Американская дырка Крусанов Павел
Весьма довольный, Увар спрятал конверт в карман. – Только либеральная интеллигенция писк поднимет.
– А заодно с Америкой потопчи и либеральную интеллигенцию. – Мимикой я изобразил на лице работу мысли. – Скажем, так: основная функция нашей либеральной интеллигенции в последние десятилетия – дискредитация национальных героев и светочей национальной культуры.
Да и вообще любых идей, связанных с континентальным проектом и третьим царством.
– А что? – усмехнулся Увар. – Были “Вехи” и “Смена вех” – пора устроить следующую ревизию. Необходима трезвость самоотчета. Как ты знаешь, я не марксист, но мне близка фундаментальная позиция Маркса.
– Какая именно?
– Последняя. Та, что начертана на его могиле: “Философы лишь объясняли мир. Смысл в том, чтобы его изменить”. Здесь есть какая-то витальная, деятельная правда. – Увар быстрым движением – туда-сюда – провел рукой под носом. – Правда юности, правда живой крови, еще не загустевшей в желатин.
И он развил мысль в том направлении, что, мол, Марксу как никому удалось реализовать последнее утверждение собственной эпитафии. Он,
Маркс, как бы подвел черту под многовековой историей философии – или пытайся изменить мир, или ты не философ. Его нынешние коллеги из либеральных интеллигентов (речь про философский цех), пытающиеся транслировать себя в бессмертие исключительно с помощью голых текстов, здорово ему проигрывают. Поэтому завидуют и мстят. Мстят замалчиванием и уводом разговора в сторону. В сторону необязательных слов, лишенных убеждения и веры, и случайных действий.
– Энгельса и вовсе затерли, – заключил Увар. – А ведь это неправда, что места в истории всегда хватает только на одного.
Что ж, Увара с чистой совестью и открытыми картами можно было подключать к операции “Другой председатель”, он вполне был к этому готов. Иное дело, что без санкции Капитана я не имел полномочий на такие действия. Хотя подобные случаи специально нами не оговаривались, я считал себя не в праве ставить кого бы то ни было в известность касательно наших планов без предварительного согласия директора “Лемминкяйнена”. Довольно и того, что я открылся перед
Олей. Но тут особая статья. Это личное, почти интимное. К тому же, лютка в деле с самого начала – даже прежде меня. И потом, еще неизвестно, кто открыл ей смысл проекта первым: что там, в письмах
Капитана?
– Не знаю, как ты, – сказал Увар, – а я в толк не возьму: кому и зачем это надо? Исцеления, золотые червонцы, подъем производства, американская мечта в форме кошелька – без смысла, цели и ценности…
Все какие-то клочки, разрозненные темы, осколки, все само по себе.
Где связь? Заказчик этот, случаем, того – не болен?
Что ж, увидеть общую картину без кода, без ключа и впрямь было непросто.
– Нет, вид у него вполне здоровый. Просто человек с причудами. -
Я на миг задумался. – Он на бирже играет. Там все зыбко: малейший слух – и акции посыпались. Или наоборот. Он после твоих чудесных исцелений на фармацевтике, может, состояние сколотил. Ну или конкурента без штанов оставил…
– Значит, его разум тоже мечется в поисках наживы?
Разговор надо было уводить от Капитана в сторону.
– Ну а ты? – Я ошкурил мандарин и разобрал его на дольки – их оказалось восемь. – Ты ведь и сам продаешь перо за деньги.
– У меня другая цель. – Увар сложил руки на гладком брюшке и мечтательно посмотрел в потолок. – Кто-то хочет заработать, чтобы стать обеспеченным, а я хочу заработать, чтобы стать беспечным.
Добившись своего, первые, как и положено идиотам, становятся обывателями, а вторые – люди талантливые или одержимые какими-нибудь тараканами, вроде нас с тобой, – перестают торговать собственной жизнью, бросают поденщину и на полных парах устремляются к главному.
В своем, конечно, масштабе. Ты, – Увар посмотрел на меня взглядом заправского провидца, – появись у тебя в достатке деньги, небось, без конца колесил бы с сачком по свету и завел бы себе инсектарий.
Разве не так?
В проницательности Увара сомневаться не приходилось, но догадка относительно моих устремлений не требовала ни особого воображения, ни умения читать чужие грезы.
– А что бы делал ты?
– Я… – Увар опять вперил взор в потолок. – Я бы затеял что-нибудь такое… невозможное. Совсем невозможное. Ведь воплощенное желание – это неизменно скука, пошлость и разочарование. Желать невозможного – единственно достойное занятие. Бессилие придает жизни вкус. Пускай мир вокруг скругляет острые углы, заботится о здоровом пищеварении и бреет газоны, я буду стоять посреди все тот же – гордый и непреклонный в своем чудесном бессилии.
А говорят, будто Гоголь еще в первой половине девятнадцатого века составил стройный и едва ли не исчерпывающий каталог русских характеров, находчиво озаглавив его “Мертвые души”. Как бы не так!
Хотя – сомнений нет – и то, что сделано, – прекрасно. Взять хоть
Ноздрева. Или Чичикова. Или Манилова с Собакевичем… Они великолепны!
Их есть за что любить. Гоголю просто внушили, будто он пишет сатиру, а на самом деле он писал то, что писал, – поэму.
“Что же получается? – подумал я про Увара. – Отказ от лучшего ради недостижимого?” Вот именно: получается, Капитан – это как бы Увар, начавший жить по мечте. И вместе с тем это антитеза Патроклу
Огранщику, копилке сбывшихся стремлений, с его отказом от покорения небес. Боже, как причудлива Россия! Сколько в ней всего!..
Между тем при внутренней тяге к невозможному и презрении к будничным острым углам домашний быт Увара был налажен исключительным образом, во всех необходимых – а порой излишних – мелочах. Не в смысле безупречности границ пространства (здесь как раз царил полный порядок: паркет в комнатах рассохся, шашечки линолеума в коридоре повылетали из своих гнезд, на стенах и потолках нежно колыхалась паутина и красовались древние потеки), а в смысле там и сям развешанной живописи, фамильного собрания виниловых пластинок, пары неизменных сигов в холодильнике, всегда готовых нырнуть в коптильню, коллекции разнообразных приспособлений для выживания – от метательных ножей и различной кухонной утвари до автономной печки, работающей на солярке, – и, наконец, у него в заводе всегда был набор всяческих бутылок и бутылочек с алкогольными напитками весьма пристойного качества.
– И что же ты считаешь невозможным, но достойным желания? – поинтересовался я.
– Ну скажем, попытку осознать себя как мыслящую волну, волевым усилием изменить частоту своего колебания и в результате стать чем-то совсем другим. Например, электрическим скатом.
Тут зазвонил телефон. Не дожидаясь, когда в приемной ответит занятая приготовлением корпоративного стола Капа, я взял трубку.
– Поздравляю. – Голос директора “Лемминкяйнена” был по-праздничному бодр. – Мы на пороге перемен. Я думал, будут жертвы, а мы, смешно сказать, отделались без крови.
– Спасибо, – кисло откликнулся я – флэшка с письмами Капитана жгла мне карман. Кроме того, я вовсе не был уверен, что перемены, каковы бы они ни были, наперед следует встречать с восторгом.
– Так ты еще не знаешь? – Кажется, Капитан моему неведению обрадовался.
– О чем?
– Понятно. Ну так слушай…
И он поведал новость дня: американцы заложили в Миннесоте на выступе
Канадского щита скважину с проектной глубиной восемнадцать километров.
Увар достал из принесенного с собой пакета пергаментный сверток, положил его на край уже накрытого стола и развернул.
– О! – поводя голыми плечами, восхитилась бухгалтер. – Это вершина торжества!
– Нет, – сказал Увар. – Это всего лишь кета горячего копчения.
Домашнее производство.
Мы только успели выпить по стаканчику шампанского, когда в приемную
“Танатоса” впорхнула лютка и рассказала про американскую дырку подробности. Оказывается, янки уже не первый месяц спешно искали у себя в закромах зону тектогенеза на стыке архейского комплекса пород с мозаичной структурой, заданной неравномерно гранитизированными образованиями, и протерозойским зеленокаменным поясом, примерно соответствующую району Кольской СГС. Под проект своей сверхглубокой они, помимо целевых ассигнований, пожертвовали даже часть денег, изначально выделенных на лунную программу, по поводу чего случилась небольшая буча в конгрессе. Туда, на скважину, американцы бросили все лучшее, новейшее, все скоростное, как будто бы вопрос стоял о жизнисмерти. Ну вот, нашли и забурились.
Кроме того, возобновить работы на своей скважине в Оберпфальце готовились и немцы. По геофизическим данным там, в глубинной части шовной структуры между Чешским срединным массивом и
Саксоно-Тюрингской герцинской складчатой зоной, располагалось весьма специфическое образование – “Эрбендорф-Вогенштраубское тело”. Оно отличалось высокой отражающей способностью контактов, выделялось по гравитационным и магнитным параметрам, обладало аномально высокой электропроводностью и запредельными скоростями сейсмических волн. Не иначе – логово дракона, которому мечом по имени Грам пустил кровь
Зигфрид. А что такое кровь дракона? Тот же эликсир-магистерий. Она же и клад – чудовищный инструмент изобилия.
Ко всему и шведы собрались заложить у себя сверхглубокую скважину
Гравберг-4, причем даже не пытаясь мотивировать для публики ее геологическую концепцию.
Это было удивительно и ужасающе одновременно, как будто перед тобой распахнулись какие-то скрытые и даже вовсе не предполагаемые пространства, ступив в которые, ты уже не знаешь, чего тебе здесь ждать, хотя окрестный пейзаж премного впечатляет глаз. То есть режиссура Капитана во всей красе продемонстрировала свою действенность. Конечно, само по себе это еще не подтверждало верность основного положения – неизбежной кары дерзнувшим познать тайны преисподней, – но промежуточный успех каким-то образом вселял уверенность в предполагаемом финале.
Словом, праздничная пестринка и впрямь получилась с настроением: как уже говорилось, обычно в эту пору ждешь всякой невидали, чудес и симпатичных происшествий, а тут, пожалуйста, – буквально на глазах сбываются немыслимые планы. Чистый Гофман, Эрнст Теодор Амадей.
Увар, правда, глядя на наше с Олей таинственное воркование, но не ведая его причин, рассказал правдивый анекдот про одного не то народовольца, не то эсера, не то еще какого-то идейного громилу, который, очутившись раз на богатой профессорской даче, исследовал цветник, осмотрел живопись, отобедал на елизаветинском фарфоре, после чего задумчиво сказал: “Все так хорошо… Очень хочется бросить бомбу”. Понятное дело, он имел в виду мое и люткино вызывающее поведение, неприличное в обществе, поскольку оно давало повод к зависти, однако я нашел в его словах добавочный смысл, который Увар, вероятно, вовсе туда не вкладывал.
Я вспомнил, что некое смутное, но похожее уподобление пришло мне на ум, когда Капитан впервые заговорил со мной о показательном разрушении самого меркантильного человечника. Это было в августе, под Лугой, в придорожном трактире “Дымок”. Сейчас конец декабря, и под меркантильный человечник уже подведена мина… Мы только выставили ее, как обмазанную лакомым медом приманку, – Америка цапнула ее сама. Цапнула, чтобы стать еще богаче, еще могущественнее, еще спесивей и жирнее… И пусть мина эта весьма сомнительного устройства, по какому-то закону постгуманистического свойства хочется верить, что она рванет. Не гуманно, а хочется. И мы надеемся, что наши вера и воля заставят ее рвануть. Вот так. И, если разобраться, что я чувствую? Кем я себя чувствую? Нигилистом с сальными волосами, из ненависти к чужому благополучию метающим бомбу в богатую дачу? Нет.
Нет, нет и нет. Благодаря Капитану я чувствую себя гордым носителем безукоризненного духа, вырвавшимся из пасти хищника – жрущего все подчистую рынка, чувствую себя рыцарем бескорыстия, выскользнувшим из жуткого зева пресловутого общества потребления, чудовищного торжища желаний. Я научился действовать легко и свободно, я почти перестал страшиться приключений и испытаний, найдя в них способ обрести достоинство, я научился вести себя так, будто в моих поступках есть смысл и цель. Я больше ничего не продаю, потому что со мной только мои (ставшие моими) неуязвимые дух и цель, которые не продаются. Я ничего не покупаю (кроме необходимого), потому что мне, собственно, ничего больше не нужно. Я понял, что жизнь – разновидность искусства, и если ему хорошо обучиться, то жизнь может стать такой, какой ты ее сделаешь. При этом, правда, эстетика с потрохами поглощает этику, но сравнима ли эта потеря с тем, что мы приобретаем? Разумеется, идя к чему-то, мы неизбежно от чего-то удаляемся. То есть, приобретая, мы теряем – таков незыблемый закон.
Так что ж теперь, стоять на месте, замереть? Застыть соляным столбом и найти в этом упоение? Не скажу о Боге, поскольку мы ловим только
Его тень, вернее, только часть, клочок Его тени, которая и есть
наше представление о Боге, но религия – чистейшая производная от эстетики. Мы не хотим грязного, скверного, склизкого и стонущего мира. Мы хотим стоять посреди чистого, сияющего храма. Мало кого привлекают гниль, испражнения и кровавые ошметки – вот почему мы не с бесами. Ведь бесы, по определению, мерзостны, их цель – изгадить мироздание. Нам это не по2 сердцу – и все. Так что этика и загробные муки тут не при чем. Словом, благодаря Капитану, мне кажется, я тоже теперь почти трансцендентный. Меня теперь тоже не просто поколебать…
Черт! Но зачем этот змей с наколотой на раздвоенный язык ложью, зачем этот искуситель писал Оле? О чем он ей писал? И что она ему отвечала?
Тут я вышел из задумчивости и вернулся в мир, к существованию. Увар, подняв пластиковый стаканчик с водкой, заканчивал какой-то витиеватый тост:
– …Так что, милые дамы, не надо бояться делать глупости. Настоящую глупость сделать оч-чень непросто. За это я и предлагаю выпить.
– О! – округлила губы бухгалтер. – Это вершина торжества!
– Нет, – сказал непреклонный Увар. – Это чистая правда.
В “Танатосе” мы с Олей пили только шампанское и каберне, закусывая болгарским перцем и рыбой, но за руль я все равно решил не садиться: канун праздника для дорожных ментов – самая страда. Поэтому, оставив
“десятку” у конторы, мы отправились на Графский пешком, благо идти было совсем недалеко.
Снег скрипел под ногами, реденько и мелко трусил с черных небес, взблескивал искристой россыпью под фонарями и в свете автомобильных фар. Я почти всю дорогу молчал, а Оля щебетала, словно диктор в эфире. В какой-то момент мне внезапно показалось, будто мы так далеки друг от друга, что даже время внутри нас не только течет по-разному, но и имеет разный цвет: во мне оно – рубиновое, густое, как остывающая лава, с внутренним жарким свечением, а в ней – звонкое и голубое, как купорос. Я не утерпел и скомандовал себе:
“Вперед, улитка!”, после чего рассмеялся в ответ на какой-то очередной веселый люткин треск. Кажется, это подействовало. Во всяком случае, острое чувство отстраненности, оставленности перестало заглушать пряный букет прочих чувств. Хотя о какой пряности можно говорить на легком морозце, когда воздух вокруг был бы стерилен, кабы не был напитан дымами машин, – зимой запахи замерзают, позволяя себе быть только в цветочных магазинах, фруктовых рядах рынков и моем кухонном шкафчике, полном задумчивых азиатских специй…
Когда мы пришли домой, Оля сразу же отправилась на кухню готовить тесто и начинку для лукового пирога, а я врубил свой комп и вставил в разъем флэшку.
В окне выстроились в столбик пять файлов. Я открыл первый.
От: Абарбарчук ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Кому: Ольга ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Тема: Нечисть
Дата: 19 августа 2010 г. 17:15
Привет-привет!
Не помню, кто подметил, может быть, я сам, что удвоения – приметы петербургской речи. Так и есть. Все эти “быстро-быстро”, “да-да”,
“нет-нет”, “але-але” и проч. – фабричный ярлык на обитателях последнего из воплощенных в мире и, пожалуй, самого грандиозного градостроительного проекта. Но не суть.
Забыл сказать при встрече на Большой Конюшенной, что возглавляемый мной научно-исследовательский институт дал авторитетное заключение:
Союзу Североамериканских Штатов осталось жить от силы пару лет.
Потом он распадется на тридцать восемь независимых государств и девятнадцать родоплеменных союзов. Запаянный в контейнер алгоритм распада хранится в абонированной банковской ячейке в Цюрихе. Расчеты произведены на основе дешифровки голливудских блокбастеров, где под видом историй дружбы человека с оборотнями, вампирами, гигантскими обезьянами, хоббитами и прочей нечистью разумный инопланетный вирус, поразивший фабрику грез, в закодированной форме предупреждает нас о мраке грядущего. Разумеется, эти данные не подлежат огласке, так что настоящее письмо следует расценивать, как свидетельство глубочайшего доверия.
Философы-постмодернисты учат нас, что мысль человека должна быть ясной, емкой и краткой. Поскольку во мне такие мысли иссякли, умолкаю.
В Псковском кремле звонят колокола на Преображение Господне.
Пока-пока.
С. Абарбарчук.
Судя по дате, это бредовое письмо было написано на следующий день после моего посещения акционерного общества “Лемминкяйнен”. Самого первого посещения, когда Анфиса смотрела порномультики, а Василий забивал бессмысленные гвозди. Капитан исподволь Олю к чему-то готовил, в противном случае послание не имело рационального объяснения и выглядело чисто художественным жестом. Было ли оно таковым или под художественный жест только косило? К чему Капитан готовил лютку? К будущей задаче? Или просто давал ей повод привыкнуть к себе и своим чудачествам? Зачем он столь сомнительно демонстрировал собственную – бр-р-р, что за скрежещущее слово! -
петербуржскость? Я не понимал. И это мне не нравилось. Порой непонимание – благо, поскольку, понимая других, мы постепенно осознаем, что сущность нашего понимания не что иное, как малодушная капитуляция, сдача собственных позиций. Сейчас было иное дело.
Немного помучившись, я решил, что в рамках моего любопытства стоит рассматривать данное непонимание как небольшую вражескую крепость, которая пускай и неприступна, но зато и гарнизон ее мал и не способен причинить мне ущерб, поэтому ее можно смело обойти и без опасений оставить в тылу. Так я и сделал, кликнув следующий файл.
От: Абарбарчук ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
Кому: Ольга ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
Тема: Правила игры
Дата: 11 сентября 2010 г. 22:38
Здравствуйте, Оля!
Действительность загадочна, отчего причинно-следственные связи мироздания часто не поддаются осмыслению. Так происходит по неисповедимости и могуществу Всевышнего, от которых изнемогают и заблуждаются умы. Вот вам пример: однажды на Мальте я заметил, что свирепый местный ветер налетает именно тогда, когда в саду за окном гостиницы подает голос какая-то невинная пичуга. Я записал ее песню на ноты, а позже, уже в Берлине, под аккомпанемент визгливого балканского оркестрика исполнил эту трель в одном довольно мерзком клубе. Не прошло и нескольких минут, как на Берлин обрушилась буря, которая валила с ног каштаны. Один из них упал на капот автомобиля берлинского бургомистра.
Этот случай приводит нас к банальной мысли, что для обращения с каждой вещью существуют свои правила, обычаи и способы. Если ты преступишь их или, следуя им, будешь неловок, твои действия обернутся против тебя, труд твой станет мучением, а усилия пойдут прахом.
С симпатией и другими опрятными чувствами,
С. Абарбарчук.
Я еще раз посмотрел на дату – вероятно, это письмо следовало расценивать как оправдание за содеянное. В том смысле, что вызванная им девять лет назад буря повалила с ног не совсем то, что предполагалось. Впрочем, здесь для меня куда важнее было другое -
Капитан обращался к Оле на “вы”. Это открытие приятно отозвалось во мне теплой волной, прокатившейся где-то в области солнечного сплетения.
От: Абарбарчук ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Кому: Ольга ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Тема: Публичный дом
Дата: 15 ноября 2010 г. 21:09
Дорогая Оля!
В результате всесторонних исследований, проведенных в стенах моего научно-исследовательского института, обнаружены неоспоримые доказательства того, что мир потерял честь и достоинство. Если прежде правами владели лучшие – те, кто способен был на озарение, сверхусилие и самоотречение, то теперь привилегии даются так, как прежде давались обязанности, – всем. А это уже публичный дом. Мир отметал свою икру и выструил свою молоку. Дело сделано, сейчас он, обдирая бока, катится вниз по течению, в бездну. Он бессилен и равнодушен, в нем больше нет острого чувства сладкой и режущей, волшебной и воспаленной реальности, чувства, которое испытывает ребенок, когда ему, больному ангиной, дают стакан горячего молока с медом. Теперь у мира остались только мыльные пузыри жизненных стандартов, выдуваемые СМИ, рекламой и фитнес-клубами. Мир окончательно превратился в общество зрелищ, описанное Ги Дебором.
Пора перечеканивать монету, чтобы не спутать старую калошу с новорожденным. Ведь шкала, фиксирующая изменения в системе, не представляет собой прямую, а изогнута крутой дугой, наподобие подковы, так что точки ее оконечностей гораздо ближе друг к другу, нежели к ее серединной отметке. Поэтому вещи, дойдя до пределов взаимного контраста и остановившись у крайних границ различия, делаются похожи. Старик и дитя одинаково бессильны и уязвимы перед желающим их уязвить, снег, если подержать его в руке, обжигает, а от неудержимого смеха из глаз брызжут слезы – и подобного в мире много.
До новых встреч.
С. Абарбарчук.
О раздаче прав по разнарядке я уже от Оли слышал. Да и о бедных девушках, которые из зависти к кукле Барби добровольно распинают себя на тренажерах в фитнес-клубах, тоже. Вот, значит, чьи торчат здесь уши. Вот, значит, кто здесь разбрасывает зерна, чтобы они, угодив в живые мозги, давали черт знает какие всходы. Похоже,
Капитан затеял тихую войну за влияние над чу2дной люткиной головкой.
Зачем? Такой спорт? Но Капитан не жлоб. Без умысла, от скуки? Ему недосуг скучать. Он это затеял, чтобы распалить мою ревность и на своем поле заставить меня блистать? Слишком сложно, избыточно – я ведь еще вчера об этих письмах знать ничего не знал, а что на них наткнулся – чистый случай. Между тем дело с дыркой уже почти что слажено. Кроме того, с моей стороны так думать – лесть самому себе, если не мания величия. Вероятно, все проще: мы любим красивых, потому что душа человека по природе прекрасна и тянется к совершенным образам. Капитан, каким бы вольным камнем он в действительности ни был, здесь не исключение. Собственно, и мою любовь к жесткокрылым, если задаться этим вопросом, объяснить можно единственно тягой прекрасной души к совершенному…
От: Абарбарчук ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Кому: Ольга ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Тема: О любви
Дата: 10 декабря 2010 г. 09:31
Дорогая Оля!
Душа моя, набрякшая жизненным опытом, расползлась и отяжелела, немудрено, что желание поделиться этой тяжестью с другим порой просто невозможно сдержать. Вот я и делюсь.
О любви. Бывает так, что человек суровый, норовистый, пылкий в своей гордости вдруг почувствует веяние любви, и его суровость на глазах обращается в мягкость, тяжелый нрав становится легким, все острое в нем, включая язык и ум, делается тупым, а непокорность сменяется послушанием. Бывает и наоборот. Подобные перемены – свидетельства истинности чувства. Влюбленный совершает ритуальное предательство
(предает сам себя) и этим, как римский юноша Сцевола (любопытно: из презрения к боли он сунул в огонь правую руку, хотя имя его означает
“левша”), демонстрирует свою решимость. Он как бы говорит любимой: я принимаю на себя добровольное безумие и отдаюсь в твой плен, но, если ты предашь меня и сделаешь меня в моем безумии свободным, оно, мое безумие, падет на тебя смертью. В конце концов левая рука – залог его доблести – осталась невредимой. Таков закон. Истинная любовь – это всегда договор на крови, все прочее – подлог и липа.
Среди фетв Ибн Аббаса – да помилует его Аллах! – нам известна одна, но других и не надо, ибо в ней говорится: это убитый любовью – ни платы за его кровь, ни отмщения.
Что же касается возлюбленной, то она проявляет суровость и прощает, когда ей это вздумается, а не по какой-либо иной причине.
С. Абарбарчук.
Вот ведь жуть какая… Не потому ли на Мальцевском рынке возле разевающих рот стерлядок Оле захотелось смерти от любви, что этот любовед запудрил ей мозги какими-то дурацкими законами? А им в жизни и места нет, они, законы эти, – чистый морок и пустое умствование.
Но что за шельма! Каков плут! Какую выбрал тему… О чем женские люди готовы слушать бесконечно? О любви. Будь то по моде заточенная раздолбайка, падкая на все, что прикольно, или старая вешалка, промакивающая рукавом слезу над мыльной оперой. Им это лакомо, как жужелицам слизень. Интересно, если на эти письма лютка отвечала, что именно она ему писала? Надо будет улучить момент, воспользоваться ее белоснежным компиком и сунуться тишком в “отправленные”, как самоубийца в петлю…
От: Абарбарчук ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Кому: Ольга ‹_Ошибка! Закладка не определена.__›_
_
Тема: О любви-2
Дата: 25 декабря 2010 г. 18:47
Привет-привет!
“Антихрист умер в Рождество Христово”, – так 25 декабря 1989 года радио Румынии объявило о расстреле Николае Чаушеску. Так жалкую расплату за прельщение пытались оправдать образом великой любви, тоже замешанной на жертвенной крови. В действительности же не оправдали, а лишь оголили ничтожество жеста: страх и ненависть – не оправдание крови, оправдание ее – только любовь. Как это ни парадоксально, только любящий имеет право убить или отдать себя на смерть, потому что любовь – дар Божий, то, что есть в нас от Него, по милости Его безмерной в нас вложенное. Пусть простит тот, кто простит, и осудит тот, кто осудит: верное дело – только дело любви, даже если стоит оно на крови. Где кончается любовь и начинается смерть – определить невозможно, поскольку глумиться над любовью в себе и в других, пинать ее, швырять в грязь – все равно что хулить
Святой Дух. Все грехи нам простятся, а эта хула не простится, потому что все в нас тлен, кроме любви. И только любовь на все право имеет.
Поэтому тот, кто отринет ее, достоин смерти. Сказано же у классика:
“Умрешь не даром: дело прочно, когда под ним струится кровь…” Если бы у меня хоть на миг появилось в душе сомнение относительно этой истины, я бы тут же вырвал его из своей груди и безжалостно спустил с него ремнями шкуру.
Сейчас мир измельчал, он страшится жертвы. Теперь переписка влюбленных выглядит так: она разводит чернила слезами, он разбавляет чернила слюной. О крови уже и речи нет. Не пора ли произвести ревизию нашего существа и переоценить ценности? Мой научно-исследовательский институт…
Какое удивительное открытие совершил на этот раз призрачный научно-исследовательский институт Капитана, я узнать не успел. Кожей почувствовав неладное, я обернулся – за моей спиной, сощурив глаза и неподвижно вглядываясь в экран, стояла Оля. Слюна у меня во рту, предназначенная для разбавления любовных чернил, вмиг стала горькой.
Вид у лютки был такой, будто она наглядно иллюстрировала мысль
Капитана о невозможности определить, где кончается любовь и начинается смерть. “Надо же так бездарно провалиться!” – Я понял, что изобличен. Но тут же некий внутренний чертенок возразил в ответ:
“А вот это как раз неважно – по существу, бездарный провал ничем не отличается от блистательного”.
– Ты читаешь мои письма? – Оля говорила голосом совершенно чужой мне женщины. Ей-Богу, если б она залепила мне оплеуху, я чувствовал бы себя не намного хуже.
В ответ я что-то пролепетал вопреки очевидному. Что-то вроде: “Да нет…”
– Как ты посмел! – Она восклицала, не повышая голоса, и это было ужасно.
– Так случайно вышло… Клянусь, я готов искупить! Хочешь, я вымою посуду и посторожу возле духовки луковый пирог?
– Какая гадость! – Оля брезгливо выдернула из моего компа флэшку. -
Читать мою переписку… Ты сделал мне больно. Я тебе Смыслягин, что ли? Я тебе Смыслягин, да?!
Не дожидаясь каких бы то ни было оправданий (невозможных в этой ситуации), лютка гневно сверкнула разноцветными глазами и вышла вон из комнаты. Я запоздало вырубил предательский комп. Мне было очень стыдно – в конце концов в этих письмах не было ничего предосудительного. Я готов был просить прощения на коленях, как повинный раб… Впрочем, сейчас к Оле было лучше не подходить.
Сидя в “удобствах”, я смотрел на застекленную компанию афодий, крошек-онтофагусов, навозников и рогатых лунных копров, подвешенную на стену над держалкой рулона туалетной бумаги, и погружался в бездну уныния. Что-то виделось сейчас мне в этих малышах родственное, близкое – они без двоедушия, не ведая брезгливости и стыда, имели дело с тем материалом, который давал им ощущение стабильности и уверенности в завтрашнем дне. Человеку стоило бы в порядке смирения взять с них пример, а то ведь чистоплюйство уже возведено им едва ли не в заслугу, едва ли не в свидетельство добропорядочности и благородства. Да любой навозник благороднее этих ханжей в сто тысяч раз!
В тот вечер Оля больше не сказала мне ни слова. Покончив с тестом и начинкой для пирога, она молча положила на диван стопку постельного белья, тем самым дав понять, что не намерена делить со мной сегодня ложе, и удалилась в спальню. Это был верх презрения. Я терзался. Я очень терзался. Я бесконечно страдал. Я понес высшую меру раскаяния.
Утром, проверяя очевидные предположения, а кроме того, желая поставить для себя в этом деле своеобразную точку, я все-таки улучил момент и тайком завладел белоснежным Олиным компиком. Тщетно – как я и думал, тот бдительно затребовал пароль.
Справедливости ради следует признать, что в памяти моей, среди сонма пылящихся там воспоминаний, свидетельств позора, подобного вчерашнему, было не много. Можно сказать, совсем не было. Впрочем, что такое память? Это то, что у нас остается, когда все остальное забыто.
Глава восьмая. РА В ДУАТЕ
Месяц, потом другой, а за ним и третий прошли в обыденных трудах на ниве обновления, оздоровления и процветания отечества – на той благородной ниве, где некогда фирма “Танатос” без помпезных слов и резких маршей, скромно и неприметно вбила свой заявочный столбик.
Изо дня в день возобновляемый образ преуспевающей России и в самом деле возымел живое действие – в страну хлынул сначала европейский, потом американский, затем японский капитал, а следом, наперегонки, и всякий, какой был, вплоть до малагасийского и тринидадского. Деньги, как корюшка в Неву, пошли в Россию на нерест, поскольку здесь им, завистливым пронырам, помстилось золотое дно – идеальные условия для размножения. Словом, корректировка эйдоса мироздания, произведенная нашей верой и волей, привела к тому, что мир зачарованно потянулся к новой идее о себе, а коллективные представления о благе заметно обрусели. Таков был общий фон, неуловимый и определенный разом. И это давало повод для приятных переживаний по случаю собственного предназначения.
Уверенность в грядущих временах коснулась всех горизонтов русской жизни: почки у деревьев набухли раньше обычного, а в мой двор на тополь вернулись вороны и занялись весенним обустройством своего косматого гнезда.
Америка же, напротив, потерянно заворошилась, неуклюже и ошалело, как не доморенный в эфирных парах и вдруг проснувшийся на булавке жук. Биржи потряхивало, прокатилась волна громких банкротств транснациональных монстров, оживились боевики “Гражданской милиции” – были взорваны две клиники, специализирующиеся на абортах, застрелены несколько шерифов, тесно сотрудничавших с ФБР, сожжен офис какой-то правозащитной организации и разгромлен виварий научного института, где в рамках федеральной программы “Покаяние” велись опыты по воссозданию неандертальцев (их собирались размножить и расселить по миру, чтобы таким образом искупить вину сорокатысячелетней давности, когда Homo neandertalensis был стерт с лица Земли Homo sapiens’ом как биологический вид). В свою очередь и черные “биотеррористы” распылили в чикагской подземке на станции какого-то делового центра, где полно бледнолицых “синих воротничков”, “антрекс”, изведя таким образом более двухсот соотечественников. Америка явно теряла ориентацию в пространстве и времени – ее лихорадило, у нее шалил вестибулярный аппарат, давал сбои и без того искаженный образ реальности: пологое стало для нее крутым, крепкое – ветхим, простое – сложным, а часть обратилась в целое. Пока это тоже выглядело лишь фоном, клубком разноречивых предпочтений и неслаженных метаний, но за этими разноречием и неслаженностью проглядывала зловещая определенность. В истории каждого народа случаются межвременья, когда мир вокруг уже пошатнулся, но еще не рухнул, когда сонмы случайностей еще воздушны и неочевидны, но уже наливаются свинцовым соком закономерности, когда люди уже ощущают мнимость окружающей действительности, но продолжают уверять друг друга в ее подлинности, когда мельтешение событий не позволяет отличить уголовную хронику от исторической, когда пространство наполнено неверными видениями и странными звуками, в которых одним мерещится скрежет падающих опор цивилизации, а другим – музыка опасных, но веселых перемен. С
Америкой творилось именно это. Ко всему на калифорнийские виноградники катастрофическим образом напала филлоксера – а ведь до сих пор калифорнийская лоза считалась устойчивой перед этой заразой.
Черт! Капитан и впрямь был из тех, кто имел право предрекать. Его безумные предположения действительно обладали властью над реальностью – странной, даже таинственной, но от того не менее результативной.
Что касается меня и Оли, то досадная история с письмами понемногу улеглась и не то чтобы забылась, но затерлась – доставать ее, такую неприглядную, на свет уже не хотелось ни мне, что вполне понятно, ни лютке, что весьма (с ее стороны) великодушно. Ведь если разобраться, редкая барышня не уступила бы перед искусом пырнуть при случае шпилькой пойманного на низости милого дружка. Хотя низость, как и прочий вздор из этого ряда, существует только для тех, кто еще не вышел за человеческий предел, кто не стал трансцендентным. И, раз меня это волнует, значит – для меня.
Немало помогли процессу умиротворения приятные хлопоты, сопровождавшие различные материальные приобретения. Дело в том, что после известия о закладке в Миннесоте сверхглубокой скважины,
“Лемминкяйнен” выписал сотрудникам “Танатоса” приличную – сообразно творческому вкладу – премию. Настолько приличную, что Оля смогла полностью обновить не только весенний, но заодно и летний гардероб
(чему целиком посвятила две субботы и одно воскресенье), а я, продав
“десятку” (у нее стала плохо втыкаться четвертая передача) и прибавив выручку к вознаграждению от Капитана, купил пятидверную
“сузуки-витару” – компактный рамный вседорожник, классную коробчонку тех нарочито угловатых форм, которые давно меня прельщали. Несмотря на то что “сузучке” уже шел второй десяток, выглядела она потрясающе – вся густо-черная от бамперов до люка, но не той хищной чернотой, которая лоснится и бьет в зрачки холодным смоляным блеском, а чернотой особого, теплого и бархатистого оттенка, который называют “жженой пробкой”. Намордник с противотуманками перед капотом “сузучки” тоже был черный – сияли только хромированные пороги и серебристые литые диски. Умереть и не встать. Она была как существо иного мира, как последняя вспышка угасшего сна. Даже смехотворная цифра, на которой заканчивалась шкала ее спидометра -
160, – меня не смутила. В сущности, я никуда не спешил.
Утомленная моими восторгами, лютка тут же окрестила меня “сузукин сын”.
Впрочем, некая трещинка, откуда сквозил неприятный холодок, после той злополучной предновогодней истории в наших с Олей отношениях все же осталась. И она, увы, не была порождением моей природной мнительности – о трещинке этой можно было забыть или ухитриться вовсе ее не замечать, но вопреки учению субъективного идеализма она все равно оставалась и время от времени давала о себе знать зябкими мурашками, без видимого повода резво пробегавшими вдоль позвоночного столба. И Оля, я уверен, отрезвляющий этот холодок тоже чувствовала.
В остальном все было по-прежнему, насколько это возможно в ежесекундно меняющемся мире, отданном на растерзание календарю. Он же – детоядный Кронос. (Впрочем, образ не то чтобы не точный, но подчистую ошибочный. Непонятно, каким вообще образом Кронос умудрился стать расхожей метафорой времени, ведь настоящее – дитя прошлого, именно эта тварь предшественника с потрохами и глотает.
Так же и революции: вопреки будничному заблуждению они пожирают не детей, а отцов – чистейшая социальная эдипка. Но это к делу не относится.)
Кнопка звонка на дверном косяке мастерской Вовы Белобокина была оторвана. Вместо нее хищно целил в гостя раздвоенное жало оголенный провод. Пришлось стучать.
Признаться, я не очень понимал, зачем пришел сюда и что собирался здесь делать. Вероятно, это было исключительно спонтанное движение.
Просто вчера в новостях культуры мелькнул сюжет о памятнике Альфреду
Нобелю в Стокгольме, который Королевская шведская академия наук собиралась воздвигнуть к стодесятилетию учреждения Нобелевской премии, – там сообщили, что конкурсная комиссия отдала предпочтение проекту петербуржца Владимира Белобокина, и на экране беззвучно пошевелила губами знакомая лукавая физиономия. Потом показали действующий макет монумента: маленький взрыв на пьедестале походил на бездымную магниевую вспышку. Видимо, столб пламени проходил сквозь особой конфигурации сопло, так как огненный протуберанец имел очертания, приблизительно напоминающие господина в котелке. По крайней мере таким он, выжженный на дне глазного яблока, или что там инкрустировано сырыми колбочками с чуткой слизью, еще некоторое время стоял перед взорами в прямом смысле ослепленных зрителей.
– Кого черти несут? – послышался сипловатый голос Белобокина, и железная, времен дикого постперестроечного капитализма дверь тяжело отошла в сторону.
Вчера вечером мы с ним созванивались и оговорили время моего прихода, так что реплика Вовы носила скорее характер ритуальный, освященный традицией национального гостеприимства, нежели выражала действительное недовольство. Трижды облобызавшись в прихожей, мы прошли в мастерскую, не слишком просторную, но и не тесную – есть где поставить мольберт, принять гостей и уложить безвременно уставшего товарища. Помещение было украшено каким-то бесконечным растением, тянувшимся под потолком по веревочке из поставленного в углу горшка. По стенам висели холсты, картоны и доски ДСП, накрашенные даровитым хозяином. Были здесь и “Усама во чреве”, и триптих “Запорожские казаки подкладывают свинью Гирею”, но мое внимание привлекла лакированная доска, в прошлой жизни, должно быть, исправлявшая должность дверцы или стенки шкафа, на которой из отслуживших свой век разноцветных фломастеров, шариковых, гелевых и поршневых ручек была выклеена композиция, в чьем абрисе легко угадывалась фигура человека с широко распахнутым ртом. По голове человека лупил не то небесный молот громовержца Тора, не то какой-то обыкновенный летающий молоток.
– Нравится? – поинтересовался Белобокин. – Ну любуйся.
– Редкая техника, – сказал я.
– Доска, клей, писприборы. Называется “Перекуем орала на свистела”.
Что-то мне это напомнило. Что-то в сознании прозрачно наложилось друг на друга и осмысленно совпало, будто легла на шифровку дешифровочная сетка, – знаете, как в титрах масленниковского
“Шерлока Холмса”, – и проступил рациональный текст. Ну да, конечно же… Я наконец понял, зачем сюда явился. То есть, оказывается, я подспудно знал об этом, но на уровне рассудка все проявилось только теперь, после невольной подсказки, обретенной возле этой дурацкой доски. Вот именно – я пришел поговорить о Капитане. Ведь Белобокин знал его в том, предыдущем воплощении. Не мог не знать.
– Скажи мне, Вова, ты же был знаком с Курехиным?
– А кто, по-твоему, придумал утюгон? – Белобокин спесиво приосанился.
– Ты?
– А то! Моя идея. После я его усовершенствовал – подвесил утюги не на веревки, а на дверные пружины. Появились, знаешь, такие певучие обертона…
У стены стоял деревянный письменный стол, покрытый пятнами пищевого происхождения и случайными отпечатками краски. Из презрения к условностям Белобокин даже не застилал его бумагой – он был непримиримый враг стереотипов. Я выставил из полиэтиленового пакета на стол бутылку водки и пузырь нарзана.
– Молодец, хорошо подготовился, – одобрил мои действия Вова и выгреб из тумбы стола две рюмки, два граненых, старого времени стакана и пакет с обсыпанными маком сушками. – Я водку люблю. Она полезная – холестериновые бляшки стирает. А если ее на грибы положить – вообще сказка. Пробовал? Только вот грибы у меня кончились. Не рассчитал.
Надо этой дряни в сезон побольше сушить – запас карман не тянет.
– Что он был за человек? – попробовал я навести Белобокина на желанную тему.
– А в Германии водку на тридцать семь градусов разводят – от налогов уходят, фашисты гребаные, – не сдавался Вова. – За это бы им ноги из жопы повыдергивать или новый Сталинград устроить, чтобы до морковкина заговенья помнили! Чтобы вспоминали и ужасались. Что это за водка такая – тридцать семь градусов? Нет такой водки. И не должно быть.