Матильда Кшесинская. Любовница царей Седов Геннадий

Слушая Крымова, она испытала острое чувство стыда. Ни разу не поинтересовалась после памятного знакомства с Бурцевым и последовавшими за этим разоблачительными его статьями о большевистском агенте-оборотне судьбой человека, спасшего ей фактически жизнь. Ах, как же все это было нехорошо! Как неловко, не по-людски!

Она собралась на другой день в православный храм на рю Дарю. Зажгла поминальную свечу, молилась, стоя на коленях у алтаря, за упокой души раба Божьего Владимира. Легче сделалось на душе.

Тянулись нескончаемо оккупационные будни. Полицейские облавы, свистки жандармов при малейшем проблеске света в занавешенных окнах. Продовольственные карточки, талоны на товары. Многочасовые стояния в очередях возле магазинов. Древесные опилки в печках вместо угля, карбид для ацетиленовых ламп взамен электричества. Сахарин, кофе-эрзац из жареных каштанов.

По карточкам первой категории для стариков и детей можно было получить крупу, молоко, сахар, шоколад. Скудный паек выдавался в первых числах месяца, строго в руки обладателя документа. В километровых очередях у дверей распределителя творилось в дни получек что-то невообразимое: толкотня, крики, рукоприкладство. Сопровождавшая ее в походах за стариковским пайком Людмила пристраивалась сзади, помогала, крепко держа за плечи, не выпасть из очереди, подталкивала грудью к полуотворенным дверям. Зная о бедственном их положении, Зина с Борисом посылали им время от времени небольшие продовольственные посылки: килограмм-другой картошки, зелень, вяленое мясо, сыр, разливное вино. Приезд нарочного из Биаррица с коробкой съестного становился событием. В гостиной накрывался праздничный стол, доставались остатки парадной посуды. Андрюша садился после ужина за фортепиано, они с Вовой вальсировали – из комнаты в комнату.

От потерянности, тяжких мыслей спасала работа. Учениц в студии осталось считаное число. Заниматься в такое время балетом, мечтать об искусстве, стоять полуголодной на пальцах у стенки, бить батманы в неотапливаемом классе – на такое способны были немногие. Случалось, она хлопала в ладоши, останавливая урок, произносила: «У кого-то из присутствующих, по-моему, поет в желудке. Перерыв, мадемуазель!» Вела девчушек к себе наверх, кормила, к неудовольствию Людмилы, из скудных домашних запасов – чем Бог послал.

Миновала ледяная, с двадцатиградусными морозами, зима сорокового года. Пролились мартовские ливни. Зеленела на парковых газонах молодая трава, выпрастывались на ветках каштанов вдоль бульваров бледно-зеленые клейкие листочки, орали на задворках особняка ошалевшие от любовной истомы коты.

Весна бушевала в природе, но не в душе.

Немцы оставили, наконец, игру в гуманных завоевателей, безжалостно закручивали гайки «нового порядка». Шли повальные аресты подозрительных лиц. Стены домов пестрели объявлениями гауляйтера оккупационной зоны Генриха фон Штюльпнагеля: за каждого убитого немецкого офицера или солдата будет немедленно расстреляно сто заложников. В начале лета началась депортация евреев. За несколько недель из Парижа были отправлены в концентрационный лагерь в Дранси тридцать тысяч человек, в их числе – добрый их знакомый, главный жертвователь на создание балетной студии Илья Исидорович Фондаминский. Богач, меценат, вдохновитель многих замечательных театральных и художественных проектов русской эмиграции, кормилец голодных писателей, художников, музыкантов, личность, о которой избегавший каких бы то ни было комплиментов в адрес земляков Владимир Набоков написал впоследствии в «Других берегах»: «Попав в сияние этого человечнейшего человека, всякий проникался к нему редкой нежностью и уважением».

Никто не мог поручиться, что завтра участь Ильи Исидоровича не разделит он сам, его семья. Навесив засовы на входные ворота, опустив жалюзи, помолившись на ночь, они лежали без сна в постелях, цепенея от приближавшегося звука автомобильного мотора, стука каблуков на тротуаре, взлая соседской собаки. Ждали в тревоге, мучительных раздумьях наступления неведомого дня.

6

«Двадцать второго июня 1941 года немцы вторглись в пределы нашей родины, – читаем на страницах «Воспоминаний». – Об этом мы узнали за утренним кофе. Мы были подавлены. Что будет с нашей несчастной родиной, что будет с нами? Уже давно Вова считал русско-германскую войну неизбежной и отлично отдавал себе отчет в том, что ожидает Россию, если немцы, не дай Бог, победят. Ни своей точки зрения, ни своего отношения к немцам он не скрывал и знал, что его ожидает в случае войны».

Тридцатидевятилетний сын жил в родительском доме, так и не обзавелся семьей. Не затворник вовсе, любитель общества, красивый, приветливый, жизнерадостный, имел, по слухам, даму сердца на стороне. Мог выгодно жениться на очаровательной молодой женщине своего круга, снимавшей у них комнату, – шведской графине Лилиан Аллефельд. Сам факт появления в особняке на Вилла Молитор квартирантки, которая могла себе позволить жить в дорогой гостинице или снимать апартаменты в любом из престижных кварталов Парижа, дает пищу для размышлений. Упоминавшаяся уже в тексте ученица Кшесинской Нина Константиновна Прихненко уверяет, что влюбленная в Вову шведка, вышедшая впоследствии замуж за Сержа Лифаря, попросту «гонялась» за очаровательным светлейшим князем, но ответного чувства с его стороны так и не дождалась.

Обстоятельства появления на свет дорогого сыночка, тяжкие роды, едва не стоившие обоим жизни, отчаянная борьба, которую вела Кшесинская на протяжении стольких лет, чтобы смыть клеймо незаконнорожденности с любимого чада, горы своротить, чтобы сделать Вовочку счастливым, по-особому окрашивали их отношения.

В детстве она не отпускала его от себя ни на шаг. Возила, рискуя простудить, на гастроли, курорты, в увеселительные вояжи. Окружила воспитателями, гувернерами, лакеями, домашними учителями, не знала, как угодить, чем порадовать. Опекаемый со всех сторон подросток, не знавший разве что вкуса птичьего молока, удостоившийся в десять лет императорским указом потомственного дворянства, обязан был по всем статьям стать оранжерейным маменькиным сынком. А вырос здоровый мальчишка с живым, общительным характером. Водил в дом уличных ребят, дрался на пустырях со сверстниками, фехтовал, ездил отлично верхом, обожал морские прогулки.

Последнее увлечение едва не стоило ему однажды жизни.

«Стоял чудный летний день, – вспоминает Кшесинская, – тишина полная кругом, ни малейшего ветра, море как зеркало (дело происходило на ее даче в Стрельне. – Г.С.). Мой сын со своим воспитателем Шердленом решили воспользоваться исключительно прекрасной погодой, чтобы покататься по морю на нашей плоскодонной лодке, к которой снаружи прикреплялся позади небольшой мотор. Мой электротехник, который ведал мотором и хранил его у себя на электрической станции, установил его на лодке, и все они втроем отправились на прогулку, которая обещала быть чудесной. Мотор зашумел, и лодка медленно поплыла по морю. Проводив их, я пошла домой. Меня ждала массажистка. Только что начался массаж, и я лежала на кушетке в спальне, как вдруг все потемнело, поднялся сильнейший ветер, налетел жуткий шквал: деревья под напором ветра гнулись, в воздухе летали сорванные ветром с деревьев листья, ломались сучья. Вова был на лодке в море! Я не знала, что с ним будет. Эти молниеносные шквалы так опасны на Балтийском море, столько несчастных случаев сообщалось в газетах каждое лето. Я бросила массаж и побежала на берег, на мою дамбу, откуда можно было видеть, что делается в море. Ветер вдруг стих, наступила жуткая тишина, солнце вновь засияло, море, как зеркало, гладко, но в какую сторону я бы ни глядела, я ничего не могла заметить. Меня охватил ужас, они, наверное, погибли, иначе лодку было бы видно, они выехали в море не так давно. Стали телефонировать в Стрельнинский порт, где была спасательная станция и откуда во время бурь наблюдали за морем, чтобы оказать помощь, но оттуда ответили, что они не видели никакой лодки в море. Я была одна дома, в полном отчаянии, не зная, что же мне предпринять, где узнать, что с ними случилось, к кому обратиться за помощью. Я бросилась на колени и, вся в слезах, стала молиться, чтобы Господь сохранил моего сына… В таком ужасном, беспомощном состоянии я оставалась довольно долго. Когда мое отчаяние дошло до пределов, вдруг раздался телефонный звонок. Это звонил воспитатель моего сына Шердлен, чтобы сообщить, что они все живы и здоровы и он сейчас находится с Вовой на Михайловской даче и только ждут, чтобы им подали экипаж для возвращения домой. Резкий переход от полного отчаяния к безграничной радости был так силен, что я только могла плакать, и плакать от радости, и благодарить Бога, что он услышал мою молитву. Они благополучно катались по морю, когда налетел шквал. Они были сравнительно далеко от берега и решили скорее вернуться домой, но, на их горе, мотор испортился, и пока его чинили, их стало относить ветром все дальше и дальше от берега. Тогда они взялись за весла, стараясь грести к берегу, но силою ветра их относило в другую сторону. В этот момент они увидели огромный пароход и направились к нему. Это оказался не простой пароход, как они думали, а по морской терминологии «бранд-вахта», то есть военный корабль, закрепленный на якорях для охраны Царского дворца с моря. К этому времени мотор был исправлен, море утихло, и они направились к берегу напротив Михайловской дачи, где Вова со своим воспитателем вылезли и пешком добрались до дворца, а лодка пошла домой. Из дворца они и звонили мне. Все это быстро рассказывается, но на самом деле в общем прошло около двух часов, двух часов моих ужасных страданий».

Во время трехлетнего пребывания в эвакуации, – в условиях не менее экстремальных, чем летний шквал на море, – сын окончил с отличием кисловодскую гимназию. Много читал, увлекался российской историей. Как большинство молодых эмигрантов-аристократов, места своего во Франции не нашел. В годы проживания на Кап д’Ай дома бывал наездами, разъезжал по Лазурному Берегу, гостевал у приятелей. Пробовал стать актером, но дальше участия в массовке у Ганса Абеля в киноленте «Наполеон», где переодетый жандармом он гнался в составе отряда преследователей за бежавшим на Корсику императором, дело не пошло. После переезда в Париж работал недолгое время репортером уголовной хроники в небольшой газете, был коммивояжером винодельческой фирмы. Увлечение философией и политикой привело его в зрелые годы в ряды возглавляемого Александром Казем-Беком Союза младороссов, ставившем целью сплочение патриотически мыслящей прослойки соотечественников, верящих в неизбежное возрождение России, пусть даже порабощенной временно сталинским режимом.

С большой долей вероятности можно предположить: досье на русского масона и националиста попало в период оккупации в руки нацистов. Понятным станет в связи с этим, почему сутки спустя после нападения немцев на СССР проживавший по адресу № 10, Вилла Молитор, 16-й аррондисмант Парижа светлейший князь Владимир Романовский-Красинский в срочном порядке был вызван в отделение гестапо, взят под стражу и вывезен в числе многих сотен русских парижан (среди которых был и Казем-Бек) в концентрационный лагерь под Компьеном.

Он мог по получению повестки бежать в свободную зону, перебраться оттуда с помощью друзей в нейтральную Швейцарию.

– Чтобы узнать потом, что вас расстреляли из-за меня как заложников? – возмутился он, выслушав доводы родителей, настаивавших на побеге.

«Удрученные, с тяжелым предчувствием, мы провожали его взглядом и крестили, покуда он не скрылся», – вспоминает она.

В течение нескольких дней они ничего не знали о его судьбе. Метались по городу в надежде получить хоть какую-либо информацию, обзванивали знакомых. На их счастье, освободили из-под стражи случайно арестованного русского, сидевшего вместе с Вовой в одном бараке. Сын, по его словам, чувствовал себя хорошо, просил прислать, если можно, белье и туалетные принадлежности.

Они наконец вздохнули с облегчением…

«Свидания были разрешены лишь с 1 августа, и мы несколько раз ездили его навещать. Он был бодр и уверял меня, что им всем хорошо живется, что беспокоиться за него нам не следует. Все возвращавшиеся из лагеря единодушно утверждали, что Вова держал себя выше похвал и с огромным достоинством и нравственно поддерживал остальных заключенных. Но время проходило, многих заключенных освобождали, в начале октября освободили несколько сот человек, но несмотря на обещания, на все предпринимаемые нами шаги, Вову все не освобождали. Почему? С мыслью, что его не освободят, Вова примирился, и вообще он не верил в свое освобождение, но нас это угнетало. Мы боялись, и не без основания, что его оставят заложником и отправят в Германию, тем более, что он не скрывал своего отношения к войне. Много позже мы узнали, что арест многих русских был вызван опасением, чтобы они и руководимые ими круги и организации не присоединились с первого же дня вторжения немцев в Россию к французскому Сопротивлению».

Не следует делать вывода из слов Кшесинской, будто вся русская эмиграция кинулась сломя голову сражаться с нацистами. Как это сделали княгиня Вера Аполлоновна Оболенская и ее муж Николай Оболенский, мать Мария (Е.Ю. Кузьмина-Караваева), Борис Вильде, сын писателя Леонида Андреева В.Л. Андреев, сын царского министра Кривошеина – И.А. Кривошеин, «красная княгиня» Т.А. Волконская. Эти и другие герои Резистанса, равно как и «пассивный сопротивленец» Владимир Красинский-Романовский, оказались в меньшинстве. По свидетельству историка К.Н. Александрова, общая численность русских эмигрантов, участвовавших в европейском движении Сопротивления, не превышала четырехсот человек, призванных в армии стран-союзниц – пять тысяч. В то же время в вооруженных формированиях, действовавших на стороне Германии, насчитывалось от 20 до 25 тысяч участников Белого движения из представителей эмигрантской молодежи. И тут, как видим, налицо раскол, малая гражданская война – на этот раз за пределами родины, на чужбине, но с теми же проклятыми вопросами во главе: с кем вы, русские люди? против кого?

Ее мальчик остался жив. Четыре месяца спустя после ареста в квартире раздался звонок телефона. Вовочкин радостный голос сообщил: он в Париже, звонит с Гар дю Нор, через полчаса будет дома.

«По чьему приказу и почему его освободили, для нас так и осталось навсегда загадкой».

Лагерь не прошел бесследно для его здоровья. В начале 1944 года он перенес тяжелую операцию, пролежал месяц в клинике. Поездки к нему в Нейи были для нее нелегким испытанием: транспорт работал нерегулярно, ждать автобуса на пронизываемой холодным ветром остановке приходилось часами, болели невыносимо из-за обострившегося артрита ноги.

Наступила новая весна. Дни напролет они ловили, прильнув к старенькому приемнику, сообщения западных станций: Соттанс, Би-Би-Си, швейцарского радио. Слышимость была плохой, эфир наполняли обрывки музыки, посторонние шумы, немецкая лающая речь. Пойманный с трудом канал прерывался то и дело тирадами диктора коллаборационистского радиожурнала Жана-Эрольда Паки, завершавшего каждую очередную передачу традиционной фразой: «Англия, как Карфаген, будет разрушена!»

Режиму оккупации, похоже, наступал конец. Немцы терпели одно поражение за другим, откатывались под натиском Советской Армии на запад. Летом произошла долгожданная высадка союзных войск в Нормандии. Русские и американцы встретились на Эльбе. В экстренном выпуске радионовостей «Свободной Франции» сообщалось: на Гитлера совершено покушение, фюрер чудом уцелел, видные нацисты бегут из рейхсканцелярии.

Русские армии неудержимо продвигались к Берлину.

Среди немецкого гарнизона во Франции царила паника. Чуя близкий конец, боши запустили на полную мощь машину террора. Стены домов пестрели свеженаклеенными листовками подпольных типографий Сопротивления: «Орадур взывает к мести!» – с ужасающими подробностями уничтожения фашистами деревни Орадур-сюр-Глан в Верхней Вьенне со всеми ее жителями, включая стариков и детей. По улицам провозили на грузовиках все новые группы арестованных. Увели ночью без формального объяснения причин ареста, посадили за решетку в «Шерш Миди» бывшего посла Временного правительства во Франции Василия Алексеевича Маклакова, руководившего многие годы Комитетом по делам русских беженцев. Голодом и пытками вынудили выброситься с шестого этажа здания гестапо бывшего депутата-социалиста Национального собрания Пьера Броссолетта. Арестовали и отправили в Освенцим поэта и художника Макса Жакоба.

Вновь начались аресты русских. Многих забирали по второму разу – после освобождения из концлагерей и тюрем. Предъявляли стандартное обвинение: «шпионаж и диверсионная деятельность в пользу врага». В течение суток выносился смертный приговор.

«По всей Франции шли массовые аресты и расстрелы заложников, и мы прямо тряслись за нашего Вову», – вспоминает она.

В Париже не переставая звучали сирены. В их душераздирающую какофонию включался нараставший над головами рев авиационных моторов. Город бомбардировала авиация союзников. Прятавшихся в подвалах, под мостами, в наспех вырытых во дворах траншеях людей волновал вопрос: будут немцы обороняться, предстоят или нет уличные бои?

Забили тревогу, заметались в поисках выхода из положения вчерашние приспешники оккупантов – «коллабо». Дружки по «Дойче Институт» обращались с подчеркнутым сочувствием к Лифарю: «Как вы себя чувствуете, Серж? Готовитесь постоять за себя?» Художественный директор Опера не нашел ничего лучшего, как найти убежище под дамской юбкой – нашел приют и моральную поддержку у близкого человека, Габриэллы (Коко) Шанель.

Законодательница высокой моды делила в годы войны с немецким офицером роскошные апартаменты в отеле «Ритц». Не ограничивалась произнесением антисемитских реплик на всевозможных приемах – вступила в прямое сотрудничество с гестапо, добровольно брала на себя тайные поручения нацистов, одно из которых имело словно в насмешку кодовое название «Model Hut» – «Модная шляпа». В 1943-м Шанель была направлена гестаповским руководством в Испанию, чтобы нащупать через светских знакомых контакты с представителями правящих кругах Великобритании – для переговоров о сепаратном мире. О проделанной работе она отчитывалась в Берлине перед самим Вальтером Шелленбергом. Весной 1945 Шанель арестовали за пособничество врагу, но через несколько часов отпустили, дав возможность ускользнуть в Швейцарию, где у нее была роскошная дача. Там она и приютила явившегося пересидеть тревожные времена Сержа Лифаря.

…Бесстрашная Людмила, предпринявшая в одну из коротких передышек вылазку на улицу, прокричала на пороге: фрицы покидают город! С крыш, из подъездов домов стреляют! Она видела собственными глазами нескольких французов, бежавших с автоматами в руках по тротуару.

Вечером двадцать второго августа они услышали по радио: части освободительной армии – на окраине Парижа, фашистский гарнизон генерала Шолтица капитулировал на Монпарнасском вокзале.

«Сразу во всех церквах зазвонили колокола, жители высыпали на улицу, поздравляя и обнимая друг друга. Повсюду было слышно пение «Марсельезы». Мы переживали незабываемые минуты. На следующий день мимо нас по улице Мишель-Анж в город вошла одна из колонн знаменитой блиндированной дивизии маршала Леклерка. Нельзя описать, что делалось на улицах! Солдатам бросали цветы, угощали шампанским, более предприимчивые влезали на танки целоваться с освободителями».

Париж ликовал. Приветствуемый праздничной толпой прошел пешком, направляясь в Ратушу, высокий как жердь генерал де Голль, возглавлявший правительство Франции в изгнании. Прокатили по свежеполитой эспланаде Елисейских Полей колонны «Студебеккеров» и «Фордов» с американскими пехотинцами, посылавшими воздушные поцелуи хорошеньким парижанкам. Над Эйфелевой башней поднялся, грузно раскачиваясь на ветру, пузатый воздушный шар с сине-бело-красным флагом.

Апофеозом праздника, вспоминает она, стали нагрянувшие в дом гости – прибывшая из Лондона с собственной небольшой труппой и знаменитым мужем скрипачом Иегуди Менухиным очаровательная ее ученица Диана Гульд. Следом другая ученица, из Америки – Ширли Бридж. А несколько месяцев спустя – глазам не верилось! – подкатил к воротам зеленый грузовик, из которого высыпали одетые в армейскую форму танцовщики «Сэдлерс-Уэллс балле», возглавляемые Нинет де Валуа, – военная походная группа, как оказалось, прибывшая в Париж для развлечения солдат.

Люди снова наслаждались искусством, смотрели балет. Какие нужны были еще доказательства, что на земле действительно наступил мир!

Глава четвертая

1

Кто только не писал о ней на протяжении жизни! Балетные критики, светские и бульварные репортеры, мемуаристы. Профессионалы, дилетанты.

После войны один ее знакомый принес однажды стопку исписанных листов, говоря, что вычитал в них связанный с ней давний какой-то эпизод. Листы, по его словам, составляли часть обширных записок, которые его матушка получила от жившей по соседству дамы, а та в свою очередь от некоего доморощенного автора, обретавшегося где-то в окрестностях Дижона.

Пробегая глазами текст, она качала в изумлении головой: неужели – Марр? Тот самый! Провинциальный поручик-балетоман, с которым она познакомилась бог весть в каком году на полуночном маскараде в фойе театра. Служил, кажется, где-то на Дальнем Востоке, в столицу приехал к родному дяде на побывку.

Всплывали из глубин памяти картины… Петербург, зима… Гремящий музыкой вестибюль театра, скопище людей в масках… Как она интриговала встреченного в толпе смешного офицерика, отказывалась, несмотря на настойчивые его просьбы, назвать имя. Как он ждал ее на другой день у заваленного снегом служебного входа, не зная в лицо, как был изумлен, взволнован, обнаружив по голубому банту на ее ротонде, что встреченная им давеча незнакомка в черном «домино» – Кшесинская.

Она пригласила его тогда в гости на Каменноостровский. Напоила чаем, расспрашивала о службе, увлечениях, продемонстрировала способности любимого фоксика Джиби, прыгавшего по ее команде через стулья. Подарила книгу Плещеева «Наш балет», несколько своих фотографий. Хлопотала впоследствии перед Ники за какого-то армейского его товарища, осужденного на несколько лет в крепость за участие в дуэли и убийство обидчика жены…

Все это он красочно, эмоционально описал в воспоминаниях, не упустил ни малейшей подробности.

«Считаю своим нравственным долгом сказать, – читала она, – М.Ф. Кшесинская была не только добрым гением для бедных, для несчастных, заступницей за угнетенных – она была добрым гением и для «великих». Она была настолько чиста, что никакая клевета не могла коснуться ее. Все отметается от ее высокой, светлой личности, как отлетает от чистого кристалла пылинка, несомая ветром. Она была выше всего».

Растроганная, она тут же написала ему по обратному адресу:

«Вы будете удивлены, дорогой Генрих Людвигович, получив письмо от «черной маски с голубым бантом». Неожиданно мне передали часть Ваших записок, где Вы описываете встречу со мною в маскараде. Эти записки, написанные так просто, так жизненно, перенесли меня в мое далекое, счастливое прошлое. Я буду рада Вас встретить – если будете в Париже, заезжайте ко мне. Больше не зовут «карету Кшесинской», сама бегаю в метро, и уже двадцать лет у меня студия, и я работаю с утра до вечера.

Повторяю, буду рада Вас видеть.

Сердечный привет,

Княгиня М. Красинская.

10, Вилла Молитор – Париж (16). Тел. 34–38».

Он немедленно ей ответил – взволнованный случившимся, необыкновенно счастливый, благодарный за память. Какое-то время они обменивались короткими посланиями, пока летом 1950 года не повстречались, наконец, в курортном Пломбиере, где они с Андреем в то время лечились и отдыхали и куда пригласили жившего в соседнем Фаверне Марра на завтрак в «Отель де Бен».

«Я приоделась к этому случаю, – пишет она, – чтобы показаться ему в наилучшем виде, ведь я его ровно пятьдесят лет не видала и не имела никакого понятия, на что он похож. Когда я спустилась перед завтраком в гостиную, я видела, как сидящий в углу господин моментально встал и пошел мне навстречу, я поняла, что это был Марр. Небольшого роста, пожилой, с по-старинному расчесанными надвое бачками, аккуратно, но скромно одетый, он с глубоким волнением подошел ко мне, чтобы поздороваться, и с самым почтительным видом поцеловал мне руку. От волнения он почти не мог говорить, он только смотрел на меня с умилением, видимо, вспоминая нашу первую встречу на маскараде полвека назад. За завтраком он рассказал про свою жизнь, как попал в эмиграцию, какие перенес мытарства и как наконец ему дали место в Семинарии без жалованья. Он жил на старческой своей пенсии и был более нежели доволен своей судьбой… Я проводила Марра после завтрака на вокзал, и когда я с ним простилась и пошла обратно домой, то, оглянувшись назад видела, что он все стоял на том же месте. Увидав, что я обернулась, стал крестить меня. Потом я получала от него письма с поздравлениями по разным случаям, всегда очень трогательные и сердечные. Я все мечтала опять его увидеть в следующем году, когда попаду в Пломбиер. Но в последующих своих письмах Марр стал жаловаться на состояние своего здоровья, на то, что он очень ослабел, уже не может разносить тяжелые почтовые посылки по Семинарии, как раньше, и с трудом уже прислуживает в церкви. К лету он писал, что в этом году он уже не сможет приехать в Пломбиер из-за слабости и недомогания, и выражал опасения, что он меня не увидит».

«Когда я была в Пломбиере в августе 1951 года, – читаем в продолжении, – одна знакомая предложила свезти меня в Фаверне на своем автомобиле и предупредила Марра о часе моего приезда в Фаверне, и когда мы подъехали на автомобиле к воротам Семинарии, я увидела его стоящим у ворот в ожидании меня. За год, что я его не видела, он очень изменился, осунулся, и не было той бодрости в нем, как в предыдущем году.

Он очень обрадовался меня снова увидеть и повел меня посмотреть его комнатку. Комнатка была расположена над входными воротами, как это часто делается, сводчатый низкий потолок, полукруглое окно до пола и почти что никакой обстановки, кроме кресла и стола, маленький железный, на трех ножках, умывальник и самое примитивное ложе вместо постели; комнатка напоминала, скорее, келью в монастыре. Несколько образов были единственными украшениями на стенах. Но он был доволен, больше ему ничего не надо было. Питался он у себя в комнате, а пищу получал с общей кухни, куда ходил со своей посудой; кормили, как он говорил, хорошо и сытно, за все он благодарил Бога. Он попросил меня сесть в его кресло хоть на минуточку, чтобы потом вспоминать, что я посетила его комнатку и сидела в его кресле.

Он хотел нам показать Семинарию, но я видела, что старику уже не под силу подыматься по огромным и бесконечным лестницам. Мы вышли только в сад, чтобы полюбоваться нынешним видом Семинарии, и заглянули в ту часовню, где он по утрам прислуживал при ранней обедне. Мы прошлись немного по городу в поисках кафе, и по дороге все встречные кланялись Марру и приветствовали его: «Бонжур, мсье Марр!» На прощанье мы ему подарили коробку папирос, он любил покурить, и пакет «ваганина», так как он жаловался на нестерпимые боли в руках, и я ему посоветовала это средство, которое мне очень помогает. Тут, у кафе, мы с ним простились, как оказалось, навсегда, и уехали домой в Пломбиер, это было 5 (18) августа 1951 года, в субботу. По возвращении в Пломбиер я послала ему пакет с бумагой и конвертами для писем и, кажется, еще сладости. Несколько дней спустя я получила от него открытку, но не его рукой написанную, а по его поручению аббатом Монере:

«Княгине Красинской, «отель де Бэн», Пломбиер, 27 августа 1951 года

Благодарю за подарок. Я не могу писать сам, так как я болен. Привет всем. Целую Ваши руки. Преданный Вам, Генри Марр.

Написано аббатом Монере, семинария Фаверне».

Потом аббат сообщил мне, что Марра перевезли в Везуль, в госпиталь. Вскоре вслед за этим я получила от директора семинарии печальное известие о кончине Г.Л. Марра:

«Аббат Эмэ Амбер, Директор Большой Семинарии Фаверне

Сообщаю Вам о кончине г-на Генри Марра, произошедшей в пятницу, 21 сентября, в госпитале Везуль. Г-н Марр очень страдал в последние дни».

Такое же извещение я получила от директора госпиталя, где Марр скончался, «по поручению самого Марра», что меня глубоко тронуло:

«Центральный госпиталь Везуль. 23 сентября 1951 года. Г-же княгине Красинской, 10, Вилла Молитор, Париж (16)

Мадам, согласно последней воле г-на Генри Марра, я имею честь сообщить Вам, что он скончался 21 сентября 1951 года. Похороны состоялись 23 сентября 1951 года.

Мадам, примите мои искренние приветствия. Директор».

«Итак, – заключает она, – не стало моего дорогого Г.Л. Марра. Но я была счастлива, что судьба дала мне возможность хоть два раза его повидать перед его кончиной и хоть немного утешить его старость и согреть его сердце добрым словом, по письмам я знаю, он очень ценил мое внимание к нему. – Царствие ему Небесное, милый Марр».

2

Не все писавшие о ней в разное время восторгались ею, как «милый Марр». Не все причисляли к когорте великих танцовщиц современности, как Арнольд Хаскелл.

В 1950 году она получила по почте только что вышедшую в Париже «Историю русского балета со дня его основания до наших дней» Сергея Лифаря с дарственной надписью автора. Кусала губы, переворачивая страницы: история, называется! Сплошные домыслы, предположения, натяжки. Имя ее называлось непременно рядом с именем Преображенской, словно речь шла о сиамских близнецах, а не об отличных друг от друга балетных индивидуальностях, занимавших, к тому же, разные ступени в театральной «табели о рангах». Автор прозрачно намекал, что уже в начале своей карьеры молодые Павлова и Карсавина грозили оттеснить ее на второй план – препятствием было лишь ее исключительное влияние в театре. Что заграничный ее успех был достаточно скромен в сравнении с успехом Павловой, которую Европа носила буквально на руках. И так далее – в том же духе. Милый Серж оказался настолько неделикатным, что не посчитал необходимым поместить ее фотографию на отдельном листе. Друг дома, называется, «матушкой» зовет!

Не исключено, что именно тогда, черкая карандашом страницы «Истории» (книги на самом деле вовсе не исторической, глубоко личной, неудачно просто названной), пришла она к мысли: довольно спорить с недобросовестными мемуаристами, терпеть оценки со стороны! Пора рассказать о себе самой.

Не последним аргументом в пользу такого решения мог послужить читательский и, как следствие, коммерческий успех вышедших при ней воспоминаний М. Фокина, А. Бенуа, В. Нижинского, Ф. Шаляпина, Т. Карсавиной. Если книгой мемуаров можно возбудить к себе общественный интерес и к тому же заработать, подсказывал здравый смысл, почему, собственно говоря, не попробовать?

Сама она объясняет причину, толкнувшую ее взяться за перо и бумагу, туманно-мистически. Как, убкрашая под Рождество елку, неудачно поскользнулась, зацепившись за ковер, сломала ногу. Как после тяжелой операции в госпитале услышала голоса во сне – догадалась: к ней взывают с небес души убиенных членов царской семьи. Как, пробудившись, в слезах, грезила до рассвета, вспоминая прожитую жизнь.

«Какая-то неведомая сила толкнула меня на этот шаг, как бы все время подсказывая, что я должна это сделать».

Книга далась ей нелегко, потребовала немало душевных сил. Перед началом работы, разбирая сохранившиеся в доме бумаги, пришла она к неутешительному выводу: письменных свидетельств – кот наплакал. Не существовало более семейного архива, начатого еще прадедом, Войцехом Кржесинским. Остался в России девичий ее дневник, фотографии, черновики, записки. Пропали во время революции бесценные для нее письма наследника престола. Рассчитывать приходилось по большей части на собственную память.

Наивно полагать, что уселась она за стол с желанием говорить правду, одну только правду и ничего кроме правды. Даже если на минуту предположить, что дело обстояло именно так, из затеи ее ровным счетом ничего бы не вышло. Намерению публично исповедаться воспрепятствовал бы в первую очередь сам избранный ею жанр, сущностную природу которого – лгать, излагая истину, – замечательно подметил едва ли не самый искренний в истории мемуаристики автор (исключая разве что протопопа Аввакума) – Жан-Жак-Руссо:

«Никто не может описать жизнь человека лучше, чем он сам. Его внутреннее состояние, его подлинная жизнь известны только ему. Но, описывая их, он их скрывает: рисуя свою жизнь, он занимается самооправданием, показывая себя таким, каким он хочет казаться, но отнюдь не таким, каков он есть. Наиболее искренние люди правдивы, особенно в том, что они говорят, но они лгут в том, что замалчивают; и то, что они скрывают, изменяет таким образом значение того, в чем они лицемерно признаются. Говоря только часть правды, они не говорят ничего».

Мемуаристке с древнегерманским именем Матильда, обозначающем «опасная красота», было что скрывать, что замалчивать. Было на кого оглядываться, когда дело касалось сомнительных сторон своей жизни. Не будем забывать: во все время работы над книгой за спиной ее стояли многочисленные цензоры. Родственники, друзья, коллеги по сцене. Императорский Двор в изгнании, озабоченный возможностью обнародования фактов, бросающих тень на память покойного монарха. Собственный супруг, фактически – соавтор, менее всего расположенный ворошить сомнительные моменты из бурного прошлого театральной жены. Сын, считавший маменьку идеальной женщиной. Каждый вольно или невольно подталкивал в сторону ее перо.

И все же главным цензором «Воспоминаний» была, вне всякого сомнения, она сама. Самолюбивая девочка из многодетной семьи польских эмигрантов, сделавшая одну из головокружительнейших карьер в истории русской сцены, ставшая под конец жизни светлейшей княгиней, породнившаяся (неважно, когда и при каких обстоятельствах) с царским домом Романовых.

Ни о каком публичном вывешивании исподнего белья взявшаяся за сочинительство восьмидесятилетняя экс-примадонна русского императорского балета – такая демократичная, открытая, такая искренняя, – не помышляла. Задуманная на излете дней книга, напротив, должна была стать ее последним блистательным выходом на публику, победной кодой, венчающей прекрасный и трагический спектакль ее жизни.

Простим ей великодушно стремление предстать перед потомками в наилучшем свете. Натяжки, украшательства. Неоправданную хулу в чужой адрес. Бог ей судья! – не она первая, не она последняя. Скажем спасибо за великолепные картины детства и юности, годы балетного ученичества, описание Петербурга конца девятнадцатого – начала двадцатого века, выразительные портреты современников, с которыми она дружила или враждовала (середины у нее не было – или – или), за беспощадный по искренности изложения рассказ о русской кровавой революции, разрушившей до основания, растоптавшей ее мир.

«Я сделала что могла, – вправе повторить она латинскую поговорку. – Кто может, пусть сделает лучше».

3

Вчитаемся поглубже в текст «Воспоминаний». Занятие это подчас не менее занимательно, чем разгадывание крестословиц (простите, кроссвордов) или шарад.

Мелькает на страницах книги имя – Ольга Преображенская.

Вот неразлучные подружки с училищных еще времен Маля и Оля, недавно принятые в театр, едут кататься в свободный день на санях по набережной Невы. Обгоняют идущую строем роту гвардейцев с оркестром, когда раздаются внезапно звуки музыки. Испуганная лошадь шарахается, несется прочь, сани переворачиваются. Итог прогулки – синяки и шишки, но кто, скажите, в молодые годы обращает внимание на такие пустяки? Вот эпизод более поздней поры. Начинающую балерину Мариинского театра Кшесинскую приглашают на гастроли в Монте-Карло. В поездке ее сопровождают брат Юзя, Бекефи, Кякшт и Олечка Преображенская. Вот воспоминание о том, как, исполняя в течение нескольких лет заглавную партию в «Коппелии», она решает передать ее кому-либо из солисток. Выбор падает на Оляшу, недавно удостоенную звания балерины. Вот, задумав объединить в гран-па балета «Пахита» ведущих танцовщиц театра, она намечает список участниц феерического представления: она сама, А. Павлова, Т. Карсавина, О. Преображенская, В. Трефилова…

И сразу – стоп! Имя подруги бесследно исчезает со страниц воспоминаний. Появляется в образовавшейся лакуне некое безымянное лицо женского пола – то, что в старинных романах обозначали заглавной буквой «N». Лицо откровенно антипатичное, с ворохом омерзительных свойств: и сплетница, и интриганка, и рецензентов бессовестно подкупает, и собственных поклонников провоцирует на хулиганские выходки во время ее выступлений, – ничего общего с чудесной-расчудесной Оленькой, хотя речь, вне всякого сомнения, идет именно о ней…

Дружба их была типично девчоночья – союз красотки и дурнушки. Как и почему выделявшаяся среди массы учениц императорского училища высокомерная экстерница Кшесинская обратила внимание на учившуюся классом выше рыжеватую корявенькую пепиньерку Преображенскую, можно только гадать.

Видеть их вдвоем было странно. Стоят, тесно прижавшись, у окна во время перемены, о чем-то взволнованно шушукаются, – хорошенькая, в модном костюмчике, похожая на порхающую бабочку Маля, а рядом – ни вида, ни прелести – серая мышь в интернатовской полотняной униформе. Влюблены друг в дружку до невозможности, водой не разольешь…

Ах, эти подростковые привязанности, сколько в них всего намешано! Наивной экзальтации, готовности не задумываясь отдать за дорогое тебе существо жизнь. Нетерпимости, холодного эгоизма, жестокости.

Неравный их альянс таил в зародыше будущую вражду. Самолюбиво-капризной Матильде не приходило в голову, что рядом с ней – живой, ранимый человек, личность не менее одаренная, чем она. Что лишенной привлекательности Оляше вовсе не безразличен ее успех у мужчин, постоянные измены. Что неимущая подруга не в восторге, когда у нее на глазах щеголяют в парижских нарядах, сорят деньгами, получают дорогие подарки от поклонников.

Трещина в их отношениях углубилась с приходом обеих в театр. Театральное закулисье с его нравами: делением на враждующие лагери, борьбой за роли, гонорары, бенефисы, внимание прессы – окончательно отдалило их друг от друга, сделало непримиримыми антагонистками.

«Мне пришлось испытать и другие неприятности от товарок по сцене, – читаем в «Воспоминаниях». – Одна из танцовщиц, впоследствии занявшая видное место в труппе, ничего из себя не представляла при выпуске из училища и добилась результатов только трудом и неимоверной настойчивостью. С первых шагов ее на сцене я всячески старалась ей помочь и много раз за нее хлопотала у того же всесильного Петипа. Но за это она мне заплатила неблагодарностью и интригами против меня. В этом она, несомненно, пользовалась советами одного очень влиятельного в то время журналиста, который был с виду милым и симпатичным человеком, но на самом деле был способен на самые невероятные поступки». (Речь идет, по всей видимости, о балетном критике Н. Безобразове. – Г.С.)

В словах Кшесинской – и правда, и неправда.

Неправда, что блестяще проявившая себя во время учебы в балетной школе Преображенская «ничего из себя не представляла при выпуске». Правда то, что, делая стремительно карьеру, сметая преграды на своем пути, Кшесинская не забывала о прежней дружбе, оказывала при случае подруге необходимое покровительство. Что на каком-то этапе последняя ощутила себя достаточно уверенно, чтобы освободиться, наконец, от тесных Малечкиных объятий, заявить о себе в полный голос.

Истины ради следует заметить: выдающуюся впоследствии балерину и педагога Ольгу Иосифовну (Осиповну) Преображенскую менее всего можно было назвать тихой овечкой. Простолюдинка, закаленная в жестоком мирке балетного пансиона, острая на язык любимица публики кусаться умела не хуже Кшесинской.

«Нелегким был ее путь к успеху, – пишет о ней в воспоминаниях Тамара Карсавина. – Она начинала как танцовщица кордебалета и постепенно, шаг за шагом поднималась к вершине. Своей виртуозностью танцовщица была обязана своему учителю Чекетти, а возможно, в еще большей мере своему непоколебимому мужеству. Чекетти по утрам был занят в училище, Преображенская днем репетировала, а вечерами выступала в театре, принимая участие не только во всех балетах, но и почти в каждой опере, где присутствовали танцевальные дивертисменты. И только по окончании спектакля она шла на урок к маэстро, заканчивавшийся поздно ночью. Артисты очень уважали ее за настойчивость и любили за мягкий характер. Всех радовали ее успехи».

Противостояние вчерашних подруг носило по большей части мелочной характер, крови соперницы ни та ни другая, слава богу, не жаждали. Старожилы Мариинки с удовольствием вспоминали комический эпизод, происшедший на первом представлении балета «Тщетная предосторожность». На сцене в числе театрального реквизита находилась клетка с живыми курами, открывшаяся почему-то именно в тот момент, когда из-за кулис вылетела со своим танцем Преображенская. Обезумевшие куры метались по помосту, растерянная исполнительница – между ними; в зале стоял гомерический хохот. «Подставку», разумеется, приписали Кшесинской, хотя за полгода до этого та уехала из-за тревожных событий 1905 года из России и жила в это время в Каннах.

Их обросшая легендами вражда продолжилась по-своему в период эмиграции, когда обе занялись балетным преподаванием. Лечивший ту и другую муж ученицы Кшесинской Нины Прихненко доктор С.Г. Авакянц (сам он в молодости занимался в студии Преображенской) со смехом рассказывал, как обе попеременно выпытывали у него разного рода секреты, касающиеся друг дружки, умоляя при этом всякий раз не проговориться «на той стороне».

«Следы прежней Кшесинской я вижу в продолжающемся, несмотря на преклонные годы обеих, соперничестве с Преображенской, – пишет в «Балетомании» хорошо знавший обеих А. Хаскелл. – Кшесинская принимала больше иностранцев и молодых танцовщиков, хотя и вырастила таких артистов, как Рябушинская, Лишин, Тараканова. Преображенская воспитала большинство «babies» Базиля во главе с Бароновой и Тумановой. Третий великий педагог из Мариинки, балерина Любовь Егорова, вышедшая замуж за великосветского друга Кшесинской (князя Никиту Трубецкого. – Г.С.), сохраняла нейтралитет».

Заочно их примирила смерть.

Пережившей на десять лет «заклятую подругу» Кшесинской достало благородства воздать должное сопернице, написать в заключительной главе «Воспоминаний»:

«Современные танцовщицы много сильнее прежних по своей технике, и в этом я ничего не вижу плохого. Техника идет вперед – это естественно, но среди них теперь мало таких артисток, какими были: Розита Мори, Анна Павлова, Тамара Карсавина, Вера Трефилова, Ольга Преображенская, Ольга Спесивцева – у них нет той силы в игре, которая была раньше».

4

Чувством вины, запоздалым раскаянием пронизаны строки мемуаров, касающиеся великого князя Сергея Михайловича.

Каким был горячо любивший ее человек? Какое место занимал в ее жизни? Как был вознагражден за поразительную преданность?

«Мой четвертый брат Сергей Михайлович (он был на три года моложе меня), – читаем в «Воспоминаниях великого князя» А.М. Романова, – радовал сердце отца тем, что вошел в артиллерию и в тонкости изучил артиллерийскую науку. – В качестве генерал-инспектора артиллерии он сделал все, что было в его силах, для того, чтобы в предвидении неизбежной войны с Германией воздействовать на тяжелое на подъем русское правительство в вопросе перевооружения нашей артиллерии. Его советов никто не слушал, но впоследствии на него указывали в оппозиционных кругах Государственной Думы как на «человека, ответственного за нашу неподготовленность». Эта привычка бросать нож в спину мало удивляла Сергея Михайловича. В качестве воспитанника полковника Гельмерсена, бывшего адъютанта моего отца, брат Сергей избрал своим жизненным девизом слова «тем хуже» («tant pis»), которые были излюбленной поговоркой этого желчного потомка балтийских баронов. Когда Гельмерсену что-нибудь не нравилось, он пожимал плечами и говорил «тем хуже» с видом человека, которому все, в сущности говоря, было безразлично. Воспитатель и воспитанник продолжительное время поддерживали эту позу, и понадобилось довольно много времени, чтобы отучить моего брата на все обижаться – манера, которая дала ему прозвище «Monsieur Tant Pis». Как и я, он был близким другом императора Николая Второго в течение более сорока лет, и следовало только пожалеть, что ему не удалось передать долю критического отношения полковника Гельмерсена своему высокому другу из Царского Села. Сергей Михайлович никогда не женился, хотя его верная подруга, известная русская балерина, сумела окружить его атмосферой семейной жизни».

Не раз, надо полагать, возвращалась Кшесинская мыслью к человеку, любившему ее с таким самоотречением и страстью. Готовому ради нее на все.

Их двадцатидвухлетняя связь, супружество по существу, была для него цепью нескончаемых душевных испытаний. Хранить верность единственному мужчине она не умела. Отдавалась бездумно очередным увлечениям, множила со страстью коллекционерки число обожателей.

Исправить ее он не мог, расстаться с ней ему недоставало сил.

Был момент: терпению его пришел конец, он объявил, что женится. Она устроила ему бурную сцену, потребовала порвать немедленно любые отношения с намеченной избранницей. Добилась своего – зачем, спрашивается, с какой целью?

Он был ее собственностью – как выстроенный на его деньги дворец-модерн на Каменноостровском, купленная в Стрельне приморская дача. Волевой человек, генерал, командовавший в войну русской артиллерией, не анахорет вовсе, напротив – достаточно еще молодой, привлекательный мужчина, нравившийся дамам, забывал в ее присутствии о достоинстве, делался мягким как воск, шел на моральные компромиссы. Как надо было прихлопнуть его каблучком, какую возыметь над ним власть, чтобы удержать возле себя после очередной измены – язык не поворачивается произнесть! – с родным его племянником? Заставить простить неверность, делить ее с наивным мальчишкой? Дать рожденному от соперника малютке свое отчество, называть сыном, трогательно о нем заботиться?

Вряд ли ей не приходило в голову, что в мученической его смерти повинна косвенным образом и она, оттолкнувшая его в роковую минуту, не настояв на отъезде вместе с ней и Вовой в эвакуацию из мятежного Петрограда. Живя в относительной безопасности на Юге, несколько успокоившись после пережитого, она предприняла запоздалую попытку ему помочь, выручить из беды.

«Меня угнетала мысль, что Великий Князь Сергей Михайлович остался в Петербурге, подвергая себя совершенно напрасно опасности, – читаем в «Воспоминаниях». – Я стала ему писать и уговаривать его приехать также в Кисловодск. Но он все откладывал приезд, желая сперва освободить мой дом, о чем он усиленно хлопотал, а кроме того, он хотел переправить за границу оставшиеся от матери драгоценности и положить их там на мое имя. Но это ему не удалось, так как английский посол, к которому он обратился, отказался это сделать. Кроме того, Великий Князь хотел спасти мебель из моего дома и перевезти ее на склад к Мельцеру, что, кажется, ему удалось, хотя наверное не знаю. Во всяком случае, это оказалось бесполезным. Когда П.Н. Владимиров, оправившись после своего падения, уезжал в октябре 1917 года обратно на службу в Петербург, он обещал мне помогать Великому Князю Сергею Михайловичу насколько сможет и свое обещание выполнил. Владимиров предполагал потом вернуться в Кисловодск, но написал мне, что он сейчас не может приехать, так как не хочет оставить Великого Князя Сергея Михайловича одного и хлопочет об его переезде в Финляндию. Из этого ничего не вышло, так как бумаги были выправлены только для Сергея Михайловича, а для его человека нет, а без него он, больной, не мог ехать. Но кроме того, Великий Князь боялся покинуть Россию, как и многие члены Императорской фамилии, чтобы этим не повредить положению Государя. Когда он закончил все мои дела и хотел выехать в Кисловодск, оказалось уже слишком поздно, большевики захватили власть в свои руки, и бегущие с фронта солдаты просто выбрасывали пассажиров из вагонов, чтобы самим доехать скорее домой. Путешествовать по России тогда было невозможно…»

Год спустя его не стало.

«Великая княгиня Елизавета Федоровна, великий князь Сергей Михайлович, а также князья Иоанн, Константин и Игорь Константиновичи и с ними князь Владимир Павлович Палей, сын великого князя Павла Александровича от его брака с княгиней Ольгой Валерьяновной Палей, – пишет в книге воспоминаний «В мраморном дворце» в.к. Гавриил Константинович, – были ранней весной 1918 года сосланы в Вятку, а затем в Екатеринбург. Летом 1918 г. короткое время содержались в г. Алапаевске Верхотурского уезда Пермской губернии. В ночь на 18 июля их всех повезли из Алапаевска по дороге в Синячиху. Вблизи этой дороги были старые шахты. В одну из них их сбросили живыми, кроме великого князя Сергея Михайловича, который был убит пулей в голову, а его тело сброшено также в шахту. Затем шахта была заброшена гранатами».

Чувство к ней он пронес в буквальном смысле слова – до могилы. Когда выполнявшая поручение Верховного правителя Сибири адмирала Колчака следственная комиссия обнаружила в шахте под Алапаевском изуродованные тела членов царской фамилии и их приближенных, на шее великого князя Сергея Михайловича нашли золотой медальон с ее фотографией и выгравированной надписью – счастливыми датами их близости – «21 августа – Маля – 25 сентября».

«Такой души ты ль знала цену?» – приходят на ум лермонтовские строки.

Ответа мы не узнаем никогда.

5

Она предавала, ее предавали.

В первый год эмиграции на виллу в Кап д’Ай, где она в то время жила, принесли под Рождество почтовую открытку из Ниццы, подписанную: «Н.П. Карабчевский». Тут же, не читая, она порвала ее на мелкие кусочки, выбросила в урну. В лицемерных поздравлениях она не нуждалась!

Знаменитый российский адвокат и судебный оратор, выигравший в свое время не уступавшее по резонансу делу Дрейфуса «дело Бейлиса», был хорошим ее знакомым. Встречались в обществе, мило общались. Жена его Ольга Константиновна была пылкой ее поклонницей, хранила в альбоме, по собственному признанию, целую коллекцию ее фотографий. Карабчевский однажды уговорил ее принять участие в домашнем спектакле по собственной пьесе-фантазии с пением и танцами. Затея была прихотью баловавшегося музыкальным сочинительством дилетанта, милой чепухой: по ходу действия она «оживляла» танцевальными движениями и пантомимой голоса прятавшихся за ширмой певиц. Но публике, судя по всему, понравилось. Вызывали на поклоны, бросали цветы. Ворвавшийся после представления в уборную Карабчевский целовал руки, кричал с шутливым пафосом: «Матильда Феликсовна, умоляю: убейте кого-нибудь! Дайте мне возможность выступить вашим защитником! Честью клянусь: суд признает вас невиновной!»

Так повернулась жизнь, что ей действительно понадобилась вскоре его помощь. Вынужденная скрываться после февральских событий у друзей, она прослышала: особняк ее на Каменноостровском, занятый большевиками, методично обворовывается. Тащат посуду, столовое серебро, одежду, мебель. Что-то надо было срочно предпринять, остановить грабеж. Знакомые подсказали: Николай Платонович свой человек в Таврическом дворце, дружен с министром юстиции Временного правительства Керенским, вхож в его кабинет…

«Вот, подумала я, как раз подходящий случай выступить в мою защиту, хотя я никого и не убивала, но все же нахожусь в очень трудном положении, – вспоминает она на страницах книги. – Я позвонила Карабчевскому по телефону в полной уверенности, что он мне поможет и замолвит за меня слово у Керенского, чтобы меня оградить от неприятностей. Но результат получился совершенно неожиданный. Николай Платонович ответил мне, что я Кшесинская и что за Кшесинскую в такое время хлопотать неудобно, и потом продолжал в том же духе. Я не стала дальше его слушать, резко повесила трубку и подумала, что пословица верно говорит, что друзья познаются в беде». (Как помним, плюнув в конце концов на лукавых лжепокровителей, она затеяла собственными силами судебный процесс против большевиков и блистательно его выиграла.)

В мыслях не держала, что после случившегося между ней и Карабчевским возможны какие-либо отношения. И ошиблась.

«Осенью 1923 года, 21 октября, – продолжает она рассказ, – ко мне на виллу «Алам» приехал с визитом Н.П. Карабчевский с женою. Когда мне доложили об их приезде, я была крайне удивлена. Если бы он приехал один, может быть, я его и не приняла бы, но мне неловко было отказать его жене в приеме. Тяжело было видеть, как этот старик, гордость и слава русской адвокатуры, вошел ко мне и чуть не бросился на колени передо мною, умоляя о прощении, что отказался прийти ко мне на помощь после переворота. Он мне стал даже жалок, как жалки были и многие другие после переворота: позднее раскаяние, подумала я… Чтобы загладить свою вину передо мною, он просил меня дать ему возможность написать мои воспоминания, так как он знал меня хорошо. Но я отказалась от этого предложения».

6

Вообразите мужа, невозмутимо обсуждающего с любимой женой свеженаписанные страницы рукописи, в которых та предается воспоминаниям о днях бурно проведенной молодости. Называет имена поклонников, признается в испытанных к ним когда-то чувствах, вспоминает обстоятельства, детали.

Испытанию такого рода она подвергла в процессе совместной работы великого князя Андрея Владимировича, с которым прожила в мире и согласии более полувека.

Вряд ли не подумал хоть раз этот вовсе не бесчувственный, несмотря на возраст и болезни, человек, глядя на сидящую рядом за рабочим столом старую подругу: «Какая же ты, однако, была, радость моя, невероятная кокотка!»

Среди последних представителей рода Романовых было немало незаурядных личностей. Знаменитый историк, автор многочисленных научных монографий Николай Михайлович, расстрелянный большевиками в Петропавловской крепости. Выдающийся военачальник, Верховный главнокомандующий в Первую мировую войну Николай Николаевич-младший, ответивший в свое время Григорию Распутину на вопрос, не может ли тот приехать в Ставку: «Приезжай, повешу». Поэт, президент Российской академии наук Константин Константинович, печатавшийся под псевдонимом «К.Р.».

Великого князя Андрея Владимировича вряд ли можно причислить к их числу – особыми талантами спутник жизни Кшесинской не блистал. Тяготел к тихим кабинетным профессиям. Окончив Михайловское артиллерийское училище, пожелал продолжить учебу в Александровской военно-юридической академии, был зачислен по ее окончании в военно-судебное ведомство. Трудился в упомянутой Академии над переводами иностранных военно-уголовных уставов. Командовал недолгое время батареями конной лейб-гвардии, имел звание флигель-адъютанта, полковничий чин, состоял в Свите Его Величества государя Николая Второго. Часто болел, ездил по курортам, лечился.

По-своему характеризуют личность великого князя принадлежащие его перу дневниковые записи времен Первой мировой войны, недавно обнаруженные в архивах. Находясь в Ставке командующего Северо-Западным фронтом генерала Н.В. Рузского в должности штабного порученца, он оказался свидетелем чудовищной безалаберщины и неразберихи, царивших в командовании фронта и тыла: отсутствия четкого стратегического плана компании, противоречивых, безграмотных приказов, деградации начальственного состава армии, воровства, предательства, беспомощности высшей власти, неспособной остановить надвигавшуюся катастрофу, лившей воду на мельницу врага.

В записках его прослушивается явственно оппозиционная нота.

«Теперь снова монотонная жизнь в Седлеце, – читаем в дневнике. – Делать нечего. Гуляешь, читаешь, пишешь, спишь, ешь, вот и все… Сколько напрасных жертв, а главное, моральных страданий для тех войск, которые должны были отступить назад, бросив кровью взятые места! Кто возместит эту нравственную муку? А без этой нравственной веры победы не бывает… Нынешний приезд Государя в Ставку совершенно атрофировал штаб Верховного главнокомандования. В первый приезд Государь осыпал штаб милостями. Ну, вот и к этому приезду они приготовились, и действительно, их снова покрыли милостями. Но милость милостью, а дело делом. Но вот со дня приезда Государя в Ставку 22 октября все застыло. Никаких указаний больше не дают и сыплют телеграмму за телеграммой о наградах, а о войне как будто и забыли. Все это очень грустно, ибо в результате – лишние жертвы… Когда Государь был у нас в Седлеце, 26 октября в 8 вечера, то из разговоров за столом и затем частной беседы Рузского с государем было видно, что он вовсе не в курсе дела. Многое его удивляло, многое интересовало. Рузский представил ему карту с боевым расписанием. Когда Рузский уходил, государь вернул ему карту, на что Рузский сказал: «Ваше Величество, не угодно ли сохранить эту карту?» Государь спросил: «А можно ли?» Это мелочь, конечно, но характерно то, что он три дня был в Ставке, и там ему общего плана войны не указали (да был ли он, вот еще вопрос?)».

По складу характера Андрей Владимирович не был бойцом, качествами характера дражайшей половины не обладал ни в малейшей степени. По свидетельству хорошо знавших его людей был человеком добрым, порядочным, отзывчивым. Менее всего думал о карьере, уклонялся от житейских сложностей, плыл безвольно по течению. Будучи после гибели царской семьи в порядке престолонаследия третьим в списке мужчин императорской династии на соискание российской короны (вслед за братьями Кириллом и Борисом), предпочел не вмешиваться в споры-раздоры, разгоревшиеся после обнародования в 1924 году Манифеста, провозгласившего старшего брата императором Всероссийским в изгнании. Составил вместе с женой верноподданническое заявление для печати, в котором признал права последнего, благословил Кирилла на великий подвиг во имя будущего великой России.

Единодушия по этому вопросу среди восемнадцати здравствовавших на тот период времени членов семьи Романовых мужского пола не было, скорее – наоборот.

«Ваше Императорское Высочество! – писала в октябре 1924 года великому князю Николаю Николаевичу-младшему вдовствующая императрица Мария Федоровна, бывшая на тот срок по законам Российской империи неоспоримой блюстительницей престола. – Болезненно сжалось мое сердце, когда я прочла Манифест великого князя Кирилла Владимировича, объявившего себя императором Всероссийским. Боюсь, что этот манифест создаст раскол и ухудшит положение и без того истерзанной России. Если Господу Богу, по Его неисповедимым путям, угодно было призвать к Себе моих возлюбленных Сыновей и Внука, то Я полагаю, что Государь Император будет указан нашими Основными Законами, в союзе с Церковью Православной, совместно с Русским народом».

Юрист по образованию, знавший великолепно законы, в том числе и законы престолонаследия, Андрей Владимирович не мог не сознавать шаткости притязаний старшего брата на императорскую корону, неоспоримых прав, которые имели на нее другие члены царствующего Дома, в частности сестра покойного монарха великая княгиня Ксения Александровна, а также сын последней от брака с великим князем Александром Михайловичем – Андрей Александрович. Смалодушничал ли тогда спутник жизни Кшесинской, проявил ли апатию – сказать сложно, но благонамеренный его жест был по достоинству оценен: «младшенький» получил в скором времени должность при Дворе – пост председателя Совещания по вопросам об устройстве императорской России при новоиспеченном монархе. Супруге его княгине Марии Федоровне Красинской (до принятия православия – Матильде Феликсовне Кшесинской) императорским указом 1935 года был присвоен титул светлейшей великой княгини Красинской-Романовской. Сын их Владимир согласно новому, специально разработанному Положению о статусе потомков морганатических союзов, испросивших доизволения на брак у главы Династии, стал великим светлейшим князем, Их Императорским Высочеством…

Роли бывших любовников по отношению друг к другу изменились на старости лет. Когда-то она была у него на содержании, стремилась любыми путями удержать возле себя, заставить жениться. Теперь он, не имевший за душой ничего, кроме великокняжеского титула и букета хронических недугов, вынужден был мириться с ее главенством в семье, материально от нее зависел. Ученицы балетной студии взирали равнодушно на появлявшегося в репетиционном зале аккуратного старичка с веником и лейкой в руке: великий князь убирал во время получасового перерыва помещение. Покончив с уборкой, принимался поливать цветы в вазонах.

– Андрюша, поторопись, пожалуйста! – окликала его из своего кресла у окна Кшесинская, – ты мне мешаешь!

В мае 1950 года ей пришло приглашение из Лондона. Пятнадцать существовавших на тот период времени английских балетных студий, объединившись в Федерацию классического танца, постановили избрать ее почетным президентом и просили прибыть для участия в организационном собрании и сопутствующих мероприятиях.

Лондонскую рабочую неделю по прибытию на английские острова она провела, что называется, на рысях. Встречалась с прессой, участвовала в разработке планов Федерации на ближайшие годы, инспектировала учебные центры, в частности – балетную школу «Сэдлерс-Уэллс», руководимую Арнольдом Хаскеллом, давала показательные уроки, принимала экзамены, подписывала удостоверения выпускникам студий, смотрела новые балетные постановки, завтракала, обедала, ужинала в обществе друзей и учеников.

Сопровождавший ее супруг особого интереса у окружающих не вызывал. Молчал по большей части, кланялся машинально во время церемоний, когда называли его имя, глотал незаметно пилюли. Выхода «Воспоминаний» в свет и, как следствие, оскорбительных толков в свой адрес он не дождался – умер в возрасте семидесяти семи с половиной лет, установив своеобразный рекорд по части продолжительности жизни мужского поколения Романовых, о чем она не преминула с известным чувством гордости заметить в послесловии «Воспоминаний».

Отпевали спутника ее жизни в Александро-Невском соборе Парижа – в присутствии членов Двора, высших чинов духовенства, большом стечении народа. Перевести его останки в семейную усыпальницу в Контрексевиле, где были похоронены его мать и младший брат, ей не удалось. Место последнего упокоения председатель Общества взаимопомощи офицеров лейб-гвардии конной артиллерии, председатель Русского историко-генеалогического общества, генерал-майор Свиты Его Величества великий князь Андрей Владимирович Романов нашел на Русском кладбище в Сен-Женевьев де Буа под Парижем. В соседстве с соотечественниками из мира литературы и искусства, военными, шоферами, слесарями, швеями, посудомойками. Здесь, под чужим галльским небом, среди православных каменных крестов, он терпеливо ее дожидался…

Глава пятая

1

– Доброе утро, госпожа княгиня! Ранний моцион, как обычно? – Тучная, в пестром переднике соседка развешивает белье на покосившемся балкончике. – Как ваша собачка? Водили к ветеринару?

– Здравствуйте, мадам Арну, спасибо. Видите, она уже самостоятельно ходит.

– Хромает, бедняжка.

– Старенькая. Как хозяйка…

– Ну, про вас этого не скажешь… – Мадам Арну перевешивается тяжелой грудью через решетку. – Как вам нравится эта ненормальная семейка напротив? Видели представление у них во дворе? Нет? Слава богу! Вообразите: резали в честь какого-то своего мусульманского праздника барана! В палисаднике, на виду у всей улицы! Меня и сейчас еще трясет, как вспомню. – Соседка встряхивает мокрую простынь. – Во что превратили Париж, скажите? Шагу нельзя ступить: всюду эти грязные арабы, алжирцы. Не сидится им в своей Африке – едут, едут, плодятся как кролики. – Она глядит озабоченно наверх: – Дождь собирается. Зря, наверное, я затеяла стирку.

Мими настойчиво тянет ее за поводок. Вместе они обходят запущенный, в зарослях дикого боярышника дворовый садик. Собачонка нервно обнюхивает кусты, ищет местечко поудобней, чтобы присесть.

Тесно застроенный квартал на пересечении Моливер и Мари-Анж мало-помалу оживает. С треском распахивается ставня на втором этаже, сонная старуха в чепце вываливает на подоконник полосатую перину – для проветривания. Показался усатый уборщик с метлой, мрачно озирает захламленный тротуар. Пробежали, торопясь на работу девушки из соседнего универсального магазина; прогрохотала по мостовой нагруженная доверху тележка зеленщика; промчался, чадя синим дымом, автомобиль. За мутной пеленой облаков не видно солнца, сеется лениво над черепичными крышами серенький парижский рассвет.

– Все, довольно, Мими! Домой!

Тяжело дышащая болонка с высунутым влажным язычком выразительно поднимает на нее глаза.

– Опять на руки? Ну, нет, извини!

Поднявшись по каменным ступеням на крыльцо, отворив дверь, она зажигает лампочку в прихожей. Подхватывает под теплое брюшко любимицу, идет в ванную, моет терпеливо пережидающей ненавистную процедуру Мими грязные лапы. Посидев некоторое время за трюмо, приведя себя в порядок, идет в кабинет на втором этаже, садится к секретеру, достает писчую бумагу, ручку, конверт. До завтрака, пока не пришла кухарка, можно сочинить на свежую голову письмо…

«Милая Татуля, спасибо за теплую весточку, – пишет Тамаре Карсавиной в Лондон. – Я, слава Богу, на ногах, тружусь, а это, как ты понимаешь, для меня сейчас самое главное. Помнишь слова романса: «В движеньи мельник жизнь ведет, в движеньи»? Так и я. Пока двигаюсь – живу… Что происходит в нынешнем году с погодой, скажи? Не вылазим буквально из дождей, печи в июне топим, опасаемся нести на хранение в холодильник меховые вещи: того и гляди снег повалит… Не терпится сообщить тебе новость: на прошлой неделе была на выступлении московского балета. Ты наверняка читала о его гастролях в Париже. Хотя со смертью Андрея я никуда почти не выезжаю, на этот раз решила сделать исключение, приобрела билет и поехала в Оперу. Жаль, что тебя не было рядом. Веришь, я плакала от счастья, глядя на сцену. Я увидела прежний балет, тот, которому мы посвятили с тобой жизнь. Сохранилось главное – суть, душа классики, романтический ее дух. Техника, разумеется, ушла вперед, иначе и быть не могло. Виртуозность, к счастью, не стала у русских танцоров самоцелью, как часто приходится наблюдать в Европе и в Америке, она служит самовыраженью артиста, созиданью на сцене Красоты. Прием москвичам публика устроила самый сердечный, артистов долго не отпускали со сцены, овации звучали не переставая. У меня было желание подняться за кулисы и расцеловать восхитительную Галину Уланову, но я вовремя спохватилась, понимая, во что может обойтись подобный пассаж советской артистке. Отыскав присутствовавшего в зале А. Хаскелла, я вручила ему цветы и попросила найти Уланову и выразить от меня благодарность и восхищение прекрасным ее искусством, что он и сделал».

Россия и родной балет не покидали ее мыслей. После гастролей во Франции русских артистов с ответным визитом в Москву отправилась представительная труппа Парижской Оперы. Глядя по телевизору репортаж из Большого театра, она не могла усидеть на месте. Вскакивала с кресла, аплодировала, кричала «браво!» при виде танцевавшей на главной балетной сцене мира ученицы, прима-балерины Гранд-Опера Иветт Шовире, – «крылатой Иветт», как называл ее Серж Лифарь (устраненный к тому времени от руководства Оперой из-за лояльного отношения к немцам в период оккупации).

В альбоме одной из ее учениц Ангелины Васильевны Барышевой сохранилось написанное ее рукой двустишие:

  • Ничто не даст забыть Россию дорогую,
  • Где я по-прежнему в мечтах своих танцую.

Сын принес однажды с книжной выставки популярный в СССР журнал «Огонек» с фотоочерком о Ленинградском хореографическом училище. Волнуясь, разглядывала она снимки, рассказывавшие о буднях любимой «альма матер». Те же коридоры, классы, репетиционные залы, учебный театрик Те же как будто лица учеников – девочек и мальчиков. Знакомый, незабываемый мир! Какую бурю чувств вызвал он в ее душе, сколько родил воспоминаний!

С цветной вкладки журнала ей улыбалась энергичная старушка со смутно угадываемыми чертами лица. Аккуратные седенькие букольки на лбу, орден в петлице крапчатого жакета. Как явствовало из подписи под фотографией – народная артистка РСФСР, профессор-хореограф Агриппина Яковлевна Ваганова. Автор капитального труда «Основы классического танца», создательница прогрессивной системы преподавания балета, широко применяемой в учебной практике страны.

Она качала в изумлении головой. Груша Ваганова – профессор? Воспитатель подрастающего поколения? Учебники пишет? Невозможно поверить! Не было, кажется, в театре второй такой сорвиголовы, как она. То отмочит во время репетиции что-нибудь такое, что все вокруг умирают со смеха. То режиссеру надерзит. То умудрится, исполняя на сцене вариацию, сделать знак сидящим в зале поклонникам. («Кордебалет ведет себя развязно, вплоть до мимических переговоров с публикой, – писал балетный критик «Петербургской газеты» Николай Безобразов. – Отличается по этой части особенно госпожа В-нова».) Штрафовали ее бессчетное число раз, задерживали продвижение по службе – все попусту. Звание балерины Ваганова получила за месяц до выхода на пенсию, в тридцать шесть лет. Для прощального бенефиса попросила у нее разрешения станцевать Нерилью в «Талисмане» – роль, принадлежавшую ей по праву примадонны. Бенефициантке она отказала – не помнила уже, по какой причине, скорее всего из простого нерасположения…

Она чуть было не принялась сочинять под впечатлением минуты письмо в Ленинград обиженной когда-то товарке по сцене. Вовремя спохватилась: чего это я, право? Смешно же, глупо – через столько лет! Бог милосердный простит, коли виновата.

Оставшиеся в России бывшие соратники по искусству не выходили у нее из головы. Работал в Ленинграде Александр Викторович Ширяев. Милый, очаровательный Саша! Фантазер, непоседа, бесконечно влюбленный в балет. Носился когда-то с идеей зафиксировать на пленке сценический танец – со всеми его нюансами: техническими, художественными, психологическими. Купил за границей – за бешеные деньги! – кинокамеру, начал снимать во время репетиций одного за другим артистов Мариинки, чтобы сохранить для потомков живые их лица, особенности движений, хореографический язык. Начальство категорически запретило ему самоправные эксперименты – он перенес съемки к себе на квартиру, склеивал по ночам куски пленки, воссоздавал в сжатом пространстве коротких киносюжетов меняющиеся от постановки к постановке нюансы сиюминутной хореографии.

Не уехал, остался в Москве, развернулся вовсю Александр Горский. Брат Лидочки Лопуховой Федор сделался художественным руководителем балетной труппы Ленинграда. Обновляет на свой лад классику, поставил (по слухам, провалившуюся) бессюжетную «танцсимфонию» на музыку Бетховена – без декораций и костюмов. У желчного, болезненно честолюбивого Акима Волынского – частная балетная школа. Преподают в училище Вазем с Тихомировым. Катюша Гельцер – ведущая балерина, звезда Большого театра, любима публикой и властями. Надя Бакеркина – вот уж неожиданность! – уважаемая Надежда Алексеевна, заведующая балетным отделом Ленинградского театрального музея.

Может, и ей не следовало уезжать?

Стукнула себя выразительно по лбу: как подобная чушь может прийти в голову? Кшесинская, танцующая перед Сталиным! С ума сойти!

По окончании войны они с сестрой пытались узнать что-либо о судьбе старшего брата Иосифа-Михаила (Юзи), с которым была утеряна связь. Посылали в различные советские инстанции запросы – откликов не было никаких. Юлии в результате беспримерных усилий удалось, наконец, получить разрешение на кратковременный приезд в СССР – «по семейным обстоятельствам». В Ленинград ее не пустили – разрушенный, полувымерший город-призрак для иностранных посещений был закрыт. Единственное, что ей удалось выяснить за недельное пребывание в Москве: заслуженный артист республики Иосиф Кшесинский с женой находились во время 900-дневной ленинградской блокады в городе и оба скончались, по-видимому, зимой 1941/1942 года. Место их захоронения в настоящее время не установлено…

После смерти Сталина, на заре так называемой «оттепели» у нее завязалась переписка с тогдашним директором Дома-музея Чайковского в Клину В.К. Журавлевым.

«Пошел тридцать первый год, что я имею школу танцев, и подчас удивляюсь, что она пользуется неослабевающим успехом, – сообщала она в одном из писем. – Ведь во время войны дома не отапливались, я схватила артрит и теперь уже много лет хожу с трудом и не могу как следует показывать движения. А все-таки учениц много и результаты получаются хорошие. У нас в эмиграции имеются дома для престарелых, созданные русскими общественными организациями и французскими властями. Я бы легко, конечно, могла найти в одном из них приют и покой. Но от жизни отрываться не хочу, не хочу и «записываться в старухи, доживающие свой век». Несмотря на немочь в ногах, я человек здоровый и бодрый духом, хочу жить и не сидеть сложа руки. Работать я должна, чтобы жить. Ведь средств к существованию у меня, помимо заработка, нет никаких, т. к. за границей у меня не было никакого состояния. Служить же родному искусству, передавать молодежи мое вдохновение – большая для меня радость и утешение».

Обмен посланиями с Журавлевым продолжался два с половиной года – с марта 1959 по ноябрь 1961-го. Она сообщала о работе над «Воспоминаниями», о своих питомицах, о том, что выписалась, слава Богу, из больничной клиники, где ей успешно удалили глазную катаракту. Благодарила за присланные книги о народных танцах, просила помочь в поисках оставшихся в России родственниках. Сообщала о желании своего друга, английского историка балета А. Хаскелла приехать в Клин. Отвечая на вопрос, довелось ли ей увидеть недавнюю постановку «Лебединого озера» в Grand Opera, писала, что, к сожалению, нет, однако она живо помнит премьеру балета в Мариинском театре («Вторая картина Лебединого озера (лебеди), по ее словам, была шедевром Л.И. Иванова»).

В одном из писем Журавлев посетовал, что музей не располагает материалами, касающимися ее артистической деятельности, конкретно – участия в балетах на музыку Петра Ильича Чайковского, просил прислать фотографии, поделиться воспоминаниями. Откликнувшись на просьбу, она отправила в Клин дипломатической почтой костюм для Русского танца и туфельки, в которых танцевала последний раз в «Лебедином озере», а также экземпляр вышедших к тому времени «Воспоминаний» на французском языке (вышла одновременно и английская версия в переводе А. Хаскелла). Туфельки и костюм музей получил, книги в посылке не оказалось. После очередного обмена посланиями она выслала Журавлеву машинописный оригинал воспоминаний на русском языке, также не дошедший до адресата. Тщетно пытался Журавлев отыскать его следы – мемуары балерины-эмигрантки после неизбежного цензурирования в идеологических инстанциях надолго были упрятаны в «спецхране» Государственной публичной библиотеки имени Ленина, где пролежали два десятка лет, пока не были извлечены на свет во времена либеральных российских реформ и напечатаны 50-тысячным тиражом в московском издательстве «Артист. Режиссер. Театр». Книги на родном языке она так и не увидела.

В 1962 году ей исполнилось девяносто. Когда утром первого сентября – со вкусом одетая, нарумяненная, с убранным под сетку перманентом, – она вошла, опираясь на трость, в танцевальный класс, ее встретил марш из вердиевской «Аиды» в исполнении аккомпаниаторши. Над головами выстроившихся у стенки учениц взвился рукописный плакатик акварелью: «Madam, nouf vouf aimons! Nouf vouf felimitonf avec votre annivercaire!» («Мадам, мы Вас очень любим! С днем рождения!») Староста подготовительной группы, шаловливая и непоседливая Каролина Шарье, поднесла, склонившись в реверансе, букет дивных роз, девочки дружно зааплодировали.

Она была растрогана.

– Идемте, дети, в гостиную, – произнесла. – Посидим, поговорим. Успеем еще напрыгаться.

Смотрела на болтавших, аппетитно жующих бисквиты питомиц, радовавшихся случаю немного полентяйничать. Заметила с улыбкой:

– Какие вы все у меня хорошенькие!

– А вы, мадам, девочкой тоже были хорошенькая? – осведомилась с набитым ртом Каролина.

– По-моему, я была миленькая.

– А в мальчиков влюблялись?

Взрыв веселого смеха за столом.

– Влюблялась, разумеется. – Глаза у нее молодо блестели. – Тайком, с предосторожностями. Открыто выражать свои чувства считалось в наше время неприличным. В балетном училище, где я занималась, отчислили из шестого класса очень одаренного воспитанника, забыла его имя. За одно только, что на уроке он передал девочке, которая ему нравилась, любовную записку.

– Как глу-у-по! – послышался чей-то голос.

– Может, и глупо… – Она перебирала в задумчивости кисть скатертной бахромы. – Но это было тогда в порядке вещей. Так нас воспитывали – и дома и в школе. Недаром говорят: у каждого времени свои песни. Своя мораль… Я часто думаю, – продолжила, – о современной молодежи. Она мне импонирует. Независимостью, умением постоять за себя. В вашем возрасте мы были другими. Сентиментальнее, чувствительнее. Писали друг дружке пламенные письма, изливали душу на страницах дневников. Старшая моя сестра Юлия, взрослая тогда уже барышня, без пяти минут выпускница училища, упала у меня на глазах без чувств, увидев в палисаднике замерзшую птичку. Воображаете?.. Инфантильность – конечно же не лучший помощник в делах, тут не о чем спорить. Когда идешь в магазин за покупками, полезно знать, что и почем: без этого нынче не проживешь. И все-таки… – Она на короткое время умолкла, задумавшись. – Будучи зрительницей, я ни за что не поверю танцующей Джульетте, которая держит в уме стоимость модных сапожек, увиденных накануне в витрине универсама. Понимаете, о чем я? Как ни старайся, ни заламывай руки, ни крути фуэте, приземленность натуры обязательно выплывет наружу. Как запудренная бородавка. Зритель немедленно это почувствует! Без возвышенной души, дети, невозможно истинное вдохновение. Трудно высоко взлететь. Великая Павлова была непрактична – до изумления. Вацлав Нижинский, пока сам не стал руководить труппой, понятия не имел, какой гонорар положен артисту за выступление. Оба были идеалистами, высоко держали голову, глядели за горизонт. В жизни им это часто мешало, они спотыкались о любое случайное препятствие. Зато на сцене были как боги…

Она тяжело поднялась, опираясь на палку.

– Ну вот и поговорили. А теперь – к стеночке, милые барышни! Незаменимое место для будущих великих балерин…

2

Мы могли встретиться, поговорить. Я мог слетать в Париж, она приехать в СССР. Увы, при жизни Кшесинской подобные вещи были невозможны – ни для нее, ни для меня.

В год, когда она отмечала в Париже свое девяностолетие, будущий ее биограф напечатал в ташкентском журнале «Звезда Востока» первую повесть, получил ошеломляющий гонорар, равный трехмесячной зарплате собкора досаафовской газеты «Советский патриот», взял по этому поводу в редакции отпуск и полетел к родственникам в Ленинград – просаживать нагрянувшее богатство. Жил в бывшем «Англетере», гулял по Невскому, бродил по эрмитажным залам, смотрел в Ленинградском театре оперы и балета имени С.М. Кирова балет Б. Асафьева «Бахчисарайский фонтан». Плавал туристским катером по заливу мимо развалин ее стрельнинской дачи, видел на противоположном берегу Финского залива, в Зеленогорске (бывших Терийоках) другую ее дачу, принадлежащую ныне консульству США. Ходил по следам Кшесинской, не подозревая, что когда-то и я заинтересуюсь ее личностью, буду писать о ней книгу.

Что-то менялось тогда в жизни моей страны; задувал неслышно ветерок грядущих перемен. Стало возможным ставить неудобные вопросы, допускалась с оговорками мысль, что кое-что в свое время делали не так, как надо, в чем-то, возможно, ошибались. Дискутировался под свежим углом зрения вопрос о духовном наследии русского народа, подчищались страницы истории, повествующие о вчерашних злейших врагах революции: царских генералах и министрах, буржуазных политиках, ученых, философах, писателях, служителях церкви. Советские люди узнавали о П. Столыпине, А. Керенском, А. Кони, А. Колчаке, А. Деникине, И. Бунине, А. Белом, М. Цветаевой, С. Рахманинове, В. Комиссаржевской, С. Дягилеве, С. Морозове.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

С каждым днем темп жизни становится быстрее, так что на приготовление себе пищи мы тратим все меньше...
Известнейшая в нашей стране и за рубежом система навыков ДЭИР (Дальнейшего ЭнергоИнформационного Раз...
Те, кто к словам Ванги прислушивался и следовал ее советам, те жизнь свою полностью меняли – из неуд...
Человек велик в своем потенциале, но так мало его использует. Увлекшись разумом, мы почти отказались...
Топ-менеджер московского банка, мастер финансовой комбинации Сергей Коломнин оказывается в эпицентре...
Книги сестры Стефании давно завоевали любовь и уважение многочисленных читателей. Но книга, которую ...