобы дать воскреснуть новой культуре, которая возьмет от нас то, что сохранится от нашей усталой мудрости…
– Бог мой, что это с вами, милый Сергей Павлович? – не на шутку взволновалась она. – Откуда эти черные мысли?
– Все оттуда же. Из бедной истомленной головушки.
– Ну-ну, пожалуйста, без меланхолии!
Разговор вернулся в привычное русло. Болтали о разных разностях, спорили, шутили. Вспомнили в числе прочего бедного Вацу, ужасную его болезнь.
Давно покинувший сцену Нижинский кочевал из одной психиатрической клиники в другую, надежд на его выздоровление не было никаких. Как-то ей позвонила Бронислава (балерина и хореограф, родная сестра В. Нижинского. – Г.С.), попросила об услуге: приехать в Оперу на представление «Петрушки». Лечащие врачи с согласия родных задумали эксперимент: привезти пациента в театр на прославивший его когда-то балет, окружить танцевавшими с ним в разное время артистами. Эмоциональная встряска, по расчетам медиков, должна была положительно сказаться на психике больного, вернуть ему хотя бы частично память.
Затея себя не оправдала. На протяжении всего спектакля сидевший в ложе Нижинский упорно смотрел в пол. Когда по окончании балета его повели за кулисы, он не узнал среди окруживших его сподвижников никого – даже бросившуюся на шею, сдерживая рыдания, любимую партнершу Тамару Карсавину…
– Видит Бог, дорогая, – говорил с печалью в голосе Дягилев, – что бы между нами в свое время ни происходило, подобной участи я ему не желал никогда.
Каких только небылиц не слышала она впоследствии об их романе, начинавшемся у нее на глазах! Утверждали, будто опытный селадон Дягилев увлек на путь разврата невинного юношу, исковеркал ему жизнь. Приписывали крепостнику-импрессарио психическое расстройство Нижинского. Люди понятия не имели, что к моменту их знакомства «невинный юноша», заканчивавший балетное училище, знал дорогу в публичные дома, переболел сифилисом, был на содержании у богатого петербургского балетомана князя Львова. Что душевная болезнь у Нижинских была в роду – ею страдал и бросивший семью отец танцора Томаш, и умерший в психиатрической лечебнице старший брат Станислав.
Дягилева она не выгораживала – слишком хорошо знала светлые и темные стороны его личности.
За душу «шиншиллы» неустанно боролись Бог и сатана. Он мог быть каким угодно: великодушным и мелочным, открытым и лживым, мужественным и слабым. Не мучился угрызениями совести, совершая неблаговидные поступки. Обирал беззастенчиво артистов, включая Вацлава, понятия не имевшего, сколько хотя бы приблизительно стоит железнодорожный билет, смеялся за глаза над ходившими за ним стаями дамами-меценатками, жертвовавшими немалые суммы на его постановки.
Собственной труппой Дягилев руководил подобно дрессировщику: невидимый хлыст так и мелькал в холеных его руках.
Дрессура присутствовала и в его отношениях с сожителями – благо балетные подмостки и постель занимали у него одни и те же лица.
Нижинский был единственным среди обитателей дягилевского гарема, кто, не выдержав рабства, восстал против господина. Сбежал из золотой клетки, денно и нощно охраняемой верным камердинером последнего Василием Зуйковым, женился на поклоннице, балерине-любительнице Ромоле Пульской, родил детей. Гастролировал, пока позволяло здоровье, по миру с собственной труппой, подавал большие надежды как хореограф. (Четыре осуществленных им постановки: «Игры» и «Послеполуденный отдых фавна» К. Дебюсси, «Весна священная» С. Рахманинова и «Тиль Уленшпигель» на музыку Р. Штрауса превзошли во многом лучшие в те годы работы Михаила Фокина.)