Здесь обитают призраки Бойн Джон
Глава первая
Лондон, 1867 г.
В папенькиной кончине, думается мне, повинен Чарльз Диккенс.
Обращая мысленный взор к той минуте, когда в жизни моей ужас сменил безмятежность, а естественное обернулось немыслимым, я зрю себя в гостиной скромного нашего дома в тесном ряду таких же домов поблизости от Гайд-парка — я разглядываю потрепанную кромку коврика у камина и раздумываю, следует ли самой подправить его или стоит потратиться на новый. Безыскусные домашние помыслы. В то утро шел дождь, робкий, но затяжной; отвернувшись от окна, я взглянула на себя в зеркало над камином и пала духом. Да, я никогда не была миловидна, однако в то утро мне почудилось, что кожа моя бледнее обычного, а темные волосы всклокочены и жестки. Облокотившись на стол и ладонями обняв чашку, я несколько ссутулилась и теперь выпрямила спину. Я улыбнулась своему отражению — глупо, глупо, — надеясь, что напускное довольство сделает мой облик приятнее, и испугалась, заметив, как из нижнего угла зеркала на меня взирает другое лицо, гораздо меньше моего.
Я ахнула, прижав ладонь к груди, затем рассмеялась собственной неразумности — лицо это было всего лишь отражением портрета моей покойной маменьки, что висел на стене у меня за спиною. Зеркало отразило нас обеих, и в сравнении с маменькой я проигрывала, ибо она была женщиной весьма красивой: у нее большие блестящие глаза — у меня узкие и тусклые, у нее женственный подбородок — мой скорее резок и мужествен, у нее стройное сложение — я же крупна и нелепа.
Разумеется, я не впервые видела этот портрет. Он так давно висел на стене, что я, пожалуй, и вовсе его не замечала: нередко мы неглижируем тем, что нам знакомо, — диванными подушками, близкими людьми. Однако в то утро лицо ее отчего-то привлекло мое внимание, и я наново оплакала ее кончину, хотя более десяти лет миновало с тех пор, как она отошла в мир иной, я тогда была еще почти дитя. И я задумалась о загробном мире, о том, где после смерти обрела покой ее душа, приглядывает ли она за мною все эти годы, радуется ли моим маленьким победам, горюет ли над несметными моими оплошностями.
Утренний туман уже заволакивал улицу за окном, и упрямый ветер рвался в дымоход, прокладывал путь по шаткой кладке и, едва слабея, влетал в гостиную, а потому я плотнее куталась в шаль. Я дрожала и мечтала возвратиться в тепло своей постели.
Впрочем, от грез меня восторженным возгласом отвлек папенька, что сидел напротив; не доев селедку и яичницу, он листал «Иллюстрированные лондонские вести». [1]Они лежали нечитанными на столике в гостиной с прошлой субботы, и в то утро я как раз собиралась их выбросить, однако папеньке взбрело в голову проглядеть газету за завтраком. Я удивленно вскинула взгляд — мне почудилось, что родитель мой чем-то подавился, — но лицо его раскраснелось от удовольствия, он сложил газету пополам и передал мне, постучав по странице.
— Посмотри, голубушка, — промолвил он. — Чудеснейшая весть!
Я взяла газету и взглянула на означенную заметку. Речь в ней велась о некоей крупной лондонской конференции, где перед Рождеством намечалось обсудить дела касательно Североамериканского континента. Я прочла абзац-другой, но меня обескуражил политический лексикон, призванный, вероятно, завлечь и вместе с тем раздосадовать читателя; наконец, я в растерянности взглянула на папеньку. Прежде он не обнаруживал интереса к американским делам. Мало того, не раз и не два он заявлял, что люди, поселившиеся по ту сторону Атлантического океана, — не более чем враждебные и подлые варвары, не достойные независимости, а предоставление им таковой есть предательство Короны, за что отныне и во веки веков проклято само название Портленда. [2]
— И что с того? — спросила я. — Надеюсь, вы не собираетесь отправиться туда протестовать? Вряд ли музей одобрит ваше участие в политических делах.
— Что? — озадаченно спросил он, а затем потряс головою: — Нет-нет. На этих негодяев не обращай внимания, они уже приговорили себя и пускай теперь хоть сгорят в аду. Нет, слева, с краю. Объявление.
Я снова взяла газету и тотчас поняла, о чем он ведет речь. В объявлении сообщалось, что в пятницу, завтра вечером, знаменитый на весь мир писатель Чарльз Диккенс прочтет отрывки из своих работ в лектории Найтсбриджа, всего в получасе ходьбы от нашего обиталища. Желающим рекомендовалось явиться пораньше, ибо всем известно, что послушать мистера Диккенса неизменно собирается большая толпа восторженных поклонников.
— Нам непременно следует пойти, Элайза! — вскричал папенька, просияв, и по такому случаю отправил в рот кусок селедки.
Снаружи ветер сбил с крыши кусок шифера, и тот с грохотом упал во двор. Что-то заскребло по свесу.
Прикусив губу, я перечитала объявление. Папеньку донимал неотступный кашель, терзавший его грудь уже неделю, и улучшения не наблюдалось. Двумя днями ранее родитель мой посетил врача, и ему прописали флакон зеленой клейкой жижи — я понуждала его принимать лекарство, однако, на мой взгляд, пользы оно не приносило. Папеньке, пожалуй, становилось только хуже.
— Вы считаете, это здравая мысль? — спросила я. — Ваш недуг еще не отступил, а погода весьма неприветлива. Быть может, осмотрительнее еще несколько дней побыть дома у камина?
— Вздор, голубушка, — возмутился он, в ужасе от того, что я лишу его столь замечательного развлечения. — Уверяю тебя, я почти встал на ноги. Завтра к вечеру совершенно оправлюсь.
Словно желая опровергнуть свои заверения, он тотчас глубоко и продолжительно закашлялся и был вынужден отвернуться, покраснев лицом и истекая слезами. Я кинулась в кухню, налила воды, поставила перед ним стакан, и папенька от души глотнул, а затем улыбнулся мне с некоторым даже озорством.
— Организм прочищается, — пояснил он. — Я тебе клянусь, мне лучше с каждым часом.
Я глянула за окно. Будь на дворе весна, свети солнце в цветущих кронах, я бы, возможно, с легкой душою согласилась с его доводами. Но на дворе была не весна — стояла осень. Мне виделось безрассудным рисковать исцелением, дабы услыхать, что поведает публике мистер Диккенс, в то время как подлинные слова романиста заключены под обложками его романов.
— Посмотрим, каково будет завтра ваше самочувствие, — примирительно молвила я, ибо незачем было принимать решение сию же минуту.
— Нет уж, решим сейчас и на том условимся, — возразил папенька, отставив стакан и потянувшись за трубкой. Он вытряхнул вчерашний пепел в блюдце и наполнил чашечку табаком того сорта, что предпочитал с юности. По гостиной поплыл знакомый аромат корицы и каштана; к папенькиному табаку примешивалась добрая порция специй, и я, почуяв этот запах, всякий раз вспоминаю домашнее тепло. — Музей отпустил меня передохнуть от трудов до конца недели. Я побуду дома сегодня и завтра, а потом мы наденем теплые пальто и вместе отправимся послушать мистера Диккенса. Ни за что на свете я не желаю это пропустить.
Я со вздохом кивнула, понимая, что он, как бы ни полагался на мой совет, в своем решении намерен упорствовать.
— Превосходно! — воскликнул он, затем чиркнул спичкой, несколько мгновений подождал, дабы выгорела сера, поднес огонь к трубке и затянулся так блаженно, с таким удовольствием, что я невольно улыбнулась. В сумраке гостиной, в свете камина, свечей и трубки папенькина кожа была призрачно тонка, и улыбка моя слегка поблекла, едва я разглядела, как сильно он постарел. Когда переменились наши роли, спросила я себя, — как случилось, что он, родитель, испрашивает дозволения развлечься у меня, его дочери?
Глава вторая
Всю свою жизнь папенька читал запоем. В кабинете на первом этаже, куда он удалялся, желая побыть наедине с мыслями и воспоминаниями, у него имелась придирчиво составленная библиотека. Целую стену занимали тома, посвященные энтомологии — предмету его особого интереса с ранних лет. В детстве его, рассказывал папенька, родители немало ужасались, наблюдая десятки живых насекомых образчиков, населявших стеклянный ящик в углу детской. В противоположном углу располагалась другая витрина, где экспонаты выставлялись посмертно. Естественное перемещение насекомых из одного угла в другой доставляло папеньке великое удовлетворение. Разумеется, он не желал им смерти и предпочитал изучать их привычки и взаимоотношения при жизни, однако прилежно вел дневники, описывая свои экспонаты в периоды развития, взросления и разложения. Не приходится удивляться, что горничные восставали против уборки в детской, — одна даже уволилась, вознегодовав на просьбу там прибраться, — а папенькина мать отказывалась переступать порог его обиталища. (У семейства в те времена имелись средства — отсюда и прислуга. Старший брат, скончавшийся много лет назад, растранжирил наследство, и потому нам большей частью было отказано в подобной роскоши.)
Подле томов, живописующих циклы развития матки термитов, кишечный тракт жука-дровосека и манеру спаривания веерокрылых, располагались досье, где хранилась многолетняя папенькина переписка с мистером Уильямом Кёрби, дражайшим наставником, кто в 1832 году, едва папенька достиг совершеннолетия, предложил ему первое место и жалованье — должность помощника в новом норвичском музее. Позднее мистер Кёрби привез папеньку с собою в Лондон, пособить в создании Энтомологического общества, вследствие чего папенька со временем получил место куратора по энтомологии в Британском музее — работу, которую он обожал. Я его страсти не разделяла. Насекомые мне отвратительны.
Мистер Кёрби скончался лет шестнадцать назад, но папенька вновь и вновь перечитывал корреспонденцию и заметки, с наслаждением следя за приобретениями, каковые привели к тому, что общество, а впоследствии и музей стали обладателями столь замечательной энтомологической коллекции.
Все эти «насекомые книги», как я в шутку их величала, стояли в шкафу у стола — аккуратно, хотя своеобразный их порядок всем, кроме папеньки, оставался непостижим. А на противоположной стене, подле окна и кресла, где было несравненно светлее, помещалась куда менее внушительная книжная коллекция — одни сплошные романы, — и на этих полках наилучшим образом представлен был, разумеется, мистер Диккенс, кому, по мнению папеньки, не было равных на свете.
— Хорошо бы он сочинил роман не о сиротке, а о цикаде или кузнечике, — однажды заметила я. — Надо полагать, вы бы тогда очутились на седьмом небе.
— Голубушка, ты забываешь «Сверчка за очагом», [3]— возразил папенька. До его познаний в творчестве мистера Диккенса прочим смертным было очень и очень далеко. — Не говоря уж о семейке пауков, что поселилась в нетронутом свадебном пироге мисс Хэвишем. [4]Или о ресницах Битцера в «Тяжелых временах». Как это он их описывает? «Словно усики суетливых букашек», [5]если мне память не изменяет. Нет, насекомые у Диккенса возникают то и дело. Рано или поздно он посвятит им отдельный труд. Сдается мне, в душе он подлинный энтомолог.
Ознакомившись почти со всеми романами Диккенса, я сомневаюсь в папенькиной правоте, однако он читал эти книги не ради насекомых — его увлекали истории. Помнится, после маменькиной кончины, когда я возвратилась от корнуолльских теток, папенька впервые улыбнулся, перечитывая «Посмертные записки Пиквикского клуба», коих главный герой неизменно смешил его до слез.
— Элайза, тебе необходимо это прочесть, — сказал он, когда мне минуло тринадцать, и предъявил «Холодный дом». — Это роман поразительных достоинств и гораздо точнее описывает наши времена, нежели дешевые книжонки, к которым ты питаешь склонность.
Я раскрыла этот том с тяжелым сердцем, и оно все тяжелело и тяжелело, пока я пыталась постичь суть и назначение дела «Джарндисы против Джарндисов», однако папенька, разумеется, оказался прав: едва я продралась сквозь первые главы, предо мною распахнулась история, я от души сопереживала Эстер Саммерсон, и меня совершенно заворожила ее любовь с доктором Вудкортом, честным человеком, который боготворит ее, несмотря на ее невзрачность. (Я прекрасно понимала Эстер, хотя, конечно, она потеряла красоту, заболев оспой, я же свою никогда и не находила.)
До грудного недуга папенька был человеком крепким. В любую погоду он пешком ходил в музей по утрам и пешком возвращался вечерами, не желая пользоваться омнибусом, что доставлял бы его почти прямиком от нашего дома к музейным дверям. В те недолгие годы, что мы держали дворняжку по имени Фонарик, существо гораздо добрее и скромнее, нежели бессчастный подопечный Билла Сайкса, [6]папенька дважды в день ходил с нею гулять в Гайд-парк, кидал ей веточки в Кенсингтонских садах или отпускал вольно побегать по берегам Серпентайна, где как-то раз, по его словам, заметил, что у воды сидит и плачет принцесса Елена. (Почему? Не ведаю. Папенька подошел, осведомился о ее здравии, но она лишь отмахнулась.) [7]Он никогда не опаздывал ко сну и до утра беспробудно почивал. Он умеренно питался, не пил лишнего, не отличался чрезмерной худобой либо грузностью. Не имелось ни малейших причин подозревать, что он не доживет до глубокой старости. И однако он не дожил.
Быть может, мне следовало настоятельнее отговаривать его от посещения лекции, но в душе я знала, что как бы папенька ни любил притворяться, будто во всех домашних делах полагается на меня, никакие доводы не помешают ему отправиться через парк в Найтс-бридж. Невзирая на свою пылкую читательскую любовь, он пока не имел удовольствия лицезреть мистера Диккенса, а было широко известно, что публичные чтения последнего едва ли не затмевали все то, что давали на сценах театров Друри-лейн или Шафтсбери-авеню. Посему я промолчала, подчинилась родительской власти и согласилась, что можно и пойти.
— Не суетись, Элайза, — сказал папенька, когда, выходя из дома в пятницу вечером, я посоветовала ему по меньшей мере надеть второе кашне: внезапно похолодало, и, хотя за весь день дождя не пролилось ни капли, небеса посерели. Папенька, однако, хлопот вокруг себя не любил и мой совет пропустил мимо ушей.
Под руку мы зашагали к Ланкастерским воротам, оставили слева Итальянские сады и аллеей пересекли Гайд-парк. Спустя минут двадцать выйдя из ворот Королевы Елизаветы, я как будто заметила в тумане знакомое лицо и, сощурившись, ахнула, его разглядев, — не этот ли облик, отражение моей покойной маменьки, явился мне в зеркале вчера утром? Я прижалась к папеньке и в потрясении остановилась, он удивленно обернулся ко мне, а затем дама возникла из туманных миазмов и приветствовала меня кивком. Разумеется, то была не маменька — а как иначе? — но она сошла бы за сестру или кузину моей родительницы, ибо лоб ее и глаза обладали поразительным сходством с маменькиными чертами.
Почти тотчас начался дождь — на головы и плечи нам обрушились тяжелые капли, прохожие ринулись в укрытия. Я вздрогнула; призрак прошел по моей могиле. Мы нашли бы укрытие под большим дубом чуть дальше по улице, и я показала туда, однако папенька покачал головою и пальцем пристукнул по карманным часам.
— Если поспешим, через пять минут доберемся, — сказал он и направился по улице, ускорив шаг. — А если спрячемся, все пропустим.
Я кляла себя за то, что забыла зонтик, — я поставила его у двери, пока мы спорили о кашне; под проливным дождем мы побежали по сбирающимся лужам и прибыли к месту назначения мокрые насквозь. В вестибюле я дрожа стянула сырые перчатки; я мечтала вновь очутиться в уютном нашем доме у камина. Папеньку одолел приступ кашля, словно выворачивавшего наизнанку самую его душу, и я ненавидела прочих зрителей, что презрительно косились, минуя нас. Папенька оправился лишь через несколько минут, я хотела было вызвать кэб и возвратиться домой, но он не пожелал и слушать, решительно зашагал в зал, и я пошла за ним, ибо что мне оставалось делать в подобных обстоятельствах?
Людей внутри собралось с тысячу, все они тоже промокли, всем им тоже было неуютно; запах мокрой шерсти и пота наполнял зал. Я огляделась, надеясь отыскать уголок потише, но почти все места уже были заняты, и нам пришлось сесть в центре ряда, среди других зрителей, одолеваемых дрожью и чихом. По счастью, долго ждать нам не пришлось — спустя считанные минуты мистер Диккенс вышел на сцену, и мы встали, приветствуя его громовыми аплодисментами и криками во все горло, отчего писатель, по всей видимости, возрадовался: он раскинул руки, словно желая обнять нас всех разом, и принимал наши восторги, как будто иной дани и не ожидал.
Не похоже было, что он желает прекращения овации, и миновало еще по меньшей мере минут пять, прежде чем он приблизился к рампе, замахал руками, подразумевая, что следует ненадолго поунять обожание, и позволил нам снова сесть. Лицо у него было землистое, волосы и борода несколько растрепанные, однако жилет и костюм из богатой ткани — мне даже отчего-то захотелось ее пощупать. Любопытно, подумала я, как он живет. Вправду ли он с равной непринужденностью бродит проулками Ист-Энда и прохаживается великосветскими коридорами замка Бэлморал, [8]куда королева в трауре, говорят, приглашала его выступать? Вправду ли в окружении воров, карманников и проституток он бывал так же непринужден, как в обществе епископов, министров и крупных промышленников? В наивности своей я и вообразить не могла, каково это — быть столь искушенным человеком, знаменитым по обе стороны океана и всеми любимым.
Он воззрился на нас, и на губах его играла тень улыбки.
— Здесь присутствуют дамы, — начал он, и голос его гулко разнесся по залу. — Я бесспорно этим счастлив, однако обеспокоен не менее того, и надеюсь, что ни одна из вас не обладает повышенной чувствительностью, присущей вашему полу. Ибо, дражайшие мои читатели, друзья мои, мои literati, [9]сегодня я не стану развлекать вас нелепыми разглагольствованиями высокочтимого Сэма Уэллера. Я не развею мрак повествованием о храбрости возлюбленного моего мальчика мистера Копперфильда. Я не трону душевных струн живописанием последних дней бессчастного ангелочка, маленькой Нелл Трент, [10]храни Господь ее душу. — Он помолчал, дабы напряжение возросло; мы наблюдали за ним, уже околдованные. — Сегодня, — продолжал он, выдержав долгую паузу, и голос его тек густым медом, и слова рождались неспешно, — я прочту вам историю о призраках. Я дописал ее совсем недавно, и она будет обнародована в рождественском номере «Круглого года». [11]Это до крайности страшная история, дамы и господа, от нее вскипает кровь и волнуются чувства. В ней повествуется о сверхъестественном, о живых мертвецах, о жалких созданиях, что бродят в загробном мире, ища вечного упокоенья. Персонаж ее не жив и не мертв, не человек и не дух. Я написал ее, дабы кровь вашу сковал холод, дабы порожденья ночи поселились в живом средоточии ваших сновидений.
На этих словах в зале раздался крик, и я, как и большинство прочих зрителей, обернулась; по проходу, воздев руки, ринулась перепуганная девушка примерно моих лет, года двадцати одного. Я вздохнула, втайне презирая ее за то, что позорит свой пол.
— Если другие дамы желают покинуть зал, — сказал мистер Диккенс, явно позабавленный этим казусом, — я советую вам безотлагательно так и поступить. Не хотелось бы прерывать течение истории, а начало уже близко.
Тут из-за кулис появился мальчик — подошел к писателю, низко поклонился и вручил пачку бумаг. Затем мальчик убежал, а мистер Диккенс взглянул на бумаги, безумным взором обвел зал и приступил.
— Эге-ге, там, внизу! — вскричал он, и от поразительного и внезапного этого рева я невольно подскочила на стуле. За спиной у меня какая-то дама воззвала к Господу, а какой-то господин у прохода выронил очки. Довольный откликом публики, мистер Диккенс помолчал, а затем продолжил читать, и вскоре история захватила меня совершенно. Одинокая лампа освещала его бледное лицо, голос перетекал от персонажа к персонажу и передавал страх, растерянность и горе, лишь слегка меняя тон. Он безупречно чувствовал момент — то смешил нас, то тревожил, то заставлял подпрыгивать от ужаса. Он сочно изображал двух главных героев — сигнальщика, что работает у въезда в железнодорожный тоннель, и его гостя, — и порой казалось, будто на сцене их играют двое актеров. Сама же история, как и обещал мистер Диккенс, бередила душу; речь в ней шла о сигнальщике, который полагает, будто некий призрак предуведомляет его о грядущих катастрофах. Призрак появляется однажды — и происходит ужасное крушение; он появляется снова — и некая дама умирает в проезжающем мимо вагоне. Затем призрак возникает в третий раз, яростной жестикуляцией велит сигнальщику убраться с дороги, но пока несчастия не случилось, и издерганный парень размышляет о том, какие такие ужасы ему предстоят. [12]Весьма, сочла я, коварно со стороны мистера Диккенса с таким наслаждением дразнить чувства слушателей. Зная, что мы напуганы, он разжигал наши страхи, сгущал грозный мрак; затем, когда у нас не оставалось и тени сомнения в том, что с минуты на минуту случится нечто ужасное, он отпускал нас с крючка, восстанавливал мир и покой, а мы, кто затаивал дыхание в предвкушении нового кошмара, вздыхали с облегчением, зная, что на свете все благополучно, и тогда он заставал нас врасплох одной-единственною фразой, и мы вскрикивали, хотя полагали только что, будто нечего бояться; он пугал нас до смерти и даже мельком улыбался, видя, как легко ему играть нашими чувствами.
Он читал, и я уже страшилась, что нынче ночью не усну, ибо совершенно уверилась, будто меня окружают незримые души тех, кто оставил свою физическую оболочку, но еще не допущен во врата небесные и обречен скитаться по миру, истошно рыдая, желая достучаться до живых, на всем пути своем оставляя лишь разор и мученья, гадая, когда же придет умиротворение загробной жизни и исполнится обещание вечного покоя.
Дочитав, мистер Диккенс склонил голову, и секунд десять в зале висела мертвая тишина, а затем мы разразились аплодисментами — мы вскочили на ноги, мы требовали продолженья. Я обернулась к папеньке, но, вопреки моим ожиданьям, он вовсе не ликовал; он был бледен, на лбу его блестела испарина, он дышал с трудом, смотрел в пол и стискивал кулаки, пытаясь отдышаться и страшась, что ему это не удастся.
В руке он сжимал окровавленный платок.
Отбывая из лектория в промозглую ночь, я все еще дрожала, потрясенная спектаклем, и вокруг себя прозревала тени и призраков, однако родитель мой как будто совершенно оправился и объявил, что таких отрадных вечеров ему много лет уже не выдавалось.
— Актерство его не уступает писательскому дару, — объявил папенька, когда мы прежней дорогой направились обратно через парк; вновь зарядил дождь, и в сгустившемся тумане мы не видели дальше двух-трех шагов.
— Если не ошибаюсь, он нередко играет в любительском театре, — сказала я. — Дома и у друзей.
— Да, я об этом читал, — согласился папенька. — Чудесно было бы получить приглашение на…
Тут начался новый приступ, и он, задыхаясь, некрасиво согнулся пополам прямо посреди улицы.
— Папенька. — Я обняла его за плечи и помогла ему выпрямиться. — Пойдемте скорее домой. Чем быстрее вы снимете мокрое и примете горячую ванну, тем лучше.
Он кивнул и, кашляя и чихая, побрел дальше; так мы и шли, опираясь друг на друга. К моему облегчению, едва мы свернули на Бейсуотер-роуд и направились к Брук-стрит, дождь внезапно перестал, но с каждым шагом в туфлях моих все громче хлюпало, и я в ужасе воображала, как промокли ноги у папеньки. Наконец мы возвратились домой, и он полчаса пролежал в железной ванне, а затем натянул ночную сорочку и халат и вышел ко мне в гостиную.
— Я никогда не забуду нынешний вечер, Элайза, — промолвил он. Мы рядышком сидели у огня, попивая горячий чай и жуя тосты с маслом; гостиную вновь заполонил аромат корицы и каштана. — Превосходный джентльмен.
— Мне представляется, что он поистине жуток, — отвечала я. — Разумеется, я ценю его книги немногим меньше вашего, но лучше бы он почитал что-нибудь из своих романов. Истории о призраках я не люблю.
— Они тебя пугают?
— Ажитируют, — возразила я. — Надо полагать, любой рассказ, касающийся загробной жизни и тех сил, что непостижимы человеческим разумом, рискует встревожить читателя. Однако мне, пожалуй, не выпадало случая переживать страх, как всем прочим. Я не знаю, что означает поистине испугаться, — мне известны лишь волнение и неуют. Возьмем, к примеру, этого сигнальщика. Он знал, что его неизбежно настигнет кошмар, и этому ужасался. Или эта женщина, что с криком выбежала из зала. Не представляю, каково это — бояться столь сильно.
— Ты не веришь в призраков, Элайза? — спросил он, и я взглянула на него, удивленная таким вопросом. В гостиной было сумрачно, и только красные угли в камине освещали папеньку — глаза его казались темнее обычного, а кожу пятнало мерцание пламенных бликов.
— Не знаю, — отвечала я, и в самом деле не зная. — А что? Вы считаете, они есть?
— Я считаю, эта женщина в зале обделена умом, — провозгласил папенька. — Вот как я считаю. Она сбежала, когда мистер Диккенс еще толком не сказал ни слова. Нечего ей было там делать, если у нее такая чувствительная натура.
— Говоря по чести, я всегда предпочитала более реалистичные истории мистера Диккенса, — сказала я, отвернувшись. — Повествования о жизни сирот, истории об одолении препон. Господа Копперфильд, Твист и Никльби [13]привлекают меня больше, нежели господа Скрудж и Марли.
— «Начать с того, что Марли был мертв, — сообщил папенька басом; он так удачно изобразил мистера Диккенса, что я вздрогнула. — Сомневаться в этом не приходилось». [14]
— Не надо, — сказала я, против воли расхохотавшись. — Умоляю вас.
Я отправилась в постель и уснула почти тотчас, однако сон мой был прерывист и тревожен. Вместо грез ночных мне являлись ночные кошмары. Мне не выпало приключений — лишь свидания с духами. Я странствовала не по альпийским горам и венецианским каналам, но по темным кладбищам и несообразным аллеям. И однако всю ночь я проспала, а когда проснулась, ослабелая и неприкаянная, из-за штор уже сочился утренний свет. Стенные часы показали десять минут восьмого — теперь я непременно опоздаю на службу, а ведь еще нужно сготовить папеньке завтрак. Но, войдя к нему в спальню, дабы проверить, стало ли ему лучше, я с первого взгляда поняла, что недуг его гораздо серьезнее, нежели мне представлялось. Вечерний дождь пробрал его до костей, холод прохватил до печенок. Папенька был смертельно бледен, весь в липкой испарине, и я, ужасно перепугавшись, мигом оделась и помчалась на угол нашего конюшенного переулка к доктору Коннолли, старому другу и домашнему врачу. Я привела его к нам, и он сделал все, что было в его силах, я ни капли в этом не сомневаюсь, но сказал мне, что надо разве только ждать, пока спадет жар, или же надеяться, что жар спадет, и остаток дня я провела у папенькиного ложа, молясь Богу, который редко навещал мои помыслы, а в ранних сумерках, когда солнце снова село, уступив место, извечно гнетущему лондонскому туману, я почувствовала, как разжались папенькины пальцы, сжимавшие мою ладонь, а затем он и вовсе ускользнул от меня, тихонько отбыл к загробному своему блаженству, оставив меня сиротою, как в романах, о которых мы говорили накануне, хотя даже и не знаю, можно ли считать, что я сирота, если мне уже минул двадцать один год.
Глава третья
Папеньку хоронили в понедельник, в паддингтонской церкви Святого Иакова; выразить соболезнования пришли полдюжины его коллег из Британского музея и три мои сослуживицы из школы Святой Елизаветы, где я учу маленьких девочек; в обществе их я отчасти нашла утешение. У нас не осталось в живых родни, и папеньку оплакивали немногие, в том числе вдова, квартировавшая по соседству, однако не желавшая здороваться со мною на улице, вежливый, но застенчивый молодой студент, которого папенька наставлял в энтомологии, наша приходящая служанка Джесси и мистер Биллингтон, табачник с Коннот-стрит, — он снабжал папеньку коричным табаком, сколько я себя помню, и появление его растрогало меня до глубины души.
Мистер Хестон, папенькин начальник из отдела энтомологии, обеими руками слегка сдавил мою ладонь и поведал, как уважал папеньку за интеллект, а некая мисс Умнитон, образованная женщина, чье поступление на службу в музей когда-то повергло папеньку в смятение, сообщила мне, что ей будет не хватать его живого остроумия и прекрасного чувства юмора, — сведения эти немало поразили меня, и, однако, согрели. (Быть может, мне оставались неведомы некие черты его натуры? Неужели он рассказывал анекдоты, очаровывал молодых дам, излучал добродушие? Что ж, вполне вероятно, но все равно отчасти удивительно.) Мисс Умнитон мне понравилась, я хотела бы познакомиться с нею ближе; я знала, что она училась в Сорбонне, защитила степень, английскими университетами, естественно, не признанную, а ее родные из-за этого отказали ей от дома. Папенька однажды поведал, как спросил мисс Умнитон, предвкушает ли она тот день, когда выйдет замуж и сможет бросить работу; ее ответ — дескать, она лучше напьется чернил — огорошил его, но возбудил мое любопытство.
За дверями церкви моя начальница миссис Фарнсуорт, наставлявшая меня в детстве, а затем нанявшая учить других, сообщила, что остаток недели я могу горевать, однако усердный труд замечательно восстанавливает силы, и она ждет меня в школе в следующий понедельник. Это не от бессердечия; годом раньше миссис Фарнсуорт потеряла мужа, а за год до того — сына. Что такое горе, она понимала.
К счастью, в день похорон обошлось без дождя, но туман был так густ, что я едва различала, как гроб опускается в землю, и пропустила тот миг, когда понимаешь, что видишь его в последний раз, — быть может, оно и к лучшему. Гроб словно поглотило туманом, и лишь когда викарий приблизился, пожал мне руку и пожелал всего доброго, я поняла, что похороны окончены и остается только возвратиться домой.
Впрочем, ушла я не сразу, но некоторое время побродила меж могил, сквозь марево читая имена и даты на надгробиях. Одни как будто на своем месте — мужчины и женщины за шестьдесят, порой за семьдесят. Другие — чужие здесь: дети, упокоившиеся во младенчестве, молодые матери, похороненные в обнимку с мертворожденными. Наткнулась я и на могилу некоего Артура Кавена, прежнего моего сослуживца, и содрогнулась, припомнив былую нашу дружбу и его позор. Мы с Артуром недолго приятельствовали, я надеялась, что дружба наша расцветет в нечто большее, и воспоминания об этих чувствах, а равно о том, сколько горя причинил этот злосчастный юноша, только больше омрачили мою душу.
Пожалуй, неблагоразумно здесь оставаться, решила я, но, оглядевшись в поисках ворот, поняла, что совершенно заблудилась. Туман сгустился, я больше не разбирала слов на надгробьях, а где-то справа — удивительнейший пируэт! — засмеялась какая-то пара. Я обернулась, недоумевая, кто станет вести себя здесь подобным образом, но никого не увидела. Встревожившись, я пощупала во мгле, но рука в перчатке ничего не нашла.
— Здравствуйте, — сказала я, лишь слегка повысив голос, не зная, вправду ли хочу, чтобы мне ответили, но ответа не последовало. Я добралась до ограды, где надеялась отыскать ворота, свернула вбок и едва не упала, наткнувшись на груду древних надгробных камней; сердце мое заколотилось в страхе. Я велела себе успокоиться, вдохнуть поглубже, отыскать выход, но, оглянувшись, испустила вопль, оказавшись лицом к лицу с девочкой каких-то лет семи, что стояла на дорожке — без пальто, несмотря на погоду.
— Мой брат утонул, — объявила она, и я открыла было рот, но не нашлась с ответом. — Ему велели не ходить к реке, а он пошел. Непослушный был. И утонул. Мама сидит у его могилы.
— Где? — спросила я, и она показала мне за спину. Я обернулась, однако помянутой мамы не разглядела. Я снова посмотрела на девочку, но та внезапно кинулась бежать и исчезла во мраке. Паника охватила меня; я опасалась, как бы со мной не сделался истерический припадок, но заставила себя зашагать по дорожкам и наконец, к величайшему своему облегчению, очутилась на улице, где едва не столкнулась с грузным человеком, каковой был, и я в этом почти уверена, нашим местным членом парламента.
По пути домой я миновала паб «Козел и подвязка», куда, разумеется, нога моя никогда не ступала, и с изумлением узрела у окна мисс Умнитон за стаканчиком портера — погрузившись в учебник, она что-то писала в блокноте. За ее спиной я различила мужские лица, — разумеется, мужчины негодовали, полагая ее некоей растленной женщиной, но это, заподозрила я, мисс Умнитон ни капли не беспокоило. О, как жаждала я войти в это заведение и сесть подле нее! Надоумьте меня, сказала бы я ей, как жить мне отныне? Как поправить свое положение, как прояснить виды на будущее? Умоляю, помогите мне, ибо я одинока в этом мире, и нет у меня ни друга, ни благодетеля. Скажите, что мне теперь делать.
У прочих людей водятся друзья. Ну разумеется; таков естественный порядок вещей. Многим людям приятно находиться в обществе, делить близость, делиться тайнами. Я никогда не принадлежала к их числу. Я была прилежной девочкой, что любит проводить время дома с папенькой. И я не была миловидна. Школьные девичьи дружбы обходили меня стороной. Другие девочки обзывали меня — я не стану повторять здесь их слова. Девочки насмехались над моим бесформенным телом, над бледною кожей, над непокорными волосами. Не знаю, как я такою уродилась. Папенька был видным мужчиной, а маменька — красавицей из красавиц. Но отчего-то их отпрыску не досталось пригожести.
Все на свете я бы отдала, чтобы в ту минуту подле меня был друг, — друг, подобный мисс Умнитон, друг, что отговорил бы меня от опрометчивого решения, кое едва меня не погубило. И еще может погубить.
Я глядела в окно «Козла и подвязки» и безмолвно молила мисс Умнитон поднять голову, заметить меня, помахать, зазвать к себе, но, поскольку она ничего такого не сделала, с тяжелым сердцем я отвернулась и зашагала домой, где до вечера просидела в кресле у камина, впервые с папенькиной кончины рыдая.
Под вечер я подкинула угля в камин и, твердо намереваясь вернуться к некоему подобию нормальной жизни, отправилась к мяснику на Норфолк-плейс и купила две свиные отбивные. Голод меня не мучил, но я понимала, что, оставшись на весь день дома без пищи, рискую погрузиться в жестокую меланхолию; горе мое было еще свежо, и, однако, я полнилась решимостью меланхолии не допустить. Проходя мимо угловой лавки, я даже надумала побаловать себя четвертью фунта карамелек и купила «Морнинг пост». (В конце концов, если мисс Умнитон могла учиться в Сорбонне, уж наверняка я смогу ознакомиться с последними событиями в родной стране.)
Вернувшись домой, я совершенно пала духом, постигнув свою ошибку. Две свиные отбивные? Для кого же вторая? Привычка пересилила мои потребности. Я, впрочем, поджарила обе, скорбно съела первую с вареной картофелиной, а вторую скормила спаниелю соседской вдовы, не найдя в себе сил ни приберечь ее на потом, ни тотчас съесть. (Я уверена, что папенька, обожавший собак, всей душою одобрил бы мое доброхотство.)
В сумерках я снова уселась в кресло, поставила на столик две свечи, на колени положила кулек карамелек, раскрыла газету и быстро ее пролистала; не обнаруживая в себе способности сосредоточиться, я уже готова была швырнуть газету в камин, однако тут наткнулась на раздел «Вакантные места», и взор мой привлекло одно объявление.
Некто «X Беннет» из Годлин-холла в графстве Норфолк искал детям гувернантку; опытной претендентке следовало незамедлительно приступить к своим обязанностям, обещано удовлетворительное вознаграждение. Обращаться безотлагательно. Больше ни слова. «X Беннет», кто бы он ни был, не сообщил, сколько детей подлежат присмотру и обучению, а также не указал их возраста. Объявлению недоставало некоего изящества, словно писали его в спешке и отправили в газету, не обдумав, но отчего-то настоятельность эта привлекла меня, и я перечитывала его снова и снова, воображая, как выглядит этот Годлин-холл и что за человек этот X Беннет.
Всего раз я выезжала из Лондона, и было это двенадцать лет назад — мне тогда минуло девять, а маменька только что скончалась. В первые годы скромное наше семейство жило в согласии. Маменька с папенькой обладали замечательной чертой, отличавшей их от родителей большинства школьных моих подруг: они друг друга любили. Явления, у нас дома естественные, — ежеутренние прощальные поцелуи, родительская привычка вечерами читать, сидя рядышком, а не в разных гостиных, их обыкновение вместе почивать, вместе смеяться, часто прикасаться друг к другу, шутить или просто-напросто говорить вслух, как они счастливы, — все это было чуждо прочим домам. Это я прекрасно постигла. Изредка бывая в гостях у соседских девочек, я замечала, что родители их друг от друга далеки — как будто у них и не случалось знакомства, и влюбленности, и близости, как будто не вставали они пред алтарем, дабы всю жизнь провести бок о бок; как будто они чужие — скажем, сокамерники, вместе посаженные под замок, и ничто не связывает их, кроме десятилетий вынужденного общества друг друга.
Мои родители вели себя совсем иначе, но их наглядная взаимная привязанность была ничто в сравнении с любовью ко мне. Они не баловали меня — суровое англиканское воспитание внушило им неколебимую веру в дисциплину и выдержку. Но они радовались мне, были бесконечно ко мне добры, семья наша жила счастливо, а затем, когда мне исполнилось восемь лет, они усадили меня пред собою и объявили, что весной у меня появится братик или сестричка. Разумеется, они были в восторге, они давно мечтали о втором ребенке, но шли годы, оба они уже отчаялись. И вот теперь, к великому своему удовольствию, они сообщили, что наша троица вскоре станет четверкой.
Ныне, вспоминая эти месяцы, я вынуждена признать, что могла бы вести себя достойнее. Ожидая появления младенца, я радовалась не так бурно, как маменька с папенькой. Я так давно была единственным дитятей, что в душу мне, пожалуй, закралось себялюбие, и оно не раз выплескивалось неуемными взрывами страстей. Я вела себя так неподобающе, так необычайно озорничала, что в последний месяц маменькиной тягости папенька однажды отвел меня в сторонку и сказал, что мне не о чем волноваться, ничего не изменится, в нашем доме любви хватит и на новенького младенца, а я когда-нибудь вспомню это время и удивлюсь, как жила без младшего брата или младшей сестры, которых вскоре полюблю всей душой.
Я уже начала приноравливаться к этим надеждам, но им, увы, оказалось не суждено сбыться. Маменька с трудом родила вторую дочь, а спустя несколько дней та упокоилась в гробу, в объятьях женщины, что носила ее под сердцем девять месяцев, и на гробовой доске значилось: «Анджелина Кейн, 1813–1855, возлюбленная супруга и мать, и малютка Мэри». Мы с папенькой остались одни.
Разумеется, потеря моей бесконечно любимой маменьки его подкосила, и он заперся в кабинете, не в силах читать, почти ни крошки не беря в рот, нередко предаваясь пороку пьянства, позабыв и работу, и друзей, и, что всего важнее, меня; затянись такое наше положение надолго, оба мы со временем очутились бы в работном доме или долговой яме, но, по счастью, жизнь наладилась с появлением двух папенькиных старших сестер, Гермионы и Рейчел, — те, заранее не объявившись, прибыли из Корнуолла и в ужасе узрели, в каких обстоятельствах прозябают ныне их брат и племянница. Невзирая на папенькины протестации, сестры привели в порядок весь дом. Папенька пытался изгнать их метлою, точно незваных паразитов, но сестры и слушать ничего не пожелали и отказались уезжать, пока не будет побеждено очевидное запустение в нашем жилище. Они взялись за маменькин гардероб и личное имущество, самые драгоценные предметы сохранили — немногочисленные украшения, к примеру, и красивое платье, в которое я могла бы врасти спустя лет десять, — а все прочее раздали беднякам нашего прихода; папенька пришел от этого в ярость, но мудрые и сдержанные дамы пренебрегли братниным гневом и попросту продолжали заниматься делами.
— Мы не намерены потакать капризам, — уведомили они меня, приступив к нашей кладовой, выбросив лежалую провизию и заменив ее свежей. — Мы не желаем погрязнуть в горе. И тебе не советуем, Элайза. — Они сидели справа и слева от меня, уравновешивая доброту и понимание недовольством нашей нынешней распущенностью. — Твоя мать опочила, ее забрал к себе Господь, это грустно и ужасно, но так уж оно устроено. Тебе и нашему брату надо жить дальше.
— Жизнь моя кончена, — горько заметил папенька из дверей, и мы в удивлении вздрогнули, поскольку не догадывались, что он подслушивает. — Я мечтаю лишь воссоединиться с любимой моей Анджелиной во мраке, откуда никому нет возврата.
— Чушь и ересь, Уилфред, — возмутилась тетя Рейчел, вскочила и ринулась к нему, руки в боки; гнев безуспешно сражался в ней с сочувствием. — В жизни своей не слыхала подобного вздора. И не кажется ли тебе, что жестоко говорить такое пред ребенком, пережившим столь ужасную утрату?
Папенькино лицо обернулось маской воплощенной скорби — он не хотел причинять мне боль, но в жестоком своем страдании не удержался от себялюбивых слов; когда я взглянула на него, он отвернулся, не в силах вынести мой взгляд, и я разразилась слезами — больше всего на свете мне хотелось выскочить за дверь и убежать из этого дома как можно дальше, раствориться в безликих лондонских толпах, превратиться в бродяжку, в странницу, в безыменку. Не успела я и глазом моргнуть, тетки уже хлопотали вокруг нас обоих, коря и утешая равно, давя в себе досаду, от природы им обеим присущую. Вскоре стало ясно, что сокрушительное горе не дозволит папеньке приглядывать за мной, и решено было, что я на лето уеду с тетей Гермионой в Корнуолл, а тетя Рейчел останется в Лондоне и позаботится о младшем брате, — весьма разумное решение, как узналось впоследствии, ибо я провела чудесное лето за городом, примирилась с утратой, научилась с нею жить, а тетя Рейчел между тем как-то умудрилась выманить отца из глубин отчаяния туда, где он снова взял себя в руки, вернулся к своим обязанностям и смог заняться дочерью. По моем осеннем возвращении в Лондон мы с папенькой примирились, и худшее осталось позади. Разумеется, мы по-прежнему тосковали о маменьке и часто ее вспоминали, но оба постигли, что смерть — естественное явление, прискорбное для тех, кто остается, однако неотвратимое, ибо такова цена жизни, кою всякому мужчине и всякой женщине следует уплатить не ропща.
— Боюсь, я тебя огорчил, — сказал папенька, когда мы снова остались вдвоем. — Это больше не повторится, клянусь тебе. Я всегда стану о тебе заботиться, Элайза. Ничего плохого с тобою не случится.
И с того дня мы жили смиренно, однако счастливо. Разумеется, я занималась хозяйством. Я взяла на себя стряпню, а на папенькино жалованье мы могли нанять прислугу, шотландскую девицу по имени Джесси, — она приходила дважды в неделю и мыла весь дом с пола до потолка, сетуя на больную спину и артритные руки, хотя была старше меня всего на год-другой. Нравом она обладала сварливым, но я радовалась, что мы можем ее нанимать, ибо сама питала жаркую ненависть к уборке, а Джесси меня от нее избавляла.
С ранних лет посещая школу Святой Елизаветы, я всегда прекрасно успевала, и вскоре по окончании образования мне самой предложили учительствовать в младшем классе; эта должность так замечательно мне подошла, что спустя полгода я получила ее насовсем. Я обожала своих юных учениц, пяти-шестилетних девочек, внушала им основы сложения и чистописания, а также историю английских королей и королев, готовя между тем к предметам потруднее, которые им предстояло изучать под водительством мисс Луишем, в чьи заскорузлые руки я передавала своих дрожащих и плачущих подопечных через год. Трудно не питать привязанности к маленьким девочкам. Они так милы, так со мною доверчивы, и однако я быстро усвоила, что, если желаю успешно учительствовать и дальше — а подразумевалось, что я стану учительствовать всю жизнь, ибо маловероятно, чтобы я вышла замуж: я бесприданница, не имею положения в обществе, а от наружности моей, как однажды выразилась тетя Гермиона, скисает даже молоко («Я не хотела сказать дурного, дитя мое», — прибавила она, заметив мою ажитацию, и я еще долго недоумевала, что же она в таком случае хотела сказать), — привязанности свои следует держать в узде. Это, впрочем, ничуть меня не смущало. Я буду коротать свой век старой девой, думала я, учить маленьких девочек, а летом, быть может, ездить на отдых — я мечтала посетить Французские Альпы или итальянский город Венецию и раздумывала порою, не найти ли мне место платной компаньонки к какой-нибудь даме на летние месяцы. Мне предстоит заботиться о папеньке и вести наш дом, сочувствовать Джесси с ее несметными воспалениями и интересоваться, помыла ли она плинтусы. Я не стану переживать из-за кавалеров, а те, в свою очередь, уж точно не станут переживать из-за меня; я буду смотреть жизни в лицо, питая серьезные намерения и ни на миг не унывая. Так я буду довольна и счастлива.
Обстоятельства мои слегка переменились с появлением Артура Кавена, учителя старших девочек, с которым, как я уже поминала, мы тесно сблизились. Мистер Кавен прибыл к нам из Хэрроу, дабы год набираться преподавательского опыта, а затем изучать античность в университете. Артур смешил меня — он был замечательно артистичен, — а его ухаживания мне льстили. Он был красивый юноша, годом меня моложе, улыбчивый, с копной темных волос. К стыду моему, я дозволяла себе весьма разнузданно фантазировать о том, что случится, если мы «сойдемся», хотя Артур нимало не потворствовал такому самообману. Даже спустя несколько месяцев, когда все выплыло наружу, его имя замелькало в газетах, а публика взревела, требуя его крови, я не нашла в себе сил совершенно его осудить, хотя, разумеется, больше не обменялась с ним ни словом. А затем он наложил на себя руки. Впрочем, хватит, не стоит об этом. Я намеревалась поведать о своей должности в Святой Елизавете, а не предаваться сентиментальным грезам.
Лишь ныне, когда папенька лег в землю, я постигла, сколь бесконечно одинока, и усомнилась в том, что прежний мой простой замысел удовлетворит все мои нужды. Тетки мои тоже успели скончаться. У меня нет ни братьев, ни сестер, мне не о ком заботиться, и обо мне позаботиться некому; не имеется кузенов и кузин, чья жизнь пробудила бы во мне интерес, чей интерес мог бы обратиться ко мне. Я совершенно одна. Исчезни я среди ночи, погибни от рук убийцы по пути из школы, некому будет вспомнить, никто не удивится, что меня больше не видать. Я стою одна посреди пустыни.
Оттого-то, по видимости, объявление о вакантном месте гувернантки в Норфолке и представилось мне столь заманчивым.
Быть может, стоило подождать, не уезжать так поспешно? Быть может, но я была не в своем уме: горе, охватившее мою душу, потрясло меня до основания. И вопрос окончательно решился в тот же вечер, когда в дверь постучался головорез, назвавшийся мистером Подли, — весьма подходящее имя, — который уведомил меня о том, что дом, где я выросла, в действительности не принадлежал папеньке и мы были здесь всего только жильцами, в доказательство чего мистер Подли предъявил неоспоримые документы.
— А я думала, это теперь мой дом, — ошеломленно сказала я, и он улыбнулся, показав ряд желтых зубов и один черный.
— Если вам угодно, — отвечал он. — Но вот какова рента, и деньги нужны мне каждый вторник без проволочек. Папаша ваш, упокой Господь его душу, никогда меня не подводил.
— Я не могу себе этого позволить, — сказала я. — Я простая учительница.
— А я деловой человек, — рявкнул он. — Коли не можете, собирайте вещички. Или найдите жильца. То есть скромненькую девушку. Мужчин нельзя. Мне тут веселый дом не надобен.
От такого унижения я вспыхнула и еле подавила желание пнуть его ногой. Я не постигала, отчего папенька ни разу не обмолвился о том, что дом ему не принадлежит, отчего, когда я пошла на службу, ни единожды не предложил совместно платить ренту. В любой иной день я бы огорчилась до слез, однако ныне это расстройство оказалось лишь очередным в ряду бесконечных расстройств, и, припомнив объявление в газете, я в тот же вечер села и составила письмо о соискании места, а наутро перво-наперво кинула его в почтовый ящик, опасаясь иначе передумать. Во вторник и среду дел выдалось невпроворот — я разбирала папенькины вещи и вместе с Джесси наводила чистоту в его спальне, дабы обиталище это ничем не выдало прежнего обитателя. Я написала в музей мистеру Хестону, и тот охотно принял от меня в дар папенькины насекомые книги и корреспонденцию. Все романы мистера Диккенса я сложила в коробку и спрятала в глубине гардероба, ибо смотреть на них мне теперь стало невыносимо. А утром в четверг прибыло письмо из самого Норфолка — в нем сообщалось, что моя подготовка представляется автору удовлетворительной и он предлагает мне место, не видя нужды в собеседовании. Разумеется, я удивилась. В объявлении значилось «срочно», но откуда этот X Беннет знает — может, я вовсе ему не гожусь? И однако же он готов доверить мне благополучие своих детей.
Я, естественно, сомневалась, благоразумно ли преображать свою жизнь столь решительно, но предложение уже поступило, и, сочтя, что перемена обстоятельств пойдет мне на пользу, я в то же утро явилась в кабинет к миссис Фарнсуорт и вручила ей свое уведомление об увольнении, каковое она приняла с великим неудовольствием, отметив, что я бросаю школу на произвол судьбы посреди года, — откуда ей сию минуту взять другую учительницу для маленьких? Покаявшись, я, нечестивое создание, сыграла на своем горе, дабы отвести от себя дальнейшие упреки; в конце концов она поняла, что решение мое окончательно, неохотно пожала мне руку и пожелала успехов. Днем я покинула школу Святой Елизаветы, и душу мою рвали на части восторг и кромешный ужас.
В пятницу — и недели не истекло с того дня, когда мы с папенькой под проливным дождем бежали в Найтсбридж, и семи дней не прошло с тех пор, как мистер Диккенс прибыл в лекторий и узрел в зале более тысячи преданных поклонников, потеющих в тесноте, — я заперла наш дом, отпустила Джесси, уплатив ей за лишнюю неделю, и села в поезд, направлявшийся в графство, где я прежде не бывала, дабы приступить к работе на семейство, с коим не была знакома, в должности, какой никогда не занимала. Минувшая неделя полнилась событиями и переживаниями — и это еще мягко сказано. Но я не стану утверждать, будто она потрясла мою душу сильнее, нежели предстоявшие недели, — это было бы ложью чистой воды.
Глава четвертая
На удивление солнечно было в Лондоне, когда я уезжала. Город замыслил свести в могилу возлюбленного моего папеньку, но, исполнив жестокую свою затею, вновь ублаготворялся великодушием. Я питала к Лондону неприязнь, сама тому удивляясь, ибо всю жизнь любила столицу; однако же, когда поезд отходил с Ливерпуль-стрит, а в окно, ослепив меня, ворвалось солнце, я сочла, что город этот бессердечен и неправеден, — он был точно старый друг, неизвестно почему оборотившийся против меня, и мне не терпелось с ним распрощаться. В ту минуту я полагала, что смогу всю жизнь провести в довольстве, ни единожды больше не узрев Лондона.
Напротив меня сидел молодой человек моих лет, и, хотя с посадки мы не обменялись ни словом, я дозволяла себе то и дело бросать на него украдчивые взгляды; он был весьма привлекателен, и как я ни старалась сосредоточить внимание на полях и крестьянских домах, пролетавших мимо, глаза мои вновь возвращались к его лицу. Он напомнил мне Артура Кавена, вот в чем подлинная истина. На въезде в Колчестер я заметила, что спутник мой сильно побледнел, а глаза его наполнились слезами. На миг он зажмурился, вероятно надеясь сдержать поток соленой влаги, но, едва снова открыл глаза, несколько слезинок скользнули на щеки, и он отер их платком. Поймав мой взгляд, он ладонью провел по лицу, и мне отчаянно захотелось спросить, все ли с ним благополучно, не хочет ли он поговорить, но, какова ни была его сердечная боль, какая беда ни лишила его власти над чувствами, делиться ими он не желал; едва поезд тронулся, молодой человек встал и, смущаясь своей явственности, перешел в другой вагон.
Разумеется, оглядываясь назад, я понимаю, что в ту неделю строила прожекты неблагоразумно и сгоряча. Шок держал меня в тисках, за семь кратких дней вся жизнь моя обрушилась; мне надлежало утешаться работой, школой, маленькими своими подопечными и даже обществом дам, подобных миссис Фарнсуорт и Джесси, но я опрометчиво замыслила бросить все то, что знала с детства, покинуть улицы в окрестностях Гайд-парка, где играла малышкой, и Серпентайн, что по сей день напоминал мне о Фонарике, и извилистый лабиринт переулков, что приводил меня из дома в знакомую классную комнату. Я отчаянно желала перемен, однако можно ведь было раздвинуть шторы в темной спальне наверху, где лишились жизни оба моих родителя и маленькая сестра, распахнуть окна, проветрить, впустить добрый, честный лондонский воздух, подновить комнату, вернуть ей уют, превратить в обиталище жизни, а не смерти. Все это я оставляла в прошлом, уезжала в чужое графство — и для чего? Учить неизвестно сколько детей в семье, которая, предлагая мне место, даже не прислала никого со мною познакомиться. Глупая девчонка! Могла ведь остаться. Могла жить счастливо.
В Стоумаркете лондонское солнце сменил холодный ветер, что задувал в поезд и немало меня угнетал; к вечеру, когда поезд добрался до Норвича, ветер стих и опустился густой туман, желтушное марево, вновь напомнившее мне о доме, который я так тщилась забыть. Когда поезд приблизился к вокзалу Торп, я вынула из чемодана письмо, полученное утром накануне, и раз в десятый его перечла.
Годлин-холл,
24 октября 1867 г.
Уважаемая мисс Кейн!
Благодарю за Ваше обращение. Ваша квалификация приемлема. Вам предлагается место гувернантки согласно условиям, указанным в «Морнинг пост» (номер от 21 октября). Вас ожидают вечером 25-го, пятичасовым поездом. У вагона Вас встретит Хеклинг из Годлина. Прошу не опаздывать.
Искренне,
X Беннет.
Снова перечтя письмо, я отнюдь не в первый раз отметила, сколь своеобразно оно составлено. Писали как будто наспех, снова не упомянули, сколько детей будет под моим присмотром. И кто такой этот «X Беннет», не дописавший «эсквайр» к фамилии? Джентльмен ли он или, быть может, заведует обедневшим хозяйством? Чем он занимается? Ни малейшего намека. Поезд подкатил к перрону, и я вздохнула в некоторой тревоге, однако вознамерилась быть сильной, что бы ни сулило мне будущее. В последующие недели это решение сослужило мне добрую службу.
Я сошла из вагона и огляделась. В густом сером тумане ничего не было видно, однако другие пассажиры куда-то шли, и я, решив, что отыщу выход, если последую за ними, тоже зашагала; позади загрохотали двери вагонов, и свисток сигнальщика оповестил об отправлении поезда в обратный путь. Кто-то пробежал мимо, торопясь успеть в вагон, и, вероятно, не разглядев меня в тумане, одна женщина столкнулась со мною, выбив чемодан у меня из рук и уронив свой багаж.
— Прошу прощения, — сказала она, явно не слишком сожалея, но я не очень обиделась: ясно ведь, что она боится опоздать на поезд. Я подняла ее саквояж и протянула ей; на темно-бурой коже саквояжа я заметила красную монограмму. «ХБ». Я вгляделась пристальнее, не понимая, отчего инициалы эти мне знакомы. И в этот миг я поймала ее взгляд — она как будто знала меня, в глазах ее читалось понимание и жалость мешалась с сожалением; затем она вырвала у меня из рук саквояж, тряхнула головой и кинулась к вагону, растворившись в тумане.
Я застыла, пораженная ее грубостью, и тут сообразила, отчего мне знакомы инициалы «ХБ». Нет, это нелепый вздор. Совпадение, не более того. В Англии полно людей с такими инициалами.
Развернувшись, я поняла, что несколько заблудилась. Я пошла туда, где рассчитывала отыскать выход, но поблизости никакие пассажиры не садились в поезд и не высаживались, и затруднительно было понять, в нужном ли направлении я иду. Слева, предвкушая возвращение в Лондон, все громче пыхтел поезд; справа пролегала вторая железнодорожная колея, и по ней с грохотом приближался другой состав. Или это позади меня? Понять не представлялось возможным. Я снова повернулась и ахнула — куда же теперь? Со всех сторон грохотало. Я попыталась отыскать дорогу ощупью, но рука ничего не узнавала. Вокруг всё громче гомонили, мимо с чемоданами и саквояжами неслись люди — как они видят, куда идти, если я и собственной ладони в тумане разглядеть не могу? Я так не волновалась с того дня на кладбище, паника охватила меня, великий страх и злое предчувствие; мне почудилось, что я, если сейчас же не зашагаю решительно вперед, останусь на этом перроне навеки, ослепшая, не в силах вздохнуть, и проживу здесь весь остаток дней своих. Набравшись храбрости, я сдвинула правую ногу, шагнула, и тут оглушительный свисток второго поезда заверещал истошным воплем, и, к ужасу своему, я почувствовала, как чьи-то руки резко толкают меня в спину, — я пошатнулась, едва не нырнула вперед, но тут третья рука схватила меня за локоть, отдернула, я споткнулась, затем выпрямилась; я стояла у какой-то стены, туман почти тотчас слегка рассеялся, и я разглядела человека, который так бесцеремонно меня оттащил.
— Боже правый, мисс, — сказал он, и я различила его лицо, доброе и с тонкими чертами; он носил весьма изысканные очки. — Вы что, вокруг себя не смотрите? — спросил он. — Вы же чуть под поезд не угодили. Едва не погибли.
Я растерянно воззрилась на него, потом оглянулась — туда, где я стояла прежде, и в самом деле со скрежетом подкатывал второй поезд. Еще один шаг — и я бы упала под колеса, где мне и настал бы конец. От одной мысли у меня подкосились ноги.
— Я не хотела… — начала я.
— Еще секунда — и вы очутились бы на рельсах.
— Меня толкнули, — сказала я, глядя ему в лицо. — Чьи-то руки. Я почувствовала.
— Маловероятно, — возразил он. — Я все видел. Я заметил, куда вы шли. У вас за спиной никого не было.
— Но я почувствовала, — не отступала я. Оглядев перрон, я сглотнула и снова повернулась к моему спасителю: — Я почувствовала!
— У вас просто шок, — сказал он, явно не поверив и сочтя меня истеричкой. — Дать вам что-нибудь от нервов? Я, изволите ли видеть, врач. Может, сладкого чаю? Здесь есть чайная — ничего особенного, разумеется, но…
— Нет, благодарю вас. — Я постаралась взять себя в руки. По видимости, он прав, решила я. Если он смотрел, а у меня за спиной никого не было, значит, мне померещилось. Туман, вот в чем дело. Шутки со мною шутит. — Я должна извиниться, — наконец промолвила я, тщась рассмеяться. — Не знаю, что на меня нашло. Голова закружилась. Ничего вокруг не видела.
— Хорошо, что я вас поймал, — отвечал он, улыбнувшись и явив мне очень ровные белые зубы. — Ой, — прибавил он. — Весьма самодовольно получилось, да? Как будто медаль за доблесть выпрашиваю.
Я улыбнулась; он мне понравился. Нелепая мысль посетила меня. А вдруг он сейчас предложит мне вовсе забыть о Годлин-холле и отправиться с ним? Куда? Я не знала. Боже мой, какой вздор; я чуть не расхохоталась. Да что это со мной творится весь день? Сначала молодой человек в поезде, теперь это. Как будто все понятия о морали совершенно меня оставили.
— А вот и моя жена, — спустя мгновение объявил он, и к нам приблизилась молодая красивая дама; когда муж разъяснил ей, что произошло, на лице ее нарисовалась искренняя тревога. Я выдавила улыбку.
— Поедемте с нами, — сказала миссис Токсли, ибо супругов звали именно так; она разглядывала меня весьма обеспокоенно. — Вы ужасно бледны. Вам, пожалуй, не помешает принять что-нибудь бодрящее.
— Вы очень добры, — сказала я, спрашивая себя между тем, возможно ли поступить столь неожиданным манером, благопристойно ли это. Может, они наймут меня гувернанткой для своих детей, если у них есть дети, и тогда мне вовсе не потребуется ехать в Годлин-холл. — Я была бы рада, однако…
— Элайза Кейн?
Голос раздался слева, и мы удивленно обернулись. Новоприбывшему, пожалуй, недавно перевалило за шестьдесят; был он краснолиц и одет по-простому. Очевидно, он не брился несколько дней, а шляпа его не подходила к куртке, отчего выглядел он слегка нелепо. От одежды его несло табаком, дыхание отдавало виски. Он почесал щеку, и я увидела темную грязь у него под ногтями, желтыми, как и его зубы; ожидая моего ответа, он ни слова более не произнес.
— Совершенно верно, — сказала я. — Мы знакомы?
— Хеклинг, — представился он, несколько раз большим пальцем ткнув себя в грудь. — Коляска вон там.
С этими словами он направился к упомянутой коляске, а я с багажом осталась подле своего спасителя и его супруги; оба воззрились на меня, слегка смущаясь всей сценой и поразительной грубостью этого человека.
— Я новая гувернантка, — пояснила я. — В Годлин-холле. Его прислали за мной.
— Ой, — отвечала на это миссис Токсли, покосившись на мужа; тот, заметила я, поймал ее взгляд и тотчас отвернулся. — Понятно, — прибавила она после долгой паузы.
Неуютное молчание опустилось на нас — я было решила, что чем-то обидела супругов Токсли, но затем сообразила, что подобное невозможно, я не сказала ничего предосудительного, лишь сообщила, кто я такая; как бы то ни было, теплота их и великодушие внезапно сменились тревогою и неловкостью. Какие странные люди, подумала я, подхватила чемодан, поблагодарила их обоих и направилась к коляске. А ведь были так любезны!
Однако, удаляясь, я отчего-то обернулась и увидела, что они смотрят мне вслед, будто желают заговорить, но не находят слов. Миссис Токсли что-то прошептала мужу на ухо, но тот покачал головою, откровенно не постигая, как ему надлежит поступить.
И снова я скажу: рассуждения задним числом — дело хорошее, но я вспоминаю эту минуту, вспоминаю, как Алекс и Мэдж Токсли стояли на перроне вокзала Торп, и мне хочется закричать на них, хочется подбежать к ним, встряхнуть, посмотреть им в глаза и сказать: вы же знали, вы уже тогда всё знали. Отчего же вы не сказали мне? Отчего не промолвили ни слова?
Отчего не предостерегли меня?
Глава пятая
Я забралась в коляску Хеклинга, пристроив чемодан позади, и рыком, словно бы зародившимся в самых глубинах его существа, человек из Годлина призвал лошадь по имени Винни пошевеливаться. Мне отчаянно хотелось снова обернуться на супругов Токсли — их странное поведение, а равно трагедия, едва со мною не случившаяся, меня весьма ошеломили, — но я была полна решимости сохранять спокойствие и не унывать. Все эти треволнения, говорила я себе, вполне объясняются тем обстоятельством, что я очутилась в незнакомой местности, вдали от единственного города, который знала; понадобится время, дабы приспособиться к этой новой обстановке. Я не допущу, чтобы разум мой надо мною куражился. Я начинала новую жизнь и намеревалась с оптимизмом глядеть в будущее.
— Здесь всегда такой густой туман? — Я склонилась вперед, пытаясь завязать беседу с Хеклингом, но тот явно не желал завязать беседу со мною. Туман, слегка рассеявшийся на перроне, пока я говорила с супругами Токсли, сгустился вновь, и я недоумевала, как умудряется кучер править по этим дорогам, что приведут нас к месту назначения, в нескольких милях к западу от Норфолкских озер. — Мистер Хеклинг? — сказала я, отчаявшись дождаться ответа, и на сей раз он еле приметно закаменел спиною. — Я спросила, всегда ли здесь такой густой туман.
Он слегка обернулся и весьма неприятным манером заходил челюстью, словно что-то жевал, а затем пожал плечами и вновь оборотился к дороге.
— Пожалуй что всегда густой, — высказался он. — Сколько помню. Летом-то еще ничего. А теперича густой. — Он поразмыслил и кивнул: — Справляемся.
— Вы, я полагаю, родились и выросли в Норфолке? — спросила я.
— А то.
— Должно быть, вам тут нравится.
— Должно быть? — невнятно пробасил он с некоторой даже скукой и неудовольствием. — А то. Оно небось и должно. Коль вы так говорите.
Я вздохнула и отодвинулась, не желая длить разговор с человеком столь сварливого нрава. Папенька, не питая симпатии к американцам, французам и итальянцам, весьма к тому же недолюбливал жителей Норфолка, и я понимала, что Хеклинг — о ком, в отличие от Баркиса, отнюдь нельзя было сказать, что он «не прочь», [15]— немало бы его раздосадовал. Служа в норвичском музее, папенька почитал норфолкцев людьми подозрительными и нелюбезными; впрочем, вероятно, им попросту не нравилось, что молодой лондонец прибыл к ним в город выполнять работу, коя вполне под силу и местному пареньку. По совпадению оба мы получили место в этом графстве, и я раздумывала, выпадет ли мне возможность посетить музей, учрежденный папенькой и мистером Кёрби и располагавшийся в какой-то полусотне миль от Годлин-холла.
Удобно устроившись, я созерцала проплывающий пейзаж — то немногое, что удавалось разглядеть. К моему удовольствию, коляска оказалась удобна. На сиденье лежал толстый плед; я накрыла колени, сложила руки поверху и ехала вполне довольная. Путешествие мое по этим ухабистым дорогам было бы существенно труднее, не будь в коляске столь изысканного сиденья, каковое давало все основания предположить, что хозяин мой — человек состоятельный. Я размышляла об этом X Беннете и о грядущей жизни. Я молила судьбу о том, чтобы очутиться в счастливом доме, чтобы владельцы его любили друг друга, а дети, сколько их ни есть, оказались добры и приветливы. В конце концов, у меня больше не имелось дома, и если здесь моя жизнь сложится, а хозяева мои привяжутся ко мне, как я надеялась привязаться к ним, вполне вероятно, Годлин-холл приютит меня на долгие-долгие годы.
Мысленно я себе рисовала большой дом со множеством комнат, отчасти даже дворец, со спиральной подъездной дорожкой и лужайками до самого горизонта. Вероятно, картины эти порождены были тем обстоятельством, что хозяин носил фамилию Беннет, а это приводило на ум юную даму, о коей повествовалось в «Гордости и предубеждении». Ее история обрела завершение в удивительном особняке Пемберли, жилище мистера Дарси. Может, удача выпала и этим Беннетам? Хотя, разумеется, Элизабет и ее сестры обитали в вымышленном мире, а дом, куда направлялась я, располагался в мире подлинном. И все же, погладив рукою плотную обивку, я мельком подумала, что семейство, вероятно, по меньшей мере обеспеченное, а значит, Годлин будет необычаен.
— Мистер Беннет, — сказала я, снова подавшись вперед и отерев морось с лица. — Он, вероятно, предприниматель?
— Кто? — переспросил Хеклинг, цепко держа вожжи, пристально вглядываясь в сумеречную дорогу.
— Мистер Беннет, — повторила я. — Мой новый хозяин. Чем он занимается? Предприниматель? Или?.. — Я задумалась, кем бы еще он мог оказаться. (Едва ли я понимала, что такое «предприниматель»; я знала только, что великое множество мужчин характеризуют себя подобным образом, не имея способности или желания объясниться сколько-нибудь доходчивее.) — Или ваш член парламента? Насколько мне известно, немало богатых домов отправляют главу семейства в парламент.
Хеклинг удостоил меня поворотом головы и раздраженным взглядом. Сказать по чести, взирал он на меня, будто на собаку, что путается под ногами, добивается внимания, тявкает и цапает его лапой, в то время как ему, Хеклингу, охота лишь поразмыслить в тишине и покое. Иной на моем месте отвернулся бы, но я не отвела глаз; этот человек меня не запугает. В конце концов, я буду гувернанткой, а он всего-навсего прислуга.
— Это кто еще? — помолчав, презрительно осведомился он.
— Кто еще кто? — отвечала я, затем досадливо встряхнула головою — как быстро я переняла у него эту норфолкскую манеру. — О ком вы спрашиваете «это кто еще»?
— Вы сказали про мистера Беннета. Не знаю я никакого мистера Беннета.
Я рассмеялась. Это что, шутка? Он и прочие слуги сговорились подпортить жизнь новой гувернантке? Жестоко и злонамеренно, если дело обстоит так, и я не желала иметь к этому касательства. Уча маленьких девочек, я узнала, что стоит мельком явить слабость — и ты пропала навеки. Я сделана из другого теста и была полна решимости это доказать.
— Полноте, мистер Хеклинг, — промолвила я, слегка усмехнувшись и подпустив в голос беспечности. — Разумеется, вы его знаете. Он же вас за мною прислал.
— Меня за вами прислали, — не стал спорить Хеклинг. — Но никакой не мистер Беннет.
Внезапный порыв ветра понудил меня забиться поглубже в угол, дождь осыпал крупными каплями, и я пожалела, что Хеклинг не прибыл в крытом экипаже вместо открытой коляски. (Неразумная девчонка! Я все еще грезила о Пемберли. Мысленно мне являлся целый каретный сарай Годлин-холла — каждый день новый экипаж.)
— Значит, вас прислала экономка? — спросила я.
— Мистер Рейзен меня прислал, — отвечал он. — Ну, мистер Рейзен и мисс Беннет. Они оба, должно статься.
— И кто же такой этот мистер Рейзен?
Хеклинг почесал подбородок; надвигалась ночь, и в лунном свете его темная щетина поседела.
— Стряпчий он.
— Стряпчий?
— А то.
Я поразмыслила.
— Чей стряпчий?
— Годлинский стряпчий.
Некоторое время я молчала, складывая и обдумывая эти сведения.
— Мистер Рейзен — семейный поверенный, — промолвила я в основном сама для себя. — Он велел вам встретить меня на станции. А кто такая тогда мисс Беннет? Сестра хозяина, вероятно?
— Какого хозяина? — переспросил Хеклинг, и я решила, что с меня довольно.
— Хозяина Годлин-холла, — со вздохом пояснила я.
Хеклинг рассмеялся, затем словно бы прикусил язык.
— Нету в Годлине хозяина, — наконец сказал он. — Давненько уж. Хозяйка-то об этом небось похлопотала.
— Нет хозяина? — Это что еще за вздорный розыгрыш? — Не может такого быть. Наверняка есть. Кто такая мисс Беннет, если не родственница хозяина? В конце концов, она меня наняла. Я полагала, она глава семьи, а теперь вы утверждаете, что ничего подобного.
— Мисс Беннет у нас гувернаной была, — отвечал он. — Вот как вы. Не боле того и не мене.
— Но это же нелепица. Зачем гувернантке давать объявление о поиске другой гувернантки? Это решительно вне ее компетенции.
— Так она ж убыла, — объяснил Хеклинг. — Токмо никак не убудешь, пока нету замены. Я ее на станцию отвез, она вышла, сказала ждать, мол, вы скоро придете, а вы и пришли. Заместо нее. Винни и десяти минуток не передохнула.
Я сидела, раскрыв рот, не зная, как все это понимать. Какой-то абсурд. По словам этого человека, этого кучера, в Годлин-холле нет хозяина, моя предшественница поместила объявление, а узнав, что я прибываю, сочла уместным безотлагательно отбыть. Что все это значит? Вероятно, решила я, возчик этот безумен, или пьян, или пьян и безумен; я более не стану вести с ним бесед, а попросту устроюсь поудобнее, поразмыслю и подожду до прибытия, а тогда все несомненно разъяснится.
И тут я вспомнила. «ХБ». Женщина, что столкнулась со мною подле лондонского поезда. По видимости, это была она. X Беннет. Она взглянула на меня и как будто узнала. Вероятно, выглядывала молодую женщину, по описанию похожую на меня, удостоверилась, что я приехала, и затем бежала. Но отчего так? Сколь поразительное поведение. Весьма непостижимо.
Глава шестая
Должно быть, вскорости я задремала, ибо мне привиделся неуютный прерывистый сон. Грезилось мне, будто я снова в школе — не совсем в Святой Елизавете, хотя сходство имелось, — и миссис Фарнсуорт говорит с моими девочками, а папенька за последней партой беседует с женщиной, в каковой я опознала мисс Беннет, хотя обликом своим она ничуть не напоминала женщину с перрона. Та была коренастой и рыжеволосой, эта же — смуглой средиземноморской красавицей. Никто не заговорил со мною — меня будто и не видели, — а затем все помутнело, погрузилось в причудливую парадоксию, как бывает во сне, но, вероятно, проспала я довольно долго, ибо, когда очнулась, вокруг уже сгустился мрак, спустилась ночь и мы сворачивали на узкую дорожку, наконец выведшую нас к громадным чугунным воротам.
— Там подале Годлин-холл, — сообщил Хеклинг, придержав лошадь и ткнув пальцем куда-то вдаль, хотя разглядеть что бы то ни было во тьме ночной не представлялось возможным. Я выпрямилась и разгладила юбку под пледом; во рту было сухо и затхло, веки отяжелели. Я несколько вымокла под дождем и сожалела, что впервые предстану перед неведомым своим нанимателям в столь неопрятном виде. Я никогда не отличалась миловидностью, но обыкновенно старалась извлечь из своей внешности все возможное; увы, тщание мое пошло прахом. Я понадеялась, что меня вскоре по прибытии отпустят и тогда я слегка подправлю нанесенный моему облику урон.