Американская дырка Крусанов Павел
Что ты хочешь от реальности, которая грядет?
Мы выпили.
– А это будет скоро?
– Сказано в Писании: не дело человека знать сроки.
Мне не надо было долго думать.
– Я хочу завести питомник по разведению жуков.
– После такой победы? Да-а, жест достойный Диоклетиана… или кто там променял царство на капусту? И что же, в этом деле, ну… в деле распятия жуков, ты достиг успехов?
– Я здесь один из лучших. – В художественных салонах мои жуки и впрямь пользовались завидным спросом. Вспомнив про охотничьи трофеи в кабинете Капитана, я уточнил: – В своем деле я имею такой же авторитет, как чучельник Фокин – в своем.
Я не преувеличивал – мои хрущи, карабусы, дровосеки, носороги и копры, составленные в причудливые композиции, полные цвета и воздуха, света и тьмы, всегда были востребованы ценителями прекрасного. Сложнее было с экзотикой. Сам я предпочитал
Палеоарктику, поскольку мог лично до нее дотянуться, но на потребу массового вкуса делать рамки приходилось в основном с тропическими тварями. Конечно, у меня были поставщики – на Филиппинах, в
Таиланде, на Суматре и в Конго, был даже один непоседливый миссионер-итальянец, который, скажем, присылал жуков из Ботсваны, а деньги ему просил переводить уже в Бирму, – конечно, время от времени я покупал в “Зоопарке живых насекомых”, угнездившемся в
Зоологическом музее, каких-нибудь дохлых камерунских вилоносов или лощеных бурундийских бронзовок, но одно дело – поймать или самому вывести жука в садке, а другое… Любой рыбак знает, чем выуженная рыба отличается от покупной. Всем.
– А если у тебя будет свой питомник?
– Тогда, считай, у меня нет равных. Проблема – в хороших экземплярах колеоптер и только.
– То есть ты будешь на самой вершине?
– Ну да.
– Что ж, как говорил Цвейг, каждый знает свой звездный час. У одних он уже позади, другие чувствуют себя на пике, а кто-то видит свой звездный час вдалеке, может быть, за смертью.
– А ты? Где твой звездный час?
Капитан вздохнул так, будто собрался нырнуть.
– Для ощущения полноты жизни мне требуется созвездие.
И он, покопавшись вилкой в салате, рассказал такую историю.
Когда-то у него был друг – отличный музыкант, волшебник, виртуоз, владыка черно-белых клавиш, король скрипичного ключа. Случилось так, что этот Божьей милостью искусник увлекся традиционными науками: алхимией, каббалой, астрологией, сакральной историей и географией, а также психоделикой и спиритизмом. Войдя во вкус, он принялся взывать к духам древних мастеров и искать смысл жизни. В результате регулярных практик ему удалось чрезвычайно развить таившуюся в нем сверхперсональную чувствительность – он постиг истину и обрел
путь. Его наставником на этом поприще стал александрийский мудрец
Патрокл Огранщик, известный еще как полководец Дионисий Никатор, благочестивый столпник Павлин Калугер и разбойник Гиеракс Черный, который не один год держал в страхе Никею, Никомидию, Анкиру и Эфес.
Патрокл Огранщик прожил долгую, неистовую и густую жизнь. Он был богатым землевладельцем, архитектором, пиратом, поэтом, полководцем, философом, содержателем публичного дома, алхимиком, аскетом-столпником и наконец разбойником, настолько кровожадным, что, несмотря на седины, его прозвали за злодейства Черным. Причем во всех делах, какими только он ни занимался, он достигал совершенства.
На спиритических сеансах друг Капитана беседовал с духом Патрокла
Огранщика, после чего записывал все, что успевал запомнить. Через девять месяцев он подготовил капитальный труд, в котором изложил основные положения учения этого необычайного мыслителя. Главная идея заключалась в следующем: человек, достигший вершины в своем деле, должен оставить былые занятия, отрясти с сандалий прах, сменить имя и начать все сначала на новой ниве. “Добравшись до вершины, – говорил Патрокл Огранщик, – остановись. Не пытайся покорить небеса – ты сорвешься и разобьешься о камни. Но и покой не к лицу тебе: оставаясь на вершине и пожиная плоды своего дарования, ты уподобишься свинье, которая не в силах оторваться от помойного корыта. Спустись вниз и взойди на вершину по другому склону – таким образом ты избавишься от однообразия жизни”. Патрокл Огранщик сравнивал человека с драгоценным камнем: “Шлифуя разные грани, ты постепенно превратишься в бриллиант или сапфир. Шлифовке поддается любой минерал – не поддается шлифовке только дерьмо”.
Эта мысль Патрокла Огранщика глубоко поразила друга Капитана, и он решил изменить свою жизнь. Он бросил музыку, дом, прежний круг, бросил все, и с тех пор Капитан его не видел. В туманной дали, под новым именем он идет на вершину по другому склону, и гора, по которой он поднимается, шлифует в нем новую грань.
Учение это получило определенную известность, и у него нашлись последователи, так что со временем образовался даже некий клуб адептов, своего рода тайная ложа вольных камней, где ступени посвящения соответствуют числу ограненных сторон “камня”. Ходят слухи, будто в ложе Патрокла Огранщика, нося уже иные имена, состоят
Цой, Свин, принцесса Диана, Тимур Новиков, Сергей Бодров и кое-кто еще из особ того же сорта, но это, разумеется, фольклор, афанасьевские сказки. Хотя, кто знает, где таится правда-матка… Как бы там ни было, в свое время каждый переходит незримую черту, за которой все лучшее остается в прошлом. Почувствовав эту границу, оказавшись на другой стороне, надо либо уйти из дома и не вернуться, либо, прижав ласты, плыть по течению в окружении мирных мелочей жизни и уже не трепыхаться. Всякое барахтанье здесь выглядит жалким, поскольку в этой области люди, убитые собственным прошлым, превращаются в насморк. Ну а тех, кто ушел из дома и не вернулся, можно понять, лишь уйдя из дома и не вернувшись.
– Когда ты получишь питомник, – сказал Капитан, – и окажешься на пике, у тебя появится возможность подняться на вершину по другому склону. Но, чтобы идти по этому пути, тебе придется бросить все.
– Все? – бессознательно переспросил я.
– Все, Евграф.
“И даже лютку”, – мысленно добавил я за Капитана.
У меня не было слов. Я достал из сумки ореховую подставку и зеленый шар с плавунцом (их я захватил, когда отвозил Олю и Анфису чистить перышки на Графский), полюбовался на просвет буро-матовым бороздчатым жуком, вставил шар в подставку и вручил полированную каплю Капитану. По внутреннему мотиву это походило на ритуальный выкуп, на жертвоприношение – я отдавал малое, чтобы сберечь большое.
Такое обрезание. Да что там – я был готов за Олю продать душу каким-нибудь саентологам, и пусть потом за это меня терзают в аду, словно кусок красной глины.
– Царский подарок, – сказал Капитан, разглядывая плавунца. – Разве это еще не вершина?
– Нет, – был мой ответ.
Думаю, мы друг друга поняли, хотя со стороны, возможно, походили на розеттский камень, иссеченный тремя мертвыми языками. Причем греческий олицетворяла незримо порхавшая над нами лютка.
История Патрокла Огранщика долго не давала мне покоя. Более того, я как-то исподволь и сразу поверил в существование таинственной ложи вольных камней, безотносительно к тому, состоят ли в ней Свин и принцесса Диана или нет. Возможно, мы и впрямь живем в эпоху полунебытия, так что фантазия, поданная как информация, становится для нас уже важнее реальности, иллюзия побеждает сущее, призраки входят в мир вещей, уравниваются с ними в правах и даже заставляют вещи преображаться в соответствии с невещественным замыслом о них.
Разве это не новый виток готических времен? Разве это не Новое
Средневековье?
Нетрудно догадаться, о каком созвездии говорил Капитан, непонятно было только, когда он в очередной раз достигнет вершины, когда исчезнет вновь, когда опять уйдет из дома и не вернется… Путем долгих раздумий я решил для себя вот что: да, он ввел в олимпийские виды спорта скоростное свежевание барана, да, он поставит в
Стокгольме грохочущий памятник Альфреду Нобелю, он даже, вероятно, забьет осиновый кол Америке в печенку и убьет в ней упыря, но вывести породу певчих рыбок… Это – извините. По Патроклу Огранщику, это называется “покорять небеса”. Здесь он должен остановиться.
Впереди – недалеко уже – брезжила звезда 2011 года. За моим окном воронье гнездо на тополе было накрыто шапкой снега. Чета ворон обычно, втянув шеи, ночевала рядом с гнездом на ветке (чистила о нее клювы и сточила кору до голого луба), но позавчера, репетируя новогодний шабаш, гимназисты целый час взрывали во дворе петарды, так что вороны устрашились и второй день не показывались.
В гостиной пахло елкой – на столе в вазе красовалась огромная еловая лапа с золотой мишурой и двумя жгучими стеклянными шарами. Это были настоящие новогодние игрушки. От поддельных они отличались тем, что приносили радость.
Задумавшись над природой приносящих радость елочных игрушек, я некоторое время не существовал. Как верно заметил один венский сиделец, Декарт совершенно напрасно отождествил мышление с присутствием. Очевидно же, что это не так. Когда человек мыслит, он как раз отсутствует, его нет, он переходит в область небытия. По аналогии: задумался – пропал. Про впавшего в задумчивость говорят:
“Он где-то далеко”. Значит, должно быть: “Я мыслю – следовательно, меня нет”. Ну меня со всеми включенными чувствами. Меня как такового. Уж если и стоит говорить о существовании в связи с чем-то
(в смысле работы ума), то, вероятно, речь следует вести не о мышлении, которое вообще сомнительно как экзистенциал, а о чем-то более достоверном. Скажем, о смекалке или смышлености. Что делает человек, когда мыслит? Собирает комбинации из набора предложенных данностей, будь то абстрактные представления или черно-белые шашки.
Но ведь это всего лишь соображение. “Соображаю – следовательно, есть” – это куда ближе к реальности, потому что в живой природе не соображать равносильно смерти. А все остальное – ложный замах, способный поколебать лишь самого замахнувшегося.
Вчера Оля ночевала у матери, но через час мы должны были встретиться с ней возле Мальцевского рынка, чтобы выбрать рыбу к новогоднему столу (по слабости своей во всей строгости пост мы не соблюдали, хотя от мяса все-таки воздерживались). По ряду безотчетных причин настроение мое было бодрым и приподнятым, так что я даже решил прогулять работу, благо спросить с меня за это было некому. И вообще, мне казалось, я заслужил внештатный выходной – во-первых, в воскресенье я, почувствовав азарт, сочинил новый натур-алхимический опус, где оригинально развил высказанные Дзетоном Батолитусом идеи и даже вступил с ним в небольшую полемику относительно конфигурации естественного философского яйца, а во-вторых, вчера моими организаторскими усилиями ученик петербургского эзотерика Рокамболя некто Гузик продемонстрировал перед зрителями и журналистами превращение свинцовых аккумуляторных пластин в алхимическое золото.
Дело было так.
В галерее “Борей” был оборудован небольшой демонстрационный зал со всеми необходимыми причиндалами – тиглем, паяльной лампой, лабораторными весами, ведром воды и старой аккумуляторной батареей, извлеченной загодя из дачного сарая моего барственного приятеля, которого, кстати, звали редким именем Увар. Почти мой случай, если не хуже. Когда собралась оповещенная персональными приглашениями публика, Гузик, худой и сутулый тип, похожий на мечущуюся по веранде карамору, взвесил перед телевизионными камерами две свинцовые пластины, которые выломал из вскрытого на глазах у всех аккумулятора, несколько раз согнул их, положил в тигель и раскочегарил под ним прозаического вида паяльную лампу. Как только свинец начал отекать, таять, пускать под себя серебристую лужицу,
Гузик откупорил принесенный с собой аптечный пузырек, отмерил крошечную порцию оранжево-красного блестящего, как слюдяная крошка, и, судя по гирькам на чашке весов, весьма тяжелого порошка, завернул его в клочок бумаги и бросил крошечный фунтик в тигель. Затем плотно накрыл тигель крышкой и четверть часа объяснял зрителям суть происходящего, причем единственным сообщением с проницаемым смыслом во всей его речи было упоминание о естественном, сиречь природном, происхождении используемого магистерия. Потом Гузик снял тигель с подставки, быстро охладил его, погрузив в ведро с водой, и сбросил крышку. Извлеченная из тигля блямба желтого металла точно соответствовала по весу использованному свинцу и добавленному в него крапалику магистерия. Она тут же была передана в руки скептически настроенного независимого эксперта, который некоторое время царапал ее штихелем, разглядывал в лупу, зрелищно травил в пускающей ядовитые пары кислоте и проделывал еще какие-то загадочные манипуляции, после чего, смущенно разведя руками, признал, что полученный желтый металл является золотом, о чистоте которого можно будет судить только по результатом более тщательных лабораторных анализов. Что, собственно, и требовалось.
Неизвестно, как Гузику удалось совершить трансмутацию – в подробности я не лез, да он, вероятно, со мной все равно бы не поделился. Надул бы щеки или кинул шуточку. Есть в среде профессионалов, каким бы сомнительным делом они не занимались, определенное чванство. И чем сомнительнее занятие, тем больше спеси.
Словом, он поступил по-деловому: добыл золото, получил гонорар и степенно удалился. И пусть его. В конце концов истории известно много случаев подобных демонстраций, но сути дела это так и не прояснило. А ведь среди прочих есть и весьма авторитетные свидетельства – например, голландского ученого Ван Гельмонта, датского естествоиспытателя Гельвеция, французского физика Клода
Беригара, пастора Гроса… Да что там, сам император Фердинанд III благодаря пудре проекции алхимика Рихтгаузена дважды получал золото, из которого были отчеканены памятные медали. А шотландец Александр
Сетон? А Михаил Сендивогиус из Кракова? А швед Пайкуль? А русский граф Яков Брюс? А немец Беттихер? А итальянец Гаэтано? А француз
Делиль? Что уж говорить о Раймонде Луллии, папе Иоанне XXII, Джордже
Рипли, Сен-Жермене или, скажем, Рудольфе II, в чьей казне в 1612 году были обнаружены восемьдесят четыре центнера алхимического золота и шестьдесят центнеров алхимического серебра. Таких свидетельств – сотни.
Что касается Гузика, я лично склонен считать его шарлатаном. Не исключено, что надувалами по вдохновению или мошенниками идеи ради были и некоторые из вышеперечисленных лиц – пусть прибавят им в геенне жара. Подозрение мое в первую очередь основано на том, что
Гузик – выучень, подмастерье Рокамболя, а поскольку алхимия – это все-таки священное искусство, то здесь, как и вообще в искусстве, куда бо2льшую роль играет дар, нежели навык. Дар же, как каждому сальери известно, штука преобидная, так как Господь обычно дает его вовсе не тем, кто всю жизнь к подобному дару готовится, постигая в ученичестве тайны видимого и невидимого, а всяким буратинам, которые ни сном, ни духом и не в зуб ногой. Буратины эти не учились у премудрых пестунов (да те бы их, таких деревянных, к себе скорей всего и на трамвайную остановку не подпустили), а просто запели свою легкую песню, и с небес к ним спустились драконы. По этим бестиям золоченые виселицы не плачут – их есть Царствие Небесное, и они войдут туда с милостью, как входят дети и звери. В общем, тут, как на кухне, – не надо быть поваром по профессии, надо быть поваром по призванию, поскольку в этой области любители превосходят профессионалов.
Этим (натур-алхимическим опусом и публичной демонстрацией магистерия) мои последние достижения не ограничивались. На днях я уговорил Увара сочинить несколько правдивых историй о чудесных исцелениях в мурманских больницах – с тем прицелом, чтобы истории эти, сложившись в мозаику, произвели впечатление клинических испытаний панацеи.
Увар был крайне разносторонней личностью и недурно владел пером.
Время от времени он публиковал статьи в газетах, журналах, Тенетах и выставочных буклетах на самые невероятные темы – от наскальной живописи верхнего палеолита до проблем португальского виноделия, – причем никто не мог предположить заранее, в какую запредельную область он усвищет в следующий раз. Не чужд он был и чистой мистификации, подчас выдувая пузырь голой выдумки, веселой бессмыслицы, а затем оборачивая его, словно слоями черного перламутра, историческими аналогиями, социо-культурными парадигмами и непугаными метафорами, так что в результате на свет являлся основательный и вполне жизнеспособный мираж, бесспорный в своем торжествующем безумии. У иного мозг бы давно раскраснелся от инсульта, а Увару ничего – Увар держался… Словом, он умел рассказатьнаписать о чем угодно так, что не оставлял читателю выбора – верить или не верить. Вера охватывала жертву исподволь – если не на уровне рассудка, то хотя бы на уровне эстетического чутья.
Поскольку Увар был падок на всевозможные авантюры и, как заведено у большей части человечества, частенько нуждался в деньгах, первый репортаж о массовом прозрении слепых в мурманском интернате для детей с ослабленным зрением был готов уже вчера вечером. Следующий материал находился в работе и рассказывал о внезапном просветлении помраченного рассудка обитателей мурманской психиатрической больницы.
В общем, за этот пункт нашего с Капитаном плана я не волновался.
Город был засыпан снегом, хотя на улицах его уже изрядно раскатали машины. Вдоль тротуаров громоздились сугробы, то здесь, то там наглухо обложившие припаркованные с вечера авто, – снегоочистители только выползали на свою плавную работу. Деревья, черные с белым, пожалуй, выглядели красиво. Их даже не портили праздничные паутины мерцающих гирлянд, которые по даровании небесного света забыли выключить мастера электрических дел.
Когда я подрулил к Мальцевскому рынку, Оля уже стояла на ступенях у входа. Умница, она редко опаздывала на встречи и всегда переживала, если не успевала вовремя. Не то что иные дуры с двумя программами в черепушке – подобающего опоздания и, прости Господи, рискованной задержки.
Как обычно, от нее пахло малиной, хотя нынешней зимой модными тональностями в духах были объявлены абрикос и альпийская лаванда.
Этот запах всегда был при ней, пусть время от времени и менялся – то становился легким и сияющим, точно струящийся навылет летний сквознячок, то густым и упругим, словно чистое вещество соблазна или мольба о помощи. Кажется, он трансформировался от ее желаний. Как ей это удавалось? Хитрый парфюм? Или она от природы была такой, потому что ее нашли не в капусте, как прочих, а в спелой малине? Как бы там ни было, мне нравился этот аромат – ведь мы, точно звери, находим любимых по запаху, только почему-то не отдаем себе в этом отчет.
– Ты мог бы меня убить? – спросила Оля возле засыпанного льдом лотка, на котором полуживые стерлядки разевали круглые рты и никак не могли надышаться.
Я подумал, что она хочет поделиться какой-то сомнительной затеей и этот вопрос – только прелюдия, поэтому ответил легкомысленно:
– Я нашел тебе лучшее применение. Или ты имеешь в виду вот это. -
Я кивнул на лоток. – Добить из жалости?
– Нет, – сказала лютка. – Я имею в виду – тебе никогда не хотелось перерезать мне горло, удушить в морилке эфиром или засветить в висок гантелей?
Стерлядки вхолостую глотали воздух. У меня поневоле перехватило дыхание.
– Зачем?
Вопрос выскочил слишком торопливо, голым, и, чтобы прикрыть его, я высказал соображение, что, мол, конечно, в предъявленной нам действительности трудно быть уверенным в чем-то до конца, но я, кажется, ее люблю.
– Естественно. – Возле Олиных губ возник не то чтобы смешок, но некий подозрительный трепет. – Если бы ты не любил меня, у тебя не было бы никакого права меня убивать.
– Ты думаешь, два этих дела стоит зарифмовать? Ну то есть любить – убить.
– Они, маленький, давно зарифмованы.
– Шекспир какой-то. Ты что же, жаждешь смерти от любви, как
Дездемона? Так та смерти вовсе не жаждала.
– Да, мне бы хотелось быть достойной смерти от любви.
– Тогда ты как минимум должна мне изменить – на пустых подозрениях кашу не сваришь.
– Не просто изменить, но быть еще и уличенной. В этом вся проблема. – Оля не сдержалась и прыснула в ладошку. – Впрочем, тогда это будет смерть от измены.
Раньше лютка не была замечена в подобных шутках. Это настораживало.
– При необходимости ты можешь просто сказать, что меня бросаешь. -
Кажется, я начисто лишился всяких чувств, в том числе и чувства юмора.
– Так и сказать: я тебя бросаю?
– Так и сказать.
– И ты меня убьешь?
– Да почему я должен тебя убивать?
– Из любви.
– А без уголовщины это и не любовь, что ли?
– Значит, я кажусь тебе недостойной смерти из-за любви… Обидно.
Мы шли между рыбными рядами, вдоль роскошной семги, пестрой форели, янтарной белужатины, серебряных чолмужских сигов и прочей ряпушки, но интрига Олиных речей меня не отпускала. Я сел на ее вопрос, как судак на живца. Или сам был живцом. Живец… Хорошее слово, емкое.
Он как бы живой, но уже потусторонний. Он осужден на отложенную смерть во имя… Впрочем, все мы на нее осуждены.
– Мне кажется, – мы остановились возле пластмассового ящика с беспокойными верткими миногами, – ты меня к чему-то готовишь.
– К переоценке ценностей, – призналась Оля. – К проверке валюты на вшивость. А вдруг наши денежки ничего не стоят? Ну те, которые, как нам кажется, имеют хождение на территории нашей души.
Похоже, я выглядел не лучшим образом. То есть попросту имел дурацкий вид. Лютка посмотрела на меня, и тут же из глаз ее брызнули искры – легкие и радужные, какие высекает маленький водопад на ручье. Она рассмеялась и чмокнула меня в небритую щеку.
– Замаринуй на Новый год миног, – попросила она. – А то в артельных вечно уксуса через край.
Тема была закрыта или, как мне отчего-то в тот миг показалось, отложена.
Мы купили полтора килограмма иссиня-черных, истекающих слизью миног, а на посол – двух крупных сигов и приличного размера семгу.
Развесную икру и горячего копчения осетрину решили взять позже – в конце концов до Нового года оставалось еще пять дней.
Кроме того, мы купили ладожскую садковую форель, чтобы зажарить ее сегодня на обед, а в соседних рядах прихватили зелень, лимон, мощный корень сельдерея (нарезать ломтиками и подрумянить в шкворчащем постном масле до золотистой корочки – отличный гарнир к рыбе и мясу), желтый грейпфрут и симеринковский ранет. Бутылка хереса ждала своей участи дома.
В предвкушении грядущего стола мы уже направлялись к выходу, когда внезапно нос к носу столкнулись с Вовой Белобокиным, за которым на небольшом расстоянии следовал Хлобыстин с нацеленной на Вову видеокамерой. На Белобокине были его самые нарядные лохмотья: видавший виды длинный песочного цвета плащ, зеленые брюки, синяя фетровая шляпа и зеркальные солнцезащитные очки – не заметить его было невозможно. Как и всякому поводу к импровизированному спектаклю, встрече нашей Белобокин обрадовался.
– Батюшки-светы! – распахнул он щедрые объятия. – Мальчик!
Мы трижды с ним расцеловались, после чего я махнул рукой державшемуся в стороне Хлобыстину.
– Хайдеггер! – не отрываясь от видоискателя, салютовал тот.
Оля мило обоим улыбнулась.
– Рыбачишь? – полюбопытствовал Белобокин.
– Рыбачу, – в тон ему сказал я. – А ты теперь городской сумасшедший?
– Артиста обидеть легко… – ничуть не обиделся Вова. – Поздравляю. -
Он крепко пожал мне руку. – Ты стал участником международной акции
“Шпионские страсти”. Мы орудуем одновременно в Питере, Вене, Париже,
Берлине и Праге – всюду наши люди: Толстый, Спирихин, Флягин, Цапля с Глюклей… Работаем под лозунгом “Отменить смертную казнь для шпионов – они и без того живут мало”. Вон, видишь – снежок в ушанке. – Белобокин указал на негра в овчинной восьмиклинке с отворотами, затравленно косящегося в нашу сторону от лотка с карасями. – Я его с Фурштатской от самого американского консульства веду. Хитрый, змей. Дворами уйти хотел – не тут-то было.
– А кто из вас шпион? – спросила Оля.
– Похоже, оба, – сознался Белобокин.
Временами я ему определенно завидовал. Ведь, если приглядеться, мы живем по каким-то самоедским правилам – смиряемся с принуждением, давим себя гнетом странной убежденности, что нужно, непременно нужно позволить себя изнасиловать, потому что без этого не добиться того, чего стремимся добиться, да и насильник может обидеться, а нам так не нравится, когда на нас обижаются… И в результате мы пьем, дружим, спим вовсе не с теми, с кем хотели бы, а почти наоборот. Не безумие ли? А Белобокин не такой – он как птичка небесная, он подлинный. Он как бы неадекватный, но аутентичный. На него черта с два сядешь. Вот и выходит, что наша логика – куда большее сумасшествие, чем его юродство. Прав Капитан: первая ложь вылупляется от боязни обидеть другого. И только вторая – от страха не получить желанное.
– Уходит, гад! – Не прощаясь, Белобокин рванулся вперед, словно спущенный со сворки сеттер.
– Как там памятник Нобелю? – успел я бросить ему в спину.
– Я выиграл конкурс! – на ходу обернулся Вова и припустил дальше.
Ошалевший от ужасающего непонимания действительности негр бежал между изобильных, пересыпанных искристым льдом рыбных рядов, и ему явно было не до чудесных здешних севрюг. За ним, надвинув шляпу на победную ухмылку, несся Белобокин. Следом, расталкивая свободной рукой рыночную толпу и на ходу фиксируя объективом художественный процесс, чесал Хлобыстин. В этот миг я любил этих вдохновенных мудозвонов. Что их теперь – убить?
Ночь выдалась странная. Во тьме над городом кружил дьявол, пять раз закладывал вираж, вязал петли, выдохся, спустился на Кузнечный и пешком отправился к Невским баням.
Потом за окном разыгралась буря – ветер надувал Неву, яростно стегал
СПб, завывая в щелях и кавернах его каменной духовности, то и дело с треском давил на стекла. Я даже не посмотрел: вернулись ли вороны?
Уж и не знаю, в чем дело – в декабрьской буре, в люткиной
трогательности или в ладожской форели с сельдереем, но меня охватил такой пыл, что я впал в неистовство.
Потом голову мою посетила мысль, что для любви довольно и одного сердца. Если любовь взаимна, то эта штука должна называться как-то иначе – по бедности словаря, нужное слово никак не приходило на ум.
Я думал в эту сторону, пока не уснул и не увидел во сне своего дядю, которого, признаться, вспоминал нечасто. Дядя был человеком слова.
Он всю жизнь проработал инженером в конструкторском бюро. Однажды, еще в молодые времена, начальник шутливо треснул его по голове рейсшиной, и дядя поклялся, что не будет бриться, пока не отомстит.
И, действительно, до смертного часа борода его не знала бритвы, а только машинку и ножницы. Это ли не вершина? Мне приснилось, что дядя не умер, а подался в вольные камни.
Глава седьмая. ВПЕРЕД, УЛИТКА!
Принято считать, что Новый год и Рождество – подходящее время для всякого рода чудес, невидали и других приятных происшествий, вроде явления черта в Диканьке, битвы Щелкунчика с пасюками или ритуального мальчишника в бане, чреватого негаданными перемещениями.
Свод подобных ожиданий и все, что с ними связано, отчасти и составляют сущность понятия “мифологическое сознание”, которое присуще не только, скажем, человеку поздней бронзы, а является общевидовым признаком и морочит нас ничуть не меньше, чем хитроумного царя Итаки. Словом, нет ничего удивительного в том, что слухи о денежной реформе с введением золотых и серебряных монет взбудоражили прессу как раз в канун Нового года, а янки заложили свою роковую скважину именно 30 декабря, когда у меня в спальне воздушная пробка отрубила пять секций батареи отопления.
В тот день утром я отправился в жилищную контору (телефон был без конца занят) к мастеру участка, где мне, естественно, нахамили.
Дорогу туда я знал хорошо – прежде, пока я не сменил конструкцию, у меня часто засорялся унитаз, так что в конце концов я насобачился самостоятельно прочищать его проволокой, а вот навык борьбы с батареей был мной еще не освоен. Вначале я разозлился, но потом отошел – в конце концов приятно сознавать, что на свете есть места, где всегда рады, когда ты туда не заходишь. Тем не менее я отыскал слесаря, посулил ему на косушку, и через час батарею продули.
Это небольшое приключение задало тон на весь день. То есть инертная, а порой и упирающаяся всеми шестью лапами действительность сдавалась, стоило мне проявить немного воли и упрямства. Икра, осетрина, креветки, майонез, рис, зелень, шампанское, водка, рислинг, овощи, фрукты и вдобавок кое-что еще по Олиному списку компонентов, необходимых для приготовления лукового пирога, – все было доставлено домой в течение ближайшего времени и наравне с маринованными миногами и домашнего соления сигами и семгой заняло свое место в холодильнике, чья зябкая утроба, невзирая на некоторую склонность хозяина к гедонизму, разом вмещала подобное изобилие нечасто.
До новогодней пестринки в “Танатосе”, назначенной на четверть пятого, оставалось еще немного времени, и я решил воспользоваться чудесной паузой, наполненной сверкающей дрожью праздничного ожидания, чтобы отправить электропочтой поздравления сразу по всему списку адресной книги. Тем более что потом удобного случая для этого, вполне вероятно, могло уже не подвернуться.
В квартире стояла вызывающая тишина, донельзя не соответствующая внутренней вибрации моего существа, – основной источник шумов, Оля, ни свет ни заря с набором безделушек отправилась в Горный поздравлять с новогодием научного руководителя, будущих оппонентов и всех, кто окажется в такую рань на кафедре. Сказав, что поймает такси на Фонтанке, она не стала вытаскивать меня из теплой постели в лютую стужу спальни (батарея не грела), чтобы снарядить извозчиком, чем заслужила мою глубочайшую полусонную признательность. Тишина теснила дух. Недолго поразмыслив над тем, что было бы сейчас уместно, я сунул в зев музыкального центра “Воробьиную ораторию” и открыл свой комп.
Некоторые люди считают Курехина всего лишь даровитым пианистом, смехачом и талантливым постановщиком массовых действ. Это несчастные люди, они обделены чудом, Бог не вложил им в уши одни из самых дивных звуков, каким только было позволено просочиться из ангельских сфер в земную юдоль, – они никогда не слышали “Воробьиную ораторию”.
Бедные, бедные, они сохранили разум…
Действительность между тем по-прежнему сопротивлялась, как вставший в угрожающую стойку скарабей, – мне никак не удавалось соединиться с сервером. Похоже, комп заглючило или меня за неведомые грехи отрубили от сети. На всякий случай еще пару раз попробовав установить соединение, я сдался – тщетный труд. Раздумывая над тем, не позвонить ли в службу технической поддержки на предмет праздничного скандала, я вдруг вспомнил, что на диване в гостиной видел Олин комп – работать в Горном она сегодня, надо полагать, не собиралась. Решив и на этот раз проявить упрямство, я подумал: а почему бы не отправить поздравления с люткиной машинки? В конце концов это ведь не зубная щетка, которой не принято делиться из соображений гигиены. Правда, придется вручную набирать адреса…
“Тузи фериду
Ди коче дораво ми
Водо гигело зи
Рони дивоче ле
Дона во зиме
Дугери золагу
Седилу фомади
Кориве судофра а
Вила депина
Ровеа накету ма
Дике руное
Родуке диове э
Дози желево би
Изе корави эроф”, – пропела на воробьином языке, специально придуманном для вздорных пичуг Курехиным, сладкоголосая Капуро. После чего духовые и гитара начали нежно бредить.
Компик у Оли был дамский – белоснежный, маленький и плоский, как портсигар, с раскладным экраном и выдвижной клавиатурой. В собранном виде он умещался в кармане рубашки.
Пароля, к счастью, не было. Фоновой картинкой на рабочем столе лютка поставила фотографию брызжущей земным огнем Ключевской сопки. Вполне в ее геологическом духе. Кроме того, извергающийся вулкан эротичен, как молодой подосиновик, хотя и принято считать, будто земля – начало женское, а небо – наоборот. Я Олю отлично понимаю – на моем экране висела фотография двух бьющихся за самку жуков-оленей. И тут и там открывалось зрелище, насквозь пропитанное страстью. Она оттуда просто струилась. Масштаб события не так уж важен.
Я запустил Outlook Express.
“Лоде морэ клего диро
Воке мено-Кристо, и жеве!” – звонко чирикала Капуро, славя воробьиную осень. Пожалуй, это и вправду было то, что нужно.
Неожиданно в открывшемся окне входящей Олиной корреспонденции я обнаружил два послания от Капитана. Это меня неприятно задело – какого черта?! Возможно, столь далеко (личная переписка) мои права на лютку не распространялись, но в подобных ситуациях голос разума во мне всегда пасовал перед зовом чувств. Дождется ведь, паршивка, смерти от любви… В тот момент у меня и мысли не возникло, что это могут быть всего лишь невинные рабочие инструкции и деловые наставления.
Отмотав назад список сообщений, я нашел еще несколько посланий
Капитана, полученных люткой раньше. Дьявол! Я накрыл ладонью висок, чтобы не лопнула тонкая синяя жилка, привязанная к сердцу.
Непостижимый хаос, едва обозначившись, уже окутывал, враждебно обступал меня со всех сторон, отщипывал по кусочку, растаскивал по крупицам, распылял, не оставляя мне надежды когда-либо сложиться вновь в прежнем виде, в привычном составе… Я вдыхал обложившую меня реальность, стараясь уловить какое-нибудь знакомое чувство – свежий запах, насыщенный цвет, – которое бы напомнило мне об уходящем из-под ног мире и, возможно, закрепило его, но ничего не находил. Я задыхался, как стерлядка на Мальцевском. И это внезапное отсутствие опоры, падение в иную среду тоже было чувством. Новым и по яркости сопоставимым лишь с теми ощущениями прежней жизни, когда на миг возвращалась способность проникаться страшной истиной и становилось очень жалко детей. Но сопоставимым только по остроте. Само переживание было совершенно иным. Описать его должным образом невозможно – в моей памяти от него остались только ужас и сожаление.
Впрочем, в слове “переживать” семантически уже заложено преодоление треволнений – они переживаются, остаются позади.
Я знаю, что в трамвае надо уступать место старшим, что перед едой следует мыть руки и что чужие письма читать нехорошо, но женщины – отъявленные бестии, они способны делать нас способными на что угодно. Более того, с их коварной подачи на уродливые метаморфозы становится способна сама природа. Ведь часто случается, что, выражаясь медицинским словарем, не мы их оплодотворяем, а они нас. Я имею в виду Катулла с Лесбией, Петрарку с Лаурой и прочие аномалии из этого ряда.
На то, чтобы просмотреть корреспонденцию от Капитана прямо сейчас, уже не было времени, поэтому я сбросил его почту на флэшку и в сердцах вырубил люткину игрушку. Новогодние поздравления так и остались неотправленными.
“Аи уде лай
Зидре ги село хегу…” – томно вздохнул музыкальный центр перед тем, как я непочтительно, словно в чем-то повинного, словно именно он был разносчиком чудовищной бациллы хаоса, лишил его жизни.
В “Танатосе” крутились вихрем праздничные сборы. Бухгалтер и Капа были нарядно оголены, но если Капе крупносетчатая кофточка с небольшими розетками из плетеного шнура на сосках, позволявшая обозревать все, что под ней было (а под ней не было ничего, что можно было бы снять), только по-хорошему льстила, то обнаженные плечи бухгалтера напоминали о скоротечности земной славы. Что ж, не лишнее напоминание… Понятное дело, я пребывал не в лучшем настроении, но показывать этого не собирался.
Дамы сервировали стол в приемной одноразовой пластиковой посудой (в свое время петербургский краевед С. А. Носов в одной комментируемой им книге справедливо отметил, что в конце XX столетия Россия пережила тихую катастрофу, которая, в действительности, оказалась ничуть не менее значительной, нежели хорошо памятные внешние потрясения: одноразовые пластмасски вытеснили из обихода наших граждан настоящие граненые стаканы), Степа с вахтером секли сырокопченую говядину, сыры и ветчину, полиглот-переводчик выкладывал в мисочку маринованные корнишоны, а приглашенный мной для разнообразия и из личной приязни Увар, бросая оценивающие взгляды на женские обнажения (словечко геологическое, но верное), орудовал штопором. Рыба была уже нарезана, салаты заправлены, болгарские перцы, зелень и фрукты вымыты и разложены, острые корейские овощи и морские гады лоснились от нетерпения проскочить в пищевод. Под потолком висели бумажные гирлянды и огнистая мишура.
– Хайдеггер, – одолжил я приветствие у Хлобыстина, но тут же понял: нет, не мой стиль.
– Странно, – сказал благодушно Увар, пожимая мне руку, – в России непременным атрибутом новогоднего стола считаются мандарины, а ведь они в нашем климате вообще не живут.
– С традицией, – заметил я, – тот же фокус, что и с властью. И та и другая тем прочнее, чем непонятнее, откуда она исходит.
– А климат? – спросила Капа, хлопнув расклешенными ресницами.
– Что климат? – с готовностью уточнил Увар.
– Он тоже как-то связан с властью?
– Интересный ракурс. – Увар определенно оказывал Капе внимание, отвечая на ее нелепый вопрос. – Климат и власть. Забавно. Стоит подумать. Обычно строят совсем другие смысловые пары: климат и здоровье, власть и воля…
– Для укрепления здоровья, – сказал вахтер, кажется, отставной армейский кинолог, – надо пить боржоми, дома босиком ходить и по утрам из таза обливаться. Тогда и нутро будет в порядке, и экстерьер.
– А я для укрепления воли творог ем, – сказал Степа.
– Почему творог? – не поняла бухгалтер.
– В нем кальций.
– Через пять минут начинаем, – сказал я и поманил Увара за собой в кабинет.
После взрыва злополучной шаровой молнии кабинет мой давно уже был приведен в порядок. Светильники поменяли, стены и потолок подновили, так что от огненных увечий не осталось и следа. Место уничтоженных жужелиц и навозников заняли две плоские деревянные коробки: в одной под стеклом, на тисненой крупнозернистой бумаге красовались отловленные в окрестностях СПб усачи, в другой на бумаге, тисненной под морщинистую слоновью кожу, – бархатистые африканские хелорины и мецинорины, крупные, но на удивление изящные, не без труда и задорого добытые в скудном питомнике на Стрелке Васильевского острова. Глобус не пострадал, но теперь в ответственные моменты я на всякий случай поворачивал его Америкой к стене – чтобы не подглядывала. Она и сейчас смотрела в угол.
– В окружающем нас пространстве, – Увар ловко жонглировал тремя прихваченными со стола мандаринами, – должно быть много новых девушек. Слава Богу, так оно и есть.
Старый селадон! Вообще-то Увару было уже крепко за пятьдесят, но женские коленки, волновавшие его всю жизнь, не давали ему покоя и теперь, что, впрочем, ничуть не умаляло его природного барственного достоинства. В свое время Увару пришлось много поездить по стране в составе археологических экспедиций – Алтай, Казахстан, Молдавия, станица Недвиговка, Фанагория, Восточный, Центральный и Западный
Крым, – так что его высокое либидо, возможно, объяснялось именно этим: ведь нас постоянно удивляют болезненной неугомонностью люди, чей род занятий связан с переменой мест, скажем, моряки и шоферы.
Я позвал Увара в кабинет, чтобы приватно, без посторонних глаз вручить ему премию за циклы статей-фантазий о чудесных исцелениях, денежной реформе и самопроизвольном росте национального валового продукта. Это и вправду оказались удачно брошенные камни – круги от них пошли что надо. Собственно, нужен был толчок, первоначальное усилие, чтобы маятник сдвинулся с места и, парадоксальным образом набирая амплитуду от самого сопротивления средыпространства, взялся раскачиваться сам собой. Так и случилось: тему тут же подхватили падкие на информационную моду и охочие до всякой трескотни газетчики, телевизионщики и сетевые дятлы. О первоначальном импульсе, как водится, никто уже не помнил. Кроме нас, само собой.
Достав из ящика стола конверт, я протянул его Увару. Никаких премиальных сверх полученного уже гонорара он не ждал, поэтому, положив на стол тут же разбежавшиеся мандарины и заглянув в конверт, присвистнул.
– Это мне?
– Заказчик посчитал, что ты достоин поощрения.
Чтобы не путать дружбу со службой, мне приходилось играть перед
Уваром роль посредника. Впрочем, это было обоюдоудобно и, скажем прямо, отвечало положению вещей.
– А мог бы ты подготовить серию ярких, внятно аргументированных антиамериканских материалов непримиримого свойства? Ну, мол,
Америка – это плод разума, мечущегося в поисках наживы. Мол, все свои помыслы, все мечты, вожделения и страхи американцы, будучи логическим продуктом западной цивилизации, построенной на геноциде третьего мира, направляют наружу, вовне, вместо того, чтобы искать смысл там, где ему самое место, – в собственной душе, посреднице между низким миром разумного тела и миром горнего духа. Ведь в этом и заключается парадокс их сытого проклятия – презрев мир духа во имя торжества разума и тела, они выхолостили свою жизнь, лишив ее смысла, достоинства и цели. А лишившись этого, они лишились и самой реальности.
– Отчего же не подготовить! Тем более все, что ты сказал – правда. -