Матильда Кшесинская. Любовница царей Седов Геннадий
Годы разрыва вчерашних любовников были омрачены взаимными обвинениями, судебными процессами, откровенной враждой. Кукловода уже не было на свете, когда на книжных прилавках появились воспоминания полубезумного Петрушки. Слава богу, Сергей Павлович не мог их прочесть.
«Дягилев хочет попасть в историю. Дягилев обманывает людей, думая, что никто не знает о его цели… Я хочу доказать, что все дягилевское искусство есть сущая глупость, – читаем наугад в беспорядочной, напоминающей поток сознания исповеди великого танцовщика… – Я не любил Дягилева за его воспитание любить мальчиков… Дягилев хотел иметь двух мальчиков. Он мне не раз говорил об этой цели, но я ему показал зубы… Я знаю все его хитрости и привычки… Я знаю улыбки Дягилева. Все улыбки Дягилева деланые… Дягилев человек злой, но я знаю способ беречься от его злой полемики… Дягилев любил показать, что Нижинский его ученик во всем… Я не верил ему ни в чем и стал развиваться один, притворяясь, что я его ученик. Дягилев почувствовал мое притворство и меня не любил, но он знал, что он тоже притворяется, а поэтому оставлял меня. Я его стал ненавидеть открыто и один раз его толкнул на улице в Париже… Дягилев есть должник. Дягилев мне должен деньги… Я судился с Дягилевым. Я выигрывал процессы, будучи прав…»
В пику скандально-разоблачительному «Дневнику» Нижинского вышла десятилетие спустя полная преклонения и любовной экзальтации книга последнего дягилевского премьера и возлюбленного Сергея Лифаря – «Дягилев и с Дягилевым». Читавшая того и другого Кшесинская говорила друзьям, что зареклась после этого писать мемуары:
– Впечатление, будто бегаешь от одного кривого зеркала к другому. Ну их к богу, этих мемуаристов!
4
Один раз в полгода, не чаще, приходили из СССР письма от брата – скупые, осторожные, словно бы писавшиеся под чью-то диктовку. Живы-здоровы, чего и вам желаем, спасибо за посылку, пишите, не забывайте. Перечитывая лишенные какого-либо чувства выхолощенные строки, она искала в них скрытый смысл, несуществующие намеки.
Большевистский режим, похоже, простил Иосифу Кшесинскому родство с балериной-монархисткой – его не расстреляли, не засадили за решетку. После неизбежного «уплотнения» позволили жить в одной из комнат принадлежавшей ему поместительной квартиры на улице Рылеева (бывшей – Спасской), оставили работать в театре.
Причиной столь удивительного расположения властей послужил, скорее всего, эпизод из биографии танцовщика, когда, войдя в группу актеров-«бунтовщиков», требовавших в дни революции 1905 года участия коллектива в делах управления театром, темпераментный поляк дал в пылу полемики пощечину оппоненту из противного лагеря «консерваторов», за что с треском был уволен с должности и восстановлен в правах, несмотря на ходатайства всесильной сестры лишь спустя девять лет, накануне Первой мировой войны. Не исключено, что по обнаружении в архиве театра «дела Кшесинского» смутьяна причислили к пострадавшим от рук царских сатрапов борцам за дело трудового народа. Выдали, говоря иначе, характеристику на безусловную лояльность советской власти, причислили к так называемым «попутчикам революции», что и определило в дальнейшем его судьбу.
В театре Иосиф Феликсович прослужил до 1928 года. Был первым исполнителем партий Панталоне и Фаворита в постановках Ф.П. Лопухова («Пульчинелла», 1926 г. и «Крепостная балерина», 1927 г.), преподавал в ЛХУ пантомиму, ставил танцевальные номера в оперных спектаклях, опереттах, концертах, возглавил им же созданную передвижную балетную труппу, опиравшуюся на классический репертуар. В числе его артистов были такие ставшие впоследствии знаменитыми мастера, как Ф. Балабина, К. Сергеев, Р. Гербек, В. Чабукиани. По достижении шестидесятилетия неутомимый труженик искусства удостоился почетного звания – заслуженный артист республики.
В одном из полученных от него писем она обнаружила фотографию: Юзя с семьей перед зданием ленинградского Академического театра оперы и балета имени С.М. Кирова. Обнимает одной рукой супругу, другой очаровательных детей – Ромуальда и Целиночку. У всех счастливые лица, улыбаются в объектив.
Она вытирала платочком глаза. Господи, какая несправедливость судьбы! Быть разлученной с родными людьми, любимым городом, боготворимым театром. Потерять навеки родину. За что, спрашивается? За какие прегрешения?
«Не могу тебе передать, милая Симуля, – писала первой жене брата Симе Астафьевой в Лондон, – испытанных мною чувств, когда я глядела на этот снимок. Пережила, кажется, заново всю нашу прежнюю жизнь. Как мало ценили мы счастье, которым владели! Потеряли безвозвратно, теперь локти себе кусаем. Целый день не нахожу себе места. Занятия провела кое-как, с пустой головой. Ноет беспрестанно сердце…»
Чем, непонятно, она так насолила большевикам, но на родине делали все возможное, чтобы вытравить о ней любую память. Оседали на архивных полках запечатлевшие ее ленты кинохроник. Упрятывались в «спецхраны» библиотек театральные ежегодники, подшивки журналов и газет с материалами о ее жизни и творчестве. Вырезались изображения, замазывались чернилами абзацы с ее фамилией в печатных изданиях. Опасно было держать в домах копии статуэток балерины работы Паоло Трубецкого, хранить в альбомах ее фотопортреты. Строжайше запрещалось упоминание о ней в лекциях, докладах, искусствоведческих трудах. Не осталось следа от четвертьвекового ее присутствия в Мариинском театре, славу и гордость которого она составляла, – ни мемориальной доски не было у входа, ни фотографии в вестибюле, ни хотя бы крохотной, петитом, сноски внизу театральной афиши: там-то и тогда-то названный балет впервые исполнила балерина имя рек. Молодое поколение россиян, включая автора этих строк, знало о ней лишь по названию особняка в Ленинграде, «за дрыгоножество подаренный», по словам В. Маяковского, с балкона которого, выходившего на Кронверкский, толкал в 1917 году свои исторические речуги картавый вождь мирового пролетариата в рабочем картузе.
(История дома столь же пестра и запутанна, как жизнь его хозяйки. До октября 1917 года владельцами его оставались солдаты-«самокатчики». После большевистского переворота особняк поступил в распоряжение Петросовета. Принадлежал впоследствии: Пролеткульту, Дому политпросвещения Петроградского района, Детскому дому для умственно отсталых детей, Институту общественного питания с диетической столовой, Обществу старых большевиков, Музею С.М. Кирова, Музею Революции. С 1991 года здесь помещается Государственный музей политической истории России.)
Исковерканную свою судьбу она большевикам не простила. Отвергнувшую ее страну продолжала называть отечеством.
Не умолкавший в доме радиоприемник ловил ежесуточно новости из Москвы – оптимистичные, наполненные пафосом. Советские люди строили электростанции и железные дороги, прокладывали каналы, варили чугун и сталь, выращивали высокие урожаи, единодушно голосовали за народных избранников в Верховный Совет – под бодрые звуки маршей, жизнерадостные песни. Летом 1937 года в Париже открылась очередная Всемирная промышленная выставка с участием СССР. Они с Вовой были на торжественном открытии в Большом выставочном дворце Шайо, бродили по залам, осматривали экспонаты бесчисленных павильонов. Убожество советской экспозиции бросалось в глаза: уродливые какие-то автомобили и сельскохозяйственные машины, рулоны пестрых тканей, макет нефтяной вышки. Не в состоянии продемонстрировать что-либо впечатляющее из промышленного производства, большевики сделали упор на кустарные народные промыслы – и попали в точку: посетители толпились возле стендов с русскими матрешками, балалайками, деревянными ложками-поварешками, азиатскими расписными блюдами, коврами ручной работы, пуховыми оренбургскими платками. Экзотичный товар бойко раскупался – к ларькам невозможно было подступиться, консультанты соседних павильонов удручающе переглядывались между собой: надо же, черт их дери, так взбудоражить публику! Чем, спрашивается?
В разгар распродажи на небольшую эстрадку выскочили смуглолицые артисты: мужчина в полосатом восточном халате, жонглировавший на ходу кожаным бубном, и босоногая девчушка-танцовщица в шальварах, шелковом цветастом платье и золототканой шапочке, из-под которой выбивались тонко завитые косички. Диковатая плясунья-узбечка была восхитительна. Кружилась, изгибая стан, под неумолчное грохотанье бубна, грациозно поводила изящными руками с гирляндой медных браслетов, делала выразительные движения насурмленными бровями в сторону зрителей.
– Не правда ли, замечательно? – послышалось у них за спиной.
Обернувшись, она похолодела.
Приветливо улыбаясь, в двух шагах от нее стоял чернобородый, с изрытым оспой лицом Агабабов.
(Так называет она его в «Воспоминаниях». Речь, по всей видимости, идет о Г.С. Агабекове, занимавшем с 1920 года руководящие должности в ВЧК-ОГПУ, начальнике восточного сектора иностранного отдела ОГПУ, главе советской резидентуры в Турции, бежавшем в июне 1930 года из Константинополя в Париж, где он получил политическое убежище, публично заявив о разрыве с большевистским режимом. Работал непродолжительное время в канцелярии П.Н. Милюкова. Автор мемуаров «ГПУ. Записки чекиста» и «ЧК за работой». – Г.С.)
5
– Прошу вас, господа, уделить мне несколько минут. Только по возможности не здесь.
Если бы не опередивший ее Вова, поинтересовавшийся, с кем, собственно говоря, они имеют честь, она бы не задумываясь позвала полицию. Момент, однако, был упущен: Агабабов извлекал из бумажника визитку, протягивал сыну. Вова, внимательно прочтя, молвил:
– Так вы, стало быть, сотрудник «Последних новостей»? Работаете консультантом у господина Милюкова?
Они двигались в толпе по направлению к выходу: мужчины впереди, она на шаг сзади.
– Точно так. Помогаю Павлу Николаевичу в сборе материалов по российской истории последнего времени. В частности, о видных представителях русской культуры в эмиграции. Надеюсь получить сведения и о вас, княгиня тоже, – обернулся он в ее сторону.
– Ку-ультуры? – ядовито переспросила она.
Наглость этого типа не имела границ!
– Совершенно верно. В досье у меня в настоящее время больше ста имен.
Спустившись со ступеней Дворца, они шли вдоль садовой ограды в сторону метро. Ноги у нее после напряженного дня гудели, тянуло плюхнуться на ближайшую скамейку.
– Давайте, господа, присядем на минуту, – предложил он возле углового кафе.
Этот человек с лицом театрального злодея умел, по всей видимости, читать чужие мысли.
Сели за столик под тентом, спросили оранжаду. Во время разговора она демонстративно смотрела в сторону, постукивала в нетерпении каблучком.
– Прежде всего я хотел бы развеять, княгиня, неблагоприятное впечатление, которое в свое время на вас произвел, – говорил с печалью в голосе Агабабов. – Господину графу эта история, скорее всего, неизвестна – вы были тогда ребенок… – Он помедлил минуту. – Я говорю сейчас вещи, о которых в силу обстоятельств не должен распространяться… откровенность может серьезно мне навредить… Комендант, как вы считали, петербургского вашего особняка, княгиня, выглядевший в ваших глазах бандитом и грабителем, выполнял особую миссию Временного правительства… всего, к сожалению, я раскрыть не вправе. Факт этот, если потребуется, подтвердят пользующиеся общественным доверием лица… Скажу больше: я делал все от меня зависящее, чтобы помочь великому князю Сергею Михайловичу вывезти в Финляндию часть принадлежавших вам драгоценностей, которые хранились в доме. Останься он в живых, вы смотрели бы на меня сейчас другими глазами… – Он покосился на компанию весело о чем-то щебечущих мидинеток, выскочивших в обеденный перерыв проглотить круассан с кофе, понизил голос: – Супруг ваш и вы, княгиня, если не ошибаюсь, давали недавно показания следователю Соколову по делу об убийстве царской семьи и великих князей. Если вы поможете мне устроить встречу с господином Соколовым, я предоставлю ему – но только из рук в руки, без посредников! – имеющиеся у меня важные документы по этому делу… Бога ради, поверьте! – Он прижал выразительно руки к груди. – Никакой личной выгоды я не преследую. Сделаю это исключительно только из уважения к памяти Сергея Михайловича, которого ценил как выдающегося военного инженера и строителя. Профессия моя, кстати, – архитектура, я закончил инженерно-архитектурный факультет Петербургского университета. Могу диплом показать, если желаете…
Туману он тогда напустил – дальше некуда. Вова глядел ему в рот. Да и она вдруг засомневалась: а что как не врет? Волновался так искренно, голос дрожал. Визитку уходя оставил.
Дома спорили втроем до хрипоты: как быть? Ни до чего в результате не договорились. В одиннадцатом часу вечера, когда мужчины ушли к себе, она набрала телефон Крымовых…
6
Редактор парижской газеты «Общее дело» Владимир Львович Бурцев бродил в унынии по рабочему кабинету на втором этаже типографского полуразоренного здания в Отей. Мысли, бродившие в голове, были самого радикального свойства: выброситься из окна на тротуар, утопиться в Сене, застрелиться. Мутило от валявшихся в беспорядке на столе рукописей, которые он незадолго до этого энергично правил. Какой дурак, спрашивается, станет все это читать? Безыдейщина, банальщина, зеленая тоска! Тираж наверняка вернется в редакцию непроданным. Впрочем, скорее всего, не будет и самого тиража – в типографии внизу ясным французским языком заявили: печатание приостанавливается до полного погашения долга. Хватит пустых обещаний, месье! Деньги, деньги на стол!
При воспоминании о долге Владимир Львович замычал, как от зубной боли. Рушится на глазах дело, которому отдана жизнь. Выхода никакого, конец всему…
Неподкупный либеральный публицист, боровшийся за идеалы свободы сначала против царизма, а теперь против ненавистных большевиков, Владимир Львович Бурцев был в эмиграции фигурой колоритнейшей. Идеалист и бессребреник, он шел на бесчисленных врагов подобно Дон-Кихоту: не соразмеряя с опасностью собственные силы. И на удивление, нередко выигрывал.
Его сочли сумасшедшим, когда со страниц редактируемой им газеты он обвинил руководителя боевой организации эсеров Азефа в сотрудничестве с царской охранкой. Партия возбудила против него судебный процесс за клевету. В защиту Азефа с трибуны суда выступали легендарные эсеровские «бомбисты» В. Фигнер, С. Лопатин, Б. Савинков, М. Чернов. Судебные слушания продолжались целый месяц, за их ходом следил в напряжении весь Париж. Номера «Общего дела» раскупались с раннего утра на корню…
В разгар процесса Азеф сбежал, бросив жену и детей. Суд против Бурцева и его газеты приостановили, ответчику выплатили солидную сумму отступного. Владимир Львович перестал ходить на работу пешком, купил взамен дырявых башмаков новые. Профессиональное самолюбие его, однако, не было удовлетворено: «дело Азефа» прервалось на самом интересном месте, провокатор не был юридически изобличен, а главное, наказан.
Собрав остатки денег, Бурцев отправился на поиски беглеца. Объездил пол-Европы. Зная о преследовании, опытный конспиратор Азеф искусно заметал следы, но был в конце концов изловлен – неузнаваемый, с наклеенной бородкой и усами, – за бутылкой мозельвейна в одном из кафе Берлина.
– Ну, вы и фрукт, Владимир Львович, – заметил он, когда Бурцев окликнув его по имени-отчеству (Евно Фишелевич), не без ехидства поздоровался. – Садитесь, прошу, – указал на стул. – Кельнер! – крикнул. – Еще бутылку.
Щуплый, с цыплячьей грудью редактор-либерал в пенсне, которого ему ничего не стоило прихлопнуть как муху за соседним углом, по-настоящему его восхитил. Умение ходить на острие ножа матерому волку Азефу было по душе. Откровенно рисуясь, он поведал непрошеному гостю свою подноготную. Подтвердил участие в убийстве Плеве, в покушении на Николая Второго. О связях с охранкой предпочел умолчать. На прямой вопрос захмелевшего от стакана вина Бурцева ответил:
– Пишите, что хотите. Ни подтверждать, ни отрицать не буду. Ферштее, герр Пинкертон?
Времечко то славное давно минуло. Азеф был осужден на смерть партийным судом и то ли казнен тайно соратниками, то ли сгинул окончательно в неизвестности. История с ним мало-помалу забылась. Бурцев вернулся в прежнее свое состояние – бичевал в гневных передовицах злодеев-большевиков, занимал где мог деньги на издание газеты, продолжал верить в торжество светлых либеральных идей. Достойных его пера событий в мире становилось все меньше: идеи мельчали, девальвировали и не занимали более человечество, питаться же пошлыми сплетнями, разводить на страницах незапятнанного издания порнографию Владимир Львович категорически отказывался. «Общее дело» дышало на ладан.
Сидя в мучительных раздумьях за столом, он разглядывал сюрреалистический рисунок на подтекавшем потолке, когда затренькал молчавший всю прошедшую неделю телефонный аппарат.
– Да, да, слушаю! – схватил трубку. – Кто звонит? Крымов? («Вот у кого денег занять!» – разом мелькнуло в голове.) Весь внимание, дорогой Владимир Пименович!.. Спасибо, слава богу, на ногах. Тружусь, как обычно… Принять вашу добрую знакомую для конфиденциального разговора? Разумеется, приму… Как ее имя, скажите? Княгиня Красинская? Ах, да, та самая… хм… Вы же знаете, мой дорогой, как я отношусь к этой публике… Понимаю, понимаю, исключительный случай… Хорошо, Владимир Пименович. Единственно из дружеского к вам расположения. Пусть приходит… Завтра, допустим… в одиннадцать утра.
7
Немыслимое в других обстоятельствах свидание социал-демократического редактора с благоухавшей «шанелью» дамой-монархисткой в модной шляпке положило начало не менее громкому, чем «дело Азефа», журналистскому расследованию Бурцева. Неутомимый охотник за черепами получил от Кшесинской сенсационные сведения о личности, на которую у него давно чесались руки. Опубликованная на страницах «Общего дела» статья о поменявшем шкуру лжеконсультанте по эмигрантской культуре, служившем большевикам, грабившем в семнадцатом году чужие особняки, вышла за рамки внутриобщинных русских склок, на которые власти смотрели сквозь пальцы, вызвала горячую дискуссию в печатных изданиях, всерьез обратила на себя внимание полиции.
Чутьем журналиста Бурцев уловил актуальную тему, занимавшую в те дни общественное мнение Франции: советский шпионаж.
Гостеприимная, с либеральными иммиграционными законами страна, разместившая у себя десятки международных учреждений, включая Лигу Наций, кишела в промежутке между двумя мировыми войнами иностранными агентами. Особенно вольготно чувствовала себя на территории государства-союзника советская разведка, поражавшая разбойничьими методами даже видавших виды мастеров шпионского ремесла. В один из дней исчез бесследно в центре Парижа, точно в воду канул, председатель Русского общевойскового союза А.П. Кутепов. Через некоторое время стало известно: генерал похищен, вывезен за пределы страны агентами ОГПУ и скончался, не добравшись до большевистских застенков, в корабельной каюте по пути в Новороссийск. История повторилась спустя несколько лет с преемником Кутепова генералом Миллером. Снова – дерзкое похищение, вывоз через третьи страны на территорию СССР, скорый суд, расстрел. Предпринятая властями широкомасштабная полицейская акция по распутыванию шпионского клубка привела к ошеломляющему открытию. В похищениях людей, активном шпионаже в пользу СССР участвовали в роли идейных, а иные и платных агентов такие заметные фигуры белой эмиграции, как автор «Истории русской литературы» профессор Д. Святополк-Мирский, генерал Н. Скоблин, супруга последнего, знаменитая исполнительница народных песен и романсов Н. Плевицкая, известный в прошлом российский промышленник С. Третьяков, муж поэтессы Марины Цветаевой С. Эфрон.
В серии разоблачительных материалов об Агабекове редактор «Общего дела» прямо назвал раскаявшегося чекиста матерым советским шпионом, работавшим одновременно на две разведки – ОГПУ и румынскую «Сигуранцу», которой он поставлял регулярно информацию о деятельности расквартированного в Париже Коминтерна. В задачи агента-оборотня, утверждал Бурцев, входило физическое устранение императора всероссийского в изгнании Кирилла Первого, следователя по особо важным делам Н. Соколова, бывшей прима-балерины Мариинского театра княгини Марии Федоровны Красинской.
Довести до суда «дело Агабекова» Владимиру Львовичу, как и в случае с Азефом, не удалось. «Засветившегося» шпиона, уже имевшего на руках подписку о невыезде, нашли на полу гостиничного номера с простреленной головой. Лежавшая на видном месте записка: «Ухожу из жизни добровольно, в смерти моей прошу никого не винить» была, разумеется, фальшивкой…
(Смертный приговор, вынесенный НКВД незадачливому резиденту, исполнил сотрудник советской разведки А.М. Коротков. – Г.С.)
Глава третья
1
– Затея твоя, милый друг, наверняка не понравится брату, – озабоченно говорил Андрей, расхаживая по комнате. – Ты ведь знаешь: Двор с самого начала уклоняется от участия в балах господина Миронова. Нас, кстати, никогда на них и не звали…
Он присел рядом на диван.
– Раньше не звали, теперь зовут, – заметила она.
– Позвали тебя.
– Тебя тоже! Взгляни на пригласительный билет!
– Меня в качестве сопровождающего.
– А почему не мужа?
Битый час они проспорили: идти или нет на бал, устраиваемый в пользу инвалидов Первой мировой войны еженедельником «Иллюстрированная Россия» С. Миронова. Обратились в конце концов за советом в канцелярию Местоблюстителя. Ответ был положительным: участвовать можно, но только в качестве приватных лиц. От официальных речей и заявлений во время церемонии желательно воздерживаться.
Ежегодный благотворительный бал с танцами до утра в столичном «Гранд-Отеле» был своеобразным смотром сил русского землячества, участия в нем удостаивались наиболее значительные фигуры из числа эмигрантов. Сам факт присутствия новоиспеченной княгини Красинской среди гостей говорил о многом. Отношение к ней демократических кругов общины в значительной мере изменилось. Европейски известного балетного педагога, даму-труженицу простили, надо полагать, за прошлые грехи, признали за свою.
Повидавшая на своем веку и не такие торжества, она была приятно удивлена, оказавшись в заполненном толпой беломраморном зале ресторана. Великосветский раут, да и только! Мужчины – во фраках и визитках, на дамах модные туалеты, золото, меха, бриллианты. Слава богу, она не послушалась Андрея, советовавшего одеться поскромнее, выбрала в гардеробе необычайно ее молодившее открытое платье от Молине, голову украсила бриллиантовой диадемой, полученной в подарок от мужа и сына к шестидесятилетию. На нее обращали внимание, пробегавший мимо юноша-распорядитель со значком на лацкане сюртука вручил, поклонившись, белую розу.
Щурясь от ослепительного света, она разглядывала гудевшую вокруг нарядную толпу.
– Княгиня Мария Федоровна, дорогая!
Из-за колонны, окруженный молодыми женщинами, ей махал рукой Александр Николаевич Вертинский.
– Как замечательно, что вы здесь! – целовал он ей через мгновение руку (элегантный, как всегда, благоухавший приятно цветным одеколоном). – Добрый вечер, князь! – поклонился Андрею. – Какой у вас номер столика? – Он заглянул мельком в протянутый ему пригласительный билет. – Хотите, можем сесть вместе? Да? Великолепно!
Он в два счета обо всем договорился с тем же юношей-распорядителем. Засмеялся довольный:
– В ресторанах я свой человек. Чего хочешь добьюсь.
Познакомились они в пору бешеной его популярности на родине. Не было, кажется, российского дома с патефоном и набором пластинок на полке буфета, где бы не крутили сутки напролет написанных и исполненных знаменитым уже тогда киноартистом Александром Вертинским песен «Маленький креольчик» и «Ваши пальцы пахнут ладаном», посвященных Вере Холодной.
Горячий его поклонник Петя Владимиров затащил ее однажды в кабаре «Павильон де Пари», где Вертинский выступал по воскресеньям с сольной программой. К началу вечера они опоздали, пробирались, стараясь не шуметь, к своему месту неподалеку от эстрады в сопровождении метрдотеля. Певший под аккомпанемент рояля томный исполнитель в гриме и костюме Пьеро провожал их внимательным взглядом… Прозвучал заключительный фортепианный аккорд, публика шумно зааплодировала. Она тянула с плеч меховую накидку, усаживаясь за накрытый столик (душно было неимоверно), когда певец с густо подведенными глазами на выбеленном лице объявил следующий номер.
– «Я – маленькая балерина»! – услышала она его очаровательно грассирующий голос, глянула с изумлением…
– С вашего позволения, господа, я исполню эту песню в честь присутствующей здесь, – он наклонил голову в ее сторону, – королевы русского балета, неповторимой Матильды Кшесинской!
Они стали с того вечера приятелями. Несколько раз он заезжал к ней на Каменноостровский и на дачу в Стрельне, познакомился в один из визитов с обедавшей у нее в тот день Аннушкой Павловой, которую тут же начал учить по ее просьбе танцевать правильно танго.
Жизнь его была сплошь – испытания, падения, взлеты. В войну был военным санитаром. Вращался в кругу художественной богемы Петербурга, пробовал писать. Страстно стремился попасть на сцену, добился в Москве встречи со Станиславским, сказавшим ему после короткого просмотра: «Простите меня, господин Вертинский, но русский актер обязан иметь отточенную дикцию и не имеет права грассировать. У нас с вами ничего не получится».
В эмиграции, как многие знаменитости, он жил на дивиденды от прошлой славы. Гастролировал со скромным успехом, участвовал в благотворительных вечерах. Публики на его концертах становилось год от году все меньше. Он пробовал выступать перед французами – из затеи ничего не вышло. Перебрался мало-помалу в русские кабаки на Монмартре, пел захмелевшим посетителям «Хорошо мне в степи молдаванской», «И слишком устали и слишком мы стары», «Танго», «Теплый грех».
– Часто вспоминаю начало нашего знакомства, – говорил он, уютно расположившись в кресле, кланяясь попеременно соседям. – Каким волшебным сном видится тот вечер!
– Представьте, я подумала сейчас именно об этом! – всплеснула она руками. – Признайтесь, Александр Николаевич, – прибавила с притворной строгостью, – совесть вас с тех пор не мучает? Не забыли, надеюсь, как напоили тогда даму до неприличия?
– Помилуйте, Мария Федоровна! – Он изобразил на лице крайний ужас. – Что подумает о нас князь? Богом клянусь! – воскликнул, повернувшись к Андрею. – Полдюжины какие-нибудь венгерского распили на четверых. Включая аккомпаниатора…
– «Полдюжины», – передразнила она его. – Знали бы, каково мне было на другой день танцевать.
Бал шел своим чередом. Произносились речи, звучали тосты, публика бесцельно фланировала в проходах. В соседнем зале танцевали под музыку эстрадного оркестра, в вестибюле дамы-волонтерки в кокошниках торговали за прилавками благотворительного базара сувенирами, безделушками и шампанским.
– Сюда бы сейчас нашу Бакеркину, – заметила она, прогуливаясь под руку с Вертинским среди толпы. – В два счета бы прилавок опустел. Помните небось милую эту особу?
Сожительствовавшая с московским генерал-губернатором П.П. Дурново танцовщица Большого театра Надежда Бакеркина, переведенная на службу в Петербург, славилась умением торговать шампанским на благотворительных балах. Бесцеремонная и настырная, она хватала за рукава проходивших мимо гостей, чтобы непременно осушили у ее столика бокальчик-другой. Вернуть при этом сдачу, как правило, «забывала».
– Бакеркину? – весело отозвался Вертинский. – Как не помнить! Четвертной выудила однажды за какую-то кислятину. До сих пор жалко.
Он показал ей глазами на стоявшего у стены в компании бурно о чем-то спорящих мужчин и женщин элегантного господина с надменным выражением серо-стальных холодных глаз.
– Бунин, – произнес вполголоса.
– Да-да, – отозвалась она, – кажется, я его где-то уже встречала. – Усмехнулась про себя. Сын как-то влетел в разгар дня в танцевальную залу, прокричал восторженно: по радио только что передали – писателю Бунину присуждена Нобелевская премия.
Она была несказанно удивлена.
«Как! – воскликнула. – Разве он еще жив? Поразительно! Я всегда считала, что он ровесник Толстого и давно умер».
Публика эта не занимала ее ни в той жизни, ни в этой. С Буниным столкнулась как-то на обеде у Крымовых, которые те устраивали по средам для эмигрантских знаменитостей. Обратила внимание на лауреата исключительно только из-за сидевшей с ним по соседству холеной красавицы в модном платье «электрик» – знаменитой фельетонистки «Последних новостей» Надежды Тэффи, чьи остроты повторял весь читающий Париж.
(Одна из них касалась Нобелевской премии Бунина. Став лауреатом, Иван Алексеевич проявил свойственное ему благородство души: выделил на нужды голодных собратьев-литераторов четвертую часть денежного эквивалента премии – 100 тысяч шведских гульденов. Заниматься распределением денег решительно отказался, доверил хлопотное дело специально созданному общественному комитету. Собратья-литераторы, как водится, при дележе дармовых гульденов смертельно друг с дружкой перегрызлись. В случившемся немедленно обвинили Бунина: какого, мол, черта сам не возглавил комитет? Тэффи тут же сострила по этому поводу: «Нам не хватает еще одной эмигрантской организации: «Объединение людей, обиженных Нобелевской премией Бунина».)
…Вечер в конце концов ее утомил. Два раза они вставали с Вертинским и шли танцевать – Андрей, перенесший в очередной раз легочное воспаление, в кавалеры не годился. Вид у него был неважный, она видела, каких ему стоило усилий казаться веселым, поддерживать беседу. Не было еще и двенадцати, когда она решительно поднялась из-за стола.
– Спасибо за компанию, милый Александр Николаевич, – проговорила с чувством, – нам пора. День завтра тяжелый. И на метро надо успеть…
2
Привычка – вторая натура. Ограбленная до нитки беженка с драным чемоданом, она привезла во Францию двух российских слуг: горничную Людмилу Румянцеву, бывшую когда-то ее театральной костюмершей, и ходившего за сыном человека, отставного солдата Ивана Курносова. Третий слуга, швейцарский подданный Арнольд Шеро, выехавший из России в конце войны по иностранному паспорту, ждал их приезда на ривьерской вилле.
Все трое, не задумываясь, последовали за ней в неизвестность, стали на чужбине близкими людьми. Жили интересами дома, работали не покладая рук, помогали чем могли.
Она могла быть спокойна за неприспособленного сына: будет накормлен, сменит вовремя белье, не опоздает на прием к дантисту. Дотошный «дядька» Иван ничего не забудет, за всем проследит.
Арнольд помимо обязанностей камердинера заведовал светской частью: составлял распорядок визитов, принимал звонки и телеграммы, держал картотеку неотложных дел – приемы, обеды, именины, свадьбы, похороны. Фигаро здесь, Фигаро там. Знал через знакомых торговцев, когда дешевеет на рынках из-за большого наплыва рыба или зелень, находил сомнительные цифры в присылаемых налоговых декларациях, муниципальных счетах за свет, отопление, воду, ездил в конторы, добивался снижения выплат.
Незаменимым человеком была Людочка – востроносенькая, прыткая, через год уже сносно говорившая по-французски, хлопотунья и труженица, в пять утра бывшая на ногах, не горничная – наперсница, сестра, пожертвовавшая ради нее личной жизнью, так никогда и не вышедшая замуж. Талантлива была необыкновенно. Перекраивала играючи старые вещи – не узнаешь. Там вставочку придумает, тут рюши, опушечку, воланчик, кружевной воротничок – хоть на выставку неси. В два счета решила загвоздку с платьем и кокошником, из-за чего чуть было не сорвалось летом 1936 года ее выступление в Лондоне на открытии нового театрального сезона.
Затея с поездкой в Англию принадлежала Василию Григорьевичу Базилю (Colonel de Basil, как величали его французы), руководившему вместе Р. Блюмом «Русским балетом Монте-Карло». Знавший толк в рекламе оборотистый директор посчитал, что имя Кшесинской на афише придаст гастролям труппы недостающий размах, привлечет дополнительное количество зрителей.
Муж и сын всячески отговаривали ее от сомнительного предприятия. Говорили про здоровье, возраст. Ссылались на двух других экс-балерин Мариинского театра – О. Преображенскую и Л. Егорову, отклонивших аналогичное предложение де Базиля.
Она не знала, как быть. Отпал в последнюю минуту предназначавшийся ей в партнеры бывший танцовщик Мариинки А. Волинин, запросивший чрезмерный гонорар за участие в концерте. Единственным выходом из положения было – танцевать «соло». Выигрышный номер такого рода был у нее один – «Русская», подходивший в качестве дивертисмента в намечаемый гала-спектакль «Ballet Russe de Monte Carlo». Но где было сыскать в Париже для прославившего ее танца костюм? Головной убор? Никакой модельер, будь им даже Пату, не смог бы выполнить подобный заказ в считаные дни.
С неразрешимой задачей справилась Людмила. В записной ее книжечке значился адрес подруги по театральной костюмерной Барбары Каринской, содержавшей в Париже собственную мастерскую. Услышав о просьбе, та развела руками:
– Миленькая, ты в своем уме. Это ж тебе не перчатки кроить? Там же деталей невпроворот! Где, скажи, я тебе выкройки найду? Рисунок хотя бы можешь показать?
– Не шуми, Варя, – остановила ее гостья. – Будет тебе рисунок. Завтра утречком и получишь.
За ночь по памяти она восстановила – скрупулезно, в деталях – форму и аксессуары русского сарафана, передала Каринской. Обегала лавки букинистов на набережной, перелистала десятки старых художественных журналов, нашла, наконец, то, что искала: репродукцию картины художника Соломко с изображением празднично одетой крестьянки с кокошником на лбу. Купила за двадцать франков журнал, дома скопировала на вощеную бумагу кокошник. Вылепила по рисунку, вспомнив, как это делали в театральных мастерских, форму из вымоченного картона, закрепила мучным клейстером. Примеряли несколько раз с Матильдой Феликсовной слепок, подогнали идеально по форме головы. Ювелир, изготовлявший кокошник, получив готовую копию, топорщил в удивлении усы: «Parfait! Parfait!» («Прекрасно! Прекрасно!»)
Тринадцатого июля скоростным экспрессом «Голден-Арро» шестидесятитрехлетняя Кшесинская отправилась во второй раз завоевывать лондонскую публику – четверть века спустя после дягилевских гастролей 1911 года.
3
Зачем, спрашивается, ей это было нужно? За каким рожном? Что мог прибавить к ее славе минутный успех? Гонорар был мизерным, поездка утомительной. В проливе качало, пароход прибыл в Кале с часовым опозданием. После лондонского поезда, встречи с прессой в «Уолдорф-отеле» галопом помчались на примерку к прибывшей раньше них в английскую столицу Каринской. Костюм лежал на раскроечном столе едва намеченным на живую нитку. Наутро следующего дня она репетировала на сцене Covent Garden с оркестром. По окончании снова понеслась к Каринской.
Послушаем с ее слов, как развивались дальше события:
«…Я пришла в ужас: костюм был совершенно не готов, только сшит, ни рисунки на нем не были выведены, ни вышивки не закончены, а вечером мне надо было в нем выступать. Но Каринская меня успокаивала, что к вечеру костюм будет готов и что она никогда меня не подведет. Я все же попросила Андрея днем заехать к Каринской и посмотреть, в каком положении мой костюм. Он вернулся и уверял меня, что костюм уже почти готов, заканчивают последние мелочи, тогда как на самом деле он мало подвинулся с утра, но этого он мне тогда не сказал, чтобы не расстраивать. Золотой рисунок по сарафану даже и не начинали выводить, но сын Каринской сказал, что это пустяки, и в каких-нибудь десять минут набросал рисунок, перевел его на парчу, вырезал рисунок и горячим утюгом приклеил его к сарафану. Каринская сдержала слово – к моему приезду в театр костюм меня уже ждал совершенно готовый. Как она успела закончить костюм в такой короткий срок, я до сих пор не понимаю».
В Лондоне к началу ее выступления собралось немало коллег по сцене, друзей, знакомых. Были Фокин с Верой, Сергей Лифарь, великий князь Дмитрий Павлович в обществе американской невесты, вчерашние ученицы и стажеры, успешно делавшие карьеру в труппах Старого и Нового Света. Все ужасно за нее переживали. Ясно было как божий день: затея «колонеля» – коммерческий трюк. Художественная сторона дела, качество исполняемого престарелой балериной дивертисмента занимали его в последнюю очередь – целью был кассовый успех. Не искушенная в балете лондонская публика валом валила в Covent Garden в надежде увидеть возлюбленную последнего русского царя. Танец Кшесинской занимал ее в последнюю очередь.
Ни о чем подобном она не задумывалась. Не замечала озабоченности близких, шушуканий, ухмылок за спиной. Глазам мерещился Театр. Лабиринт кулис, знакомые звуки, запахи, вид утонувшего в полумраке зрительского зала с рядами пустых кресел, который через час-другой зашумит, заполнится возбужденной праздничной толпой. Она хорошо знала этот мир, переменчивую натуру театральной публики, ее вкусы, капризы. Знала, как взорвать ее скепсис, стереть холодную чопорность с лиц, заставить высокомерных мужчин и женщин кричать от восторга, бросать на сцену цветы. За одно только это мгновение абсолютного могущества, власти над людьми можно было стерпеть что угодно.
«Ковент-Гарденский театр был переполнен до отказа, – вспоминает она. – Был вывешен по обычаю, принятому в Англии, красный аншлаг с надписью «Все билеты проданы». Василий Григорьевич Базиль позаботился относительно прессы, и о моем выступлении писалось во всех газетах. Прием был мне оказан колоссальный, вызывали восемнадцать раз, что редко встречается в Англии, где публика более сдержанная, нежели в России и во Франции. Цветов я получила уйму, вся сцена была ими заставлена как ковром».
Ожидаемый аттракцион она превратила в художественное событие сезона. Знатоки, многократно видевшие ее бесшабашно-раздольную «Русскую», почувствовали на этот раз в танце Кшесинской меланхолическую ноту. Неосознанно, внезапно вспыхнувшим озарением она сменила, как выражаются мореходы, «галс». Внесла в исполняемую вариацию скрытую боль, улыбнулась сквозь слезы, передала в танцевальных движениях, позах, искусной пантомиме опыт прожитой жизни – ее беды и печали, радости и надежды. Наслаждаясь красотой деревенского танца славян, чудной грацией танцующей балерины, зал ощутил мурашками по коже этот ее внутренний душевный посыл.
Как уже не раз случалось в жизни, она сыграла «ва-банк» и победила. Помолодевшая, возбужденная, меняя на ходу туалеты, носилась из конца в конец по Лондону. Была в «Альгамбре» на балете Блюма, участвовала в приемах, чаепитиях, ужинала, обедала – с родственниками, поклонниками, Хаскеллом, Фокиными, Таней Рябушинской и ее мужем Давидом Лишиным, мил-другом Димушкой с его американкой. Выкроила время для серьезных дел: побывала в школе классического танца, руководимой Дам Нинет де Валуа, провела показательный урок с питомцами студии Мари Рамбер. В балетной школе обратила внимание на темпераментную светловолосую девочку, исполнившую для гостьи короткий этюд под аккомпанемент шопеновского вальса.
– Замечательно, – произнесла по окончании танца. – Как вас зовут, мадемуазель?
– Марго Фонтейн, – присела та в изящном книксене.
– У вас были хорошие учителя.
– Да, мадам. Госпожа Серафима Астафьева…
– Симочка! – всплеснула она руками. – Так вы занимались в ее студии? Ну, тогда все понятно. У вас несомненный талант, дитя, не растеряйте его, работайте над собой. Уверена, что со временем вы станете украшением отечественного балета.
Британия, по ее мнению, одолела, наконец, непростительное для культурной нации снисходительное отношение к сценическому танцу, признала его полноценным искусством. Свидетельством тому были заполненные залы на выступлениях гастролеров, зачастивших в последние годы на берега Темзы: «Русского балета Монте-Карло», театра танца Александра и Клотильды Сахаровых, классических и современных трупп из Европы и Америки, возглавляемых Тамарой Карсавиной, Верой Каралли, Михаилом Фокиным, Джорджем Баланчиным. Становилась на ноги, заявляла о себе все уверенней британская школа хореографии – благодаря главным образом притоку выпускников русских студий Парижа, наиболее успешной из которых, воспитавшей наибольшее число иностранных танцовщиц, была, по мнению балетных авторитетов, студия Матильды Кшесинской в Пасси.
Высоко ценившие ее преподавательский талант пионеры английского классического балета Арнольд Хаскелл и Дам Нинет де Валуа направляли к ней все новых и новых учеников и стажеров. Когда год спустя после ее прощального выступления перед публикой на сцене Covent Garden в Париж для участия в культурной программе Всемирной промышленной выставки 1937 года приехала первая на Британских островах отечественная балетная труппа «Вик-Уэллс балле», выяснилось, что все солистки – Марго Фонтэйн, Памелла Мэй, Джун Браэ, Мери Хонер, Молли Браун, Гвинет Мэтью, Энн Спайсер, Элизабет Миллер – или ее ученицы или стажеры руководимой ею студии.
«Пятнадцатого июня состоялось открытие Английского балета в присутствии Президента Республики, английского посла и всей английской колонии, – пишет она. – Зал был переполнен самой элегантной публикой Парижа. Мне хотелось выразить труппе свое внимание, и я пригласила 19 июня почти всех к себе на ужин. Было около тридцати человек, среди которых многие, кого я хорошо знала, и те артистки, которые у меня занимались за эти годы… На ужин я пригласила Сережу Лифаря. Я всех рассадила по маленьким столам, и вечер прошел очень оживленно и весело».
Среди привлекательных молодых женщин, украшавших в тот вечер гостиную Кшесинской, выделялась сидевшая рядом с хозяйкой тоненькая блондинка с головкой боттичеллиевской «Весны» – выдающаяся ее ученица, восходящая звезда балета Татьяна Рябушинская.
Когда тринадцатилетнюю Таню привели к ней заниматься, первое, на что она обратила внимание, – лиризм, одухотворенность, врожденная грация девочки-подростка. Необычайно собранная, она на удивление твердо стояла на пальцах, принимала правильно позы, неплохо делала арабески. Из беседы выяснилось: танцует будущая ее питомица с пятилетнего возраста, училась на первых порах, как и она в свое время, у матери, профессиональной балерины, потом у Александра Волинина в парижской его студии.
Наследница миллионов купцов-меценатов Рябушинских с юных лет дышала искусством. Дед, Фома Примаков, служил капельмейстером в Большом театре, мать в этом театре много лет танцевала, банкир-отец слыл заядлым меломаном, собирателем живописи. В роскошном родительском особняке на Спиридоновке висели по стенам картины старых мастеров, работы импрессионистов, по вечерам в гостиной с роялем собирались гости, устраивались концерты, читались стихи.
Все в одночасье оборвалось после большевистского переворота. Сказанные в сердцах, вырванные из контекста слова одного из братьев, Павла: «Необходимо задушить костлявою рукою голода революцию и весь пролетариат» – стали причиной бешеной травли членов семьи и, как следствие, бегства Рябушинских за границу.
С самого начала занятий с Таней Кшесинская решила: не следует переиначивать по-своему наметившийся почерк ученицы. У девочки хороший прыжок, напористость в турах. Надо выявить в полной мере ее индивидуальность, поставить на службу молодое ее честолюбие, темперамент, заставить служить танцу. Бережно, без нажима отшлифовать неяркий еще алмаз, убрать лишнее, добиться, чтобы засверкала в полную силу каждая его грань.
Спустя только год после прихода в студию княгини Красинской начинающую балерину было не узнать. Птица расправила крылья, обрела вкус к полету. После дебюта на профессиональных подмостках Рябушинской заинтересовались антрепренеры. Четырнадцатилетней девочкой она привела в восторг Джорджа Баланчина, увидевшего ее в Лондоне, где она выступала в парижском ревью «Летучая мышь». Входивший в моду балетмейстер пригласил питомицу Кшесинской в только что созданный им «Русский балет Монте-Карло», где она блистала с двумя другими балеринами-«babies» – Ириной Бароновой и Тамарой Тумановой. Дебютировала Рябушинская партией Девочки в балете «Детские игры» на музыку Ж. Бизе. Для нее и танцевавшего в паре с ней Давида Лишина хореограф сочинил романтическое па-де-де, словно бы предугадав тем самым будущую семейную пару. Одна за другой следуют роли в мясинских балетах: «Предзнаменование», «Прекрасный Дунай», «Хореартиум», в баланчинском «Котильоне», в постановках других балетмейстеров. Михаил Фокин поручил ей исполнение прелюда в «Шопениане», следом за ней партию Девушки в «Видении розы» (блестяще исполненную когда-то Кшесинской), Бабочки и Коломбины в «Карнавале». Наступило время и для ролей классического репертуара. Она станцевала Жизель, Одетту, Сильфиду, принцессу Флориу. Слава Рябушинской растет, о ней пишут газеты, наперебой приглашают на ангажемент ведущие балетные театры мира.
А.Н. Вертинский пишет в книге воспоминаний:
«Кшесинская создала изумительную Татьяну Рябушинскую, легкую, эфемерную, «танцующий дух», как ее называла публика. Я помню, например, премьеру балета «Монте-Карло» в Париже, где мое место случайно оказалось рядом с Кшесинской и князем Андреем Владимировичем, ее мужем. Спектакль был большой художественной радостью. Начиная с декораций и костюмов, написанных гениальным Пикассо, до музыки Равеля, Стравинского и Прокофьева, – все было необычайно. Когда на сцене появилась юная Рябушинская в светло-серой длинной классической пачке, с розовым венчиком на голове, легкая, бестелесная, неземная, воистину какой-то «дух божий», а не балерина, у меня захватило дыхание. Она танцевала «Голубой Дунай». Когда она кончила и зал задрожал от аплодисментов, я обернулся.
Кшесинская плакала, зажав рот платком. Ее плечи содрогались.
Я взял ее за руку.
– Что с вами? – спросил я.
– Ах, милый Вертинский! Ведь это же моя юность танцует! Моя жизнь! Мои ушедшие годы! Все, что я умела и чего не смогла, я вложила в эту девочку. Всю себя. Понимаете? У меня больше ничего не осталось.
В антракте за кулисами она сидела в кресле и гладила свою ученицу по голове. А Таня Рябушинская, присев на полу, целовала ей руки.
– Вы правы, милый! – как-то сказала она на одном из моих концертов. – «Надо жить, не надо вспоминать!»
«Телесное воплощение скерцо», как окрестил Рябушинскую кто-то из балетных критиков, была благодарным человеком. В многочисленных интервью не переставала повторять: вершинам мастерства, счастливо сложившейся профессиональной карьере она и муж всецело обязаны любимому педагогу Матильде Феликсовне. Они регулярно переписывались, звонили друг дружке по праздникам и юбилеям. Перед войной, после окончательного развала труппы в Монте-Карло Рябушинская с Давидом Лишиным уехали в Америку. Здесь она снималась в кино, выступала в мюзик-холлах, сотрудничала со многими послевоенными труппами Старого и Нового Света. Стала примадонной первого в США национального балетного театра – «Ballet Theater» (впоследствии – АВТ). В середине сороковых годов приехала ненадолго в Париж, работала с Роланом Пети над созданием авангардного балета, танцевала в первых его экспериментальных постановках. Вернувшись в Соединенные Штаты и поселившись в Лос-Анджелесе, организовала вместе с мужем первую на американском континенте балетную компанию, а впоследствии студию сценического танца в Беверли-Хиллс, где преподавала практически до самой кончины.
Курьезы судьбы. Мировую славу питомице Кшесинской принесло не ее замечательное мастерство, а роль, к которой она не имела никакого отношения: симпатичного и смешного рисованного гиппопотамчика из знаменитого мультфильма Уолта Диснея «Фантазия». Вариацию забавной толстушки в юбочке диснеевские аниматоры списали с танцев Рябушинской, сделав множество зарисовок для готовившейся картины на ее репетициях в студии. «Да-да, это та самая балерина, на которую так похож гиппопотамчик Диснея», – говорили впоследствии.
В конце 2008 года в Париже открылись рождественские аукционы, на которых традиционно формируются коллекции русского искусства. Отличающиеся от Sotheby и Christie сравнительно невысокими ценами, они привлекают большое число коллекционеров со всего света. На одном из них, Tajan, выставлены были, в числе прочего, вещи скончавшейся незадолго до этого в Америке в возрасте 84 лет Татьяны Рябушинской, и среди них – письма к ней Матильды Кшесинской, оцененные в три тысячи евро. Самым дорогим из лотов оказался костюм прославленной балерины, в котором она танцевала Жизель, купленный кем-то из любителей балета за семь тысяч евро.
С’est la vie, господа!
4
Гражданкой Франции Кшесинской суждено было пережить вторую в жизни мировую войну. Совсем не так, как когда-то на родине, когда они колесили по прифронтовой полосе с Петей Владимировым в генеральских машинах, окруженные конвоем, и их выступления перед солдатами в замаскированных лесочках Белоруссии, под отдаленную артиллерийскую канонаду, казались ей волнующим романтическим приключением. Новая мировая бойня прошлась тяжелым катком по ее судьбе, оставила глубокий след в душе.
Последнее мирное лето она много трудилась, устала предельно, не чаяла, как дотянуть до конца занятий. Сезон 1938–39 годов был у нее на редкость удачным – сто пятьдесят учеников, два десятка из которых, проходивших стажировку, профессиональные танцовщицы, работавшие в балетных труппах Старого и Нового Света, эстрадных театриках, в дансингах, кабаре. Маячил впереди желанный отдых, отпускные денечки, праздное ничегонеделанье. Экспресс Париж – Лион мчал их на Юг, в затерявшийся среди горных лесов Савойи курортный Экс-ле-Бен. К привычным посещениям врачей, бальнеологическим процедурам. Прогулкам по озерной набережной в толпе отдыхающих, с рвущимся на поводке Риччи, ошалевшим от нахлынувшей свободы. Встречам с друзьями за столиками кафе, танцулькам под заезжий американский джаз-банд.
Андрей, придвинувшись к окну, читал парижские газеты. Новости были невеселыми, вызывали беспокойство, тревогу. Гитлер вел секретные переговоры с СССР, предостерегал от недружественных шагов Францию, грозил кулаком Англии. Дипломаты, политики, общественные деятели наперебой советовали, как избежать кризиса в отношениях между противоборствующими блоками. На всем пространстве Европы шли военные учения; армии стран-союзниц спешно перевооружались.
Как можно было выбросить такое из головы? Даже укрывшись за снежными хребтами Альп, среди идиллических пейзажей, напоминавших рождественские открытки, в окружении беззаботно веселящихся, праздных людей…
Дурные предчувствия не оставляли ее ни на минуту.
Завершив курс лечения в Экс-ле-Бен, надышавшись горным воздухом, накупавшись в богатых серой и йодом горячих источниках, они перекочевали («лечиться так лечиться!») на очередной курорт со знаменитой водолечебницей – Эвиан, куда были приглашены родителями одного из бывших ее студийцев. Поселились в богатом особняке на берегу Женевского озера. Гуляли, загорали, пили лечебную водичку. Ездили вместе с присоединившимся к ним сыном на экскурсии, несколько дней провели в Берне.
Все рухнуло в одночасье после экстренного сообщения по радио: немцы не сегодня-завтра пересекут польскую границу; предыдущие соглашения по этому вопросу Гитлер порвал в клочья.
Паника на женевском вокзале была невообразимой: отходившие поезда брались с боя. Ехали в переполненном вагоне, сидели на полке по очереди, меняясь местами.
Оставленный полтора месяца назад Париж был неузнаваем. Пустующие кафе, закрытые магазины, озабоченные лица прохожих.
«Как и в прошлом году, – читаем у нее, – когда Гитлер обрушился на Чехословакию, все было переведено на военное положение, на улицах стало темно, сирены постоянно гудели, приучая население к различным сигналам. Запасные были частично призваны, повсюду чувствовался недостаток людей. Почти что прекратилось движение автобусов, метро стало ходить реже. Население было предупреждено, что с началом военных действий следует ожидать военных налетов и бомбардировок удушливыми газами. Советовали обзавестись противогазными масками. Нашли мы их нелегко. Если не двигаешься, то дышать в них еще было возможно, а при ходьбе чуть не задыхались. Домашних животных же советовали сажать в ведра и покрывать их мокрыми тряпками. Населению было предложено покидать столицу».
За два дня до вступления Франции в войну последовал приказ о светомаскировке. В Городе Света, как называли Париж, погасли огни реклам, электрики завешивали лампы на уличных фонарях. Парижане срочно закупали в магазинах синие полоски бумаги, заклеивали окна. За обеденным столом на Вилла Молитор с горячностью обсуждался вопрос: уезжать или оставаться? Если ехать, то куда?
Третьего сентября, в день объявления войны и всеобщей мобилизации, погрузив под проливным дождем на два таксомотора чемоданы, Риччи, беременную кошку и клетки с канарейками, Красинские всем семейством, включая прислугу, отбыли в городок Везине неподалеку от Парижа, где счастливо удалось арендовать на паях с друзьями благоустроенную дачу.
«На следующий день по нашем прибытии в Везине рано утром загудели сирены, – пишет она. – Мы быстро оделись и спустились в погреб, как полагалось, где просидели целых три часа. Но никакой бомбардировки не было, был дан отбой, и мы снова пошли спать. Много еще было тревог, но всегда ложных, и постепенно мы к ним привыкли».
Потянулись недели и месяцы, которые историки назовут впоследствии «странной войной», а простые французы – «странной войнишкой». Немцы, похоже, играли с унизившей их когда-то страной-победительницей, присвоившей по Версальскому договору Эльзас-Лотарингию, в кошки-мышки. Держали в состоянии постоянного напряжения: вот-вот начнут штурмовать 380-километровый железный пояс линии Мажино, прикрывавший северо-восточные рубежи Франции – от Бельфора до Лонгюйона, и, конечно же, сломают себе шею. Тут-то и устроить бошам веселенький праздник…
Боши, однако, лезть на Мажино не торопились. Наполняли радиоэфир ложной информацией, высаживали там и тут разведывательные отряды, поднимали в воздух и возвращали с полпути на аэродромы бомбовые эскадрильи. В небе французских городов висели день и ночь заградительные воздушные шары, звучали сирены начала и отбоя тревог. Каких-либо существенных сдвигов в силовом противостоянии сторон не наблюдалось.
«Через три-четыре недели после начала войны, – продолжает она, – я стала подумывать об открытии студии. Ведь надо было начать работать, так как жить было не на что. Первое время ученицы, конечно, разбежались, как и большинство парижан, но постепенно все стали возвращаться обратно. Я почти каждый день ездила в Париж по железной дороге, а там в метро, и к вечеру возвращалась в Везине, часто по глубокому снегу. Как назло зима была суровой, а уголь было доставать все труднее и труднее… На фронте было совершенно спокойно, и мы решили, прожив в Везине четыре с половиной месяца, вернуться к себе в Париж. Мы переехали обратно 19 января».
Лучше бы, добавим от себя, они этого не делали. «Странная войнишка», судя по всему, подходила к концу, начиналась настоящая война.
В апреле 1940 года Гитлер захватил Норвегию. Через месяц, не встретив сопротивления, оккупировал Голландию. Следом – Бельгию, Люксембург. Поступили первые сообщения о поражении войск союзников на побережье Атлантики, близ Дюнкерка. 10 мая над Парижем показалась армада тяжелых «Фокке-Вульфов» в сопровождении истребителей. На город посыпались бомбы, начались пожары. В экстренных выпусках по радио и в газетах сообщалось: разрушены и повреждены десятки зданий, убито и ранено около ста горожан, в их числе – дети.
Продолжим с ее слов рассказ о событиях тех дней.
«Хотя настоящее положение вещей тщательно скрывалось, сразу же почти что почувствовалось, что творится что-то неладное, а к концу месяца стало ясно, что катастрофа неминуема. Всех охватила паника, и началось бегство из Парижа. Оставаться в Париже не только не было никакого смысла, но и становилось опасным, и мы решили уехать к Великому Князю Борису Владимировичу и его жене Зине (рожденной Рашевской, дочери героя Порт-Артура полковника Рашевского) в Биарриц, куда они нас уже давно приглашали. Но уехать было не так-то легко. Как отправить багаж, как достать билеты и, главное, как попасть в поезд? Вокзалы и площади вокруг были запружены десятками тысяч людей. После неимоверных хлопот нам удалось справиться со всеми затруднениями и получить два купе в спальных вагонах. Лучше и не вспоминать, как мы добрались до вагона. У проводника мы нашли бутылку шампанского, и с какою радостью мы ее выпили после всего пережитого за день. Уехали мы 11 июня и на следующий день с большим опозданием прибыли в Биарриц. Когда я вспоминаю о том ужасе, который творился в те дни, я благодарю Бога, что мы избежали того кошмара, который выпал на долю миллионов людей, бежавших со своих насиженных мест под постоянным обстрелом вражеских авиаций…»
Воздушные налеты стали прелюдией к переходу немцами франко-германской границы. Обойдя стороной укрепленную по всем правилам фортификационного искусства линию Мажино и выйдя в тыл оборонявшимся через Арденнские горы, моторизованные танковые и пехотные колонны вермахта устремились на юг – к Парижу. 16 июня столица Франции сдалась без боя врагу. Неделю спустя глава французского правительства маршал Анри Филипп Петэн подписал в Компьенском лесу (том самом, где скрепил двадцать лет назад подписью победу над кайзеровской Германией) акт о перемирии, ставящий по сути Французскую Республику на положение оккупированной страны.
5
– Это выше всяких сил! На каждой странице они у него едят!
Она в сердцах захлопнула книгу, бросила на валик дивана.
– Что именно едят, муся? – Сыну, похоже, надоело разгадывание крестословицы в журнале. Сонно зевнув, он поднялся с кресла, извлек из портсигара на столике папиросу, постучал по крышке. – Вкусненькое что-нибудь, вероятно? Присел рядом, поцеловал в висок.
– То-то и оно. – Она поскребла машинально ногтем пятнышко на рукаве его халата. – То суп «потофэ», то говядину по-бургундски с грибами, то поджаренную кровяную колбасу, то пулярку. Пьют исключительно «Beaujolais nouveau». Представляешь!
– А на десерт, муся?
В глазах у него загорелись огоньки.
– Ладно, ладно, дразнилка! – Она хлопнула его притворно-сердито по колену. – Тебе бы только матушку поддеть.
– В самом деле, что там у них затевалось на десерт? – откликнулся из своего угла Андрей, посвятивший субботний вечер склеиванию полуразвалившегося сафьянового фотоальбома.
– Нэгр ан шмиз, черти вы полосатые! – вскричала она. – Пирожные от Фошона! Мало вам? Хотите еще? – Она загибала пальцы на руке. – Бенедиктин… мороженое…
– …свежие фрукты, – подхватил радостно Вова.
– …шесть сортов сыра не забудьте, – поддержал его Андрей.
Всех неожиданно развеселила игра. Закатывая от мнимого восторга глаза, перебивая друг друга, они сыпали названиями любимых яств, от которых остались одни лишь воспоминания. Делали вид, что снимают воображаемые крышки с супниц и судков, любезно передавали соседу по столу закуски: икру, заливное, паштеты, салаты, нюхали сладострастно воздух с невообразимыми ароматами, откупоривали шампанское. Близкое к истерике состояние воцарилось в гостиной, когда из-за портьеры, бочком, появилась словно по заказу Людмила с подносом в руках, пропевшая сладенько:
– Репочка вареная на ужин, господа, с маисом. Садитесь, пока не остыло…
Вновь они были дома. Насиделись несколько месяцев в оккупированном немцами Биаррице, проелись до последнего и решили: будь что будет, возвращаемся!
По обезлюдевшему Парижу носились мотоциклетки с немецкими патрулями, проходили группами жандармы. Шагу нельзя было ступить без проверки «аусвайса»: солдаты долго разглядывали пропуск, сверяли, бегая глазами по лицу, подлинность фотокарточки. В одиннадцать вечера наступал комендантский час. Незадолго до этого город сходил с ума: по тротуарам, уличным обочинам, сквозь газоны, перепрыгивая через штакетники, неслись как угорелые толпы людей, стремясь успеть на последний поезд метро. Всякий, застигнутый вне дома после одиннадцати, подлежал аресту, сурово наказывался.
Чудом каким-то они избежали печально знакомого по окаянному семнадцатому году «уплотнения». В соседних домах, на виллах поселились, потеснив хозяев, немецкие развязные офицеры, водившие к себе на мужские вечеринки оголодавших парижанок. Она бегала несколько раз с Арнольдом, вооружась справками о служебном назначении жилплощади, в городскую комендатуру на угол авеню Опера и улицы 4 сентября.
– Поверьте, герр капитан, – горячо втолковывал вислоусому дежурному со свастикой на рукаве Арнольд, – у нас совершенно невыносимые условия для проживания. Вообразите: с утра до вечера – топот и музыка! Пыль столбом, на вешалках – потные полотенца! Господам военным с их напряженной работой такое вряд ли может подойти…
Что на самом деле повлияло на решение немцев неясно, но их, слава богу, оставили в покое.
Почти никто не верил, что немцев удастся разбить, у многих стало складываться впечатление, что с ними можно неплохо ужиться. Устроить так, чтобы Франция могла побыстрее перейти из стана побежденных в стан победителей.
Францию, по выражению Жана-Луи Барро, разрезали надвое во всех смыслах этого слова: свободная зона, оккупированная зона, лояльные граждане, нелояльные. На одной и той же улице, в соседних домах, знавшие друг друга с детства люди оказались по разные стороны баррикад. Одни поддерживали коллаборационистское правительство Виши, вешали на стены домов нацистские флаги, кричали при виде топающих по тротуару жизнерадостных бошей «Хайль Гитлер!», доносили в комендатуры о подозрительных лицах, вступали в фашистскую милицию, в Легион французских добровольцев, отправлявшийся на Восточный фронт. Другие (их было крайне мало, и силы их были разобщены) создавали ячейки Сопротивления, расклеивали по ночам антифашистские листовки, благословляли сыновей, уходивших сражаться с врагом в отряды Franc-tireur et Partisans, действовавшие во Французских Альпах, совершали нападения на нацистов и их прихвостней. Одной из первых значительных акций боевого подполья, имевшей, несмотря на наудачу громкий резонанс, было покушение на марионеточного «премьера» Пьера Лаваля 27 августа 1941 года в Версале.
Большая часть французов не ломала себе голову трудным выбором – предпочла пассивный нейтралитет. Добывала хлеб насущный. Страдала, любила, веселилась. Уповала на светлое будущее. Чтобы получать зарплату выше средней, около полумиллиона французов пошли на службу в организацию Тодта, строили на побережье Франции под руководством немецких инженеров «Атлантический вал» – систему укреплений, которую впоследствии с большими потерями штурмовали при высадке союзные войска.
Выйдя однажды поутру выгулять Риччи, она увидела по обе стороны тротуара цепочки патрулей с собаками. Улица была перегорожена металлическими надолбами. Позже стало известно: подчеркнуть стремление Рейха видеть в оккупированной Франции союзника в Париж на несколько часов прилетал Геббельс. Позировал кинооператорам и фотографам на фоне исторических памятников, полюбовался со Старого моста панорамой города, видом текущей Сены, постоял в задумчивости у Триумфальной арки на площади Звезды. Пожелал посетить Оpеra de Paris. Прошел в сопровождении генеральской свиты в зал, уселся в кресло первого ряда, слушал, разглядывая красно-золотую барочную лепнину ярусов, пояснения руководившего в то время Оперой Сержа Лифаря. Произнес на выходе, стоя у подножия скульптурной группы Карпо (окружавшие лихорадочно писали в блокноты):
– Несомненно, это лучший театр в красивейшем городе мира!
Лифарь, долгое время считавшийся другом дома, жестоко ее разочаровал: не скрывая демонстрировал лояльность к оккупантам, делал на коллаборационизме карьеру. В 1941 году, узнав, что немцы захватили его родной город Киев, послал приветственную телеграмму Гитлеру. Год спустя посетил несколько раз Германию, был тепло принят верхушкой Рейха. Считался завсегдатаем гнезда парижских коллаборационистов «Дейче Институт», красовался на фотографиях в журнале «Сигналь», считавшемся официозом министерства пропаганды.
Знакомый оркестрант рассказал ей со смехом анекдотическую историю. В разгар депортации из страны евреев на Лифаря, русского по происхождению человека, поступил донос: свеженазначенный руководитель Opera – скрытый еврей. Если его фамилию прочесть наоборот, получится «Рафил». Последовал вызов в немецкую комендатуру, неприятный разговор. Чтобы доказать свою непричастность к неполноценной нации, вконец растерявшийся Лифарь решил продемонстрировать допрашивавшему его офицеру физическую «ненарушимость» детородного органа, что вызвало истерический хохот у присутствовавших на допросе военных.
(В похожей ситуации оказалась писательница Симона де Бовуар. Через много лет, уже будучи мировой знаменитостью, она чистосердечно рассказала об этом читателям. Ей, преподавателю французского лицея, во что бы то ни стало надо было сохранить при оккупантах должность. Не без колебаний написала она в анкете напротив графы «национальность» не «еврейка», как следовало бы, а «француженка».
«Я считала отвратительным то, что пришлось это подписать, – вспоминала писательница, – но никто не отказался: ведь у большинства из моих коллег, так же, как и у меня, не было альтернативы».)
В один из дней на Вилла Молитор неожиданно появились по дорожному одетые Крымовы: пришли попрощаться. Владимир Пименович раздобыл через каких-то сотрудничавших с немцами знакомых «коллабо» разрешение для себя и Берты Владимировны на переезд в свободную зону. Назавтра они уезжали в Тулон.
– Бурцев скончался, – сообщил невесело Крымов. – Узнал случайно от бывшего его метранпажа. Бедствовал невероятно, голодал, жил на птичьих правах у какого приятеля в Пасси. Напоролся на улице дырявой подметкой на ржавый гвоздь. Воспаление, гангрена. В больнице, говорят, перед самой кончиной, поднялся с койки, пошел, шатаясь, к выходу. Ему: «Куда вы, Владимир Львович?» А он – всклокоченный, худой, страшный: «Домой». Pauvre! [2]Редкой души был человек, царство ему небесное!