Американская дырка Крусанов Павел
– Я знаю – Рим в снегу.
– Ну да, со столицей в Петербурге. Или возведем себе новую столицу – на таких топях, на которых может устоять только мечта. Ведь не один ты, но и я тоже потчевал бедой Америку и ремонтировал Россию. Кто, по-твоему, возродил и сделал актуальным понятие “внутренний враг”?
– Кто?
– Я. Как же еще назвать людей, ненавидящих в России все и даже само ее имя, но прикрывающихся оговоркой, что ненавидят они лишь ту
Россию, какая есть сейчас?
– Сявки драные.
– То-то и оно. А ведь такой была не только наша левая фронда, но и большинство наших записных либералов, кадровых демократов и прочих общечеловеков. Представь только, что грек, давший клятву верности своему полису, скажем, Афинам или Спарте, живет там за счет персидских налогоплательщиков и открыто действует в интересах враждебной Персии. Долго бы такой загребыш протянул? А наши грантососы годами вываливали на нас помои, глушили идеями зловредными и чуждыми стране, а во времена войны или осады вели дискуссии о том, что, может быть, разумнее, законнее, демократичнее и справедливее не трепыхаться, а, вскинув лапки, сдаться на милость немилосердного врага. – Капитан удовлетворенно улыбнулся. – Теперь их нет уже. – Хрюкнув в усы, он вернулся к делу: – Как ты понимаешь, речь не о единомыслии. Споры между поборниками великой России нередко полезны и продуктивны для страны, но те, кто хочет опрокинуть базовые ценности…
Набравшись сил, я перебил Капитана:
– Я понял о врагах. Рассказывай о ценностях.
– Как угодно, но без врагов нам нельзя – мы же империя. – Капитан обреченно развел в стороны руки. – И потом – эти линии переплетены.
Базовые ценности каждого общества, в нашем случае – русского мира, – это его существо, самость, вне которых оно уже будет совсем другим обществом, пусть и расположенным в пределах той же географии. С этой крыши и взгляд на врага – тот, кто ненавидит ценности русского мира, по сути, ненавидит сам этот мир, даже если утверждает обратное.
Набор базовых ценностей общества – это и есть его национальная идея.
Без нее, как ни вертись, нельзя распознать внутреннего врага. То есть по чутью можно, но по логике…
– Ты ее тоже возродил и сделал актуальной?
– Логику?
– Нет, национальную идею.
– Ну да. – Капитан не заметил моей неуместной иронии. – Только – не возродил, а отразил, выразил. Национальную идею нельзя спустить сверху и нельзя привить снизу – она должна существовать и практически всегда уже существует в обществе в виде интуитивных предпочтений и неосознанных чаяний. В виде тех мыслей, которые приходят нам в голову, когда мы треплем за ухо любимую борзую.
Проблема лишь в том, чтобы четко эти мысли сформулировать. Заметь – великим политиком, истинным вождем становится не тот, кто навязывает подданным свою идеологию, а тот, кто безупречно улавливает и внятно выражает тот дух, который уже посетил державу и одухотворил ее народ и который в силу этого устойчивее, неодолимее и эротичнее всего бренного и наносного.
– Эротичнее?
– Ну да – в смысле обаяния предъявленного соблазна. Так что мудрить здесь нечего – говорить следует не о том, что должно быть нашей национальной идеей, а лишь о том, что ею и без того является. Ну а с этим, в общем, все ясно.
– И что дальше, по пунктам? – Внезапно меня стала раздражать впившаяся в вену игла капельницы, поэтому я, набравшись духу, выдернул ее торчащими из гипса пальцами левой руки.
Капитан следил за моими действиями с интересом и одобрением.
– Можно и по пунктам, – согласился он.
Первый пункт был такой: Россия – империя, и она не может быть ничем иным, кроме империи. То есть Россия – такое государство, которое, помимо поддержания собственной жизнедеятельности, имеет еще и добавочный смысл существования. Без этого добавочного смысла России нет и быть не может, поскольку иначе она превращается в обычное служебное государство, идея которого уже исчерпала себя, а его реальные воплощения – стоит взглянуть на Европу – вырождаются, рассыпаясь и обнажая гниль, на наших глазах. Этот добавочный смысл может состоять в стремлении к имперской экспансии, к собиранию земли, в символическом, но достижимом плане обозначенном как исторически и конфессионально неизбежный захват Царьграда и Босфора с Дарданеллами, либо в стремлении построить общественную жизнь на
Христовых заповедях – не суть важно. Важно, чтобы этот добавочный смысл был.
– Это раз. – Капитан загнул на раскрытой руке мизинец.
– Неплохо. – Империя всегда была для меня эстетическим идеалом.
Далее Капитан изложил следующий пункт: Россия – великое государство, и она не может быть ничем другим, кроме великого государства. Что это значит? Это значит, что быть гражданами России, а не гражданами иной страны, пусть даже сытыми и свободными на все четыре стороны, есть для нас высшая ценность, и непреложной истиной при этом является Россия великая и могучая, а не убогая и жалкая. Причем величие ее видится нам не только в силе, перед которой трепещет весь мир, но и в самой передовой науке, самом совершенном образовании, самом блистательном и чумовом искусстве, поскольку великая Россия – это не только мышцы, но центр цивилизации, источник вдохновения и воплощенная любовь Богородицы. Что из этого следует? Что каждый из нас сделал свой выбор и предпочтет жить пусть лично в чем-то хуже, но именно в такой России, чем лично в чем-то лучше, но в России униженной и жалкой, а тем более – не в России. И никто из нас никогда не вскинет лапки перед врагом России, какие бы блага тот ни сулил.
– Это два. – Капитан загнул безымянный палец.
– Масик, я хочу эту плазменную панель! – Мне даже незачем было к себе прислушиваться – и так было ясно, что слова Капитана действуют лучше всех Олесиных пилюль. Я уже готов был выскочить из гипса.
Тем временем Капитан лечил меня дальше:
– Несмотря на то что в империи звание гражданина империи стоит выше национальности и вероисповедания, Россия – русское православное государство, и она не может быть ничем иным, кроме русского православного государства. Что это значит?
Я не знал, как ответить, поскольку все еще был крепко нездоров.
Тогда Капитан объяснил. Он сказал, что образцы для подражания, как и вообще вся система наших ценностей, укоренены в истории и культуре русской нации и в православной вере, а стало быть, и положение их в
России особое, как и положение русского языка, на котором мы умеем делать все, включая чудеса, как Орфей на своей глотке. Таким образом, следование интересам русских и укрепление православной веры – а это суть одно – есть отдельная забота России, более важная по сравнению с соблюдением интересов других российских народов и религий, хотя, разумеется, для империи важны и они. Что касается не российских, иноверческих и инославных наций, то они не могут претендовать на наше исключительное внимание – интересы их должны учитываться лишь в ситуации конкретного международного торга. Это не означает дискриминацию инородцев и иноверцев – Лефорт, Трезини и
Росси могли бы в этом поручиться, – но это значит, скажем, что
Россия может и должна учреждать в качестве государственных именно русские национальные и православные праздники, а не иные. Те же, кого это задевает, могут просто их не праздновать.
– Это три. – Капитан загнул средний палец.
Голова под бинтами свирепо чесалась – кажется, именно так рубцуются раны. Что-то все это мне напоминало. Историю Ильи Муромца и калик перехожих?
– Россия – общинное государство, – продолжал вещать Капитан, – рой, покрытый единой волей, а не шайка амбарных мышей, гребущих под себя и готовых разбежаться при первом шухере, и иным она быть не может.
Это значит, что каждому из нас есть дело до всех остальных и судьба соотечественников для нас не безразлична. Понятно, что не всякий единоплеменник для тебя как брат, но пусть будет как дальний родственник, помочь которому – стихийный, безотчетный долг. Именно поэтому в беде, в лихие времена мы способны личные интересы приносить в жертву общим. – Капитан загнул указательный палец. – Это четыре.
Остался последний, большой палец – кожа с его тыльной стороны, вся в сеточке морщин, казалась немного суховатой, а бледный полудиск у основания аккуратно подстриженного ногтя напоминал восход холодного светила. Я подумал: интересно, сохранились ли где-нибудь отпечатки пальцев Курехина? Если сохранились, можно было бы сличить. Однако по внутреннему расслабленному молчанию, сопроводившему эту умозрительную идею, я понял, что для меня нынешнего результат подобной экспертизы совершенно неинтересен, поскольку мне давно и глубоко плевать на тайное родословие его личности, на чем я не раз себя уже ловил.
– И наконец, – большой палец Капитана вздрогнул, – Россия – свободное государство и иным быть уже не может.
Мне показалось, что это положение нуждается в обосновании. Впрочем,
Капитан тут же его предоставил. Он сказал, что у нас есть права и свободы, которые мы никогда не согласимся отдать, ибо тогда это будем уже не мы. Речь не о законах или сиюминутной практике власти, подчас просто не осознающей собственную миссию, – наша свобода вполне может с ними не совпадать. Нам не слишком важно, будут ли губернаторы и другие высшие чиновники выборными или их назначат, но мы не позволим себе и не простим им отказа от принципа сугубой личной ответственности и забвения истины, что служат они не господину и должности, но самому служению. В этом месте Капитан ткнул указательным пальцем руки, которой не считал доблести национальной идеи, в потолок, после чего продолжил речь. Он сказал, что нам плевать также на то, кто владеет СМИ, но мы не желаем слышать оскорбления России ни от ее врагов, ни от людей, просто не понимающих, что правда, сказанная без любви, это и есть ненависть, и мы не желаем смотреть на лоснящихся эстрадных идиотов, отсутствие мозгов сделавших для себя источником заработка. И, разумеется, мы никогда не откажемся от права свободно колесить по своей стране, которой тесно в ее одиннадцати часовых поясах, и мы не откажемся от личной инициативы и частного предпринимательства, которое тоже есть наше неотъемлемое право, а не волевое решение правительства. И, наконец, мы вольны любить и ненавидеть – любить и ненавидеть так, чтобы в горах сходили лавины, а воздух становился золотым от сгущенного в нем электричества.
– Это пять. – Капитан покачал в пространстве до конца сложенным кулаком.
Мне было хорошо и радостно, как будто в этот миг кто-то молился за меня, вымаливая мне покой. Молился, и молитва доходила… Я испытывал безадресную благодарность, и мне ужасно хотелось жить.
– Как скоро мы окажемся в этом русском раю?
– Середка уже такая, – сказал Капитан. – Дойдет волна и до закоулков. Если ты согласен участвовать в этом проекте, – я был согласен и молча кивнул, – а по существу это все тот же проект, все тот же “Другой председатель”, мы дело здорово ускорим. Через год мы не узнаем свою страну.
“Хорошо ли это – не узнать свою страну?” – подумал я, вспоминая хеттов на Десногорском водохранилище, пьющих водку под полуденным солнцем. Я колебался, но Капитан перебил работу моей неоформившейся мысли.
– Да, чуть не забыл – с днем рождения! – Он, как прежде Оля, вынул из кармана халата жука, упакованного на картоне в хрустящий целлофан.
Ничего иного ожидать от него и не следовало: Капитан вручил мне гигантского голиафа – того самого, про которого в “Курсе теоретической и прикладной энтомологии” Холодковского 1896 года издания сказано, что он величиной со снегиря. Это был самец с хорошо развитыми рогами на голове, весь матовый и бархатистый, с красно-бурыми, отороченными сверху светлой каймой надкрыльями и черной в белую полоску переднеспинкой. Родом голиаф был из
Экваториальной Африки, где эти жуки летают бандами по девственному лесу, кормясь нектаром в кронах цветущих деревьев. Вниз, в нашу юдоль скорбей, они спускаются довольно редко, так что по большей части их выводят из куколок, которые находят в гниющих стволах. Я знал, что хорошо сохранившиеся экземпляры голиафов встречаются в коллекциях нечасто, так как поверхность их тела легко повреждается – светлые места сплошь и рядом поцарапаны, а темные и бархатистые из-за неосторожного обращения затерты до блеска, – но этот был почти что девственно прекрасен. Когда я благодарил Капитана, у меня, кажется, навернулась на глазу слеза.
– Ты не думал, – сказал он, стойко вынеся мою признательность, – что сейчас у тебя есть отличный шанс ступить на путь Патрокла
Огранщика? – Капитан неопределенным жестом обвел больничную палату. – Ведь можно так устроить дело, будто ты, разбившись всмятку, умер.
Признаться, эта мысль мне в треснувшую голову не приходила.
– А как же Оля? – Вопрос сам собой вырвался из моей груди.
– Ты ждешь от этого альянса чего-то, что с вами еще не случалось? Я, помнится, говорил уже, что кофе и любовь должны быть горячими.
Взгляни – твоя любовь тепла, как куча навоза на огороде, куда откладывают яйца змеи.
Я простил Капитану эту дерзость. Потому что он не знал, что между нами еще не случалось, но в светлом будущем случится. А я знал. Сын.
Между нами случится сын. Как минимум один сопливый обормот, ради которого мы ничего не пожалеем, которого воспитаем, как Гая Сцеволу, и для которого соорудим родину – ту самую Россию, Рим в снегу.
Россию, которая будет такой, какой быть должна, и никакой другой.
Кроме того, пусть и невольно, но это именно я убил Капу – встать сейчас на путь Огранщика – значит, трусливо бежать, малодушно спрятаться от этой безжалостной истины.
– Нет, – сказал я, – я останусь Евграфом Мальчиком. Я еще не достиг вершины и поэтому хочу участвовать в проекте дальше. Я готов вместе с тобой переписывать матрицу мира.
Капитан смотрел на меня с лукавым сомнением.
– А как быть с жучиным питомником? Мое слово крепче гороха – представь смету, все будет оплачено. – Он покачал головой, он колебался. – Ты хочешь участвовать в проекте дальше… Скажи на милость, как я запущу в тебе пружину деятельности? Ведь теперь ты уже не станешь меня ревновать.
– Я буду сам работать как бешеный! – Эти слова сказались искренне и с жаром. – И питомник тут не помеха – это вещи совместимые.
Увидишь – меня уже не надо будет дразнить и погонять.
– Ну что же, – Капитан улыбнулся, перестав меня поддразнивать напускным сомнением, – процесс запущен. Нам остается лишь по случаю вносить поправки. Вливайся.
И мы ударили по рукам.
Однако какой-то червь сомнения точил мне печень. Что-то не позволяло в окружающем пространстве сгуститься блаженной безмятежности. Что?
Это были не увечья и не нравственные муки. Что тогда? Я понял:
Капитан практически добился своего, и если дальше – небеса, то он в любой миг сам может умереть, чтобы на стезе вольного камня начать шлифовать в себе новую грань. Не осиротеет ли тогда преображенный мир? Не упадет ли своим непомерным грузом полностью на мои плечи, на мое поломанное тело? Не подомнет ли? Не раздавит? Смогу ли выдержать?
Как ни странно, осознав тревогу, я тут же от нее избавился.
Прояснившись, она рассосалась, растаяла, не оставив по себе следа. Я был – тревоги не было. Это меня приятно удивило: все, я действительно больше не боялся испытаний и авантюр, я осознавал уже не разумом, а всем своим существом – они не более чем способ обрести достоинство. Я готов был действовать так, как будто в моих поступках есть смысл и цель. Я больше не колебался. Я прошел испытание жертвой. Я чувствовал себя легко и свободно.
Что это значило? Незаметно для себя я превратился в запредельщика? К этому следовало привыкнуть.
То ли показалось, то ли действительно – мир вздрогнул. По всему его телу, по всем планам его бытия пробежала мгновенная судорога. Или это вздрогнуло лишь мое существо, в котором безвозвратно сместились какие-то фундаментальные пласты, напрочь изменив всю мою несовершенную структуру? Я посмотрел в окно. Небо было прозрачно-багряным, и по нему плыл змей – настоящий дракон, каких художникам и вышивальщикам Поднебесной запрещалось изображать безупречно, – ведь безупречное изображение вполне может ожить. Хотя бы в одном штрихе или одном стежке мастеру непременно следовало напутать. Но этот дракон ожил. Он грациозно распластался в небе, грозный, но не угрожающий, и, извиваясь, плыл по тверди, как по багряному шелку, поднимая красивые, покатые, лоснящиеся волны.
Видение навело меня на забавную мысль: если ты знаешь, что драконов на свете нет, рано или поздно это знание сделает драконом тебя.
Кажется, что-то подобное со мной и случилось.
Я улыбнулся.
Я смотрел на мир новыми глазами, и мир в моих глазах был прекрасен.
В Ферганской долине зрели персики, внутри которых сидели косточки размером с кулак, в Красноярске на балконе губернаторского дворца ястреб рвал голубя, красиво окропляя кровью мрамор, а в Индонезии с дерева кеппел осыпались плоды – такие душистые, что пот человека, который их попробовал, приобретал запах фиалок.
Эпилог
В больнице меня продержали два месяца. С учетом поломок в моем организме – не слишком долго.
В первую неделю Оля каждый день навещала мое скорбное пристанище. Мы нежничали и мило капризничали – часто женщины невольно переносят на больных свои материнские инстинкты, начинают с ними сюсюкать и в слове “хорошо” делать сразу три фонетические ошибки, заменяя “ха” на
“ка”, “эр” на “эл”, а шипящую на свистящую, что здорово утомляет, но лютка знала меру и ее дочки-матери меня ничуть не тяготили. Потом дела с диссертацией потребовали присутствия Оли в СПб, и она стала появляться лишь по выходным, что тоже было к лучшему – в конце концов мармеладом нашей безмятежности можно было и объесться.
Выходило так, будто обстоятельства услужливо прогибались и сами складывались вокруг нас наилучшим образом – в этакую, что ли,
угодную реальность.
Трижды приезжал Увар, причем один раз с Белобокиным, который, пыхнув в больничном туалете мастырку, десять минут читал нам наизусть из
Тютчева. Было там, конечно, и про роковые минуты мира, и про застолье с всеблагими, и так это пришлось к месту, так тихо на душу легло, что… Словом, меня пробило. Черт возьми, я сделался слезлив, как Горький!
Несколько раз заходил Капитан – говорил какие-то таинственные вещи о
Священном Граале и Алатырь-камне, под которым скрыта вся сила русской земли, о враге, который не дремлет, а попросту спит, о том, что жизнь – это способ нахождения формы для своих дарований во времени, и тут же, как запредельщик запредельщику, комментировал текущие мировые события. А события были что надо. Мощные события.
Впрочем, они общеизвестны.
Ну а потом доктор Сольницев сказал, что на Медовый Спас он меня выписывает. (Медовый Спас! Год назад, как раз в канун Медового
Спаса, я влип в эту историю. И вот теперь лицо земли катастрофически переменилось. Тогда, год назад, возможно ли было поверить, что это случится?) Правда, псковский асклепий сразу предупредил, что мои медицинские документы он отправит в Петербург, где меня поставят на учет в психо-неврологический диспансер, и в дальнейшем мне, возможно, придется какое-то время походить в дневной стационар, чтобы тамошние врачи меня понаблюдали. Похоже, я невольно дал доктору повод усомниться в своей психической состоятельности.
Спасибо, что не пальнул мне в затылок из какой-нибудь лучевой пушки.
Доставить меня домой, на Графский, где Оля уже готовила к моему возвращению луковый пирог и где ворона сидела на тополе в ряд с воронятами, вызвался Капитан – ключица и ребра срослись, так что грудь мне распаковали, голова тоже была уже без повязок и швов, но нога оставалась загипсованной, а значит, трястись несколько часов до
СПб поездом было бы для меня сущей пыткой.
Благодарно махнув на прощание рукой милосердной Олесе, с которой меня доверительно сблизила больничная “утка”, я неуклюже погрузился в оливковую “Тойоту” и сказал: “Поехали!”
В небе сияло августовское солнце. Дети, как поросята, искали на газоне каштаны. Дворняга обнюхивала фонарный столб.
Оказавшись на свободе, я остро ощутил потребность удостовериться, что мир и впрямь реален, что он составлен из вещества, а не из проделок памяти и чистой, на разрыв натянутой материи воображения. В голову не пришло ничего лучше, нежели попросить Капитана прежде, чем отправиться на трассу, заглянуть в берлогу духа, в средоточие вселенских перемен, в скромнейшее АОЗТ по одурачиванию и возмездию, короче – в “Лемминкяйнен”.
Кособокий домишко стоял, разинув все свои окна.
На Анфисином лице при виде меня отразилась буря чувств, которую покрывало все же, как покрывает бурю свод небес, нечеловеческое счастье; Василий, отложив молоток на усыпанный шляпками гвоздей брус
(опять нашкодил высунувшийся из Василия дурак?), сдержанно, но крепко пожал мне руку; Артем, не погнушавшийся спуститься из компьютерной кельи в прихожуюприемную, предложил кружку укутанного пеной капуччино, а зеленоглазая Соня и вовсе отважилась поцеловать меня в выбритую по случаю выписки щеку. Милые, милые, как я рад был вновь их всех узреть!..
Василий помог мне подняться по лестнице, и, опираясь на костыли, я поскакал вслед за Капитаном в его логово. На каждом скачке мир подтверждал свою реальность. Мы были – я, Капитан, костыли, безбашенный трикстер “Лемминкяйнен” и даже незримая в этот момент
Оля со своим луковым пирогом, – мы были, а Америки не было. Не было настолько, что память о ней, о самом ее существовании, казалась досужей выдумкой. Ее не было ни во снах, ни в яви, ни в абсолютном, ни в относительном смысле, ни в плане действительного, ни в сфере символического, ни фигурально выражаясь, ни буквально привирая – никак.
В кабинете Капитана на месте туркменских лягушек парили в зеленоватой воде аквариума среди декоративных скал и колышущихся нитей водорослей невиданные рыбки. Только теперь я смог их толком рассмотреть – бирюзово-золотистые, размером с детскую ладонь, все в мелкой искрящейся чешуе, с пылающими алыми плавниками и двумя горизонтальными перламутровыми полосами по узкой, как у флейты, тушке. Ни дать, ни взять гений чистой красоты. Не хуже африканской бронзовки Dicronorrhina derbiana. Глаза рыбок были желты, морды вытянуты, костисты и угрюмы, рты то и дело разевались и захлопывались, гоня сквозь жабры насыщенную кислородом воду.
Что-то я уже думал по поводу затеи Капитана прежде, что-то думал…
– Тебе не кажется, – спросил я, вспомнив наконец о причине своего беспокойства, – что выводить породу певчих рыбок – это как раз и значит – покорять небеса?
– Наверное, ты прав, – с печальной улыбкой вздохнул Капитан. – Есть вещи, которые не по зубам даже бивням, вроде нас. Может, пора все к черту бросить?
Он подошел к мерцающей грани аквариума, взял с полки баночку с мотылем и кинул щепотью разом встрепенувшимся тварям корм. В воде взвилась живая кутерьма. Блики переливчатого света заиграли на спинах и боках метущихся чертовок, чешуя их рассы2пала снопы цветных искр, ходуном заходили струны задумчивых водорослей. Не давая опуститься мотылю на дно, рыбки хватали выпяченными губами извивающиеся, медленно оседающие кровяные колбаски, рвали их друг у друга из пасти, закладывали резкие, крутые виражи и вновь устремлялись на добычу. Подсветка была крайне удачной – радужное зрелище меня заворожило. Правда, длилось оно от силы секунд двадцать – до поры, пока не был пожран последний мотыль. Потом переполох утих и водяная жизнь вновь сделалась неторопливой, мерной, настроенной на бестревожный лад.
Капитан еще раз улыбнулся, щелкнул ногтем по стеклу…
И тут рыбки запели.