В сетях Твоих Новиков Дмитрий
– Здравствуйте, – говорили они.
– Здравствуйте, – отвечал я им, повернув голову.
Моя бабушка была чистокровная карелка. Отец ее, счетчик отделения банка, был расстрелян в тридцать втором году. Мать через два года умерла. Они с сестрой остались вдвоем – пяти и девяти лет. Их забрали в разные детдома. Только через десять лет они нашли друг друга – отыскали двоюродные дядья. Все они сильно пили. Отец мой рассказывал, как дядька Иван шел посреди улице и кричал изо всех сил: «Мене муноло, мене муноло!!!» К кому обращался, кого куда посылал?
Дед был кадровый военный. Он запрещал бабушке говорить по-карельски, учить языку детей. Так было нужно. Помню, она говорила только с соседками, когда деда не было дома. А еще помню ее заунывное «а-вой-вой», когда я добывал себе очередную ссадину или царапину. Бабушка мазала ее йодом, дула на рану. Потом поливала кусок черного хлеба растительным маслом, посыпала солью. Вкуснее лакомства не было.
Под конец жизни, подняв пятерых детей, бабушка тоже стала выпивать. Дед к тому времени уже умер. Выпив, она становилась веселая, еще более ласковая. Но слегка забывчивая. Однажды отец с братьями собрались на рыбалку на ближайшее озеро Шаньгима. Это было хорошее, рыбное озеро. Внутреннее. Бабушка положила парням еды, дала с собой кастрюлю.
На рыбалке братья хорошо поймали рыбы, сварили ухи на костре. Потом принялись бороться, в пылу – отломали кастрюле ручку. Пришли домой, вернули закопченную кастрюлю бабушке.
Та их похвалила:
– Молодцы, ребята!!! И рыбы поймали! И кастрюлю нашли!
Бабушке досталась страшная смерть. Миеломная болезнь – рак костей. Она кричала от боли не переставая, несколько дней и ночей. Эти крики и ласковое ее «а-вой-вой» – тоже в голосе внутренних озер…
Недалеко, в десяти километрах, есть еще одно озеро. Их вообще около пятидесяти в ближайшем окружении. Но это – особенное. Коля показал его мне только через три года после знакомства.
– Смотри, – сказал, – это хорошее озеро. Если оно тебя полюбит – всегда будешь с рыбой.
Я стал проводить на нем долгие часы, зимой и летом. И оно потихоньку открывало свои тайны. Становилось понятно – где стоит окунь, как ходит щука, за какой корягой притаился налим. Рыба в озере была удивительно вкусной – я уже научился различать ее вкус. Она была красивой – окуни темно-зеленые, с оранжевым жирным брюхом. Налимы почти черные, и что удивительно – чистые, без паразитов. Самыми же красивыми были местные щуки. Короткие, толстые, как обрубки бревен, они сверкали, вытащенные в лодку или на лед, своим ослепительно желтым брюхом. Зеленая спина была покрыта желтыми пятнами. Ярко-красные жабры бесстыже растопыривались на воздухе. Под стать им были широкие зубастые пасти, опасные и жалобные одновременно. Вытащенные на воздух щуки становились неуклюжими, хотя во всем их хищном очертании была стремительность и ярость. Они лежали и копили силы, чтобы затем в отчаянье сделать несколько сильных в безнадежности своей прыжков. А потом застыть и медленно умирать в чужой среде. Я всегда уходил с озера с рыбой…
Каждый раз, особенно зимой, я видел следы зверей. Порой целые драмы разыгрывались на льду. Вот спокойно бежал заяц. Вот из леса вышел волк и протрусил вдоль берега. Внезапно шаги стали шире, потом вообще огромными, он на лету повернулся на девяносто градусов, поскользнувшись, но удержавшись на ногах. Вот быстрая и короткая погоня, и несколько капель крови в конце. А здесь вокруг моей жерлицы всю ночь ходила рысь. Она прислушивалась, нюхала, видимо чуяла, что на крючке уже сидит рыба. После многих кругов следы, уходящие в лес, были совсем свежие. Видимо, она услышала, как подъехала машина.
Невольно вспоминались Колины истории.
– Там, на полях, – рассказывал он, – стая волков застала как-то подвыпившего деревенского мужика, возвращавшегося домой из соседней деревни. Он принялся жечь стога сена. Но все равно не спасся.
– А здесь, – продолжал, – рысь накинулась с дерева на двенадцатилетнего парнишку. Тот пошел на охоту с отцом, но оторвался и ушел вперед. Хорошо, собаки были невдалеке и отбили его. Но с тех пор на спине, куда всадила зубы и когти лесная кошка, вырос горб.
– А еще как-то пошла бабушка в лес и наткнулась на голодного медведя, – он продолжал поглядывать на меня с хитрой улыбкой. – Тот набросился на нее, но хитрая старушка притворилась мертвой. Медведь закопал ее в листья, чтобы созрела, и ушел дожидаться пира. Тогда бабушка выкопалась и убежала к себе в деревню. Но все это давно, давно было. Лет пятьдесят тому назад.
– А сейчас? – я был не на шутку испуган Колиными рассказами.
– Сейчас редко кого встретишь. Волков в феврале только нужно бояться, тогда у них гон и они сбиваются в стаи. А медведь – разговаривай в лесу погромче да песни пой. Он услышит и сам уйдет. Это большое счастье для тебя, если кого из зверей в лесу встретишь – осторожные они, боязливые. А тебе – память на всю жизнь, природы дар.
– И вообще, – сказал вдруг нахмурившись, – самый страшный зверь – это человек. Человека бойся.
Бабушка – тоже человек. Бабушку бояться не нужно. Много их ходит по карельским лесам. Кто ягоды собирает, кто – грибы. Некоторые собирают птичьи перья. Видел сам, думал – зачем. В подушку там или куда. Но это сколько по лесу выходить нужно. Потом подсказали – колдуют бабки. Могут такую порчу навести – года не прожить. А могут ребенку жизнь легкой сделать, как перо. Недаром говорят, что даже цыганки карельских бабушек боятся.
Но мне другая история нравится. Опять же Коля рассказал. Была у него бабушка, его собственная, девяноста лет. Как-то зимой собралась она и пошла в лес по дрова. Срубила девять осин. Небольшеньких, но приличных. Сучья не обрубила – устала очень, на завтра оставила. По дороге домой зашла к племяннице, чаю попить. Та чай наливает, калитки на стол ставит, а сама все охает – тут болит да здесь жмет.
– Маня, а тебе сколько лет-то? – спрашивает бабушка.
– Да семьдесят уже!
– Так вот, запомни, Маня: семьдесят лет – лучший возраст для работы.По берегам озера – три заброшенные деревни. Даже не деревни – пустоши. В одной стена дома еще стоит, да в другой – половина. А как представишь – как здесь раньше люди жили. Озеро – красивейшее. Вода – чистая. Воздух – молоко парное, а не воздух. Рыба, зверь – пища не чета нынешней, химической. Один квас репной чего стоил!
Я сам не пробовал, Колина жена, Таня, рассказывала. Репа хорошо раньше родила. Сеяли ее на горелых делянах, землю поскребут немного, даже не вскапывают, а потом – урожай богатый. Репу чистили, резали, сушили в русской печке. Потом, по надобности, замачивали, бродила она с сухарями да сахаром, а может и без. Рецепт утрачен. Осталась память о вкусе. Но как Таня говорит – вкуснее не было напитка. И в жару, и в холод, и в веселье, и в горе. Хочу репного квасу!!!
В каждой деревне были часовни. Да и в лесу скиты стояли. И старого обряда люди были, и нового. Куда все делось, куда ушло? Вот только Коля рассказывал – ничего от часовни нельзя брать – грех. Кто в Ёршнаволоке колокола с церкви снимал – всех на войне поубивало. А позже один с лесной часовни дверь забрал да в хлев себе повесил. И сам через полгода повесился…
А колокол один, рассказывают, упал с колокольни и покатился под горку. Покатился-покатился, и в воду. А там глубина сразу. Искали долго его потом, ныряли. Но так найти не смогли. И лежит он теперь где-то глубоко-глубоко. И звенит тихонько от водяных струй. И звон этот тоже – в голосе внутренних озер…Помимо рыбы, птицы и зверья, богатство местных лесов – грибы. Правда, деревенские их не сильно жалуют. Есть они, нет – не особо огорчаются. Ягоды для них гораздо важнее. Их и продать можно хорошо, если излишек. Нам же, городским, подавай грибов. Вроде и пользы от них особой нет, одно баловство, но мы уже привыкли – ощущения превыше пользы. Потому что уж очень вкусно – маринованный боровик да под водочку, а супчик из сушеных подосиновиков – перед ней. И опять же – красота и азарт. Недаром собирание грибов тихой охотой кличут.
Они хороши любые – лисички, волнушки, подберезовики, подосиновики, грузди. Но лучше всех, конечно, белый гриб. Найти его – счастье искателя! Что-то есть невыразимое во всем его облике, в плотности ножки, коричневости шляпки, во всей гармоничной надежности очертаний – что заставляет учащенно биться сердце встретившего его на лесной дорожке. Их редко бывает много, обычно найдешь несколько штук посреди пестрой грибной братвы – и уже рад этому. Так всегда было у меня, пока я не построил дом в деревне, на берегу внутренних озер. Пять лет деревенские берегли от меня свою тайну. Даже Коля молчал плененным, но гордым партизаном. И только через долгие эти годы ткнул как-то пальцем в неприметную дорожку, что среди густых кустов тихонько сворачивает с асфальта. И я на свой страх пустился в путь по ней.
Хорошо, когда есть у тебя хорошая лесная машина. Она, с большими колесами и мощным мотором, – твой друг и помощник в рыбалках твоих и походах. Она очень помогает тебе, и ты любишь и любуешься ею за это. Потому что во многих местах не побывал бы, многих красот не увидел, не будь ее у тебя.
Так и здесь – сначала достаточно ровная и сухая, дорожка вдруг стремительно и круто вздернулась прямо в небо, взъерошилась большими камнями. Тяжело урча, переваливаясь с боку на бок, словно настойчивая черепаха, машина медленно взобралась на высокую сопку. Сразу за вершиной ее дорога так же резко ухнула вниз, в болото, где стала вдруг огромной лесной лужей с непонятной глубиной и замшелыми берегами. Машина с опаской переползла и через лужу. Потом был еще подъем, покруче первого. Затем – снова вниз, но уже по сухому сыпучему песку. И вот – последняя сопка, и взору вдруг открылись огромные дали болот. Лес изменился по волшебному мановению, исчезли осины и березы, и весь склон горы устроился высокими корабельными соснами. В порывах небольшого ветерка медленно качали они своими гордыми зелеными головами, и сквозь их нечастые ряды было видно, как далеко внизу, на многие километры, простирается безбрежие болот, а где-то совсем вдалеке мелькает веселой синевой еще одно озеро из ожерелья внутренних озер.
Перестояв, перетерпев несколько минут эту дух захватившую красоту, я медленно спустился по песчаной, желтой и сказочной, дороге с горы, прямо к самому краю болот. Остановил машину и вышел. Хлопнул дверью и вздрогнул от громкого хлопанья крыльев. Совсем рядом взлетели с земли четыре огромных и черных глухаря. В свежих лучах поднимающегося солнца, сквозь еле уловимую взглядом дымку утреннего тумана они медленно и тяжело полетели вдоль кромки соснового леса, к далекому солнцу.
А я принялся собирать грибы. Вернее, сначала я стал их искать. И по печальному опыту приготовился к долгому хождению по лесу. Оно не утомляет, нет. Оно само по себе удовольствие. Идешь, дышишь чистейшим воздухом, густым, пряным, вкусным, как родниковая вода после парилки. Глаза отдыхают на сочной зелени листвы и хвои. Красные стволы сосен стоят как путеводные столбы – от одного к другому, замечая дорогу. Пружинистый мох тренирует ослабшие от городской жизни ноги. Ты идешь по лесу и чувствуешь, как наполняешься новыми силами от родной природы. Все это звучало бы слишком высокопарно, если бы с возрастом не начинал понимать – правда. Даже истина в одной из последних инстанций – ничто так не помогает человеку, не прибавляет душевных и физических сил, не лечит душу красотой, – как общение с близкой природой. Мать она наша, мать, несмотря на достижения химии. И как пришли, произошли от нее, так и уйдем в нее же. Каждый лично…
Грибы, к моему удивлению, стали попадаться сразу же. Да не простые – истинные красавцы-боровики. Не успел я и десяти метров отойти от дороги, как сразу встретил большую семью. Стояли они, то тесно прижавшись друг к другу, то немного поодаль – но все кряжистые, крепкие, словно упрямые, тренированные солдаты. К ногам их жались маленькие детки. Веселые подростки разбежались и играли со мной в прятки. Иногда я несколько раз проходил по одному и тому же месту, прежде чем высмотреть маленькое бурое пятнышко среди мха, которое на поверку оказывалось краем шляпки подросшего уже наглеца. Длинные ноги свои, которым зачастую мало было охвата мужской ладони, они тоже прятали во мху, и приходилось глубоко погружать руки в тревожную и влажную прохладу. Так и казалось, что вот-вот кто-нибудь хватит зубастым ртом за руку неутомимого пришлеца, но до поры обходилось.
За полчаса я набрал два больших, пятнадцатилитровых, ведра отборных боровиков. Дальше пошли подосиновики, но я уже относился к ним снисходительно, несмотря на броскую их красоту. Прочие же грибы вообще обходил стороной.
Приятная тяжесть, истома образовалась в ногах и плечах. Я никуда не торопился. Ходил по лесу, как по парку, любовался им и собирал чудесные грибы. Даже комары не очень мешали – махнешь раз-другой рукой, и стая их развеется на время. Да в азарте и отмахиваться порой забываешь.
Я давно заметил – комары, мухи, прочие кровососущие, которых так боятся не привыкшие к нашим лесам столичные гости, – изрядные психологи. Чуть приедешь на новое место, лес ли, болото, выйдешь из машины – они огромной ревущей, жужжащей, свистящей тучей накинутся на тебя с криками и улюлюканьем. Им кажется, и часто обоснованно, что ты впадешь в ужас от их дикой злости, что в панике разденешься догола и побежишь по лесу, все сметая на своем пути. Вот тогда они и насытятся вдоволь тобой, не смеющим сопротивляться. Такова природа всякого страха и расчет тех, кто пытается управлять. А если спокойно – отмахнулся, срезал веточку с дерева, при полном оголтении – брызнул пару раз на лицо и шею репеллентом – глядишь – уж нету никого. Все куда-то разлетелись по своим делам, лишь десяток самых отважных, не боящихся быть прихлопнутыми мозолистой рукой, продолжают виться рядом, без всякой надежды на успех. Поневоле пожалеешь их – голодные, да еще и размножаться нужно.И вот иду я по тропинке обратно к машине, рассуждаю о насекомых. А прямо рядом с ней еще один красавец гриб стоит. Чуть припрятался за пеньком, но размером и статью солидный – грех не заметить. А я помню же – вот здесь я стоял, рядом, здесь еще мох ворошил – вон и следы остались. Как пропустил, непонятно. Прячутся они, будто живые и смышленые. Потому и радость такая, когда все-таки найдешь.
А он стоит, подбоченился – раз уж на глаза попался – чего теперь теряться. Теперь всю молодецкую стать показать нужно, очень это по-русски – назвался груздем, полезай в кузов. Да понаряднее полезай, с подвывертом, чтоб запомниться. Вот и мой новый знакомец – шляпа набекрень, нога изогнута, весь подбоченился – словно ухмыляется насмешливо, молодой лесной хулиган. А корень глубоко под пенек уходит, там – то ли нора, то ли просто расщелина. Вот я, страх от радости потеряв, туда руку и сунул. Было, правда, какое-то сомнение зябкое в душе, но уж азарт пересилил. Но ничего, обхватил корень ладонью да и вывернул с усилием и хрустом. Достал на поверхность, дух перевел – вроде без эксцессов обошлось. Стал чистить ножку ножом, от земли налипшей освобождать, а сам шагнул шаг в сторону – туда, где подо мхом нора и проходила. И наступил на змею…
Всегда это самое страшное – представить, как наступаешь на змею. Она ведь только в этом случае и кусает в основном. Потому всегда в резиновых сапогах ходишь. Чтобы не дай бог. Я и тут в резине был. Но и сквозь нее почувствовал всеми вдруг обострившимися чувствами, как она забилась под подошвой. Я всегда думал, что она извиваться начнет, скручиваться кольцами и кусать беспрестанно. Нет, забилась, как рыба, вытащенная на берег, мелкими такими судорогами, конвульсиями. И кусать никого не собиралась – ей бы лишь ускользнуть обратно в спасительную нору, вырваться, жизнь спасти.
Это я потом уже все понял. А тогда прыгнул в сторону метра на два, не выпустив, впрочем, гриб из рук. Прыгнул и чуть не стал мужчиной от ужаса во второй раз в жизни. Очень сильное чувство!
А Коля змей совсем не боится, спокойно ходит по лесу, по своей земле как посуху. И медведей не боится, брал их пару десятков. А что еще меня удивляет в этом грубом деревенском мужчине – пойдем с ним на рыбалку, так по дороге букетик ландышей наберет и домой потом жене несет…Все это я почему-то быстро вспомнил, когда совсем близко к машине подошел. Где час назад ходил – смотрю, мох весь выдран, метров на трех квадратных. И зверем пахнет. А я за грибной охотой и песни петь забыл. Забыл, что Коля говорил: смотри, осторожнее там, Миша ходит. Тут уж я запел во весь голос, мол, люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново. Лес очень удивился моему ору, покачал головами сосен, ухмыльнулся. Никого я поблизости не заметил, прыгнул в машину, благо рядом была, и поехал в деревню в сильных и благородных чувствах. А на заднем сиденье важно покачивались два огромных ведра с отборными боровиками.
Пора, наверное, Колину внешность описать. А то все словечки да внутренний мир. Прибаутки разные. Ехали как-то зимой на рыбалку, в лютый мороз, под тридцать градусов было. Он и говорит:
– В прошлом году в такой же мороз тещу хоронил.
– Тяжело, наверное, было, – я рулю, но разговор поддерживаю.
– Еще как, землю кострами грели да ломами долбили. Да камни огромные ковыряли – то-то радость, – как-то не очень много трагизма в его голосе. В этом весь Коля – неожиданный. Вроде про печальное, а сидит, усмехается своим мыслям: – Глубоко маму закопал. Не выберется теперь…Внешность у Коли такая же обманчивая, как и внутренность. Нутро же его хитрое просвечивает сквозь голубые глаза. Вроде сидит серьезный, а в глазах всегда – хитрый блеск. И любопытство. Коля очень до всего нового жаден. Хоть и пожил сам немало, а по-детски удивляется:
– Да ты чо?! Да не может быть!
И пустяк вроде рассказываешь какой, про Интернет там, про политику – слушает внимательно. А потом сам начинает говорить пустячные вещи:
– Пошли мы с братом на медведя. Поле вспахали предварительно, овсом засеяли. Лабаз наладили. И пошли. Ночь лунная была, тихая. И глядим – пять медведей разного размера на поле вышли. А один – огромный. И весь седой. Мы его захотели взять. А он пасется – и не подходит на выстрел. Как будто знает. Не достать, и все. Мне брат говорит – иди, мол, по канаве заросшей, с той стороны, шумни маленько. Он от тебя ко мне пойдет. Я пошел.
– Без ружья? – я весь внимание, интересно мне это, ни разу не был.
– Ружье-то одно на двоих. Пошел я, пошел потихоньку по канаве. Обошел почти поле. Немного там пошуршал. Смотрю – а медведь не от меня, а ко мне пошел. Ну тут я немного струхнул. Но виду себе не подаю, иду от него. И он тоже не торопится. Так проводил меня до места, где предел выстрелу, повернулся и обратно. Как знал. Так мы и не взяли никого тогда.
Я восхищен, а он лишь посмеивается. Но не врет – вон сколько фотографий с убитыми медведями. Самая главная – где Коля медвежью лапу себе на голову положил, ладонью на затылок. А когти до самого Колиного подбородка свисают. Вот и подумаешь.
– Не, я не боюсь. Ни медведей, ни змей. Я вообще – счастливый. Столько зверья за жизнь повидал! Столько рыбы поймал! Дай другому Бог!
Я люблю париться с Колей в его бане. Баня у него отменная. Лучшая, что я за жизнь пробовал. Парилка с мыльным отделением вместе. Стены бревенчатые, подкопченные. Между ними – мох. Под нижними венцами, под порогом – береста. Все по умному, по старому. Огонь через камни проходит. Потому первый ковш воды на каменку – чтобы сажа слетела. Зато потом пар такой горячий, чистый и легкий, что часами в бане сидишь. Ни усталости, ни напряжения – сплошное удовольствие. Да еще прорубь большая выбрана в десяти метрах – бежишь туда, к тропинке ступнями примерзая, и по лесенке – в черную воду. Жуть, а удовольствие такое, что заново рождаешься каждый раз. И – опять в жаркое чрево…
Над банной дверью висит дощечка выскобленная, на ней – карельские слова, записаны, как стихотворение, столбиком.
– Коля, чего написано? – спрашиваю.
– Когда сам прочитать сумеешь – тогда и у тебя баня хорошая получится, – смеется над моей русскостью, но не зло, по-братски как-то.
Я в баню, бывает, опоздаю на час – пока со своей заимки по сугробам выберусь, так и тут Коля подденет:
– Русский час – два часа, – говорит.
Паримся мы долго. Раз по пять ныряем в прорубь. Хлещемся веником. Мылом да шампунем Коля брезгует:
– Зачем мне эта химия? Я и так пять раз на неделе парюсь. Да купаюсь столько же. Куда мне?
После бани идем ужинать. Никогда он меня не отпустит, не угостив. Как ни отнекиваюсь. Но уж устоять трудно. Таня, жена его, выставит на стол из печки калитки ржаные с картошкой. Или ряпушки полную сковороду. Или щуку сегодняшнюю жареную. Или котлетки из лося. Или сало домашнее, самодельное.
– Не, наврал, – смеется, радостный, – сало в магазине купил, белорусское.
Я его тоже как-то раз хорошо поддел. Привез с Белого моря кусок семги угостить. Он попробовал.
– Не, – говорит, – слишком жирная. Я нашу щуку больше люблю.
Через полгода я опять на север съездил. И уж такая мне семушка попалась отличная, восьми килограммов весу. Посолили ее, да и растаяла во рту, родителям лишь досталось. И приехал я к Коле, рассказываю ему, какая семга вкусная была, сказочная просто, мясом оранжевая, соком текущая, вкуса неземного.
– А мне чего не привез попробовать, – Коля аж обиделся слегка.
– Так ты же не любишь, – говорю.
– Кто сказал «не люблю», – от удивления у него щелки глаз приоткрылись широко.
– Да ты сам полгода назад сказал. Щуку, говорил, больше любишь!Водки Коля совсем не пьет. Ни капли. А уж раньше пил крепко. На трактор, говорит, залезть не мог. Но понял потом – или пить, или жить. В деревне все дома наполовину – или кривые да опущенные – пьют там беспробудно. Или нарядные да веселые – там уже свое отпили. А Коля теперь только воду из-под крана употребляет – у него в колодец насос опущен, она живая льется. Да еще чаю много – какой карел без чая.
– А тебе можно еще пока, – говорит. – Еще здоровье позволяет. Но уже недолго.
Вот такая у Коли внешность – маленькая, крепкая, хитрая маленькими мудрыми глазами. Да и внутренность у него такая же, неглупая. Есть там змей…Три года он не показывал мне это озеро. Все отнекивался – я сам, говорит, не могу сейчас, а один ты не найдешь. Или на другое какое пошлет. Или на зимнюю рыбалку возьмет, да протащит на лыжах по паре ламб через сугробы. И за день поклевки не увидишь – сам перестанешь проситься. Наконец сдался. Собирайся, съездим на выходных, – совсем печально сказал. А было от чего печалиться – будто царевну заповедную незваному гостю показывал. А она такая красавица да скромница – лишний раз подуть страшно – как бы не навредить. Но ветерок ничего, не боится, то и дело ласкает водную гладь, спустившись с высоких сопок, что строгой стражей стоят вокруг.
Озеро все изрезано мысами. Посреди него разные острова – то большие, со своими ламбами посередине, то совсем маленькие – несколько деревьев стоят – вот тебе и остров. Есть болотины по берегам, есть и высокий лес. Речка маленькая впадает. Есть большие травяные пустоши – где деревни стояли. От одной сейчас полдома бревенчатого осталось. Да от другой – последняя стена стоит, еле держится. И думаешь невольно – почему? Почему так в этой стране? Ведь совсем рядом, совсем недалеко, на таком же точно севере живут люди веками на своей земле. И за века все у них устроено, обихожено, в порядке все и согласии между человеком и природой. А у нас – вчера с одних мест согнали за невесть какие заслуги. Сегодня по-другому мучают. Завтра вообще не пойми что будет. Не любим мы друг друга, не братья, а враги смертные. Вот и лежат у нас пустоши там, где раньше стояли деревни.
Зимой хорошо видно – сколько зверья вокруг. Зайцы, волки, белки. Росомаха порой прошлепает по берегу да перейдет на другой по тонкому льду. Лось прошастает размашисто через поляну. Хорошо хоть мишки зимой спят в основном. Если зимой на снегу след медвежий заметишь, да и ранней весной тоже – осторожней смотри, у голодного разума нет, даже звериного.
А еще следы рысьи есть. Я один раз ее живьем видел. Ехал на машине по дороге уже к городу. Смотрю – собака большая перебегает. Желтая такая, с куцым хвостом, боксер или бульдог американский. Вот, думаю, кто-то в лес собаку выпустил, недотепа, волки ее быстро возьмут. А она перебежала дорогу, на обочине обернулась, и зеленью изумрудной блеснула глазами в свете фар. И кисточки на ушах успел заметить.
Ходит рысь по местным лесам, ходит.
Коля тоже рассказывал – раньше охотники маску на затылок в лесу надевали, с глазами и ртом. Потому что пройдешь, не заметишь ее на дереве, а она затаится, и глядишь – не решится броситься под пристальным взглядом неживого лица.
Собаки местные наши – карельские лайки. Маленькие, рыженькие, словно лисички. Только хвост колечком. Но злобные, чуть что – куснут не задумываясь. А тут приезжаем к Коле с отцом, а у него возле дома вертится щен подрощенный. Быстрый такой, прыгает – ластится. Коля с Таней из дома выскочили. – Держите, держите!!! – кричат. Мы бросились его ловить. А он ловкий, выворачивается, играет. Наконец поймали, на руки схватили. Коля подошел, глянул:
– А-а-а, это не наш, – говорит. – Отпускайте.Собачка эта подросла потом, ничейная бегает по деревне, а то и по лесу. Не боится никого, ни волков, ни людей. И ласковая, не злая. Хорошая собака.
– Бери его к себе, – Коля мне советует. – Не охотник уже, но охранять хорошо будет. Гляди он какой – умный и смелый.
Я жене рассказал, она смеется:
– Ну прямо как ты, – говорит.
Собаку я не взял, куда ее в город. А в деревне я еще на постоянку не поселился. Но про смелость и ум ее часто вспоминал. Потому что самому ни того ни другого не хватает порой в лесу. Особенно на внутренних лесных озерах. Ведь пойдешь на рыбалку по первому льду или по последнему – тот трещит, гнется, стреляет пушечно. Это тоже в грозном голосе внутренних озер. А ты все равно лезешь по нему, не думаешь о плохом. Такая уж это страсть – северная рыбалка.
Или следов когда кругом звериных – тоже жутковато городскому. Идешь, озираешься, коловорот в руках поудобнее сжимаешь – лишь бы чем отбиваться пришлось. Но Коля смеется тогда:
– Если, – говорит, – ты медведя или волка хоть раз за всю жизнь увидишь – это огромное счастье тебе. Потому что к природе прикоснешься. А так – не дадутся они взгляду, осторожные и хитрые очень. Зверей в лесу бояться нечего.
И вот идешь зимой по лесу. Иногда на лыжах, чаще – так, тропинку торишь, недалеко обычно ходишь, если места знаешь. Идешь и налюбоваться не можешь. Словно сказочные терема стоят деревья под снегом. Будто в величавом, неспешном хороводе склонились кусты. Все движенья плавные, куда взгляд кинешь – везде узоры да росписи. А солнце выглянет – заискрится все кругом острыми морозными звездами! А зайдет за тучку – опять неспешный плавный танец затянутых в тяжелую парчу деревьев. Да еще пара черных глухарей вспорхнет с грохотом при твоем приближении, да полетит вдаль по делам своим – то-то красота. Ласково в зимнем лесу. Если дорога не дальняя, мороз не сильный, да знаешь – куда идти…А еще хорошо зимой – змей нет. Зато щуки навалом. Особенно в этом озере. Только научиться ловить ее нужно. Способ нехитрый, а действенный.
Сетями я ловить не люблю, да и не умею, честно сказать. Есть в этом что-то неправильное – сеть воду цедит, словно левиафан сквозь зубы пропускает, все живое себе оставляя. Не честно это как-то, механически. Вот жерлицы – другое дело. Их и поставить нужно правильно, на места, которые опытом узнаешь. И наладить грамотно. А щука схватит, поманит, посопротивляется тебе хорошенько да и уйдет обратно в озерную глубину, сорвавшись. И останешься ты словно Емеля – у разбитого корыта.
Есть в этом хорошая борьба, есть знание того, что не просто так тебе озеро добычу отдает – лишь в награду за труд и усердие. А нет – так просто красотой насладишься.
Вот и отправились мы зимой вдвоем с приятелем на заветное озеро, что Коля показал. Шли долго, по сугробам лезли, по тропинкам плутали. На озеро вышли – там не легче, снег по колено, под ним вода надо льдом, ветер с острым снегом поднялся. Намаялись в тот день. Но хорошо, живцов наловили да поставили пару десятков самоловок. Еле до темноты домой успели – хорошо, десять километров – не сто. Ночью спалось плохо – все мнилось, как хватает сейчас живца на жерлице большая щука – сказочная рыба. Как стоит потом в темной глубине неподвижно, решая – вырвать с корнем ли проклятую снасть или потихоньку внатяг отойти, чтобы лопнула от напряжения звенящая леса. Было так несколько раз – срабатывал внезапно красный флажок на самоловке и начинала крутиться катушка: чем ближе ты подходил – тем быстрее. Еще быстрее, еще. Я опять просыпался среди ночи и снова засыпал, валился в сладкое ожидание поклевки. Даже во сне не отпускала меня большая рыба, в этом было ее щучье веление.Наконец наступило утро. Погода заладилась, ветер стих, и небо стало ясным. Правда, подморозило весьма, и стало понятно – придется долбить лед в лунках, плохо присыпанных накануне снегом. Где с вечера поленились – там с утра потрудились. Добрались до озера. С утра шлось легче, чем вчера, – бодрил окрепший морозец, подгоняло ожидание удачи. На лед выскочили вприпрыжку, тщательно вглядываясь в даль…
Нет, пожалуй, более щемящего чувства, чем на зимней рыбалке ждать появления, выстрела жерличного флажка. Ярко-красный на белом снегу, он весь – символ надежды. Так же трепещет на ветру, так же лишь обозначает возможность – ведь вся борьба еще впереди. Так же, как и она, – лишь призрачная иллюзия возможного счастья, ведь что такое рыба, по большому счету – еда, добыча, мираж. Или все-таки призрак нашего далекого счастливого прошлого, когда мы были по-настоящему свободны.
Я как-то читал, что спорили о рыбалке два нобелевских лауреата по литературе. Хемингуэй кричал, разводил руки, обозначая рыбью величину и мощь. Стейнбек же спокойно заметил:
– А мне никогда не нравилась рыба, которая не помещается на сковородку…
На ровной и белой ладони озера ярко реяли несколько флажков. Что-то происходило здесь ночью. Что-то трагическое и великое. Пока я выбирался из лесных сугробов, приятель мой уже снял одну небольшую щучку со своей самоловки.
– Травянка, травянка, – возбужденно шептал он, – пусть маленькая, но вкусная. Их много тут.
Я подступил к ближайшей своей жерлице. Вокруг лунки было много следов. Слишком крупные для волка, круглые, кошачьи. Рысь. Она полночи ходила тут, чувствуя, что внизу, в глубине, что-то происходит. Что-то важное, возможно – вкусное. Сама жерлица была свернута на ребро. Катушка полностью размотана. Кошка трогала лапой? Или такой силы был удар снизу, что выбил из лунки пластмассовый круг-основание. Сердце мое билось медленно и спокойно. Я не верю в большую рыбу. Я не люблю, когда она не помещается на сковородку.
Медленно, но сильно потянул за леску. Она у меня надежная, можно не бояться. Сначала вообще не шла. Зацеп, – подумалось обреченно. Но в следующую секунду напряжение ее чуть ослабло, леска медленно двинулась. Осторожно я подтащил к лунке что-то невероятно тяжелое, свинцовое. Нет, деревянное, было слышно, как оно снизу ударяется об лед. Твердый, древесный звук доносился из-под полуметровой толщины. Точно, зацеп.
Снасть было жалко. Выхода виделось два – порвать леску, прогнать прочь копеечную надежду – что там стоят крючок и поводок. Или попытаться спасти ее, а вместе с ней и трепещущую часть души – поклевка ведь была.
– Чего стоишь? Раздевайся, лезь рукой в лунку, – мой приятель возбужденно и безопасно припрыгивал рядом.
– Слушай, я боюсь. Может ты – лезь?
– Не, снасть твоя. Я тоже боюсь.
Я обреченно снял куртку, свитер. Остался в одной тельняшке. Повыше закатал рукава – голый торс зимой в лесу смотрелся бы совсем противоестественно. Душу бередили рассказы бывалых – один напоролся на собственный крючок, застрял и чуть не замерз, другому рыба откусила полруки. Вода в лунке предательски чернела…
Я трусливо лег на лед и сунул руку в омерзительно холодную воду. Пройдя пальцами по леске, нащупал какую-то длинную корягу. Скользкая, холодная, вся в тине, она, впрочем, была ровной и длинной. Палка? Нет, кол. Длинный кол от летней самоловки. Или от сети. Я медленно, маленькими рывками стал подвигать его подо льдом, стараясь нащупать конец. Из носа текло. Глаза слезились от холода и ужаса. Мокрый тельник леденил подкожную кровь. Ко всему поднялся ветерок с поземкой…
Всему в жизни бывает конец. Закончился и самый длинный кол в моей жизни. Я осторожно завел его толстый, в обхват ладони, конец в лунку и поднялся на ноги. Дальше стало легче. Вытащил на лед три метра черной, пропитанной илом древесины. Леска бородой была напутана на нее. Но не кончалась, а снова уходила в воду. Стихший было от холода азарт снова погнал кровь по жилам. Согретый им, не успев одеться, я снова потащил лесу. На том конце ее кто-то тяжело шевельнулся.
– Слушай, что-то есть! – крикнул я приятелю.
– Да что там, сеть наверно, старая, да щука с килограмм. Думаешь, на десять там сидит? Не бывает такого, – он самовлюбленно проверял свои самоловки, вытащив еще одну травянку. – Тащи давай!
Медленно-медленно шла толстая леса. В глубине было несколько невнятных шевелений. Или ленивых шевелений – я не разобрал. Леска опять встала.
– Опять стоит! – обескураженно крикнул я приятелю.
– Сеть ко льду подошла! Снова лезь, – он видел все сквозь лед.
Хорошо, что я не успел одеться – не пришлось снова раздеваться. Второй раз это менее приятно. Почему-то. Всегда. Снова по леске пальцами прошел в глубину. Руки едва хватало на толщину льда. Сразу под ним нащупал металлический поводок. До крючка оставалось десять сантиметров. Глубина молчала.
Я окончательно струсил. В любую нору страшно пихать часть своего тела. Вдруг там ядовитые зубы. Снова поднялся на ноги. Еще раз потащил за леску. Она стояла мертво. Каким-то наитием отпустил ее на полметра. И снова потащил. И вдруг она пошла. Пошла все быстрее и быстрее. Я быстро перебирал руками, а сердце замирало в предчувствии обрыва лесы. Обрыва не было. Вместо него в лунке вдруг показалась огромная зубастая пасть. Ярко-красная, широко открытая, с белыми острыми зубами – я чуть было не отпрянул в ужасе. Но как-то получилось преодолеть страх, и незнакомым для себя, вдруг отточенным движением я подхватил под жабры огромную щуку и вытащил ее на лед. Она на секунду замерла, освобожденно распластавшись на белом снежном покрывале, но тут же забилась, подпрыгивая, свиваясь кольцом и выгибаясь – яростно, страстно, обреченно…– Помнишь, щуку тут поймал зимой, большую? – Мы с Колей сидим у горящего костра на берегу. В пяти метрах тихонько плещется вода о прибрежные камни. Ночь светла. Комаров разогнал дым, и мы наслаждаемся теплым воздухом, горячим чаем и дружеской беседой.
– Помню. Толстая такая, как поросенок. Полюбило тебя озеро.
– Как так – полюбило?
– Да вот, рыбу какую дало. Может, первый и последний раз в жизни, – он печально вздохнул. – Хорошее озеро, доброе. Не слышал, чтобы утонул здесь кто.
Озеро согласно приборматывает мелкой волной. Потом вдруг раздается громкий, пушечный удар о воду. Я вздрагиваю.
– Не боись, бобер шалит, – Коля жмурится от дыма или от удовольствия. – Вкусный бобер. Копченый особенно.
– Да ты угощал меня. Почками. Я тогда еще московскому другу СМС написал: «Сегодня ели почки бобра».
– А он чего?
– Ответил завистливо: «Всегда, всегда, мой друг, иди дорогою бобра».
Посмеялись. Поспел чай. Он круто забурлил в солдатском закопченном котелке. Коля бросил в кипяток заварку и поставил на землю к огню – настояться. Вкусный пар пошел от котелка. Внутри созрел вкусный цвет.
Коля с сербаньем прихлебывал из кружки.
– Вот ты рассказывал, что землю не продал бы мне, если б не карельские корни. Почему? – как-то стал меня интересовать этот вопрос.
– А чего. Если карел – природу будешь любить. Жалеть ее. Пришлый – не будешь.
– Да я как-то никогда не думал раньше об этом. Карел – не карел. Русский я. Вон бабка только карелка была.
– Значит, и ты – карел. Я же вижу, – Коля усмехнулся. – И характер говнистый. И сам прижимистый.
Я засмеялся. Мне было хорошо сидеть ночью у костра в лесу.
– Ты вон завтра сходи в старую деревню. Посмотри, как люди жили, – Коля махнул рукой в сторону недалекого древнего дома.
– Да как жили. Как все.
– Э, не скажи. Карелы – особый народ. Их даже викинги боялись.
– С чего ты взял? – я искренне удивился. – Не слышал такого.
– Читал тут. Как дети пяти карельских племен Сиггуну захватили и сожгли, первую столицу викингов. И ворота потом в Новгород принесли. До сих пор в Софийском храме стоят.
– Ну ты даешь! – Коля в очередной раз меня озадачил.
– А ты думаешь, мы в деревне глупые все. Поймешь потом – свобода только здесь и осталась.
– Да ладно, свобода. Вон пьют все кругом.
– Не все, а половина.
– А половина почему пьет?
– Хотят жить как свиньи, вот и пьют, – Коля стал сворачивать тему, не хотелось ему дальше рассуждать почему-то. Может, свое что.
А я вдруг стал думать и вспоминать. Ведь помимо поддельного спирта, помимо зимней скуки, помимо дикого капитализма – есть еще что-то, более глубокое, более нутряное, важное. Я вспомнил, как умер от суррогата мой младший деревенский дядька, еще при развитом социализме. Толя, а кличка почему-то Сидор, я его и дядей никогда-то не звал. Помню, как летом, будучи еще салагой, он пытался выцарапать себе наколку: «Нету лета без июля. А июля без любви». А потом потерял интерес к жизни и спился. Помню, как повесился мой средний деревенский дядька, тогда же, еще в счастливом прошлом. Он был самый активный из братьев, самый талантливый. После службы в десанте (Чехословакия – про Афганистан тогда и не думали) он вернулся в деревню. Женился, родил троих детей, хватался за многое. И все вырывалось из рук. Ему как-то явно не хватало свободы, он хотел жить хоть с маленьким размахом, а ему не давали. Он много ругался со всеми, с начальством колхозным, с родными. А потом тоже подсел на стакан, разочаровавшись. И повесился, удавился однажды на дверной ручке. Записку жене оставил: «Заберу тебя с собой». Через месяц у тети Тани мгновенный цирроз, коллапс печени, смерть – даже врачи удивлялись. Осталось трое малолетних. Вот такие мои карельские воспоминания из детства. И дальше стал я думать, благо Коля уже дремал у костра. Что, думал я, сильнее и страшнее государственного устройства, поддельного спирта и зимней лени? А потом понял – ложь. Которая уже век есть наше государственное устройство, независимо от названий. Ложь и нелюбовь.
Потом я заполз в палатку и заснул крепким сном. Голос озера баюкал и располагал…
Утром громко пели какие-то лесные птицы. Сквозь ткань палатки просвечивало солнце. Коля так и проспал всю ночь у костра, в палатке душно, говорит.
Я стал выползать наружу. Осторожно потряс снятые в тамбуре сапоги – не дай бог кто-нибудь извилистый забрался. Затем выпростался из палатки и глубоко вздохнул. Всей грудью. Воздух был еще сыроватый. Но очень вкусный. Роса на траве и роса на прелых листьях пахли по-разному. Первый запах бодрил, второй – пьянил тленом. Оба они смешивались, и я пил утренний воздух как дорогой коньяк. Они были похожи сложностью – воздух и коньяк…
Коля уже кипятил чайник, ладил завтрак. А я решил сходить в старый дом, про который говорили вчера.
– Смотри, через полчаса пойдем на похожку, – Коля крикнул, не оборачиваясь от молодого костра. Деревенским ставить сети можно. Городским – нельзя. Это я так думаю.
– Успею, – я быстро зашагал по траве.Мы очень богато живем. Потому нам многого не жалко. И мы бросаем, не жалея, людей и вещи, оставляем дома и целые деревни. Нам не жалко. Или жалко? Но невозможно оставаться там, откуда с корнем рвут злые ветра. За что же держаться, чем противостоять? За что деревья держатся корнями? Вот и думаешь порой: была бы у людей реальная своя земля – разве можно было бы их выковырнуть с нее? А так – опять ничья, брошенная, ненужная.
Всегда печально входить в нежилые дома. Даже восхищение тем, как в них, старых, все было умно устроено, меркнет перед обреченностью – они-то жили и надеялись. А мы знаем, как все произойдет. Вот и здесь, в древнем заброшенном доме, стоящем на берегу чудесного озера, я стоял и оглаживал руками бревенчатые стены. Как ладно было все подогнано! С какой любовью, вручную напилены половые плахи вполбревна – до сих пор ни щели, ни зазора! Как сделаны дверные косяки и оконные рамы – все руками – и тяжкий труд рождал красоту. В доме много чего сохранилось. Стояли у полуразрушенной печки две широченные лавки из толстых плах – напрягшись, я лишь слегка смог приподнять одну из них. Около, на полу, валялся глиняный умывальник с двумя носиками. Стояла рядом раскрашенная красной и зеленой красками большая кадушка для грибов или капусты, и обручи у нее сделаны были из ивы. В сенях, в углу, притулился веселый пук деревянных грабель – белые, отполированные ладонями, они хоть сейчас были готовы в работу. Я взял одни и удивился неземной легкости их – пушинка, а не грабли. Даже коса лежала около дома, с проржавевшим лезвием, но с удобным карельским косовищем, где две ручки – для правой и левой рук, а само косовище плоским концом опирается на плечо – так ладно обкашивать камни в нелегких северных полях. А рядом с ней, прислоненный к бревенчатой стене, стоял железный кованый обод от тележного колеса. Крепкий и надежный, весь в следах от дорожных камней северных дорог, он знал прошлое и будущее. Колесо – это круг.
Много чего еще было в доме. А самое главное – был дух. Он никуда не делся, не ушел. Дом многое знал и понимал про людей. Он никого не обвинял. Он ждал – люди должны вернуться. Не бывает пустым святое место. И словно в подтверждение этих надежд позванивало от ветра под потолком кованое кольцо для люльки. Не колокол, но колоколец. Никогда не говори никогда.
Я потрогал его рукой. Оно было теплым. Потом оглянулся и увидел на подоконнике кованую пряжку от конской упряжи. Подумал и зачем-то взял ее с собой…Я вернулся в раздумьях, а Коля уже нетерпеливо ерзал в лодке, торопился плыть. Ему незачем были эти мысли, он и так все знал. Про землю, лес и озеро.
– Давай, давай, на весла, некогда тут, – он торопился, дома еще дел невпроворот. Лето.
Я погреб за наволок, где с вечера стояли Колины сети. Пока греб, сквозь тяжелое свое дыхание слышал на озере посторонний звук. Но внимания не обращал – жужжит и жужжит, может, самолет какой пролетает. Коля же внимательно вглядывался в даль.
– А вот он! Ты гляди чего делает!
Я оглянулся через плечо. Рядом с Колиным порядком крутилась надувная лодка. Красивая и новая, ярко-серого цвета, она ужом вилась возле деревенских сеток. Дорогой мотор был поднят. Двое мужиков в лодке явно торопились. Не по лесному нарядные, они воровато перебирали чужую сеть.
– Вы чего творите, демоны? – на старой, но ходкой деревяшке мы быстро и нешумно добрались до гостей.
Те встрепенулись. Но увидев обычную лодку, заулыбались змеиными улыбками.
– Чего надо, мужички? – Один, постарше, был совсем уж ярок, на выданье, эдакий столичный Робинзон Крузо.
– Ничего не надо. Чужое брось, – в лодке гостей трепыхалось несколько рыбин.
– Да ты чо, карел, охренел, что ли? – Молодой был совсем без понимания, быстрый и гибкий.
– Где чужое? Тут все общее, – старший пытался про диалектику. Мы не успевали сказать ни слова. Гости напористо наступали. Молодой был совсем злой, гад такой.
– Сейчас на берег выйдем, морду обоим набью, аборигены херовы, – из них так и перло московское счастье.
Я поразился спокойствию Коли. Сам-то уж давно сжимал в руках тяжелое весло. Тот же медленно подтягивал надувнуху к деревянному борту:
– Не выйдешь ты на берег.
– Как не выйду? – опешил гибкий.
– А так. Я сейчас ножом ткну в твою лодку, – в руке Коли внезапно появился охотничий нож. – До берега не доплывете. А мне ничего не будет – на сучок напоролись.
Гости занервничали.
– У нас, у херовых карелов, это называется – положить в озеро, – Коля продолжал рассказывать местные правила.
Пришельцы думали быстро:
– Да ладно, мужики, чего вы. Пошутили мы. Не со зла, – затянул заунывную песню старший. Младший же молча выкинул в воду живую рыбу и завел мотор. Коля оттолкнул от борта лодку гостей и махнул рукой, то ли прощаясь, то ли отмахиваясь. Заревел мотор, и пришлецы унеслись прочь. Рев этот был чужим. Его не было в голосе внутренних озер.
– Вот так и живем, сами себе не хозяева, – но я лишь молча греб, успокаивая внутреннюю ярость.Я довез Колю до дому. Быстро выгрузили снасти. И я уехал. Длинная серая дорога изгибами вела к моему дому. Сложные чувства боролись внутри. А тут еще в машине музыка играла, на карельском языке пели. Знакомый музыкант дал послушать. Тот, с кем дрались когда-то. А сейчас я слушал эти песни, и слезы наворачивались на глаза. Не знаю, почему.
Остановил машину у деревенского магазина. Захотелось выпить зеленого – погасить разброд. Зашел внутрь. Там вилась небольшая очередь.
Впервые в жизни поздоровался не по-русски.
– Терве! [5] – сказал всем стоящим внутри…Другая река
Ох, и смешно же мне, братие, теперь, хоть и прошло времени совсем мало. Смеюсь я слезами, и ветер острый срывает их у меня со щек и бросает в море подобно дождю мелкому, ничтожному. Смеюсь я над собой, над чаяньями своими, ожиданиями и надеждами, ибо не то человек существо, чтобы надеяться. Нет у него права такого – думать, что воздастся ему за дела благие. И только пройдя испытания многие, понимать начинает, что верой спасаться должен, а остальное отринуть, ибо слишком жесток мир, слишком мало в нем любви, и справедлив Бог в человецех – смири гордыню свою.
Был я, братие, Варлаам, Кольский священник. И хоть говорили мудрые, силу и радость мою видя – ты, Варлаам – шаламат [6] словно, живешь слишком вольно, сам себе на заклание, ничего не боишься, страха не ведаешь – не слушал я их. Ибо все, почитал, есть в силах человеческих и благоволении божьем. Как же хорошо жилось мне на родимом Севере! Все Бог мне дал – веру дал, надеждой не обделил, крепостью тела своего вдохновлен я был. А пуще всего благодарил я Отца нашего за свою Варвару. Такое чудо была она, такая красота, что порою не верил я своему счастью и вопрошал ночами белыми, бессонными – мне ли это, не ошибка ли, за подвиги какие? Но в гордыне своей успокаивался и отвечал себе – мое. Потому что не только красотой телесной блажила меня, но и всей душою своей, казалось, ко мне стремилась. Так и жили мы счастливо, и летом текла рядом Кола-река, а зимой замерзала, но пищу давала, красоту и удовольствие – семужкой баловала, медленным бегом своим среди сопок взор услаждала и гостей приводила всяких, добрых людей в основном, чтобы интерес мой к жизни разнообразной удовольствовать. А зимой хоть и холодно у нас, но все радость – то баньку истопишь да в бодрящую прорубь окунешься во славу господа, а то лыжи наденешь да на охоту за зверьем малым и большим. И служение свое искренне я правил, людей уча в бедах и радостях хвалу Создателю возносить. Верил я благодарно, братие, да, видно, недостаточно.
Сильно кружит, колесом юлит Кола-река, словно жизнь наша – ни догадки, ни предсказа. Так идешь по берегу, по лесу светлому, сосновому, словно по кущам райским гуляешь, да вдруг глядишь – шаг за шагом попадаешь в дурную болотину. Мелколес кругом стеной встает, черная ольха да осина подлая, хлесь тебе по глазам тонкой веткой до слез, хлесь другой раз. И тут же комарья да гнуса рой налетает, в уши, ноздри, в рот лезет без счета, и такой писк оголтелый подымается, что через мгновение уже не писк, а вой кругом стоит. И бредешь во мхах, по колено в воду гнилую проваливаясь, плечами частокол цепкий раздвигаешь, горлом пересохши. Такой чепыжник настает, что и в голове твоей мутится, ничего не понятно, не знаешь ни сторон света уже, ни имени своего почти. Тогда только остановишься на миг, да переведешь душу, да к небу глаза подымешь: Господи, спаси. И глядишь – успокоится сердце, и отчаянье уйдет, и налегке вынесет тебя из дурной этой чепыги, и в прошлом останется страх. Только впредь не угадаешь никак, когда и где снова занесет тебя в лихие места и смутит нечистый душу. И усомнишься…
…Долго я теперь не поеду на Север. Долго не буду даже думать о том, чтобы залить полный бак бензина на самой дешевой заправке, включить погромче музыку и разогнать машину так, чтобы невольно нога притормаживала, сама, потому что вот-вот готов был взлететь от ощущения счастливого и долгого пути. Не поеду, потому что на пути этом подстерегают меня реки. Первой весело прожурчит по камням Елгамка, а потом спокойно пронесет темные воды Идель, мрачной красотой глянет сквозь ели широкая Тунгуда, и совсем уж душу разорвет надвое изменчивая Поньгома. А после уж и сама стылая река Кереть спросит за все и по делам воздаст.
А вот раньше часто ездил. Среди виденных красот дальних, чужих вдруг открылось, что искал я совсем не там. Оказалось вдруг – пятьсот километров всего разделяют меня и те места, где даже утлый челн не нужен – подъедешь на машине прямо к берегу морскому, остановишься, и в глаза сразу дорожка солнечная, ночная по ласковой глади воды, в ноздри – воздух свежий, пряный и густой, в душу – восторг тихий, незапятнанный. Называется это все Белым морем, и грош бездушному цена.
Последний раз в конце зимы это было. Еще когда к Чупе подъезжал, уже знал, как вначале все сложится. С кем бы ни ехал, разговор один:
– Давай только в бар местный не пойдем.
– Почему? – удивляется попутчик.
– Потому что зайдем на полчаса, бар в Чупе утлый и смешной, почти столовка деревенская. А там заполнят все помещение чупинские девчонки – и глаз будет не отвести, будешь удивляться и радоваться, что в богом забытом месте такие красавицы. И не заметишь, как невольно, неожиданно возникнет в тебе отчаянная надежда на счастье, и будешь сидеть всю ночь напролет, танцевать будешь, уговаривать, и под утро разбегутся поморочки, обморочно ножками топоча, и будет муторно и тошно, и ехать еще бог весть куда с самого утра, десятки километров по морю или по снежным волнам – все одно качка, и еле выживешь первый день на севере. Давай хоть на этот раз в бар не пойдем.
У меня в Чупе знакомый – Юра. У Юры фирма – «Кереть тур» называется. Я его так и зову – Юра из «Кереть тура». Он весь маленький, улыбчивый, как медвежонок, но важным казаться пытается, значительным. Все себе передряги устраивает. «Осенью на яхте шел, – рассказывает, – сеть на винт намотал, пришлось у Шарапова мыса на берег выбрасываться. Хорошо на песок выскочить умудрился». И все ахают, восхищаются Юрой, пока не проговорится напарник его, что вина много в тот день выпили, вот и посадил посудину на мель бывалый моряк, правда, да, удачно посадил, не отымешь.
В этот раз меня опять Юра встречал. Поздоровались, обнялись:
– Ну что, в бар зайдем наш?
– Да нет, знаешь, не стоит, дорога длинная завтра. Да и сейчас путь был неблизкий. Устал. Не хочу. Разве что на полчаса…
…Так за счастьем своим, братие, не заметил я вовремя неладного. В нашей стороне изначально так – нельзя никогда взгляд свой рассеивать, сторожко нужно к миру присматриваться. А забудешься чуть, размякнешь душой – тут же обнакажет тебя, что волком выть будешь, а поздно уже – проехали. Только когда стал я замечать нехорошее, уже давно все случилось. И знали все вкруг меня об этом, да молчали, за спиной злые языки свои теша. А я как младенец был невменяемый. Потому что любил очень Варвару свою. Ведь как учат умные: любишь – не доверяй все равно, ибо враги люди, и нет промеж ними любви истинной. А мы же гордимся: «Есть», – кричим, и душу за милых своих продаем. Стал я замечать, что Варвара не в себе вроде временами становится. Норов ее как вода в реке менялся: светит солнце – светла вода, чуть тучка наплывет – чернее черного становится. И глаза прятать стала от меня, не испуганно, а с думой затаенной. Я и так ее спрашивал, и эдак – молчит, а и ответит что – сама далеко-далеко от меня. Так и гнал я от себя дурные мысли, гнал и верил ей, как себе, как матери, как Богу.…Утром мы, как всегда, рано вышли. Снегоход Юрин уже наготове стоял, старый неказистый «Буран». Сзади прицеп – санки маленькие. Туда вещи побросали, я сверху сел, и покатили по улице заснеженной. Только за поворот свернули да из-за домов выехали – гляжу, новое что-то. На скалистом взгорке прямо над губой чупинской поднялся уже в пяток метров сруб новый, ладный весь и свежий, словно хлеб утренний. Желтизной своей радостной сразу в глаза бросился, и утро хмурое посветлело словно. «Юра, стой, – кричу, за мотором неслышимый, – стой, посмотреть хочу».
Юра остановился, недовольный:
– Чего, только выехали. Еще шестьдесят километров пилить до Керети, намудохаемся.
– Подожди. Что за строение? Я раньше не видел.
Он обернулся:
– А, часовню строят новую. Варлааму Керетскому. Не слышал? Святой здесь был веке в семнадцатом. История-то жуть. Но он мужик настоящий, мужичара. Поехали, дорогой расскажу.
Снова затарахтел «Буран». А я все оглядывался и оглядывался на светлую посреди темных строений, веселую и одновременно строгую какую-то, ветрам открытую и мудрую часовню. «Варлаам», – в голове крутилось старое, забытое уже и будто бы чужое имя.
…Маетно мне было в тот день. Не на месте душа, хоть и службу правил усердно, и работой пытался удушить тревогу. А все равно – кричали чайки так жалобно, так пронзительно, что сжималось внутри в предчувствии недобром. Варвара с утра в близкий поселок ушла, соль у нас кончилась, а скоро семге идти. И долго ее не было, уж солнце на сон пошло. Не выдержал я, собрался мигом и вослед, а сам ругаю себя – зря отпустил человечка слабого среди природы злой и людей недобрых. До поселка добрался, как долетел, аж весла в руках гнулись. Там искать кинулся, спрашивать. Только не говорит никто, все глаза отводят с ухмылкою странной. Наконец не вытерпел, за грудки схватил прихожанина бородатого, тот и показал тогда на корабль норвегов, что на недалеком рейде стоял.
Я опять в лодью, да к кораблику тому. Подплыл, а там шум, гам, веселье, ни вахты, ни приличия, шатается пьянь-сбродь по палубе да по кубрикам таскается. Человек семь их там было, и среди них Варвара моя. Я сначала даже не узнал ее. Волосы распущены, глаза бесовским огнем горят, щеки румяные, да не от стыда, а от веселья низкого. И хватают ее пришлые люди, и таскают, а ей все в радость, то с одним кружит, то к другому прильнет как к другу любезному. Тут меня заметили, сгрудились все, и она среди них. Пытался увещевать ее, да недолго, хохочет ведьмой, в руки не дается, волчком кружит. И пришлые, нерусские залопотали что-то по-своему, ко мне двинулись. Забыл я Бога в тот миг, забыл веру свою и упование. Только гнев черный внутри остался и поднялся волной наливной. Затопил всего меня внутри, глаза застил, в руки свинцом налился. Схватил я тогда анкерок [7] малый, двухпудовый, что с вином на баночке [8] стоял, и в толпу кинул с размаху. Разметались они, как брызги зелья, по палубе, к переборкам прижалися. А мне уж не остановиться было – попал в руки якорек небольший, и пошел крушить направо-налево, кто сопротивлялся – тому с большим пылом, скулящих тоже не жалел. Ее первую убил.
Как очнулся немного, не стал думать долгого. Разом кончилось все для меня, жизнь моя, любовь моя, все дьявол забрал и меня с собой прихватил. Завернул я Варвару мою в кусок холста, который рядом, будто нарочно уготовленный, лежал, положил ее на нос лодьи своей и от борта страшного оттолкнулся. И пошел, сначала по Коле-реке, потом в залив, а потом и в моря северные. Не было мне места больше на земле этой, и пусть пучина меня пожрет. Ведь вечным укором передо мною любимая мертвою лежит, сквозь холстину родными очертаниями светясь, а сзади – посудина чужая, кровью до бортов мной заполненная. Не знал я раньше ничего про дорогу страшную, да в момент узнал. Прости, господи, душу грешную.
… Снегоход стремительно несся по укатанной лесовозной дороге, и прицепные санки мотало из стороны в сторону так, что дух захватывало и руки невольно вцеплялись в высокие борта. Потом, когда съехали с трассы и пошли по снежной целине, скорость меньше стала, зато качка и тряска начались – только держись. Словно по мелким, острым волнам прыгали санки, и все внутренности сотрясались крупной дрожью, похожей на ужас. Зато снаружи творилась красота. Потихоньку, совсем медленно вылезло солнце из облачных перин, сбросило их за горизонт и, сладко потянувшись, раскинулось по небу, лучи широко распластав. Хмурыми кочками лежавший утренний снег сразу заиграл, заискрился в ответ, словно нежданно обласканный дворовый котенок. Чуть только отошли подальше от дороги и пересекли невнятную болотину с обиженно торчащим сухостоем – сразу взлетели на гребень длинной, изгибчивой сопки и понеслись по нему, изо всех сил приминая рвущийся наружу нутряной восторг. Справа на далекие мили тянулся лесной распадок с проблесками полян, старых вырубок и скалистых откосов. Все это сливалось в хаотический, казалось, узор, в котором вдруг светилась такая строгая гармония, что только гордый ворон своим отрывистым «кра» смел выстрелить в эту красоту и остаться в живых. Слева, сквозь частую рябь стволов, стали исподволь, стыдливо выглядывать несколько лесных озер. Берега их были круты и высоки, очертания сложны, казалось, они сплелись в какой-то тесный суматошный клубок. Редкие искривленные сосны смогли забраться на самый верх темных первобытных скал и замерли там в страхе перед собственной смелостью. Заливы озерные мелькали то тут, то там, все казалось хаосом. «Крестовые озера», – гордо, словно приложивший руку, сказал Юра и, видя мое недоумение, остановился на взгорке. Медленно достал и развернул карту. На зеленом поле лесов строго и радостно синели три крестика, совсем таких, что вешают на шеи младенцам при крещении. Они лежали рядом, чуть не касаясь друг друга, щедрой рукой брошенные на благосклонную землю.
Поехали дальше. Будто зная, что у нас нет с собой оружия, кругом кипела неистовая жизнь. За секунду до нашего появления затаивалась, застывала в испуге. Но ее было много вокруг – в тесном переплетении длились заячьи суматошные следы и расчетливые лисьи цепочки; всюду виднелись куропачьи поскребыши – словно кто-то большими когтями скреб снег по обе стороны птичьих тропинок; деловито и скупо резал поляны след внимательного волка; поверх всего, разлаписто и по-хозяйски, ступала росомаха. И чуть только я привык к обилию оставленных, остывших уже следов – из-под снегохода стали с грохотом выстреливать косачи. Так близко, что можно было сбивать их рукой, будь на то желание и воля к добыче. С десяток их вспорхнуло черной кровью из взрезанных снежных вен и расселось на ближайших деревьях в любопытстве и ожидании: что дальше – жизнь или смерть. Будь даже у меня ружье, не смел бы выстрелить в резных, солнцем облитых птах, сидящих на ветках, словно в детстве прозрачные на палках петушки. Слишком красивы и доверчивы они были. Слишком невинны и далеки от желания, скользкой рыбой душу сосущего. Полгода уже мучило оно меня. Лечить его я забирался в эту глушь, подальше от людей.…Ох и смешно же мне, братие, было. Смеялся я слезами, и ветер острый срывал их у меня со щек и бросал в море подобно дождю мелкому, ничтожному. Смешно мне было и путешествие мое внезапное, и благолепие недавнее, и волна морская с перехлестом, и небо серое над головой, и груз мой страшный на носу лодочном. Смешно мне было несколько дней. Но не дал господь мне в сумашествии облегчения, разума не забрал, а понудил до конца путь свой идти, в рассудке и отчаяньи. И когда понял я это – пропал мой смех и стал я дальше жить в молчании мрачном и упорстве. Решил я, ничтожный, что понял замысел божий, и стал к северу лодью свою править, подальше от земли и людей. Не было мне прощения ни от них, ни от себя, и наказан я должен быть примерно – ледяными пучинами поглощен без остатка и памяти. Не помню теперь, сколько жил так – в ожидании бесчувственном. Все молил бога о смерти скорейшей, ведь каждый новый день начинался с вида укрутка страшного на носу, и каждая ночь воспоминаниями полнилась. И кричал порой криком звериным от тоски и боли душевной, но равнодушно волны мои крики слушали. Шторма страшные видел я, братие, где требуха воды взрывалась, вздымаясь бешено и небесам грозя. И радовался каждый раз, конец своим мучениям узрев. Но словно сила неведомая мою лодку над бездной поднимала и дальше несла. И богохульствовал я, кляня жестокого, и бился в корчах, и засыпал потом обессиленный, а когда просыпался – спокойно море было кругом и я дальше жил. Голодал я много дней, и воды не пил, да потом моря северные кормить и поить меня стали, хоть не просил я их. То капусты морской шторм надерет да к лодке моей прибьет, то к отмели меня принесет, где накопаю пескожилов, да потом знай снасть в воду закидывай – треска валом шла. Снасть свою из холста я ссучил, что груз мой покрывал, да крюк из гвоздя сделал. Грубая снасть получилась, да только такой рыбной ловли богатой я в жизни не видывал. Из рыбы и сок выжимал пресный, пил его, а потом и дожди стали воду мне приносить. Не хотел господь быстрой смерти моей, не бывает так – отмолить грехи и не мучиться.
Долго я ходил по морям, покоя не ведая, – внутри рвалось и кричало все, снаружи руки без устали трудились делом морским. Только донесло меня до горла Белого моря, узнал его по рассказам прошлым. Славилось место это червями морскими, что дерево корабельное точат в труху, и тонут здесь корабли без счета. Вот куда привел ты меня, господи, вот смерти какой мне уготовил. И опять в гордыне своей ослеплен был, и радовался, что прозорлив. Только прошла моя лодья через горло, и ни одного червя я на ней не увидел, целехонька она была, словно из рук мастера только вышла. А потом ветер был малый, ласковый, и порывом теплым и резким сорвал вдруг холст с носа лодочного, и зажмурился я в ужасе. А когда глаза осмелился открыть – не было ничего. Унес ветер прах истлевший, и любовь мою с ним. И понял я, что другой мой путь – не в смерти, а в жизни спасение искать, и трудиться вечно, неустанно, помня все, здравствуя, других устерегая. И воздал в слезах славу господню.
Тут открылась мне бухта малая, где посреди скал и лесов благодатных живая светлая река в море впадала. Закончилось мое странствие. Речку эту Кереть называли.
…У Юры, кроме мной придуманной, еще и местная кличка была. Звали его все – Несун. Это потому, что на правой руке все пальцы у него пилорамой отрезаны были. И на место указательного большой палец с ноги пришит. Он ловко с этими двумя фалангами вместо трех управлялся – цеплял за проушину любую, за ручку, а то и за пиджак в пылу пьяного разговора. Сильный этот палец был и какой-то страшноватый, хоть и родной. Так нелепо смотрится любой человек, сросшийся кожей с профессией своей, и вдруг на другом месте оказавшийся – пожарный там какой на должности властителя дум. На кличку свою Юра не обижался и пальца не стыдился – значит, уродством не считал. Даже нравилось ему, похоже, испуганные взгляды собеседника ловить, когда он им кусок хлеба подхватывал или нос чесал. В любом случае, проводник Юра был отличный. Не знаю, по каким признакам ориентировался, или просто уже настолько с местами своими сросся, что и признаков никаких не надо, – а только из леса вдруг вышли мы точнехонько к устью реки. Была она еще льдом покрыта, но тут и там вырывалась из-под него в бурном веселье и на спящую красавицу совсем похожа не была, скорей на проказливую девчонку, которая, даже и одеялом накрывшись, выглядывает из-под него озорными глазками, хихикает и егозит, в любую минуту готовая выскочить и в пляс пуститься.
– Вот она, Кереть, – Юра любовно огляделся и снял шапку с мокрой головы.
Невысокие пологие скалы возвышались по обоим берегам реки, словно ласково держали ее в серых натруженных ладонях. Несколько полуразрушенных домов у самого моря, заброшенное кладбище. Дальше, к северу, простиралась бескрайняя ледяная равнина, исчерченная порой острыми торосами. Совсем далеко темнела узкая полоска незамерзшего моря и низкими облаками клубились острова. Лед был бел и сверкающе ярок, а у самого устья Керети он темно и опасно синел и раздавался порой незакрытыми майнами [9] . Тишину нарушало лишь шерстяное шептание ветра, шелестящего мелкой сухой поземкой.
…Ничуть меня одиночество не тяготило. Поселился я в местах этих благодатных, и пение любой пичуги лесной было милее мне, чем голос человечий. Род наш только и терпеть можно из-за детей наших да животных всяких, что тоже нам родственники, а значит, в чем-то оправдание наше. В остальном же народец мы пакостный, и нужна, ой нужна нам милость божия – без нее смысла нет существованию. Но раз уж живем мы, суетимся, делаем что-то – все не зря, есть в этом промысел, только недоступен он скудоумию нашему, значит на веру должны принимать многое, иначе занесет нас в гордыне куда бог весть. Так и я жил с памятью о страшном, с болью в душе и с надеждой ласковой. О питании не думал – все под рукой уготовлено было. Одну вещь натвердо запомнил из жизни своей и опытов, мне данных – радостнее, легче, когда жалеешь. И потому молился ежечасно: Господи, прими слово мое за детей и животных!
…Снегоход Несуна затих вдали, и я остался один посреди снегов. Все эти дни я наматывал десятки километров по лесам, озерам, морскому побережью. Широкие лыжи, подбитые камусом [10] , позволяли с легкостью бегать по сугробам, лишь иногда, летя с горы, я не рассчитывал высоты елок, коварно засыпанных рыхлым снегом, пытался пропустить их между ног и за глупость свою бывал наказан нестерпимой и обидной болью. Я ловил рыбу, охотился, но не добыча была главным для меня. Мне нужно было каждый день изнурить себя до смерти, чтобы можно было ночью заснуть, чтобы хоть на время улеглась в душе обида, чтобы перестало дрожать нутро от животного желания рвать зубами, когтями драть, мстить. Я пытался разумно убеждать себя, что не нужно так, что виноват сам, что знал о невозможности любви в этом мире, и все равно доверился, раскрылся полностью, подставил мягкое брюхо. И наказан был за глупость поделом. Что не должен больше никто страдать, что нужно пытаться забыть и жить дальше, что излечиться можно. Но лишь только отвлекался на секунду, отпускал себя – мозг тут же рисовал кровавые картинки, и, отмщенный, я ликовал, пока не вспоминалось, что все еще впереди.
Помогала только беготня лесная, до одури, до отупения, до страшной ломоты в спине и ногах. По вечерам, поужинав и падая в сон, успевал поспорить с Несуном, который все дни наблюдал за мной с тревогой и пониманием.