Антипсихиатрия. Социальная теория и социальная практика Власова Ольга
Первая тенденция, расширение психиатрического пространства, была задана скорее не самой психиатрией, а социально-экономическим климатом эпохи. С одной стороны, война и послевоенное время со всем многообразием невротических расстройств стали благодатной почвой для развития малой психиатрии. С другой – изменение системы социального обеспечения способствовало включению в государственную систему психиатрической помощи самых разнообразных категорий граждан. Сама психиатрическая помощь, психиатрическая институция, должна была реагировать на эти новые изменения, на новые категории клиентов, и это привело к некоторому смягчению системы.
Критические тенденции подтолкнули и к сравнению тогдашних условий психиатрических больниц с условиями других тоталитарных учреждений. Больницы сопоставлялись с нацистскими концентрационными лагерями: сотни голых тел в грязных отделениях, забытые и никому не нужные, без лечения и внимания полуголодные больные. «Во время войны, – отмечал французский психиатр Жан Ори, – многие санитары попали в плен, некоторые прошли через концентрационные лагеря. Когда они вернулись, они стали смотреть на мир по-другому: их профессиональная среда, которая осталась такой же, какой была до войны, напоминала им о том опыте, который они совсем недавно пережили, находясь в концентрационных лагерях»[90].
После опыта нацизма и практики уничтожения психически больных особое звучание приобретает вопрос о сущности психиатрии и психиатрической больницы. Эти события, по мнению немецкого историка и социолога психиатрии Клауса Дернера, ставят психиатрию перед вопросами идентификации. «Поэтому, – подчеркивает он, – и сегодня остается открытым вопрос, какой наукой в большей мере является психи атрия – наукой об эмансипации или об интеграции, т. е. стремится ли она к освобождению психически больных или к укреплению дисциплины в обществе. Самое позднее с 1940 г., с газовых камер Гадамара во всяком случае, никто больше не может быть назван психиатром, если для него размышления об этом вопросе не стали буднично-мучительным элементом практического отношения к себе и к тем, кто от него зависит»[91].
Эти дискуссии подталкивались и сложной ситуацией с медикаментозной терапией психических расстройств. Первый нейролептик, хлорпромазин, был синтезирован лишь в 1952 г., поэтому тогда использовались более жесткие методы лечения. Повсеместно применялись соли брома и барбитураты, но относительно новыми и прогрессивными методами считались электрошок и терапия инсулиновыми комами, широко использовалась тогда и лоботомия. Эти жесткие методы породили волну реакций протеста.
Введение в повсеместное использование нейролептиков сослужило психиатрии хорошую службу. Нейролептики по сравнению с другими методами действовали относительно мягко, они снимали острые симптомы психоза, успокаивали больных и давали возможность установить с ними продолжительный контакт. Уже в конце 1960-х и в 1970-е годы лечение нейролептиками начнет критиковать и сама психиатрия, рассматривая его как убийство личности и расширение психиатрической власти, но надо помнить, что само движение деинституционализации и серия альтернативных экспериментов в психиатрии стали возможны благодаря их введению в медицинскую практику. Гуманистическая волна в психиатрии конца 1950–1960-х годов – это последствие (о чем в том числе и антипсихиатры говорить очень не любят) введения нейролептиков в медицинскую практику.
На волне обсуждения многочисленных проблем где-то начиная с середины 1950-х годов в англо-американской психиатрии стали появляться исследования внутреннего функционирования психиатрических больниц. Именно тогда вышли «Человеческие проблемы государственной психиатрической больницы»[92], «Культура государственной психиатрической больницы»[93], «От опекунства к лечению пациентов в психиатрических больницах»[94], «Психиатрическая больница»[95] и др. Во всех этих работах в центре внимания оказывалась иерархическая структура организации персонала, вообще внутренняя ролевая структура психиатрической больницы, возможность преодоления ее жесткости и налаживания коммуникации с пациентом. Описания успешного опыта организации терапевтических сообществ как раз и оказывалось подтверждением возможности и необходимости смягчения жесткой ролевой структуры.
Этот процесс разочарования психиатрическими больницами проходил в послевоенное время (при всех различиях) в три этапа: 1) начальная фаза реформы, сопровождающаяся попытками либерализовать, трансформировать и гуманизировать традиционную психиатрическую больницу; 2) переходный период, характеризующийся философским осмыслением раннего этапа, при котором необходимость сокращения больниц становится совершенно очевидной; 3) формирование альтернатив психиатрической больнице и координация частей новой многосоставной системы[96]. Можно сказать, что в этой схеме этапов развитие англо-американской антипсихиатрии приходится на вторую фазу и чуть захватывает третью, развитие итальянской антипсихиатрии, напротив, отчасти захватывает вторую фазу и развертывается на третьей. Однако особенности ситуации оказания психиатрической помощи в разных странах не ограничиваются только временной динамикой.
В Великобритании полемика и общественный резонанс вокруг психиатрических реформ второй половины XX в. в какой-то мере напоминали более давнюю полемику с обратными целями: строительством психиатрических больниц и отчуждением психически больных. Великобритания была на передовой этих реформ и значительно раньше, чем другие страны, подняла вопрос о необходимости социального интернирования безумцев. К. Дернер отмечает: «Еще в первой трети XVIII в. социальный институт геометрического разделения пространства между разумом и неразумием стал темой дискуссии, которая и подготовила его упразднение. В Англии очень рано было проведено разграничение, согласно которому от подобных заведений ждали не столько выполнения нравственных и воспитательных функций, сколько непосредственной пользы для общества и самих изолированных, различия между которыми именно в силу этого становились очевидными»[97].
Объясняя такую сит уацию, Дернер обращается к Хабермас у и говорит о формировании в Великобритании «политической общественности», о том, что там традиционно значительно раньше других стран назревшие конфликты выносятся на общественное обсуждение и приобретают общественный резонанс. Эта гражданская общественность набирает свою мощь в начале XVIII в., и ее институтами становятся кофейни и чайные, клубы и улицы. Общественность говорит о безумцах и сплине, о причинах меланхолии и средствах совладания с ней. Эти дискуссии прорывают границы профессий, в них включаются Локк и Мандевиль, Бойль и Хук, Дефо и Свифт. Эти жаркие дискуссии приводят к романтизации болезни, и первым из романтических образов становится меланхолия – типичный для англичан сплин. Английский сплин попадает в категорию национальных особенностей, определяющих характер англичан и их индивидуальность. О нем пишут поэты и романисты, его живописуют на полотнах, а психиатры выпускают в свет огромные трактаты, достаточно вспомнить хотя бы «Анатомию меланхолии» Роберта Бертона[98].
Эта ситуация жарких общественных дискуссий, тогда сформировавшая романтический образ сплина, вновь актуализируется в XX в., но уже с другим «героем» – шизофренией. Именно для британской психиатрии будет характерна романтизация шизофрении, нашедшая свое выражение в концепте метанойи. Представление о продуктивности шизофрении, ее революционности как для самого человека, так и для общества сформируется во многом на волне этой романтизации.
Примечательно также и то, что в XVIII в., сделав первые шаги в организации психиатрических больниц и упразднении изоляции, Великобритания уступает ведущую роль Франции, где в реформах Пинеля и его последователей завершается процесс институционализации психиатрии как науки и практики. Франция при меньшем общественном резонансе, развивая то, что уже было достигнуто в Англии, проводит, организовывает и завершает саму реформу. Сходную ситуацию мы видим в XX в. в антипсихиатрии. Великобритания начинает масштабный процесс общественного обсуждения и осуществляет первые и не всегда успешные эксперименты. Продолжает ее путь, правда, уже не Франция, а Италия, которая гораздо быстрее и эффективнее ставит антипсихиатрию на службу реформирования института психиатрии. Это своеобразное повторение ситуации облегчит путь самой антипсихиатрии.
Как в послевоенной Великобритании, так и в послевоенной Америке где-то к середине 1950-х годов ситуация с психически больными ухудшается: число психически больных достигло своего пика к 1955 г. В Великобритании на начало 1960-х годов в стране насчитывалось несколько десятков старых больниц, численность пациентов в которых превышала 2 тыс. Правительство взяло курс на строительство новых больниц и перераспределение в них пациентов.
Американская психиатрия, как и психиатрия других стран, в первой половине XX в. была всецело биологически ориентированной и переживала не лучшие времена. В 1950-е годы больницы Америки были переполнены: на каждого врача приходилось приблизительно до 20 больных, и девять из десяти так и не дожидались никакой помощи. Психически больные по численности составляли половину всех больных США, один из 9–12 американцев хотя бы один раз в жизни попадал в психиатрическую больницу. В некоторых штатах на психиатрию тратилось более трети бюджета, при этом недобровольная госпитализация составляла 75 %, в то время как в Великобритании с ее не менее мощной волной антипсихиатрии этот процент был не более 30[99]. Во время мобилизации на Вторую мировую войну 750 тыс. мужчин не были призваны по причине выявленных у них психических расстройств, еще ровно столько по той же причине тогда были уволены с действительной военной службы. Ситуация несколько изменилась с появлением транквилизаторов и нейролептиков, но до настоящих изменений было еще далеко. Это привело к тому, что сформировалась совершенно специфическая ситуация, не характерная для других стран антипсихиатрического пояса. Медики были вынуждены привлечь общественность, чтобы нация смогла осознать проблему психического расстройства и справиться с ней. Эта ситуация могла только благоприятствовать формированию и развитию антипсихиатрических идей.
История защиты психического здоровья начинается в Америке с 1909 г. Это год основания Национального комитета психической гигиены, в цели которого входило сохранение психического здоровья, профилактика развития психических расстройств и усовершенствование системы психиатрического лечения. Инициатива по созданию комитета принадлежала Клиффорду Вирсу, бывшему пациенту, боровшемуся за привлечение внимания общественности к психическому заболеванию. В 1920-е годы зарождаются движения по работе с трудными детьми и преступниками, и психическое заболевание начинает рассматриваться в тесной связке с девиацией и преступлением. Так внимание общественности обращается к правовой стороне этой проблемы.
Одновременно появляющиеся тогда движения сосредоточивают свое внимание не только на медицинском, но и на гуманистическом аспекте психиатрии. Так, в 1946 г. Уильям Меннингер основывает группу по совершенствованию психиатрии, которая развивает идею о том, что психиатрия должна интересоваться не только психически больными и их лечением, но прежде всего нормальными людьми и их социальной жизнью. Многочисленные движения за психическое здоровье приводят к появлению новых структур и новых исследований. В 1946 г. учрежден Национальный институт психического здоровья. В 1955 г. стартовало широкомасштабное национальное исследование психического здоровья, которое было закончено в 1961 г. Это стало настоящей вехой в истории американской психиатрии и стимулировало множество дальнейших исследований и разработок[100]. Постепенно в Америке формируется система открытых и обращенных к обществу больниц: возникают общественные центры психического здоровья – центры терапии, консультативной помощи и профилактической работы.
В 1950-е – начале 1960-х годов Великобритания и Америка уже на официальном уровне переходят к более мягким методам и структурам психиатрического обслуживания. В 1953 г. экспертный комитет по психическому здоровью Всемирной организации здравоохранения предписывает отдавать приоритет развитию психиатрического обслуживания в самом обществе, где больница служит лишь дополнением[101]. В 1957 г. Британская Королевская комиссия, проанализировав законодательство в области психического здоровья, отмечает, что «практически в отношении всех форм психических расстройств усилено внимание врачей к формам лечения, обучения и социального обслуживания, которые могут быть реализованы без госпитализации пациента в больницы или которые делают возможной их выписку гораздо быстрее, чем раньше»[102]. В 1961 г. министр здравоохранения Энок Пауэл обращается к Национальной ассоциации психического здоровья с требованием закрытия этих учреждений[103].
В начале 1960-х Американская комиссия, определяющая политику психического здоровья, отмечала: «целью новейшего лечения людей с глубокими психическими расстройствами является обеспечение для пациента возможности поддержания нормального функционирования в сообществе. Для этого необходимо: 1) насколько это возможно, уберечь пациента от губительного воздействия институционализации; 2) если пациенту требовалась госпитализация, нужно возвратить его домой и к жизни в сообществе как можно скорее; 3) после того поддерживать его в сообществе как можно дольше»[104]. Практически вслед за этим в 1963 г. президент Кеннеди призвал к «смелому новому подходу» к проблемам психического здоровья. Таким образом, президент страны впервые обратил личное внимание на проблемы психического здоровья и заговорил о необходимости организованной национальной политики в этом отношении[105].
Середина прошлого столетия становится временем постепенного развития терапевтических сообществ. В Великобритании после успешного опыта Максвелла Джонса в больницах, по системе открытых дверей, стали функционировать некоторые отделения. Так было в больнице Мапперли в Ноттингеме (с 1953 г.) и в больнице Уорлингем-парк (с 1954 г.). Вскоре к ним присоединились и другие: к концу 1950-х годов таких больниц было достаточно много. В 1954 г. Джошуа Бирер в рамках деятельности Центра социальной психотерапии организует в Хампстеде первый дневной и ночной психиатрический стационар, закрывающийся на выходные. Начиная с середины 1950-х система открытых дверей психиатрических больниц очень активно обсуждается на страницах журнала «Ланцет».
В Америке массовое развитие сообществ для психически больных приходится на 1960-е годы. В основу новой национальной программы кладется принцип коммунарности и организация общественных центров психического здоровья, работа которых была направлена на сокращение случаев и сроков госпитализации в психиатрические больницы. Реформа, как и все реформы, развивалась чрезвычайно медленно: в 1967 г. таких центров было организовано 186, в 1975 г. их число достигло 603, располагались они преимущественно на северо-востоке или на западном побережье[106].
Как и любая психиатрическая реформа, эта и в Великобритании, и в Америке сопровождалась смутой. Многие пациенты, которым требовалось лечение, оказались без наблюдения, многие вовсе на улицах, что привело к всплеску уличной преступности.
Ситуация в Италии была противоположна ситуации в англоговорящем мире и в практическом, и в теоретическом отношении. Если Великобритания (а с ней большая часть англоговорящего мира) и Франция прошли этап освобождения психиатрии от наследия тюремного прошлого и медикализировали систему психиатрической помощи, сформировав на ее основе институт клинической психиатрии, то в Италии психиатрия по-прежнему была общественным институтом.
На практике в середине XX в. итальянская психиатрия опиралась на законодательство 1904 г., аналогичное французскому закону 1838 г. Он имел свою специфику, которая и задавала совершенно отличную ситуацию в организации психиатрической помощи[107]. Исходя из этого закона психиатрическая больница имела по сути не медицинский, а юридический статус: она была важнейшим рычагом поддержания общественной безопасности и ограждения общества от неугодных и опасных элементов[108]. Закон предписывал психиатрической больнице две функции: опекунско-репрессивную, т. е. защиту общества от безумцев, и гуманитарно-санитарную, т. е. реализацию опеки и лечения психически больных. Как отмечает Марио Мэй, первая функция была, несомненно, преобладающей[109].
Закон о психиатрической помощи был разработан, чтобы дополнять другие законы об общественной безопасности и согласовываться с нормами уголовного законодательства. Психиатрическая больница находилась в ведении Министерства внутренних дел и подчинялась полиции. По этим причинам психическое заболевание понималось исключительно как сопряженное с опасностью для общества, многообразие форм психических заболеваний этот закон не учитывал, не было и градаций для этих форм. «Иными словами, – подчеркивает М. Доннелли, – закон касался не болезни, но социально опасного поведения, которое могло стать его следствием»[110].
По этому закону госпитализация наравне с медицинским освидетельствованием требовала судебного расследования и судебного сопровождения лечения, подобного тому, которое предписывалось при лечении преступников. Госпитализация, как и в случае признания вины преступников, влекла утрату гражданских свобод, т. е. недееспособность пациента. Единственным отличием содержания и лечения психически больных была отмена механического ограничения их свободы в пределах больницы. А в остальном, как отмечают Джованни де Плато и Джан Франко Мингуцци, предписываемая законом структура лечения и содержания психически больных в психиатрической больнице напоминала тюремную[111].
Было и еще два момента. Во-первых, в Италии наравне с психиатрическими больницами имелись университетские психиатрические клиники, пациенты которых были гораздо богаче. В государственные психиатрические больницы имели обыкновение помещать не только действительно опасных больных, но и умственно отсталых подростков, слабоумных стариков и прочие группы людей, которые не могли сами обеспечить собственное проживание. Они как бы поступали под опеку государства. Более богатые слои населения, даже в случае психического заболевания, могли себе позволить альтернативное неинституционализованное лечение, что они и делали. Поэтому больница несла функцию институционализации бедности. Эта классовая специфика психиатрической помощи впоследствии будет одной из линий критики психиатрических институций в антипсихиатрии.
Во-вторых, близость закона о психиатрической больнице уголовному законодательству выражалась и в примечательном пункте установления ответственности директора. По этому закону директор психиатрической больницы лично нес уголовную ответственность за своих пациентов, в частности, был ответствен перед законом за их возможные социально опасные действия после выписки. Это предписание оказалось решающим в установлении сроков пребывания в психиатрической больнице: пациентов выписывали нехотя, поскольку нести ответственность за их поступки директорам не хотелось. Психиатрические больницы превращались в тюрьмы с долгими или пожизненными сроками.
В теоретическом аспекте в Италии совершенно не развивалась традиция социальной психиатрии и социальных исследований психического заболевания и психиатрических институций. Практически не было и никаких гуманитарных исследований в рамках психиатрии. Психо анализ был ассимилирован гораздо позже, чем в других странах, уже в 1970-е годы единственной философской традицией, воспринятой психиатрией, стала феноменология, под влиянием которой стала развиваться волна экзистенциально-феноменологической психиатрии. А в остальном психиатрия была всецело органической. Подготовка психиатров велась, как правило, на кафедрах нейропсихиатрии, и поэтому биологическая концепция XIX в. была единственной, в рамках которой в официальной психиатрической традиции могли трактоваться психические расстройства.
В 1950-е под влиянием трансформаций в психиатрии Великобритании и Америки Италия также начинает ощущать необходимость изменений. В 1951 и 1953 гг. в итальянский парламент поступают предложения о пересмотре закона 1904 г. и изменении трактовки психических расстройств на медицинскую. Однако это предложение не встречает большого одобрения даже в психиатрических кругах, и его рассмотрение откладывается. В 1964 г. организована Национальная конференция психиатров «Суд над психиатрической лечебницей». В ходе ее работы подчеркивалась необходимость модернизации психиатрической системы и предлагались многочисленные альтернативы и пути реформирования, в частности особое внимание уделялось территориальной модели организации психиатрической службы. В 1968 г. принимается поправка о добровольной психиатрической помощи и возможности оказания психиатрических услуг амбулаторно; допускается, что больной может обратиться в психиатрическую больницу инициативно, получить там гарантированное лечение, сохраняя при этом все права и свободы, в том числе возможность быть выписанным в любой момент. Однако в то время перспектив каких-либо изменений по-прежнему не было[112].
На фоне этих тенденций и начинает свое развитие антипсихиатрия. Впервые в обиход термин «антипсихиатрия» вводит Дэвид Купер в своей работе «Психиатрия и антипсихиатрия»[113], а также в предисловии к сборнику докладов конгресса «Диалектика освобождения», где он пишет: «Организационная группа включала четырех психиатров, которые интересовались радикальными новациями в собственной области – вплоть до обозначения своей дисциплины как антипсихи атрии. В эту четверку входили д-р Р. Д. Лэйнг и я, а также д-р Джозеф Берк и д-р Леон Редлер»[114]. С тех пор само понятие «антипсихиатрия» в его узком смысле отождествляли с работами и проектами Лэйнга и его ближайших коллег, а также с деятельностью организованной ими Филадельфийской ассоциации.
Лэйнг никогда не отождествлял себя с этим движением и с этим термином, напротив, он всячески протестовал против его использования: «Я никогда не именовал себя антипсихиатром, и когда мой коллега Дэвид Купер ввел этот термин, напротив, я выступал против него»[115], – подчеркивал он. Уже в конце 1980-х в интервью Десмонду Келли он разъяснял свою позицию: «Я назвал бы себя психиатром, и мне бы очень хотелось избавиться от ярлыка “антипсихиатр”, я антипсихиатр не более, чем Пастер антиврач, хотя он и выступал против некоторых современных ему методов медицины… Конечно же, и в теоретическом, и в практическом отношении я критикую большинство современных методов психиатрии. Но это еще не делает меня антипсихиатром, и именно от имени психиатрии я развиваю свою критику психиатров, и даже некоторых психиатров, которые, как мне кажется, придерживаются антипсихиатрических позиций. Я расцениваю себя как психиатра, работающего в традиции западной медицины. Философский фундамент моей работы сформировался в традиции западной медицины, западной философии, западной мысли»[116]. Последняя из приведенных цитат как раз и помогает понять критическую позицию Лэйнга и многих его соратников, их мировоззренческую ориентацию, а также то, почему антипсихиатрия является психиатрическим движением и не ограничивается голым критицизмом.
Британская антипсихиатрия складывается тем не менее вокруг фигуры Лэйнга, объединяет его соратников Дэвида Купера и Аарона Эстерсона, а также многочисленных последователей, в том числе и за пределами Великобритании (например, его коллег Л. Мошера и Дж. Берка). Ее теоретическая и практическая специфика задается теоретическими исканиями самого Лэйнга. Среди особенностей, которые отличают ее теорию, можно бы было назвать острую критику психиатрии как института власти и акцентирование микросоциального уровня внутригрупповых и семейных отношений, относительно разработанную социальную онтологию. Внимание к семье, группе, в которую включен индивид, к межличностному взаимодействию – это то, что отличает британскую ветвь от других, примечательна она также и своей наибольшей теоретичностью (во многом за счет теоретичности работ Лэйнга и Купера).
Если говорить о практике британской антипсихиатрии, то в чем-то она вполне традиционна. Все практические проекты, даже революционные проекты Лэйнга, развиваются в рамках традиции терапевтических сообществ. В «Шумной комнате», Кингсли-холле, «Вилле 21», «Уиндхосе», «Сотерии» мы замечаем черты первых проектов Максвелла Джонса, но здесь есть одна особенность. В своей практике британская антипсихиатрия направлена скорее на выработку практической альтернативы, чем на реальную деинституционализацию. Несмотря на жесткую и обширную критику психиатрии как института власти, она не предлагает программы его реформирования.
Эстафету британской антипсихиатрии продолжает антипсихиатрия итальянская. Правда, здесь мы наблюдаем то же недоверие к самому термину. Родоначальник и основная фигура антипсихиатрии в Италии, Франко Базалья, неоднократно подчеркивает, что не имеет с антипсихиатрией ничего общего. «Лично я не принимаю ярлык антипсихиатра»[117], – говорит он в феврале 1971 г.
Базалья и его последователи, так же как и английские антипсихиатры, сосредоточиваются на критике психиатрии как институции. Если в Великобритании эта критика имела преимущественно микросоциальный акцент, то в Италии она становится макросоциальной и приобретает политическое измерение. Проблема психического заболевания при этом включается в широкую политико-экономическую перспективу.
Итальянцы развивают и совершенно другую практику, которая направлена не на выработку альтернативы, а на реформирование психиатрии как институции и на разрушение психиатрической больницы. Английские антипсихиатры считали, что систему можно изменить только извне, Базалья и его последователи показали, что это можно сделать и изнутри, разрушив само пространство психиатрической больницы. Лэйнг всегда сомневался в успешности такой стратегии: «Если Франко думает, что он может, как хочет, значительно изменить положение дел в руководстве, оставаясь при этом внутри институций, и что это вообще возможно, я уважаю его точку зрения и надеюсь, что ему удастся сделать это»[118].
Базалья признавал достижения предшественников, он наследовал традицию британских терапевтических сообществ, учился у Лэйнга, но одновременно и четко осознавал различия: «В последние годы наша деятельность шла путями, в чем-то похожими, в чем-то отличными от тех, которыми двигался Рональд Лэйнг. Хотя наши методы и различны, мы оба отдали себя борьбе за изменение реальности. Теория и практика Лэйнга фокусируются и концентрируются на индивидуальном субъективном изменении, тогда как мы склонны концентрироваться на социальном преобразовании, сосредоточивая внимание на других уровнях этой проблемы. Лэйнг стремится встряхнуть человека с его инерцией изнутри; мы посредством специфической деятельности стремимся преодолеть инерцию общества. Концентрация на чем-то не означает материализации, и эти два аспекта, субъективный и социальный, являются двумя сторонами одной реальности. Они развертываются в нас и одновременно определяют нас»[119]. Так или иначе, но психиатрическая ситуация в Италии принципиально отличалась от таковой в Великобритании, и Базалья посчитал, что гораздо правильнее будет сломать ее, чем последовательно изменять.
Американскую антипсихиатрию и близкие ей идеи можно разделить на три лагеря. Во-первых, это идеи и проекты последователей британской антипсихиатрии Дж. Берка, Л. Мошера и проч., под влиянием которых развивалось американское коммунарное движение в психиатрии. Во-вторых, это социально и антропологически ориентированные исследования, в центре которых психиатрическая больница как институт власти, психическое заболевание как социально обусловленная девиация. Это прежде всего работы Ирвинга Гофмана и Томаса Шеффа, а также близкие им труды по социологии девиации. В-третьих, это критические взгляды Томаса Саса, основного «самобытного», «американского» представителя антипсихиатрии. Как видно, пространство американской антипсихиатрии, точнее, того, что так можно назвать, наиболее неоднородно, хотя никто из ее представителей никогда не признавал своего «родства» с этим движением.
Томас Сас не просто не отождествлял себя с антипсихиатрическим движением, но всю жизнь активно боролся с ним. Открещиваясь от ярлыка антипсихиатра, Сас охотно навешивал его на Лэйнга, при этом не скрывая своего крайне негативного отношения к нему. В 1976 г. в статье, опубликованной в «New Lef Review», он набрасывается с резкой критикой на его идеи и деятельность. Через 28 лет Сас начинает аналогичную статью следующей фразой: «Психиатры и те, кто интересуется психиатрией, “знают”, что Рональд Д. (Дэвид) Лэйнг (1927–1989), шотландский психиатр, и я разделяют одни и те же идеи о психическом заболевании и принудительной психиатрической госпитализации. Мы оба рассматриваемся как основатели и лидеры движения антипсихиатрии. В этом кратком эссе я задаюсь целью доказать, что это не так»[120]. Сас соглашается, что в некоторых моментах, в частности в критике психиатрии как социальной институции, его взгляды совпадают со взглядами Лэйнга, но признает при этом, что основанием этого совпадения является лишь общий враг – тоталитарная система психиатрии. Поэтому сам он по собственному признанию чувствует к Лэйнгу такие же чувства, какие испытывал Черчилль к Сталину. «…Антипсихиатры, – пишет он, – объявляли себя социалистами, коммунистами или, по меньшей мере, антикапиталистами и коллективистами. Точно так же, как коммунисты пытаются поставить бедных выше богатых, антипсихиатры ставят “безумие” выше “разума”»[121].
Лэйнг был настроен по отношению к Сасу более позитивно. Он никогда не высказывал открытой враждебности и, напротив, настаивал больше на общности, чем на различии их идей. К примеру, во введении к «Здравомыслию, безумию и семье» он ссылался на «Миф душевной болезни» Саса и высоко оценивал его идеи, как и в интервью Бобу Маллану[122].
Разногласия между самими антипсихиатрами отражают многообразие антипсихиатрических проектов. Это разношерстное пространство антипсихиатрических и околоантипсихиатрических проектов и идей отмечено тройной нагрузкой. Во-первых, оно обусловлено комплексом теоретических и мировоззренческих влияний: заимствованным вариантом марксизма, мировоззренческой (экзистенциалистской, либертарианской и проч.) позицией, доминирующим уровнем критической социальной теории (микро– или макросоциальным), а также комплексом смежных немагистральных заимствований. Во-вторых, задается культурным фоном, социально-политическим климатом того времени, в которое оформляется конкретный вариант антипсихиатрии. В-третьих, отягощается национальными особенностями системы оказания психиатрической помощи и организации психиатрических больниц.
Антипсихиатрия становится не только движением на границе наук и дисциплин, но и общественно-политическим движением, подготовленным развитием леваческой мысли и развивавшимся в ее контексте. Говоря о социокультурных основаниях движения терапевтических сообществ, Максвелл Джонс отмечает: «На Западе есть огромное множество специфических культурных движений: группы по защите окружающей среды и прав потребителей, феминистки, движение за мир и многие другие. Один из аспектов такого изменения общественного мнения – нарастающее разочарование в злоупотреблении властью профессионалами в области права и закона, медицины, в правительстве вообще»[123]. Антипсихиатрия, так же как и все контркультурные движения, выступает против буржуазного общества и его власти, структур социальных институций, против подчинения человека экономике и общественному мнению, против обобществления его сознания и подавления его индивидуальности. Как точно подмечает К. Дернер, «…реформа в психиатрии – всего лишь небольшое, хотя и очень важное, звено в общем социальном отказе от изоляции»[124].
В XX в. вопрос об освобождении психически больных представляется в контексте современной культурной, политической и экономической ситуации. Это соединение культуры, политики и экономики было характерно и для эпохи появления психиатрии и института психиатрической больницы. В истории вопрос об освобождении безумцев всегда был скорее политическим и социальным, чем исключительно научным. Поэтому все территориальные традиции антипсихиатрии так или иначе объединяются вокруг единого социального проекта: вокруг своеобразной социальной теории и практики.
II. Рональд Лэйнг
1. На пути к феноменологии шизофрении
Рональд Дэвид Лэйнг родился в 1926 г. в Глазго. В 1945–1951 гг. он учится на медицинском факультете Университета Глазго и после обучения выбирает в качестве своей специализации неврологию. Под началом бывшего полевого хирурга Джо Шорстейна он проходит интернатуру в нейрохирургическом отделении Киллерна, ассистируя на сложнейших нейрохирургических операциях и ухаживая за неврологическими больными. Столкновение со смертью, тяжелыми заболеваниями и неизлечимыми больными ставит Лэйнга перед проблемой переживания болезни, бытия больного и особенностей взаимоотношений. Под влиянием Джо Шорстейна, ставшего его интеллектуальным наставником, он погружается в европейскую интеллектуальную традицию, «проглатывая» Канта и Гуссерля, Хайдеггера и Сартра, Мерло-Понти и Ясперса, Фрейда и Юнга, Ницше и Кьеркегора, Маркса и Витгенштейна.
В 1951–1953 гг. Лэйнг в должности военного психиатра проходит службу в Королевском военно-медицинском корпусе. В это время он впервые начинает доверительно общаться с больными, разговаривая с кататониками и спасая шизофреников от электрошоковой и инсулиновой терапии. Здесь он встречает больных, случаи которых будет разбирать в своей первой книге. Некоторые из них именно благодаря его вмешательству возвратятся к нормальной жизни. Сразу же после демобилизации он получает должность психиатра в Гартнавельской Королевской психиатрической больнице, где проводит свой первый исследовательский эксперимент – «Шумную комнату» (1954–1955 гг.). С 1955 г. он переходит на работу (в должности старшего ординатора) в Южную общую больницу и приблизительно в это время начинает активно писать; вся эта работа ляжет в основу его первой книги.
Особенно значимым оказывается в жизни Лэйнга 1956 г.: он с семьей перебирается в Лондон, где в должности старшего ординатора начинает работать в Тавистокской клинике и проходит психоаналитическое обучение. Вскоре его профессиональная карьера приносит первые плоды. В 1960 г. выходит его первая книга «Разделенное Я», через год за ней следует вторая – «Я и Другие», которые становятся своеобразным итогом всей его теоретической работы в 1950-е. Однако пик его творчества и деятельности, впрочем, как и пик его популярности, приходится на 1963–1967 гг.
Шестидесятые для Лэйнга – время коллективных теоретических и практических проектов. В первой их половине совместно с Гербертом Филлипсоном и Расселом Ли он работает над книгой «Межличностное восприятие», с Дэвидом Купером – над критическим анализом творчества Ж.-П. Сартра, книгой «Разум и насилие», с А. Эстерсоном он проводит исследование семей шизофреников, которое ляжет в основу книги «Здравомыслие, безумие и семья». Интенсивная исследовательская деятельность приведет его и коллег к осознанию необходимости практического продолжения работы. В 1965 г. стартует самый известный проект Лэйнга Кингсли-холл – терапевтическая коммуна, сообщество для психически больных. Она станет одним из контркультурных центров Великобритании и превратит Лэйнга в гуру целого поколения. Он постоянно «концертирует» с лекциями и докладами: в конце 1960-х выходят сборники выступлений «Политика переживания» (1967) и «Политика семьи» (1971).
Семидесятые отмечают полную смену курса и приоритетов. Кингслихолл закрывается, а сам Лэйнг отправляется в путешествие на Восток: в 1971–1972 гг. он живет на Шри-Ланке и в Индии, медитирует, отходит от круговерти своей, теперь уже звездной, жизни и пытается постичь восточную мудрость. После возвращения он развивает совершенно другие проекты: отправляется в лекционное турне по Америке, начинает интересоваться пренатальным опытом и опытом рождения (этот интерес отражают его книги «Факты жизни» (1976) и «Голос опыта» (1978)) и издает несколько книг-диалогов – «Узелки» (1970), «Ты любишь меня?» (1978), «Беседы с Адамом и Наташей» (1977), а также поэтические «Сонеты» (1979). Восьмидесятые только отнимают, но не приносят ему ничего нового: у Лэйнга отбирают медицинскую лицензию, и уже мало кто вспоминает об этом «герое бунтарских шестидесятых». Лэйнг умирает в августе 1989 г. от сердечного приступа.
В теоретическом отношении Лэйнг начинает свой путь традиционно для европейской интеллектуальной психиатрии: с экзистенциально-феноменологической книги и феноменологической теории психического заболевания. В этих первых шагах он намечает преемственность двух философских парадигм психиатрии – экзистенциально-феноменологической психиатрии и антипсихиатрии, показывая, что вторая не смогла бы сформироваться без первой. Исключительно личностный ракурс и экзистенциальную тематику несет только первая книга Лэйнга «Разделенное Я». Она отличается от всех остальных его работ и по стилю, и по содержанию, являясь наименее политизированной и декларативной его книгой. Здесь он, как метко выражается Эндрю Коллир, «…читает свои экзистенциалистские идеи <…> в умах своих пациентов…»[125].
В то время, когда было написано «Разделенное Я», экзистенциально-феноменологическая психиатрия была малоизвестна в англоязычных странах, практически отсутствовали переводы работ основоположников этой традиции, выходило мало критических переосмыслений. В этой ситуации Лэйнг стал тем человеком, который принес экзистенциально-феноменологическую психиатрию Великобритании, поразительно полно передав ее дух и проблематику. Питер Седжвик отмечает: «…Лэйнг перенял продуктивную способность проникновения в психотические и подобные им состояния сознания не только от клиницистов европейской феноменологической школы (Бинсвангера, Минковски, Босса), но и от философов и писателей (Сартра, Беккета, Тиллиха, Хайдеггера и даже Гегеля). <…> Экзистенциальная философия с ее духом интровертированной мрачности и спекулятивной нечеткости была здесь поставлена на службу конкретной, социально важной цели (понимания психически больного)…»[126].
Критика естественно-научного подхода, представление психического заболевания как особого модуса бытия, внимание к больному, поиск онтологических оснований психопатологии – все это выдает отчетливый почерк экзистенциально-феноменологической психиатрии. В таком следовании традиции на первой же странице признается и сам Лэйнг: «В этой книге предпринимается попытка экзистенциально-феноменологического описания некоторых шизоидных и шизофренических личностей. <…> Экзистенциальная феноменология пытается описать природу переживания личностью своего мира и самой себя. Это попытка не столько описать частности переживания человека, сколько поставить частные переживания в контекст всего его бытия-в-его-мире. Безумные вещи, сказанные и сделанные шизофреником, по сути, останутся закрытой книгой, если не понять их экзистенциального контекста»[127].
Однако, несмотря на сходное движение, Лэйнг актуализирует пласт, который остался недостаточно освоенным экзистенциально-феноменологической психиатрией, – проблему соотношения психопатологии и межличностного диссонанса. Уже в этой своей первой книге он обозначает важность исследования коммуникации в психиатрии и подчеркивает, что именно с нарушением коммуникации связана постановка психиатрического диагноза: «…Я полагаю, что нормальность или психоз проверяются степенью схожести двух личностей, одна из которых по общему согласию является нормальной. <…> “Психически больной” – это имя, которое мы даем другой личности при разобщенных взаимоотношениях определенного рода. Только из-за этого межличностного разобщения мы начинаем брать на анализ его мочу и искать аномалии в графиках электрической активности его мозга»[128].
Положение о психической патологии как о разобщенной коммуникации между людьми уже заранее предполагает реабилитацию статуса психически больного, что и проделывает Лэйнг. Он отходит от принятого в психиатрии рассмотрения больного как организма и машины: «Ниже мы будем особо интересоваться людьми, переживающими себя как автоматы, роботы, части машин и даже как животные. Подобные личности справедливо рассматриваются как сумасшедшие. Однако почему мы не считаем теорию, стремящуюся превратить личности в автоматы или в животных, равным образом безумной?»[129].
Критическая позиция по отношению к традиционной психиатрии, которую Лэйнг отчетливо демонстрирует уже на первых страницах, наследуется им от экзистенциализма и по своей направленности является не обвинительной, отрицательной, а позитивной стратегией, направленной на выработку иного взгляда. Этот момент его идей проясняет более ранняя работа, посвященная анализу идей Тиллиха, в которой Лэйнг подчеркивает: «Тиллих не заинтересован деструктивным критическим нападением на наши базирующиеся на клиническом опыте теории, а, скорее, содействует их прояснению. Мы все должны признать, что фундаментальные основания нашей работы прояснены не настолько, как нам бы хотелось. Тиллих полагает, что их разъяснение должно быть основано на познании онтологических оснований человека»[130]. Такая методологическая экзистенциальная критика свойственна и «Разделенному Я».
Лэйнг обращается к самому больному, к его переживаниям, опыту, его взгляду на мир, его непосредственному окружению и переживанию им самого себя. Он предлагает начать с человека, его бытия. Для достижения этой цели он выбирает исключительно описательную стратегию, оставив в стороне различные теоретические и практические вопросы психиатрии, отбросив расщепляющую человека психиатрическую терминологию и обратившись – несомненно, развивая проект Ясперса – к описанию целостности человеческого бытия. Эта целостность, на его взгляд, существует до и глубже всяких научных и философских теорий, методов исследования и терапевтических подходов, поэтому требует первостепенного внимания. Кирк Шнайдер отмечает, что именно в движении к целостности (уже в «Разделенном Я») и заметно влияние на Лэйнга экзистенциально-феноменологической традиции, которое выражается во внимании к: 1) целостному человеку в противоположность частным процессам; 2) человеку в его специфическом мире или жизненном контексте; 3) человеческому бытию в отношении к экзистенции или творению[131].
В этом экзистенциально-феноменологическом проекте Лэйнг осмеливается на достаточно рискованный шаг. Он обращается к самому безумию, к самому безумному опыту, стремясь максимально приблизиться к той границе нормального и патологического, разума и неразумия, пересечь которую и вернуться удается лишь единицам. Он стремится заглянуть в глаза безумия, вскрыть самую его природу, словно вырвать из оков психиатрии его сердце и в голых руках донести его бьющимся до остальных людей. Его манил опыт шизофрении, и теперь он задумал нырнуть в него с головой: «Самым великим психопатологом стал Фрейд. Фрейд был героем. Он сошел в “Преисподнюю” и встретился там с абсолютным ужасом. Он принес с собой свою теорию, как голову Медузы, превратившую эти ужасы в камень. Мы, следующие за Фрейдом, обладаем знанием, с которым он возвратился и передал нам. Он выжил. Мы должны увидеть, сможем ли мы выжить, не пользуясь теорией, которая в некоторой степени является оборонительным орудием»[132].
Общая настроенность «Разделенного Я» задается настроенностью кьеркегоровского экзистенциализма. Потерянность, отчаянье, утрата оснований бытия – вот основные черты шизофренического сознания и мира. Как замечает А. Паломо-Ламарка, для Лэйнга шизофрения является не психическим заболеванием, а если говорить экзистенциально, философски, – душевной болезнью, а точнее, болезнью духовной. Точно так же, как болезнь духа, представляется у Кьеркегора отчаянье: «“Разделенное Я” четко показывает, что для того чтобы понять шизофрению, необходимо понять отчаянье, поскольку на самом деле шизофреник живет в отчаянии. Страх и отчаянье – наши душевные грехи, но они могут быть исцелены. Лэйнг очень хорошо знал об этом, поэтому он и включил это в свои описания шизофрении»[133].
Это отчаянье, как и у Кьеркегора, запускается изменением существования, бытия человека. Иное бытие-в-мире, которое лежит в основе развития шизофрении, на взгляд Лэйнга, возникает по причине онтологической незащищенности[134], которая присуща потенциальному шизофренику. Сама онтологическая защищенность формируется в раннем детстве, на этапе экзистенциального рождения (экзистенциальное рождение приводит к восприятию ребенком себя и мира как реального и живого), следующего за биологическим рождением. Это сформированное в детстве образование, являющееся ядром онтологической защищенности, Лэйнг называет первичной онтологической безопасностью. Ее формирование является частью происходящего в раннем детстве процесса структурирования бытия на основные элементы. При нормальном протекании этого процесса формируется стабильная структура, а конституированное на ее основе бытие личности является гибким и пластичным. В шизоидном состоянии все происходит наоборот: фундамент бытия становится гибким, а надстройка чрезмерно жесткой.
Онтологически защищенный человек, по Лэйнгу, переживает внешний мир как целостный и непрерывный, а других людей – как реальных и живых. Он обладает «чувством своего присутствия в мире в качестве реальной, живой, цельной и, во временном смысле, непрерывной личности»[135]. В противоположность этому онтологически незащищенный человек ощущает себя при тех же условиях нереальным, несвязным, несогласованным, раздробленным, неавтономным, лишенным индивидуальности и временной непрерывности. Даже обычные условия существования угрожают нижнему порогу онтологической защищенности такой личности. Эрнесто Спинелли[136] подчеркивает, что у онтологически неуверенного индивида происходит нарушение осознания на трех уровнях: на уровне существования, сущности (чем является человек) и идентичности (кто он такой).
При всех формах онтологической ненадежности другой человек и внешняя реальность переживаются как преследующие, угрожающие, убийственные для «я». При этом «я» отказывается от своей собственной автономии и индивидуальности, но отказ от собственной автономии является средством ее скрытой охраны, а симуляция болезни и смерти становится средством сохранения жизни. Этот отказ необходим для экзистенциального выживания и в то же время ведет к экзистенциальной смерти. Человек попадает в порочный круг. Он боится уничтожения собственной субъективности (хотя она почти уничтожена) и одновременно пытается уничтожить индивидуальность и субъективность другого как потенциально опасную. Он пытается отгородиться от угрожающей внешней среды и погружается в пустоту своего внутреннего мира. Но с отрицанием онтологического статуса реальности и бытия других уменьшается собственная онтологическая безопасность. Чем сильнее защищается «я», чем больше оно разрушается, тем больше растет угроза для «я» со стороны других людей, и «я» приходится защищаться с еще большей силой. Само «я», а не другие личности или внешняя реальность губит и уничтожает себя.
Шизофреник пытается убить свое «я» для того, чтобы его сохранить. Как замечает Роберт Янг, «страх превращения в небытие становится настолько сильным, что “я” заточает себя в крепость»[137]. Все бытие при этом находится где-то вне «я», которое пытается быть вне «всего сущего», оно лишается субстанции, становится невоплощенным. Раскол между переживанием своего тела и своего «я», который Лэйнг называет «невоплощенным “я”», по его мнению, является основной предпосылкой онтологической незащищенности.
У Лэйнга невоплощенное «я» является следствием расщепления на разум и тело, расщепление, в свою очередь, – это попытка справиться с онтологической незащищенностью. Человек отождествляет себя с той частью, которую ощущает как невоплощенную, как правило, этой частью является разум. В противоположность воплощенному «я», которое можно представить схемой «(“я” / тело) другой», невоплощенное «я» Лэйнг описывает как «“я” (тело / другой)». Онтологически защищенный человек ощущает тесную связь со своим телом, осознает себя субстанциональным, биологически жизнеспособным и реальным, чувствует, что родился с рождением своего тела и умрет с его смертью. Онтологически неуверенный человек не чувствует себя связанным со своим телом, он отстранен от тела, невоплощен. Тело ощущается не как ядро индивидуального бытия, а как один из внешних объектов. По причине того, что человек отделен от тела, он отделяется и от всего своего бытия, становится его сторонним наблюдателем.
Так как человек не ощущает себя хозяином своего тела и внутреннего мира, в его «я» ничего не остается, все становится по отношению к нему внешним, «я» делается «невидимой трансцендентной сущностью», пустотой, вакуумом: «Все находится вовне, снаружи; здесь, внутри, нет ничего»[138]. По мнению Лэйнга, в самом начале такого процесса «опустошения» образуется оболочка, которая окружает «я» и несет защитную функцию, но затем эта оболочка ведет «я» к гибели.
Отделенность и отстраненность от внешнего мира онтологически неуверенного и невоплощенного человека приводит к тому, что он начинает конструировать внутри себя «микрокосм», в котором стремится стать полным хозяином. В этом мире нет реальных людей и отношений, есть лишь фантомы, заменитель внешнего мира. Если «я» не связано с телом, а действия не ощущаются как выражение собственного «я», то последнее превращается в ложное «я», ядром которого и становится невоплощенное «я». Точнее, «я» расщепляется на истинное «я» и ложное «я». По мнению Дж. Миллса, «в разделенном “я” не существует единственного ложного “я”, но только частично развитые фрагменты, которые могли бы составить индивидуальность»[139]. Ни один из фрагментов не развит настолько, чтобы обладать своей собственной «всесторонней личностью».
Раскол между собственной внутренней фантазией и реальным внешним миром основан на расщеплении «я» на истинное и ложное. При этом расщеплении как ложное, так и истинное «я» становятся отчужденными: маска не связана с внутренней сущностью, а фантазия не укоренена во внешнем мире. Целью человека становится стремление «стать чистым субъектом без какой-либо объективной экзистенции»[140]. Лэйнг называет это состояние состоянием «хаотичного небытия». Небытие хаотично, потому что «я» не может быть совершенно разрушенным. Оно несомненно продолжает существовать. Поэтому позиция онтологически неуверенной личности – это вхождение в «состояние небытия» с целью сохранить бытие.
«Я» и мир больного все больше и больше становятся нереальными, а поскольку у них нет реальности, они обедняются, уплощаются, становятся пустыми, лишенными жизни, раздробленными. Человек погружается в пустоту. Из этой пустоты, на взгляд Лэйнга, только два выхода: во-первых, можно, несмотря ни на что, решиться быть самим собой, и, во-вторых, можно попытаться окончательно убить свое «я». Но ни первого, ни второго больной сделать не может – ситуация оказывается безвыходной.
В своем описании шизофренического мира в «Разделенном Я» Лэйнг доходит до того же рубежа, до которого в своих исследованиях уже добирались феноменологические психиатры и экзистенциальные аналитики. В силу определенных трансформаций экзистенциального порядка бытия (изменения темпоральности или пространственности, угасания личного порыва или развития онтологической ненадежности) существование больного погружается в пустоту, в ничто – ситуация, когда-то так хорошо описанная экзистенциалистами. Как справедливо отмечает Кирк Шнайдер, Лэйнг в своих исследованиях путешествует в глубинах внутреннего пространства личности: «Эта книга была написана так, словно д-р Лэйнг руководил командой исследователей, побывавших на заброшенном острове психотиков. <…> Лэйнг был в нашей области пионером. Он одним из первых исследовал смысл психотического опыта. В этом отношении его можно сравнить с Пинелем, когда-то во Франции “освободившим” психиатрических пациентов от тюрьмы. Так же и Лэйнг снял с психически больных кандалы организованной психиатрии. <…> Он был астронавтом сознания»[141].
Несмотря на приоритетное внимание к коммуникации с миром, в этой книге точка отсчета пока располагается внутри индивида. Как двигаться дальше, он еще не знает, поэтому погружение в пустоту для него пока остается предельным моментом психоза. Но недостаточность этой трактовки ему понятна, и уже в этой работе он начинает говорить об обществе, о нормальности как о результате социального сопоставления, т. е. дополняет психологический ракурс социальным, который он будет разрабатывать в дальнейшем.
2. Теория групп и теория общества
Первая книга Лэйнга «Разделенное Я» должна была включать две части – «Я» и «Другие», в конце концов изданные отдельными книгами как «Разделенное Я» и «Я и Другие». Чистой теории личности без теории коммуникации Лэйнг никогда не мыслил. Однако разработка межличностной теории и теории общества для него была связана не только с собственной работой, но и с командными проектами, которые он реализует в 1960–1964-e годы во время работы в Тавистокском институте человеческих отношений.
Теория межличностной коммуникации, как и теория групп, формируется у Лэйнга на основании практических исследований и развивается в двух работах: «Я и Другие» и «Межличностное восприятие». Если книга «Я и Другие» была результатом доработки второй части его первой книги в отдельное издание, то за «Межличностным восприятие» стоял коллективный исследовательский проект.
Лэйнг работает над теорией межличностного восприятия с двумя своими коллегами: Гербертом Филлипсоном и Расселом Ли. Филлипсон был ведущим клиническим психологом Тавистокской клиники, Ли – американским психиатром-исследователем, направленным Национальным институтом психического здоровья для своих изысканий в Бетесда, штат Мэриленд. Проект охватывал все многообразие человеческого опыта, не ограничиваясь изолированными психологическими феноменами, привлекая для этой цели авторскую методику, по своей оригинальности соразмерную с лежащей в ее основе теорией. Книга была закончена весной 1963 г., но увидела свет только в 1966-м.[142]
Поиски Лэйнга, по его собственному признанию, движимы характерной для современной ему психиатрии неудовлетворенностью изучением отдельного индивида вне его социального контекста. Именно поэтому он переходит от теории патологической личности к пространству межличностной коммуникации. В предисловии к работе «Я и Другие» он формулирует основную цель подобных исследований: «Эта книга пытается описать человека в рамках социальной системы или “связки” других людей; она стремится понять тот путь, которым другие воздействуют на его переживание себя самого и других, и как таким образом его действия обретают определенную форму…»[143].
Без «другого» для Лэйнга не существует «я», поскольку «другой» формирует идентичность (и здесь заметно психоаналитическое образование Лэйнга в рамках британской школы, которая всегда акцентировала влияние детско-родительских отношений на развитие личности) и задает вектор ее реализации. Сама идентичность, которая составляет ядро личности и поддерживает ее целостность, включает в себя множество своеобразных подсистем: идентичность-для-себя-самого; идентичность-для-других; идентичность, приписываемая другими; идентичности, которые человек приписывает другим; идентичности, которые, как он думает, приписывают ему, и т. д. Другие люди позволяют реализовываться идентичности человека, поскольку идентичность всегда требует отношений с другими, именно в них самоидентификация индивида достигает своего завершения. «Я» всегда требует других, потому что другие – это материал идентичности «я». Поэтому, по мнению Лэйнгу: «Даже описывая отдельного человека, мы не можем позволить себе забыть, что любой человек постоянно действует на других и подвергается действию с их стороны. Другие всегда присутствуют. Нет никого, кто бы действовал или переживал в вакууме»[144].
Система взаимоотношений с другими многополюсна, и она всегда предполагает то, что Лэйнг в своей совместной с Филлипсоном и Ли книге называет метаперспективами, – «мое» восприятие восприятия другим «меня», «мой» взгляд на оценку «меня» другим. Человек никогда не сможет доподлинно оценить, как его воспринимают другие, однако он всегда знает, что они имеют о нем определенное представление и мнение, смотрят на него определенным образом, и он всегда действует на основании предполагаемого им отношения, мнения, восприятия другого. В процессе взаимодействия с другими, по Лэйнгу, формируется метаидентичность, вмещающая в себя мнение, взгляд, действия другого по отношению к индивиду: «…Поскольку моя идентичность преломляется через множество различных граней “других” – сингулярных и множественных, мужских и женских, тебя, его, ее, их – моя идентичность подвергается бесчисленным метаморфозам или перестройкам, в присутствии других я становлюсь другим»[145].
Каким же образом это происходит? В прояснении механизмов межличностного взаимодействия Лэйнг опирается на два постулата: 1) поведение – это функция переживания; 2) и переживание, и опыт всегда соотносятся с чем-то или кем-то другим по отношению к «я». Отсюда следует, что самое простое схематическое изображение понимания одного человека всегда должно предполагать как минимум три элемента: двух человек и общую ситуацию. Оно должно отображать не только взаимодействие этих двоих, но и их взаимное переживание.
Поэтому поведение двух человек, по убеждению Лэйнга, не может быть описано исключительно в рамках поведенческой схемы и уж совсем никак не может быть представлено в рамках внутриличностного исследования. Поведение всегда опосредуется переживанием, которое, в свою очередь, зависит от поведения. При этом опыт другого всегда включает в себя интерпретацию его поведения, зависящую от социального, семейного и прочего контекстов. Выходит, что посредством своего поведения один человек может повлиять на три значимых пространства другого: на его переживание «меня», на мое переживание его и на его поведение. Один человек не может воздействовать на другого непосредственно, но он может воздействовать на свое собственное переживание его.
Узел проблем межличностного восприятия, по мнению Лэйнга, в непонимании. Люди ведут себя тем или иным образом в зависимости от того, были ли они поняты или нет. Чувство того, что тебя понимают, является важной частью самосознания, а также центральной составляющей отношений. При этом Лэйнг определяет понимание как связь между метаперспективой одного человека и прямой перспективой другого. «Быть понятым» отсылает к существованию связи между метаперспективой одного человека и метаперспективой другого, а чувство того, что тебя поняли, основано на связи собственной прямой перспективы с собственной метаперспективой.
Сеть межличностного взаимодействия, метаперспектив – это для Лэйнга элементарный уровень социального, на котором развертывается опыт индивида, уровень, где опыт из внутриличностного оформляется как межличностный. При этом опыт (experience) у Лэйнга – и в этой трактовке он продолжает традицию экзистенциально-феноменологической психиатрии – это непосредственное переживание реальности, дологическое, довербальное, внерациональное проживание мира и себя в нем.
Следующим уровнем становится уровень социальной группы, где межличностное взаимодействие оформляется как пространство унификации, а над уровнем метаперспектив надстраивается уровень социальной фантазии.
Построение теории социальных групп и теории общества становится для Лэйнга возможным благодаря обращению к идеям Ж.-П. Сартра, к его онтологии социальной реальности. В интервью Максу Чарлзуэрту он выделяет три линии влияния мысли Сартра на его собственное творчество: 1) концепт диалектики; 2) исследование идеи взаимодействия людей в контексте социальных систем, в которые они включены; 3) разграничение процесса и практики. Одновременно Лэйнг отвергает приоритетность влияния Сартра на его теорию и говорит, что философия Сартра дала ему идеи и категории, которые он впоследствии переинтерпретировал в авторском ключе[146].
Творческое развитие идей Сартра проходило для Лэйнга в рамках совместного с Дэвидом Купером теоретического проекта анализа творчества Сартра 1950–1960-х годов и совместного с Ароном Эстерсоном практического проекта исследования семей шизофреников. Часто, говоря об антипсихиатрии, называют именно эти три имени – Лэйнг, Эстерсон, Купер, однако отношения в этой тройке были совсем не такими, какими их часто представляют. «…Это были абсолютно различные люди. Эстерсон на дух не переносил Дэвида Купера, а Дэвид Купер <…> – мне не кажется, что он имел что-то против Эстерсона, но Эстерсон никогда не был человеком, которому Дэвид симпатизировал»[147], – говорил Лэйнг.
Работа «Разум и насилие: десятилетие творчества Сартра»[148] стала пространством сотрудничества и дружеского общения познакомившихся в 1958 г. Лэйнга и Купера. Будучи изданной при жизни Сартра, книга вошла в ряд классических критических работ, касающихся его творчества. Но из этого ряда ее выделяло одна удивительная особенность: страничное предисловие к ней написано самим героем их критического анализа. Вот эти несколько предложений: «Я внимательно прочел работу, которую вы любезно мне доверили, и я рад, что нашел в ней весьма ясное и точное изложение моей мысли. Кроме вашего совершенно адекватного понимания “Критики диалектического разума”, в этой книге, как и в ваших более ранних работах, мне импонируют ваши неиссякаемые усилия разработать “экзистенциальный” подход к душевному заболеванию. Я, так же как и вы, думаю, что мы не сможем понять психические расстройства извне, с опорой на позитивистский детерминизм или воссоздавая их на основании произвольного сочетания понятий, остающихся внешними по отношению к переживаемой болезни. Мне также кажется, что мы не можем ни исследовать, ни излечить неврозы без изначального уважения к личности пациента, без неиссякаемого стремления схватить его фундаментальную ситуацию и попытаться пережить ее, без стремления раскрыть то, как личность отвечает на эту ситуацию, и, как и вы, я считаю психическое заболевание выходом, который свободный организм в своем всеобщем единстве изобретает в этой невыносимой ситуации. Поэтому я чрезвычайно высоко ценю ваши исследования, в особенности те, что касаются изучения семейной среды как группы и как серии, и я убежден, что ваши усилия приблизят нас к тому дню, когда психиатрия наконец-то станет человечной»[149].
Книгу «Здравомыслие, безумие и семья»[150] Лэйнг пишет в соавторстве со своим коллегой Аароном Эстерсоном. Работа базировалась на проведенном ими исследовании семей шизофреников. Лэйнг и его коллеги говорили не столько о шизофрении, сколько о шизофрениках, называя так человека, которому был поставлен диагноз «шизофрения». Авторы работы воздерживались от каких-либо суждений или комментариев относительно изменений личности шизофреника, их интересовал коммуникативный аспект. Единственное положение, которое они выдвигали, касалось того, что шизофрения не является болезнью, поскольку человек не страдает от нее в общепринятом медицинском смысле этого слова. Он лишь тот, чей опыт и поведение являются необычными по мнению его окружения[151]. Поэтому исследование и касалось тех, кого назвали (т. е. диагностировали) шизофрениками.
Были проведены многочасовые интервью более чем с десятком семей. Сначала беседовали с родителями шизофреников, а затем в исследование вовлекали других членов семьи, включая и самого больного. Были проведены множественные парные перестановки: члены семей интервьюировались по отдельности, по парам, по тройкам и всей семейной группой. Были сделаны сотни часов магнитофонных записей, которые потом расшифровывались секретарями Тавистокского института.
Беседы были направлены на фиксацию так называемой тангенциальной коммуникации, т. е. той, при которой в ответ на вопросы двое или более людей говорили об одних и тех же вещах, но при этом демонстрировали совершенно противоположные цели и контексты. Такого рода коммуникация фиксировалась просто как факт без уточнения ее выраженности. Лэйнг и его группа стремились сравнить частоту встречаемости тангенциальной коммуникации в нормальных семьях и в семьях больных шизофренией. Они полагали, что сопоставление двух групп позволит обнаружить в семьях шизофреников специфический тип взаимодействия – «двойное послание», и в этом очевидным было влияние Грегори Бейтсона.
Идеи обеих работ – «Разум и насилие» и «Здравомыслие, безумие и семья» – взаимосвязаны. Кроме того, теоретическое осмысление результатов собственного опыта в коллективных проектах составит серию лекций Лэйнга (1964–1965), на материалах которых будет основана его самая известная книга «Политика переживания». Все эти работы реализуют идею социальной онтологии группы и общества.
Развивая идеи Сартра, Лэйнг предлагает схему образования и функционирования общества, при этом связывая все его процессы с переживанием входящих в него индивидов. На его взгляд, общество представляет собой множество отчужденных «я», объединенных в единство и постоянно, благодаря отсылкам друг к другу, поддерживающих целостность своего объединения. В «Разуме и насилии» Лэйнг и Купер уже говорили о тотализации как основном принципе образования и функционирования группы. Сохраняется эта идея и в «Политике переживания».
Социальная группа и общество в целом, по мнению Лэйнга, возникают путем того, что он называет элементарным синтезированием группы. Несколько личностей начинают воспринимать друг друга как единое целое, а себя – как одного из этой социальной общности. Группа при этом не является чем-то внешним по отношению к входящим в нее индивидам, она составлена ими. Более того, группа возникает на основании переживания индивидов, на основании взаимопереживания, на основании переживания множества как единства.
Здесь существует не просто одно-единственное разделение переживания – я переживаю себя как себя, как отдельную личность и одновременно осознаю себя членом группы. Здесь все несколько сложнее. В процесс образования и функционирования группы вовлекается опыт всех ее членов, образуется своеобразное единое пространство опыта/переживания, множеством видимых и невидимых нитей соединяющее переживания отдельных людей. Центральное понятие здесь – «тотализация». Тотализация – это преодоление и превосхождение, не претендующие на законченность и четкую завершенность. Концепт тотализации в Сартровой трактовке Лэйнг и Купер превращают в принцип организации социальной группы и ставят на службу исследования межличностных отношений, которые в тот период особенно интересуют Лэйнга.
Социальная группа описывается Лэйнгом как сплав единства и множества, возникающий в процессе преобразования тотализации в тотальность: «Группа формируется в акте восприятия множества (людей) как группы. Этот акт рудиментарного группового синтеза объединяет множество людей вместе. Я объединяю тебя и его вместе – я воспринимаю тебя и его и думаю о тебе, о нем как о Вы или Они. “Вы” или “Они” являются теперь социальной реальностью, социальным гештальтом, который я конституировал как таковой для себя, составив целостность из двух отдельных индивидов. Один плюс один равно один»[152].
В итоге образуется весьма любопытная структура – социальный организм, изначально не имеющий ни общего объекта, ни организационной структуры, но чрезвычайно крепко сцепленный изнутри: каждый связан с другим каждым. Каждый человек конституирует себя и других в социальные общности посредством актов тотализации: «…Я вбираю тебя в моей тотализации, а ты включаешь мою тотализацию тебя в свою тотализацию меня, я, в свою очередь, тотализирую твою тотализацию моей тотализации тебя и так далее…»[153]. Такая группа существует лишь постольку, поскольку образована отдельными личностями и полностью зависит от них, она существует одновременно везде (в каждой без исключения личности) и нигде (поскольку указать на место ее фиксации за пределами конкретных людей невозможно). Это социальное образование в «Политике переживания» Лэйнг называет связкой. В книге «Я и Другие» он подчеркивает, что такая социальная структура основана на мультивалентной «социальной системе фантазии». Связка – это группа, «единство которой достигается путем взаимной интериоризации каждым каждого другого и в которой нет ни общего объекта, ни организационной и институциональной структуры и т. д., изначально выполняющих функцию своеобразного “цемента” группы»[154].
Связка интересна не только механизмом своего образования, но и происходящим внутри нее отчуждением. Получается, что за ее социальной реальностью ничего не стоит, у нее нет онтологического гаранта и фундамента. Связка появляется из воздуха, но ей каким-то образом необходимо поддерживать свою жизнеспособность, ей необходимо конкурировать и побеждать в этой борьбе с другими социальными и индивидуальными образованиями. По такой жизненной необходимости запускается отчуждение и конституируется Другой как гарант истинности социальной реальности. Другой – это отчужденный опыт каждого из членов группы, он – опыт, перенесенный вовне. У него нет никакой онтологической реальности, поскольку он – фантом, но для связки это лучше, чем ничего: «Связующим звеном между Нами может быть Другой. Других даже не обязательно локализировать как вполне определенных Их, на которых можно четко указать. В социальной цепочке сплетен, слухов, скрытой расовой дискриминации Другой находится всюду и нигде. Этот Другой, который управляет каждым, одновременно является этим каждым, находящимся в позиции не себя самого, в кого-то другого. Другой становится внутренним опытом каждого. Каждый человек может и не воспринимать другого как причину его действий. Другой всегда находится где-то не здесь»[155].
Другой – эта самая прочная из всех возможных связей. Он нигде не локализован и от него невозможно избавиться, но самое главное – то, что является ядром каждого, полностью совпадает с тем, что является ядром группы. Отсутствие онтологического фундамента компенсируется чрезвычайно жесткой и устойчивой структурой, в противном случае связка просто не выжила бы.
В силу особенностей поддержания социальной реальности связки наиболее сильным в ней является этический компонент, вторичный и выполняющий своеобразную компенсаторную функцию. «В такой группе, основанной на взаимной преданности и нерушимом братстве, свобода каждой личности гарантируется другими членами группы»[156], – подчеркивает Лэйнг. Для поддержания прочности связей необходимыми становятся любовь и опека, забота и терпимость – именно эти ценности и чувства культивируются в связке. Каждый должен быть связан с другим каждым, чувство любви и ее террор в такой группе чрезвычайно сильны.
Есть и еще один момент. Объединение с другими и необходимость поддержания постоянных и нерушимых связей требуют унификации, в данном случае – унификации переживания/опыта, усреднения. Все должны быть похожи на всех, все должны разделять одни и те же принципы, испытывать одни и те же чувства, поскольку все они стоят на службе у одной социальной реальности. Автономный и непохожий на других индивид попросту не сможет установить множественные связи, он просто не сможет интериоризировать других, а они не смогут вобрать его в себя. Чем больше связей необходимо выстроить между индивидами, тем более унифицированный и усредненный опыт они должны испытывать – именно на этом положении настаивает Лэйнг. Отличие – основная угроза связки. Поэтому общество функционирует, культивируя отчуждение и уничтожая индивидуальность. В 1971 г. в сборнике статей и лекций «Политика семьи» Лэйнг прозревает современность: «Наши города – это фабрики; семьи, школы, церкви – бойни для наших детей, колледжи и другие подобные места – это кухни. Будучи взрослыми, вступая в брак и ведя дела, мы потребляем получившийся продукт»[157].
Ребенок, по Лэйнгу, рождается в этот мир невинным, таким же, какими рождались дети в каменном веке, а затем этот мир портит его, отчуждает от его опыта, и в этом отчуждении центральную роль играет семья. В процессе воспитания в семье ребенку объясняют, как нужно переживать мир, в каких словах его описывать, и маленький ребенок постепенно начинает забывать себя и становится таким, каким его желает видеть общество. Над ребенком совершают насилие, которое в современном обществе называется любовью: «К тому времени, когда новому человеку исполняется лет пятнадцать, перед нами уже во всем подобное нам существо – полубезумное создание, более или менее приспособленное к свихнувшемуся миру. В наш век это нормальное состояние. <…> Мы весьма эффективно разрушаем самих себя насилием, замаскированным под любовь»[158].
Картина развития общества и истории в устах Лэйнга, как и в устах всякого пророка, звучит апокалиптически. Как точно подмечает Теодор Лидс, «философия Лэйнга… – это, скорее, не философия надежды, а философия отчаянья»[159]. Он, словно слепой старец, прозревает грядущий конец: «Нас окружают псевдособытия, которые наше ложное сознание приучает нас принимать как истинные и реальные и даже находить в них красоту. В современном человеческом обществе гораздо меньше правды содержится в том, чем вещи в действительности являются, чем в том, чем они не являются. Наши социальные реалии безобразны, если взглянуть на них в свете изгнанной истины, а красота без лжи кажется практически невозможной. Мы живем в такой исторический момент, когда все меняется настолько быстро, что мы обращаемся к настоящему только тогда, когда оно уже ускользает. <…> Человечество отчуждено от своих истинных возможностей. <…> Наше отчуждение затрагивает наши глубочайшие основы»[160].
Эти пророчества звучат в унисон с прозрениями левых интеллектуалов. И это не случайно. В начале апреля 1967 г. Лэйнг вместе со своими коллегами Дэвидом Купером, Джозефом Берком и Леоном Редлером начинают готовить конгресс «Диалектика освобождения». Конгресс начался 15 июня 1967 г. и продолжался в течение двух недель. Он проходил в Раундхаусе, известном тогда центре британского андеграунда. Это была значимая встреча левых активистов и контр-лидеров со всего мира, которые, как отмечал Купер в предисловии к материалам, «были озабочены поиском новых путей, которыми интеллектуалы могли изменить мир…»[161]. Конгресс открывал Лэйнг со своей речью «Очевидность». Выступали также Грегори Бейтсон («Сознательный замысел versus природа»), Жюль Генри («Социальная и психологическая подготовка к вой не»), Джон Джерасси («Империализм и революция в Америке»), Пол Суизи («Будущее капитализма»), Пол Гудман («Объективные ценности»), Люсьен Гольдман («Критика и догматизм в литературе»), лидер американского черного движения Стокли Кармайкл («Черная власть»), Герберт Маркузе («Освобождение от общества изобилия»). Завершал конгресс Дэвид Купер.
Выступление Лэйнга отмечало то же движение, которое было заметно в других работах этого периода, – от микроисследований отдельных социальных групп к макроисследованию и критике общественного функционирования. Лэйнг, по его собственному убеждению, стремился привлечь внимание общественности к тем особенностям европейского и североамериканского обществ, которые поддерживают мировую социальную систему, но одновременно являются опасными и угрожающими для человечества. Он отталкивается от очевидных и несомненных фактов общественной и политической жизни. «Очевидно, что мировая социальная ситуация угрожает жизни на планете»[162], – подчеркивал он.
Очевидность – это то, что отмечает переход с одного уровня социальной системы на другой и позволяет обнаружить контекст внутриуровневого изменения. Очевидная нелогичность поведения в микроситуации может обернуться очевидной понятностью в макроситуации. Нелогичность поведения шизофреника может быть осмыслена в пределах семейного контекста, нелогичность семьи – в рамках сложных социальных сетей, социальные сети – в рамках социальных организаций и институций: «Ткань социальности – это переплетенная сеть контекстов, подсистем, сплетенных с другими подсистемами контекстов, сплетенных с метаконтекстами и метаметаконтекстами и так далее до достижения теоретического предела, контекста всех возможных социальных контекстов, объединенных со всеми входящими в них контекстами, что можно назвать всеобщей мировой социальной системой»[163].
В этой социальной системе имеет место институционализированное и организованное насилие, особенностью которого является то, что его агенты (врачи, учителя и т. п.) не осознают себя его агентами: врачи заботятся о пациентах, проявляя искреннее беспокойство. В малых социальных группах насилие концентрируется на отдельных людях, например, на психически больных, в рамках обширной социальной системы насилие направляется на неопределенную массу, находящуюся вне этой подсистемы, – на Них. Очевидная нелогичность насилия в малой социальной группе при этом становится понятной в широком социальном контексте.
Промежуточные уровни и связи социальной системы, по Лэйнгу, имеют самое важное значение. Они соединяют уровни социальной системы между собой, обеспечивая связность контекстов. И самое главное то, что именно «внезапными, структурными, радикальными качественными трансформациями»[164] идут революционные изменения: путем изменений на фабриках, в больницах, школах, университетах и т. д. Такие микрореволюции и проводил Лэйнг и его соратники.
Однако задача Лэйнга как психиатра – не только построить онтологию современного ему общества, но и показать место в нем психического заболевания. И здесь Лэйнг переходит в своей работе к самому интересному. Если до этого он просто продолжал идеи Сартра, то теперь он будет дополнять и расширять их уже собственными наработками.
В отличие от экзистенциально-феноменологических психиатров теория Лэйнга укоренена не в феноменологической онтологии опыта, а в социальной онтологии реальности. «Реальность» здесь – по-прежнему понятие ключевое. Лэйнг говорит об онтологическом статусе не реальности патологического опыта, а социальной реальности общества и поднимает вопрос о критериях правильного ее восприятия: «Наше восприятие “реальности” является в полной мере достижением нашей цивилизации. Воспринимать реальность! Когда же люди перестали ощущать, что то, что они воспринимают, нереально? Возможно, ощущение и сама мысль, что то, что мы воспринимаем, реально, возникли совсем недавно в человеческой истории»[165].
Параметры реальности задаются, по Лэйнгу, обществом, и общество же отслеживает соответствие этим параметрам человека. Здесь и встает вопрос психического заболевания. В коммуникативной теории Лэйнга, в его теории социальных групп такой болезни, как шизофрения, не суще ствует. Для него теперь шизофрения – это не патология поведения, не изменение личности, но патология коммуникации: «“Шизофрения” – это диагноз, ярлык, приклеенный одними людьми другим. Но приклеенный кому-то ярлык вовсе не доказывает, что этот человек подвержен патологическому процессу неизвестной природы и происхождения, протекающему в его организме. <…> Нет такого “состояния” как “шизофрения”, но ярлык является социальным фактом, а социальный факт – фактом стратегическим»[166].
По мысли Лэйнга, психическое заболевание определяется в момент включения человека с его совершенно индивидуальной практикой в социальный процесс. Именно в этом двойственном характере человеческого бытия как практики и процесса, в точке их взаимоперехода и может быть определено это событие как социальный факт. В конце своего исследования Лэйнг и Эстерсон, в частности, пишут: «…Мы задавались определенной целью и, по нашему мнению, сейчас мы достигли ее. Мы могли бы, возможно, представить больше доказательств, обсудить еще множество аспектов функционирования этой семьи, но мы убеждены, что представили достаточное количество фактов в доказательство того, что два специфических симптома, обычно рассматриваемые как важнейшие симптомы органического шизофренического процесса – уплощения аффекта и несогласогласованности аффектов и мышления, – могут быть поняты как социальная практика»[167].
Шизофрения – это обозначение трудности коммуникации, невозможности установления прочных коммуникативных связей и трудности вхождения в систему социальной фантазии. Такое нарушение и выпадение из системы социальных связей указывает, как подчеркивает Лэйнг, что тот, кого называют шизофреником, движется «вне строя» системы социальной фантазии. Это еще не означает, что курс шизофреника не правилен, неправильно может двигаться и все общество. Стремясь посмотреть на этот факт рассогласования онтологически, отбросив ложные допущения позитивизма, Лэйнг пытается наметить, в чем же действительная разница путей шизофреника и общества. Приведем этот пассаж целиком: «Представим себе, что мы с наблюдательного пункта на земле следим за строем самолетов в воздухе. Один из самолетов может находиться вне строя. Но и весь строй может отклоняться от курса. Самолет, находящийся “вне строя”, с точки зрения строя может быть признан отклонившимся от нормы, испорченным или “безумным”. Но и сам строй с точки зрения воображаемого наблюдателя может быть признан испорченным или безумным. Или же и самолет, и сам строй могут – в той или иной степени – отклоняться от курса. Критерий пребывания “вне строя” является критерием клинициста и позитивиста. Критерий “отклонения от курса” – это критерий онтологический. Принимая во внимание эти отличные друг от друга параметры, следует представить две различные точки зрения. В частности, принципиально важно не вводить в заблуждение человека, находящегося “вне строя”, говоря, что он “отклонился от курса”, если это не так. Принципиально важно не совершать позитивистской ошибки, полагая, что коль скоро группа организована “в строй”, то она, безусловно, следует “верным курсом”. Это софистика гадаринских свиней. Но также небезусловно и то, что человек, находящийся “вне строя” следует более “верным курсом”, чем сам строй. Не стоит идеализировать кого-то лишь потому, что его считают находящимся “вне строя”. Также нет необходимости убеждать человека, оказавшегося “вне строя”, что его исцеление состоит в том, чтобы вернуться в строй. Личность “вне строя” часто полна ненависти к формирующей строй группе и страха быть отвергнутой. Если сам строй отклонился от курса, то человек, который действительно хочет следовать “верным курсом”, должен покинуть строй»[168].
Куда движет человека шизофрения и какова окончательная цель этого движения с точки зрения курса общества, Лэйнг сказать не может. Он лишь предполагает, что шизофрения может иметь какое-то социобиологическое значение в биологически дисфункциональном обществе, и говорит, что исследование этой функции еще впереди. Но каким путем ведет шизофрения и чем он отличается от пути социального большинства? Обращаясь к этому вопросу, Лэйнг переходит, пожалуй, к основному концепту своего творчества.
3. Метанойя: шизофреническое перерождение
Критическая теория в те неспокойные времена шестидесятых не была чем-то новым, и в своих нападениях на психиатрию Лэйнг тоже не был первым. Уникальность его идей была в том, что социальная критика психиатрических и общественных институций и теория экзистенциальных оснований психического заболевания в единстве теоретического и практического аспектов слились воедино в концепте метанойи.
Сам термин «метанойя» Лэйнг позаимствовал у Юнга, а тот, в свою очередь, взял его из Нового Завета. Метанойя для Лэйнга – это путь перерождения, преображения личности, мучительный путь обретения своего истинного «я», проходящий через психоз. Надо признать, что у него были предшественники, кроме Юнга. В 1961 г. на подобную перспективу рассмотрения шизофрении в одной из своих работ намекал и Грегори Бейтсон.
Трактовать психическое заболевание как метанойю Лэйнг начинает в 1964 г. в своем докладе «Является ли шизофрения болезнью?», где связывает этот целебный процесс с церемониями инициации, что ясно указывает на сходство этой трактовки с предложенной Бейтсоном. Однако само понимание психотического процесса как исцеления проходит некоторую эволюцию. В выступлении 1964 г. этот процесс осмысляется, как и у Бейтсона, во многом в антропологическом ключе. Затем начиная с 1965 г. на первый план выходят его религиозная, мистическая и политическая трактовки. В статье «Религиозный опыт в религии и психозе» (1965) Лэйнг связывает истоки психотического путешествия как с мирской, социальной, так и с трансцендентальной сферами. Он отмечает, что такое путешествие включает в себя разрушение нормального эго с его ложной позицией приспособления к отчужденной реальности современного общества и возрождение нового эго, теперь являющегося не предателем, а слугой божественного[169]. Тогда же, в 1965 г., в оригинальной версии статьи о десятидневном путешествии Лэйнг акцентирует политический акцент шизофренического перерождения: «Такой опыт прорывает заслоны ложного сознания и псевдособытий, которые считаются в нашем обществе священными. Отказ признать такой опыт укоренен в его подрывном характере. Он является подрывным, поскольку он подлинный. Абсолютно все… начинается мистикой и заканчивается в политике»[170].
Оба обозначенных фрагмента из «Трансцендентального опыта…» и «Десятидневного путешествия…» не входят в «Политику переживания», поскольку в это время Лэйнг уже начинает рассматривать психотическое путешествие в клиническом ключе. Его интересует не только сам опыт шизофренического перерождения, но и его отношение к терапии шизофрении. Возможно, эта переориентация связана для Лэйнга с поиском новых терапевтических стратегий для организации работы Кингсли-холла.
Аналогия с Новым Заветом и заимствование терминологии из области религии здесь не случайны. По Лэйнгу, переживание психически больного в острой стадии психоза часто походит на мистические, религиозные переживания и выражает естественный путь обретения своего подлинного «я» и приближения к истинной сущности: «Если род человеческий выживет, то люди будущего, я думаю, будут рассматривать нашу просвещенную эпоху как истинный Век Тьмы. Скорее всего, они отнесутся к этой ситуации с большей долей иронии, чем мы. Вероятно, они посмеются над нами. Они поймут, что так называемая шизофрения – это одна из форм, в которой, часто при посредстве обычных людей, свет начал пробиваться сквозь наши наглухо закрытые умы»[171].
Метанойя сопряжена с уходом от внешнего социального мира общества во внутреннее царство уникального и индивидуального опыта. В этой области исчезают знакомые ориентиры, привычная разметка и общепринятые схемы. Путешествие, которое предпринимает больной, – всегда поисковое путешествие, каждый шизофреник в этом мире первопроходец, в том-то и состоит вся сложность пути.
Мир, в который погружается шизофреник, лишен каких бы то ни было ориентиров, поэтому вместо ожидаемой родины, теплоты и спокойствия он встречает по ту сторону общества только страх и потерянность. Человек неминуемо погружается в хаос и пустоту, поэтому путешествие, которое претерпевает шизофреник, не всегда обречено на успех. Он начинает его, не зная, что будет с ним дальше, на собственный страх и риск. Возможно, ему придется не раз сбиваться с пути, многое потерять, а может, даже и потерпеть полное поражение. Успех метанойи не гарантирован никому, поэтому на этом пути страннику необходим тот, кто проведет его через эту бездну с наименьшими потерями. «В этой ситуации, – отмечает Лэйнг, – светский психотерапевт оказывается слепым поводырем полуслепого. <…> Среди психиатров и священников должны найтись такие, которые могли бы взять на себя роль проводников, способных вывести человека из этого мира и ввести его в другой мир. Помочь ему попасть туда и вернуться обратно»[172].
Погружение в безумие для Лэйнга имеет экзистенциальное значение, поскольку сопряжено с утратой онтологических оснований бытия и полной потерей смысла мира, в котором живет человек. Ориентиры мира исчезают, вещи больше не связываются друг с другом, и становятся возможны чудесные перемещения. Центр мира, который когда-то имел для человека значение, смещается от эго к самости, от земного к вечному. Утрачивается ощущение собственного «я», в исчезнувшей привычной социальной разметке оно словно уплывает. Экзистенциально такой путешественник умирает, и иногда из этого состояния экзистенциальной смерти он больше не возвращается назад. Лэйнг подчеркивает: «Свет, озаряющий безумца, – это свет неземной. Это не всегда преломленное отражение его земной жизненной ситуации. Человек может быть озарен светом иных миров. И этот свет может испепелить его»[173].
Основной механизм метанойи – полное крушение и растворение мира социальной фантазии. Все, что значимо в обществе – идеалы, принципы, стремления – исчезает и рассыпается. Так, шизофреник преодолевает отчуждение, печать которого лежит на всех членах общества, но, поскольку социальная реальность составляла его мир, за пределами которого нет ничего, он погружается в небытие. Позитивный и полезный, казалось бы, процесс оборачивается не возрождением, а смертью.
При «правильном» течении метанойи вслед за погружением в пустоту запускается в каком-то смысле обратный процесс возвращения. Только возвращение это не к ложному, а к истинному «я». «Подлинность – ключевое понятие во взгляде Лэйнга на исцеление»[174], – отмечает Эдгар Фриденберг. Эти два этапа путешествия Лэйнг кратко представляет следующим образом:
I) от внешнего к внутреннему;
II) от жизни к некоему подобию смерти;
III) от движения вперед к движению назад;
IV) от движения времени к остановке времени;
V) от земного времени к времени эонному;
VI) от эго к самости;
VIII) от пребывания вовне (постнатальная стадия) к возвращению в лоно всех вещей (пренатальная стадия), а затем обратное путешествие:
1) от внутреннего к внешнему;
2) от смерти к жизни;
3) от движения назад к движению вперед;
4) от бессмертного вновь к смертному;
5) от вечности ко времени;
6) от самости к новому эго;
7) от космической эмбриональности к экзистенциальному возрождению[175].
В настоящее время, подчеркивает Лэйнг, больше уже нельзя говорить, что подобное путешествие является болезнью и такое состояние требует психиатрического вмешательства, поскольку лечение здесь – лишь грубое вмешательство и прерывание этого своеобразного переживания. «Они скажут, что мы регрессируем, что мы сбились с пути и утратили контакт с ними. Все верно, нас ждет долгий, долгий путь назад, прежде чем сумеем вновь обрести связь с реальностью, связь, давно нами утраченную. Но поскольку они гуманны и заботливы и даже любят нас и очень о нас беспокоятся, они постараются нас вылечить. Возможно, им удастся. Но все же есть надежда, что им не повезет. <…> Неужели мы не можем понять, что такое путешествие не нуждается в лечении, что оно само является естественным средством исцеления нас от нашей отчужденности, которую принято называть нормальностью?»[176].
В «Политике переживания» Лэйнг рассматривает шизофреническое путешествие на конкретном примере. С героем истории десятидневного путешествия через безумие Джессом Уоткинсом Лэйнг познакомился, когда тому было уже за 60. Он был неплохим скульптором и художественно одаренным человеком. Уоткинс рассказал ему, что когда-то служил на флоте и пережил острый психотический эпизод. Лечивший его психиатр оказался неплохим и сочувствующим человеком. Он понимал, что снять симптомы можно только электрошоком, но решил не принимать скоропалительных решений, которые могли бы испортить пациенту жизнь. В случае острых психотических приступов его отправляли в мягкую палату. Спустя некоторое время психоз отступил, а в эти 10 дней Джесс пережил незабываемый опыт. Лэйнга очень заинтересовала эта история. Он заплатил Джессу 20 ф. ст. и попросил в подробностях воссоздать этот опыт. Так было записано «Десятидневное путешествие».
Джесс стал классическим для Лэйнга случаем, сродни тому, кем была для Фрейда Анна О. Он не увлекался чтением, не знал о мистике и не испытывал никаких интенсивных религиозных переживаний, но то, что он пережил во время психоза, было наполнено глубоким философским, мистическим, религиозным смыслом и полностью подтверждало теорию Лэйнга о метанойе. Вот как проходило это путешествие:
…Я вдруг посмотрел на часы. Было включено радио, и играла музыка – что-то известное. <…> И тогда я вдруг почувствовал, что время потекло вспять. Я ощущал это текущее вспять время, и у меня было необыкновенное чувство – э – в этот момент самым восхитительным было чувство, что время течет вспять. <…>
Я испугался, потому что вдруг почувствовал, что нахожусь на чем-то вроде ленты конвейера и не в состоянии ничего с этим сделать, я словно скользил и падал вниз – будто стремительно катился по крутому склону и – э – не мог остановиться. <…>
Я пошел в другую комнату и там посмотрел на себя в зеркало – я выглядел очень странно, мне казалось, что я вижу кого-то – кого-то как будто знакомого, но – э – какого-то чужого и не похожего на меня – как мне казалось… и тогда меня охватило неожиданное чувство, что я могу делать с самим собой все что угодно, я почувствовал, что все в моей власти – мои способности, мое тело и все остальное… и тогда пошло-поехало. <…>
В определенный момент мне и в самом деле казалось, что я блуждаю по какой-то местности – мм – пустынной местности, – как если бы я был животным, вернее – большим животным. <…> И – мм – временами я чувствовал себя, как ребенок – я мог даже – я – мог даже слышать свой собственный младенческий плач… <…>
Но иногда у меня возникало ощущение, что меня ждет великое путешествие, совершенно – э – фантастическое путешествие, мне казалось, что я, наконец, понял вещи, которые долгое время пытался понять, проб лемы добра и зла и т. п.; мне казалось, что я разрешил эти проблемы, так как пришел к заключению, благодаря всем чувствам, которые я тогда испытывал, что я был больше – больше, чем я мог себе вообразить, что я не просто существую сейчас, но существовал с самого начала – э – начиная от, ну, в общем, от низших форм жизни до своей нынешней формы, и именно это было сутью моих подлинных переживаний, и все, что со мной происходило, было переживанием их заново. <…>
Я почувствовал присутствие – э – богов, не просто Бога, но именно богов, существ, которые превосходят нас… должен наступить такой момент, когда каждый обязан взвалить на себя эту ношу. Это была обязанность, сама мысль о которой казалась разрушительной, но в определенный период жизни необходимо – э – взвалить на себя эту ношу, пусть даже на короткое время, потому что только тогда можно постичь суть вещей. <…>
…это было переживание, через которое – мм – все мы должны на определенном этапе пройти…[177].
Метанойя для Лэйнга – это не просто теоретический концепт, а пространство конкретного переживания конкретных людей. Он всегда собирал истории метанойи, как ученый-естественник, ищущий подтверждения своей гипотезы. И в том, что ему рассказывали, он эти подтверждения находил. В диспуте с Морисом Карстэрзом Лэйнг поясняет свое понимание происходящего при шизофрении.
Карстэрз: Если я буду страдать от мучительного психического расстройства, похожего на те, что он (Лэйнг. – О. В.) так ярко описывал, я надеюсь, что мне не случится обратиться к доктору, который скажет мне, что я отправился в путешествие во внутреннее пространство и время.
Лэйнг: Так я никогда не говорю.
Карстэрз: Но Вы пишете об этом в своих книгах.
Лэйнг: Я прислушиваюсь к тому, что мне рассказывают сами люди, к тому, на что, по их мнению, походит то, что Вы называете страданием от психического расстройства. Я не придумывал этого и никому этого не приписывал; я услышал это от множества людей, вновь и вновь пытающихся передать мне, через что они прошли…[178].
Сам термин «метанойя» встречается отнюдь не во всех работах, касающихся шизофренического путешествия. Лэйнг употреблял его крайне редко. В «Политике переживания», которая выходит в январе 1967 г., и предшествующих ей статьях и выступлениях Лэйнг говорит о шизофреническом путешествии, но метанойей его еще не называет. Впервые этот термин он употребляет на Первом Рочестерском международном конгрессе по происхождению шизофрении в марте 1967 г. В своем докладе он говорит: «Цикл метанойи представляет собой метафору путешествия внутрь и назад до достижения поворотного момента и возвращения путешественника посредством стремительного обновления, движения вперед и вовне, в мир, но без утраты “я”… Это своеобразный цикл смерти-перерождения, при котором в случае успешного его протекания человек возвращается в мир, ощущая себя родившимся заново, обновленным и перешедшим на более высокий уровень функционирования, чем прежде»[179].
Единственное сколько-нибудь подробное исследование шизофренического путешествия как метанойи содержится в лекции, прочитанной Лэйнгом в Сорбонне и изданной под названием «Метанойя: опыт Кингсли-холла». Она была дана в рамках одной из конференций, организованных лаканистами, в которой Лэйнг участвовал вместе с Купером и Берком[180].
Эту лекцию Лэйнг начал с двух гипотез: 1) может ли шизофрения или шизофреноформное расстройство вне зависимости от подобного поставленного диагноза быть какой-то позитивной возможностью человеческого бытия, когда все остальные возможности уже исчерпаны; 2) может ли опыт быть настолько преобразован (если мы изменим установку или установки в рамках психиатрической больницы), что вообще перестанет расцениваться как психотический[181].
Пытаясь развить эти гипотезы, Лэйнг так говорит о метанойе: «Я предложил термин метанойя. Это традиционный термин. Это греческий эквивалент понятия из Нового Завета, переводимый на английский язык как repentance, на французский как conversion. Буквально это означает “изменение сознания”»[182].
Он сравнивает метанойю с ЛСД-путешествием. На его взгляд, переживаемый при биохимическом воздействии ЛСД-опыт имеет естественный аналог – метанойю. Содержание и направленность метанойи при этом может быть как позитивной, так и негативной, в зависимости от занимаемой по отношению к ней установки. В рамках традиционной психиатрической системы и практики психиатрической больницы это путешествие определяется как безумие и катастрофа, расстройство, как патологический процесс, который в обязательном порядке должен быть исцелен любыми медицинскими средствами. Тот же самый процесс можно рассматривать и в позитивном ключе, понимая его как потенциально революционный процесс открытия своего подлинного «я».
Сравнение с ЛСД-опытом наталкивает на мысль о том, что Лэйнг вывел этот концепт исходя из собственных психоделических переживаний. Мы знаем, что ЛСД-путешествия он совершал не раз. Но сам Лэйнг утверждает обратное, указывая на то, что этот фундаментальный опыт психотического перерождения встречал только у своих пациентов: «Они совершают путешествие. Я сам никогда не переживал этого путешествия…»[183].
Господствующее негативное понимание метанойи, на взгляд Лэйнга, связано с не вполне адекватным пониманием шизофрении, свойственным современной культуре. Шизофрения считается чем-то находящимся в одном человеке: в мозге, сознании, мышлении, поведении, образе жизни или стиле общения. «Этот ответ, однако, – подчеркивает он, – может выступать частью социального процесса, порождающего шизофрению, которую мы стремимся вылечить»[184]. Поэтому шизофрения для Лэйнга – это совокупность атрибуций.
Для того чтобы понять метанойю, необходимо, на взгляд Лэйнга, изменить мировоззрение: «Мы изменили парадигму. Человек втягивается в отчаянную стратегию освобождения, в границах микросоциальной ситуации он ищет себя. Мы пытаемся следовать за ним и помочь развитию того, что называют “острым шизофреническим эпизодом”, вместо того чтобы приостановить его»[185].
Такая стратегия поддержания развития метанойи, на его взгляд, является более сложной, чем обычная для психиатрии стратегия медикаментозного лечения. Изменения одного человека вызывают изменения других людей, вовлеченных в совместные с ним отношения, а это требует постоянной работы как от психиатра, так и от социального окружения человека.
Основываясь на собственной теории образования и функционирования группы, Лэйнг подчеркивает революционное значение метанойи. Действительно, если меняется один человек из связки, это влечет за собой изменение остальных, и теоретически один человек своим изменением может изменить всю связку: «Всякое изменение в одном человеке индуцирует приспособительные изменения в других. Однако у нас есть хорошо развитые стратегии исключения и изоляции для предотвращения подобного. Это грозит микрореволюцией. Мы постоянно сталкиваемся с возможностью революции, и оттого контрреволюционная сила и реакция очень сильны. Большинство микросоциальных революций этого типа “пресекаются на корню”»[186].
При трактовке психического заболевания как метанойи психиатрическая диагностическая схема переворачивается с ног на голову. Все поведенческие и личностные признаки, рассматриваемые психиатрией как симптомы психического расстройства, трактуются как нормальные и даже сверх-нормальные проявления.
Очень важно подчеркнуть, что посредством введения концепта метанойи Лэйнг сделал революционный шаг в понимании как самого психотического опыта, так и психического заболевания в целом. Это интересный факт, который не упоминается ни в одной из работ, посвященных его творчеству. Лишь Рон Лейфер в беседе с Сетом Фарбером замечает вскользь: «Я не думаю, что Лэйнг романтизировал психическое заболевание, мне кажется, его романтизировали те, кто читал Лэйнга. Лэйнг на самом деле говорил, что психоз не является разновидностью пассивного опыта. Это активный опыт, в котором индивид пытается нащупать и разрешить противоречия действительности»[187]. Однако для оценки вклада Лэйнга он – один из основных.
Дело в том, что психическое заболевание традиционно понимается в психиатрии как заболевание соматическое, и для его истолкования используется в основном инфекционная метафора. Эта метафора в пространстве психиатрии работает следующим образом: 1) считается, что психическое заболевание завладевает человеком, тот не может с ним совладать, утрачивает критику и становится пассивной жертвой болезни;
2) для излечения от психического заболевания призывается врач, который, как активный агент, только и может справиться с силой болезни;
3) признается, что период заболевания является «темной фазой» в жизни человека, поскольку он перестает существовать как личность и должен поскорее избавиться от этого недуга. Фактически об этом в «Истории безумия в классическую эпоху» говорит Фуко. Выстраивая свою историческую перспективу, он отмечает, что безумие по эпистемологическому статусу оказалось подобно проказе и пришло ей на смену[188].
Первые попытки хоть чуть-чуть, но отойти от инфекционной метафоры можно отнести к началу XX в. и исследованиям творчества душевнобольных. Ханс Принцхорн и Карл Ясперс в своих работах, анализирующих творчество знаменитых и неизвестных шизофреников, впервые стали говорить о том, что само это творчество не является исключительно проявлением болезни, симптомом, а предстает важной частью личностной жизни человека. Таким образом, болезнь впервые стала трактоваться как несущая не только негативные, но и позитивные элементы.
Несколько дальше пошли феноменологические психиатры и экзистенциальные аналитики. Они положили в основу своих теорий утверждение о том, что болезнь – это не соматическое нарушение, а специфический опыт, не инфекция, а экзистенция. Однако в смене акцентов им еще не удалось избавиться от элемента пассивности. Признавалось, что этот модус бытия захватывает больного, ввергает его в пучину ничтожения и несет к небытию. Больной оказывался заброшенным в болезнь.
Лэйнг сделал более радикальный шаг: он попытался полностью уйти от инфекционной метафоры, и этот отход как раз и был сопряжен с введением концепта метанойи. Вспомним, что в «Разделенном Я» шизофрения еще понималась не так революционно, как в «Политике переживания». Она признавалась специфическим модусом бытия, но возникающим вследствие онтологической ненадежности, т. е. этот модус бытия был, как это резко ни звучит, дефективен. В «Политике переживания» шизофрения начинает трактоваться совершенно по-другому. Лэйнг подчеркивает, что она может быть не погибелью, а прорывом, процессом поиска своего истинного «я». Таким образом, он признает, что шизофрения является, во-первых, активным состоянием, в котором личность может обрести свое подлинное бытие, а во-вторых, состоянием позитивным, т. е. приводит к лучшему, чем до шизофрении, существованию.
Разумеется, метанойя излишне романтизирует шизофрению и психически больных. С медицинской точки зрения этот концепт не вполне обоснован. Лэйнг проделывает своеобразный эксперимент, аналогов которому в истории психиатрии не существует: он полностью отходит от соматической инфекционной метафоры, и мы можем посмотреть, что получается в результате. В этом безусловный плюс и несомненное новаторство «Политики переживания» в целом и понятия метанойи в частности.
Эта работа окончательно закрепила за Лэйнгом репутацию лидера контркультуры, гуру безумцев и революционера от психиатрии. Она не только мгновенно вознесла его на вершину славы, но расколола общественное мнение: одни поддерживали его идеи, другие выступали с ярой критикой, но никто не оставался равнодушным. Лэйнг задел истеблишмент за живое. Примечательно, что он избрал очень грамотный и последовательный путь провокации общества. В «Политике переживания» Лэйнг говорил о том, что, отстраняясь от общества и его системы социальной фантазии, индивид наносит удар по каждому из его членов. Так он и поступил. Он обозначил свой разрыв со всеми социальными группами и институциями: он был политически нейтрален, держался в стороне от толп ЛСД-революционеров, выступая против психиатрии, он всячески отрицал свою причастность к антипсихиатрии. Он был одиночкой, и самим фактом своего одиночества нанес удар по каждому из членов общества. Эта был исключительно сартрианский ход, сартрианские революция и протест.
4. Революционная практика: гартнавельский эксперимент и Кингсли-холл
Уже с первых шагов на профессиональном поприще, во время службы в Королевском военно-медицинском корпусе, Лэйнг начинает интересоваться больными больше, чем того требует современная ему психиатрическая практика. Он сразу же встает на сторону больных, выслушивая их жалобы и добиваясь от военного командования справедливого отношения: «Не стану же я слушать психов, думали они. Но я уже слушал психов»[189].
Здесь, в Королевской больнице Виктории, Лэйнг встретил своих первых пациентов – тех, кто войдет в его жизнь как клинические случаи. Первый из них, Лэйнг называет его Джон, был буйным шизофреником с бредовыми идеями. Позднее Лэйнг вспоминал: «Я вошел в мягкую палату и сел; перед тем как сделать ему инъекцию, я хотел некоторое время послушать, что же он говорит. Он постепенно успокаивался. Я пробыл там с полчаса или около того. Я понял, что инъекции были ему не нужны. Несколько последующих ночей я проводил с ним все больше и больше времени, пока, наконец, не начал ночами напролет “болтаться” в его мягкой палате. Что удивительно, там, на полу, я чувствовал себя как дома. Впервые за всю мою карьеру в присутствии больного я чувствовал себя спокойно, непринужденно, не ища смысла, не пытаясь подобрать верный диагноз, интерпретировать поведение как неврологический симптом или отыскать стоящее за ним заболевание ЦНС. Впервые я почти понимал его, я почти шел за ним»[190].
Джон жил в мягкой палате, поскольку был чересчур агрессивен, в том числе и по отношению к себе самому. Он с разбега бросался на кирпичную стену и уже расколотил себе голову. Джон обитал в фантастическом мире, и в этом мире он мог быть кем угодно, часто меняя роли. Большую часть времени он был вором, взломщиком сейфов, промышлявшим в различных районах Манхеттена и Лондона. Он проникал в высотные здания, недоступные окна, проходил через самые крепкие и надежные двери, вскрывал сейфы с самой хитроумной комбинацией. И разумеется, ему удавалось скрыться: он уходил незамеченным или удачно скрывался от преследования. Свою добычу – золото и драгоценные камни – он отдавал беднякам. Он был настоящим Робин Гудом. И в некоторых из этих подвигов у него был сообщник – Лэйнг.
Лэйнг обсуждал фантазии и галлюцинации Джона, разделял их, говорил с ним по душам, пил с ним виски, слушал его. Они стали добрыми приятелями. Это живое общение было совсем не таким, о котором писали в учебниках по психотерапии. Лэйнг сознательно не использовал никаких методик. Он просто прислушивался к нему, стремился понять его, просто и непринужденно общался с ним, пытаясь угнаться за быстротой его чувств и мыслей. Джон действительно стал для него настоящим приятелем и другом. «Это, – писал Лэйнг позднее, – не входило в мои обязанности. Его мягкая палата стала для меня убежищем, а его компания – настоящим утешением»[191]. Он стал Горацио Гамлету-Джону. И тот постепенно пошел на поправку, а через некоторое время и вовсе выписался из больницы. После выписки на имя Лэйнга пришло благодарственное письмо, начинавшееся словами: «Дорогой Горацио!..».
Здесь же он встретил и Питера, который впоследствии станет «героем» двух его книг – «Разделенное Я» и «Я и Другие». Питер заболел шизофренией через некоторое время после призыва. Его лечили электрошоком и инсулином. И Лэйнг начал сомневаться в том, приносит ли это лечение позитивные результаты. Так совпало, что на неделю он собирался отлучиться в положенный периодически отпуск, и решил взять Питера с собой. Они вместе отдыхали и путешествовали, спали в одной комнате и жили как добрые приятели или братья. По окончании отпуска они вернулись назад. И через несколько недель Питер выписался из больницы. Он успешно жил и спустя несколько лет даже стал директором престижного колледжа танца и драмы. Не встреться на его пути Лэйнг, инсулин и электрошок погубили бы его.
Первую попытку организованной работы с группой больных он осуществляет после демобилизации в Гартнавельской Королевской больнице в Глазго. Гартнавельская психиатрическая больница была решительным шагом вперед. В ней Лэйнг впервые повстречался с «хрониками». «В Гартнавеле были больные, находившиеся там уже десять, тридцать, шестьдесят лет: те, которых положили в больницу еще в XIX веке»[192], – поражаясь, вспоминал Лэйнг.
Лэйнг работал в женском отделении для неизлечимых больных. Там еще сохранились мягкие палаты для буйных, и большинство больных имели опыт лечения шоковой терапией и инсулиновыми комами. Некоторые пережили лоботомию. Атмосфера этого отделения напоминала ему описания Гомера, его тени Аида. «Как же можно возвратить этих призраков к жизни, преодолев отделяющую их неизмеримую пропасть и реки нашего страха?»[193], – думал тогда Лэйнг.
Один-два часа в день на протяжении нескольких месяцев Лэйнг проводил в комнате отдыха этого отделения. Вместе с ним там обычно находилось около 50 больных. Большинство из них сидели, углубившись в себя, не общаясь ни с кем, или в качестве собеседников довольствовались лишь собой. Всего в этом отделении находилось 65 пациенток, на которых приходилось четыре (а иногда только две) медицинских сестры.
Пациентки были исключительно шумными и дезорганизованными. В основном они сидели около стены или лежали на полу, каждый день на одном и том же месте, некоторые выкрикивали отборную брань или бросались на других. Никакой терапии не проводилось: даже если кто-то из больных начинал что-то делать, пытался шить или что-то мастерить, вмешивались другие пациенты, и все шло наперекосяк. Персонала не хватало, и на пациентов никто не обращал внимания. Они существовали в своих собственных мирах, были замкнуты и необщительны. «Иногда, – рассказывал Лэйнг, – за вуалью безумия мне удавалось увидеть мгновения пробуждения. И это было пробуждение (при воспоминании о нем у меня все еще пробегают мурашки) от тотального и абсолютного отчаянья, от ничто, от небытия. Внутри пациентов была лишь пустота, наполненная только непрекращающимся террором против окружающих их существ, которые угрожали стереть их с лица земли. “Шизоидно-параноидное состояние” воистину является лишь живой смертью»[194].
Коллега Лэйнга доктор Рой заметил, что отделение напоминало расстроенный оркестр, где каждый из инструментов играл сам по себе, не обращая внимания на другие, никто не прислушивался ни к кому и не было дирижера: «Он сказал, что в самом начале [все это] напоминало настраивающийся оркестр, когда инструменты не связаны друг с другом и выдается абсолютно хаотичный звук»[195].
Лэйнг продолжал много читать и решил наконец-то воплотить свои идеи на практике. Здесь, в больнице, он планирует эксперимент, который должен был стать первым исследованием особенностей терапии психически больных. В этом эксперименте Лэйнг убедил поучаствовать двух своих коллег – докторов Кэмерона и Макги.
Эксперимент, который впоследствии стал известен как «Шумная комната»[196] («Te Rumpus Room»), проходил в 1954–1955 гг. в отделении неизлечимых больных. Тогда Лэйнг предполагал, что если персонал будет дружелюбно и внимательно относиться к больным, то это поможет смягчить течение болезни. Лечение медикаментами, инсулиновыми комами и электрошоком, считал он, только усиливает болезненный процесс.
Суть эксперимента заключалась в следующем. Одиннадцать безнадежных пациенток с хроническими формами шизофрении и две медицинские сестры каждый день с понедельника по пятницу с девяти утра до пяти вечера находились в большой специально оборудованной, недавно отремонтированной, хорошо освещенной и полностью меблированной комнате. Возраст пациенток колебался от 22 до 63, но все они находились в больнице уже не менее четырех лет.
Вот как Лэйнг описывает второй день эксперимента: «На второй день в половине восьмого утра меня ожидало одно из самых волнующих переживаний за все время, проведенное в этой палате. Двенадцать пациенток сгрудились около запертых дверей и просто-таки не могли дождаться момента, когда они выберутся отсюда и окажутся там вместе со мной и двумя сестрами. И пока мы шли туда, они пританцовывали, припрыгивали, делали нетерпеливые круги и тому подобное. Совсем не мало для “окончательно съехавших”»[197].
Основой эксперимента было живое общение между персоналом и больными. Последние проводили время в занятиях кулинарией, искусством и т. д. В комнате все было предназначено для легкого общения и отдыха: журналы и материалы для вязания и шитья, кисти и краски. На час в день заходил в «Шумную комнату» и сам Лэйнг, отслеживая изменения. Помимо этого медсестры ежедневно сдавали ему отчеты, необходимость в которых, впрочем, скоро отпала. Лэйнг беседовал с ними раз в неделю.
Через несколько месяцев медсестры полностью наладили отношения с пациентками, которые находились в замечательных отношениях друг с другом. Женщины были опрятно одеты: все носили белье, платья, чулки и туфли. Волосы были аккуратно уложены, и некоторые пользовались косметикой. Они часто покидали комнату и помогали персоналу: кто-то ассистировал на кухне, кто-то полировал пол или убирал лестницы. Иногда они выбирались и за стены больницы, отправляясь за чаем или конфетами, косметикой или материалами для рукоделия. Хотя у некоторых и сохранялись симптомы шизофрении (в частности, речь большинства пациенток все еще была речью психотиков), они вновь стали выглядеть как обычные люди.
После некоторых колебаний пациенткам было позволено обзавестись газовой плитой и духовкой. Теперь они могли готовить себе еду и баловаться выпечкой. Чай с выпечкой стал постоянным блюдом этой комнаты. Лэйнг вспоминал: «Один из психиатров, Ян Кэмерон, прихватил несколько булочек в ординаторскую и предложил угоститься своим коллегам. Там, коротая время, сидело семь-восемь человек. И только двое или трое оказались достаточно смелы или безрассудны, чтобы попробовать булочку, испеченную хронической шизофреничкой»[198].
Этот случай подвел Лэйнга к вопросу о том, кто является по-настоящему сумасшедшим: пациентки или персонал, и почему так зазорно съесть булочку, испеченную человеком с диагнозом «шизофрения».
Отчет об этом эксперименте появился в 1955 г. в журнале «Ланцет»: «За прошедшие 12 месяцев в этих пациентах произошло много изменений. Их поведение стало социально-ориентированным, они стали осуществлять активность, которая имела смысл в их маленьком обществе. Они лучше выглядели, поскольку стали интересоваться окружающими. Эти изменения весьма радовали штат. У пациентов исчезли многие симптомы хронического психоза; в отношениях друг с другом и со штатом они стали менее вспыльчивыми, более аккуратными и перестали допускать непристойности в языке. Медсестры начали хорошо и тепло отзываться о них.
В своей работе мы отталкивались от идеи предоставить пациентам и сестрам возможность построить свободные и прочные отношения. Пациенты содержались в чистоте, у них было все, для того чтобы вязать, шить и рисовать, был граммофон, продукты и все условия для приготовления пищи; пациенты и сестры были вольны пользоваться всем, как им было угодно. Но, как нам кажется, результаты эксперимента подтвердили наши первоначальные догадки о том, что самое главное в той среде, в которую включен пациент, – это окружающие его люди. Медсестры сочли ненужным заставлять больных делать что-либо насильно, но после того как больные начали доверять им, помощь сестер стала основой для самостоятельной деятельности с предоставленным материалом. Нарушение и разлад отношений, происходившие из-за отсутствия какой-то сестры или ее непонимания, мешали этой деятельности.
Используемый материал или содержание деятельности имели вторичное значение. Одни пациенты шли на поправку, когда убирали, другие – когда пекли, вязали коврики или рисовали картины. Следовательно, физический материал в окружающей больного среде, несмотря на свою пользу, не является решающим фактором для изменений. Им были медсестры. И самым важным для них, как и для других людей в окружении, было то, что они чувствуют к больным. Нам кажется, наш эксперимент доказал, что барьер между больными и штатом воздвигается не только больными, он строится обеими сторонами. И устранение этого барьера должно быть совместным»[199].
Через некоторое время все обитательницы «Шумной комнаты» были выписаны. Но вскоре они снова возвратились в больницу. Конечно, не стоит трактовать это возвращение как следствие ошибок Лэйнга, общепризнанным фактом является то, что за пределами больницы для бывших пациентов необходимо поддерживать терапевтическую среду. По-видимому, эти женщины не нашли тех теплых отношений, которые они выстроили за эти восемь месяцев за пределами больницы. Позднее Лэйнг говорил: «Результаты показали, что через 18 месяцев все мои пациентки вернулись назад, к своим семьям, поскольку чувствовали себя намного лучше. И год назад они все вновь вернулись. Естественно! В те дни в отношении шизофрении никто еще не думал о семье»[200].
Этот эксперимент стал решающим этапом для профессиональной эволюции Лэйнга. Он впервые доказал то, что ранее лишь смутно чувствовал, и это подвигло его к дальнейшим шагам.
Дэвид Абрахамсон, поработав в архиве Лэйнга в библиотеке Университета Глазго, а также в отделе отчетов Гартнавельской Королевской больницы, отыскал несколько документов, которые представляют этот первый и решающий для Лэйнга эксперимент совершенно по-другому.
Абрахамсон обнаружил, что в терапии пациенток «Шумной комнаты» использовался ларгактил; после увольнения из больницы Лэйнг утратил контакт с пациентками и практически не следил за ходом эксперимента, и самое главное – вопреки утверждениям Лэйнга, ни одна из пациенток после прохождения «Шумной комнаты» не была выписана из больницы.
Абрахамсон отмечает, что расширенная версия отчета об эксперименте, которая так и не была опубликована, включает упоминание о сопутствующей терапии нейролептиком ларгактилом (хлорпромазином): «Перед этим в больнице была очевидна выраженная напряженность и возбуждение… Отделение (для хроников) было вечным бедламом… С введением ларгактила сразу же стал заметен эффект: от этого препарата у пациентов наблюдалось значительное улучшение. Многие изменились коренным образом…»[201]. Надо признать, что из этого отрывка не явствует точно, использовался ли ларгактил вообще в этом отделении или конкретно в самом эксперименте.
Именно увольнением и тем, что Лэйнг оставил эксперимент, Абрахамсон и объясняет то, что Лэйнг искажает результаты эксперимента. На самом деле не все пациентки тогда были выписаны из больницы. Три умерли в больнице естественной смертью от старости намного позже увольнения Лэйнга, две, когда состарились, были направлены в частные санатории, одна пациентка так и оставалась там еще 50 лет.
В феврале 1955 г. Лэйнг покинул Гартнавельскую больницу. Он продолжал периодически посещать своих пациенток, но работа проходила уже без его участия. Его коллеги, Кэмерон и Макги, завершили эксперимент и издали книгу. В ней, описывая результаты своих экспериментов с 6 мужчинами и 12 женщинами (Лэйнг работал только с женщинами), они указывают лишь на два случая выписки[202].
Знал Лэйнг или нет об истинных результатах, неизвестно. В чем-то здесь вспоминаются лучшие традиции психиатрии XIX в., когда ассистенты великого психиатра и невролога Шарко заранее репетировали с больными истерические припадки, чтобы не поколебать теории мэтра и не расстроить его. Какова правда с Гартнавелем, мы узнать уже не сможем. Лэйнг говорил об этих результатах очень уверенно, а он был не из тех, кто любил приукрасить. Гартнавель был для него во всех смыслах первым самостоятельным профессиональным опытом. В его карьере на смену исследовательским пришли эксперименты терапевтические.