В сетях Твоих Новиков Дмитрий
– Нет, не смотрящий. Но борзых не люблю.
– Сынок, ты сам здесь самый борзый.
Яркому того и надо было. Я-то уже опять захмелился.
– Пошли в кусты, поговорим.
– Пошли, – говорю, не парюсь даже. Чего-то злость такая взяла, что вот и здесь найдутся люди, менеджеры среднего звена, которые умеют все поганить. Да люди ли?
– Давай-ка ножи здесь оставим, – хорошо, когда пьяный задор не теряет трезвых мыслей.
– Давай, – легко согласился мой противник, и мы положили на стол хорошие рыбацкие ножи. – Теперь пошли.
Мужики все замолчали. Неприятно как-то стало вокруг. Конев мой сидел, не поднимая глаз.
– Пошли, – я сделал шаг к кустам, попутно разминая руки да головой туда-сюда качнув, чтобы шея напряглась и крепко держала ее – это важно бывает, когда получишь в лицо и боль застит глаза.
– Ты чего, боксер? – насторожился мой противник, замечательный такой – все сразу замечает.
– Боксер, – ответил я, хотя когда я был боксер – лет пятнадцать тому назад. Да и то низшего ранга и разряда.
– Ну ладно, – ответил «яркий», и бой начался.
Ах, что это был за бой! Кусты трещали и ломались под нашей тяжестью, вес обоих был не мал. «Яркий», как услышал про бокс, сразу стал за деревья прятаться и пинаться оттуда большими ботинками, хоть и был на полголовы выше меня. А мне так обидно это показалось, так хотелось этого бесенка наказать сразу и одним ударом, что я промахивался постоянно. Хмель, помноженный на ярость, – плохой помощник. А ярость была отменная – всегда в нашей жизни найдется тот, кто начнет диктовать, как нам нужно жить. И напористо так, словно один знает истину. А поддашься чуть – уже и на шею вспрыгнул и понукает оттуда. И с уверенностью дьявольской, непонятно, откуда берется, ни тени сомнения посреди наглости. Очень не люблю я так. А потому и говорю:
– Подь сюды, чего ты прячешься?
А тот опять ногой из-за дерева – хабах, я еле блокировать сумел тяжелый ботинок, а то бы пах не собрать. Тут я совсем рассвирепел – чуть он только голову из-за дерева высунул, я ему левой в нее – буцк. Успел зацепить, чиркнул по скуле. Несильно получилось, но хоть раз попал. Заторопился, правда, и правой вслед – ащ наискось. Как перекрестил, получилось. Только так сильно, что самого на месте развернуло, и свалился я на колени. «Яркий» же, не будь медленным, выскочил из-за дерева и ко мне. И гляжу – ствол выхватил и ко лбу мне приставил. Ну, думаю, приехали, и холодный кружок так неприятно свербит кожу металлом. Но уж ярость никуда не делась. Поднимаюсь я с колен и говорю уродцу медленно и внятно:
– Если, – говорю, – пистолет свой смешной сейчас сам не выкинешь в кусты, я у тебя его отберу и по голове тебе настучу нахрен его же рукояткой.
Смотрю, поразился он моей отваге и пистолет подальше кинул. Тут мы опять сцепились, но уже вяло, задышали тяжело, устали оба. На том и разошлись.
Я в палатку забрался, а там уже Конев лежит. Не спит, тревожится.
– Ты, – говорю, – про бесов все говорил, про кабиасов. Так вот встретились нам. Эти двое – точно нелюди. Только мелкие бесенята, немощные. Завтра увидишь.А наутро проснулись от криков.
– Украли! – кричат. – Украли!
Я вылез на свет. Милиция уже тут, автоматчики с пистолетчиками. И наш знакомец как близким им докладывает:
– Был пистолет вчера, а сегодня нету. Вот право на ношение. Вот все прочие радости.
– Слышь, ты, – говорю ему. – Ты вчера пистолет свой сам в кусты закинул спьяну. Не помнишь?
Бросились они искать – лежит, родимый. Обложили они «яркого» матами, сели в моторку свою и умчались восвояси.
В этот день «яркий» как с ума сошел. Корежило его всего. Два раза еще кричал – то деньги у него украли на обратную дорогу. То рыбу пойманную. Ко мне же народ потянулся, с кем вчера выпивали, и другие прочие:
– Видели, как ты его учил вчера. И правильно. Он за три дня достал тут всех наглостью своей, хамло питерское. Правильно все.
– Да я не учил вроде, – а самому стыдно наутро.
– Да не, нормально, – мужики говорят.
С «ярким» же точно что-то случилось. Точно бесы из него повылезали. Стал в истерике биться. Потом к людям пошел, к одному, другому, кем командовать до того пытался.
А все, не боясь уже, увидев, кто он есть, по-простому посылают его к матушке да батюшке. Первый, второй. Он к Васе, соседу нашему, а тот:
– Да надоел ты совсем. Не подходи больше.
Тут «яркий» к дереву, осине ближайшей, и давай вдруг рыдать неожиданно:
– Вы не знаете. Меня в детстве отец бросил. Я найду и убью его, убью!
И взрослый мужик, а плачет-заливается, как дите малое, брошенное. Аж жалко его стало. Вышли бесы из человека. Надолго ли?
– Ладно, – говорю, – хватит рыдать. Иди вон, горячего поешь.Трудно порой, ой как трудно разобраться в человеке. Иной всем хорош – и пригож, и румян, и весел с притопом, а в душу заглянешь – есть что-то черненькое, какая-то червоточина. И такая она бывает извилистая, непростая – просто загляденье.
Другой же зол как черт, несуразен, прихотлив, а прощаешь ему все. Потому что точно знаешь – свой человек, не продаст, не заступит за границу белого с черным.
Было у меня два друга – один с волосами, второй – без. Оба писали печальные и смешные книжки. Я в них прямо влюблен был за их талант и красоту.
С безволосым когда познакомился да почитал его первую книжку про войну – так и подумал: брат народился. Так он правильно все понимал, так писал искренно, с болью и бесстрашием. Такую женщину красивую любил, таких детишек славных нарожал! Да и сам хорош собой – взгляд пронзительный, голос зычный, подбородок небритый, мужественный. В солнечные дни над головой самодельный нимб стоит. Походка четкая была, как печатный текст. Не человек, а кумир молодежи и студентов. Он тогда еще весь в черном и кожаном ходил, даже и в носках. Но не это главное. Показалось мне вдруг, что не один я думаю о мучительных вещах, что нашелся наконец человек-глубокопатель, молодой, а правильный. Так он о жизни и смерти со знанием писал, так про детство рассказывал да про любовь плакал, как я почти не умел. Только потом что-то насторожило меня. Слишком уж все гладко и отважно получается. Будто по маслу пальцем – борозда заметная, а края оплывшие. Сначала я, после лет уже знакомства, все понять не мог – как же его зовут. То ли Мирон Прилавин, то ли Целестий Лабильный. Даже и сейчас не знаю. Как-то неуютно мне стало с человеком без имени дружить. А он пуще того – принялся революцией заниматься.
– За последние годы, – говорит, – у нас двадцать процентов населения заразились сифилисом!
Я от нынешнего времени тоже не в восторге. И про болезни разные побольше моего друга Целестия знаю. Туберкулез вырос и окреп, во всем мире про него забыли и лекарств новых не делают. И у нас не делают и забыли – и больные с открытой формой шашлыки на улицах продают. Да много еще другого, Мирону неведомого, по причине неспециального образования. Но чтобы двадцать процентов сифилиса…
– Слушай, – говорю, – дружище Мирон, вот нас пятеро тут стоит, беседует. Это значит – один из нас сифилитик. Давай-ка выясним – кто? А вот на рынке сто человек толкутся, включая стариков и детей. Двадцать из них – больные?
– Это статистика такая специальная, – быстро и правильно говорит мне Мирон, а глаза отважные и хитрые.
Дальше – больше. Гляжу, друг мой на государственном телевидении занимается революцией. А также в различных поездках за деньги налогоплательщиков.
«Какой молодец! – думаю. – Как он ловко занимается революцией под носом у властей!»
– Друг родной, – спрашиваю его, – а не боишься, что лодка раскачается с твоей помощью и не станет ни правых, ни левых, ни виноватых?
– Я знаю, что нужно начать, а там само все сложится, – заслушаешься моего красавца.
Дружу с ним, а все удивляюсь – и левак он, и православный христианин, и созидатель, и разрушитель одновременно.
– Да ты же бес! – догадался я внезапно.
Радуется.
– Поехали со мной на север, – предлагаю, – почистишься.
– Я и так чистый, – отвечает. – Мне незачем.
Последний раз когда с другом моим общались, напились сильно, по-пролетарски, он бутыль со спиртом припас тогда. Мужикам пьяным – про баб да про машины поговорить, то-то радость.
Мы по Ленинградскому вокзалу тогда шли с трудом, возвращались после длительной поездки.
– Нравится мне мой джип, люблю большие машины, – по-рабочему честно сказал мне Мирон.
– И мне мой нравится, – с буржуазной изворотливостью подхватил я. – Вот сейчас вернусь домой, нужно будет обслужить машинку, масло поменять там, фильтра.
– А мне шофер мой все это делает, – приоткрылся на мгновение Целестий, но тут же опять улыбнулся располагающей улыбкой.
Попрощались мы как-то быстро. Я пошел прямо к поездам на север. Он же нырнул внезапно вниз, в переход Казанского вокзала, и кокетливо стал спускаться по лестнице.
Я с недоумением и жалостью посмотрел ему вслед. А потом подумал про клоунов…
Конева, второго моего друга, тоже все любят. И я со всеми. Хоть, казалось бы, за что его любить. О нем нужно заботиться постоянно, иначе он вымрет, как редкий вид живого вещества. Вернее, он уже вымер, этот вид. Конев – один из последних представителей. Хомо интеллигентус, несмотря ни на что. Невозможно себе представить, чтобы Конев кого обидел. Хотя он уверяет, что так бывает часто. По мне, так он – сама душевная нежность и слабость, несмотря на внешность и гадость. А того и другого тоже хоть отбавляй. Зато книжки его читаешь – и смеешься до слез. Редко так бывает, чтобы не сквозь и не вместо.
Внешне Конев примечателен. Худоба, борода, нос, очки. Руки тонкие. Душа крепкая, чистая и едкая. Когда первый раз его на Белое море взял с собой, он сзади на байдарке от усталости так ухал, что я пугался каждый раз – думал, белуха какая рядом всплыла. Вздрогнешь так всем телом, оглянешься – а там Конев чуть живой. И что важно – чуть живой, а гребущий, весло не бросающий. Наравне со всеми мастер. Я как вспомню о его службе в архангельском стройбате году так в восемьдесят пятом – оторопь берет. Реально представляю себе, что такое стройбат. Локальные войны отдыхают – там хоть ясно, кто враг – примерно половина людей. Здесь же все люди – враги. Живо-живо чувствую, как обрадовались военные строители, когда впервые Конева в своих рядах узрели. Я сам через подобное прошел, но, хоть юношей был задумчивым, все ж с боксерским разрядом. Это и выручило в итоге. Конев же на ровном месте спотыкается, подзатыльник же наверняка весь мир его приводит в хаос. И вот быдло стройбатовское, сиделое и стоялое, веселое и пластичное – и Конев между них. Ах вы, ночи, ах вы, дни. Кто понимает – молодец.
А удивительное рядом. Очень его рассказы о службе люблю, о том, что плохо жил до тех пор, пока сержанту Нурмухамедову не сделал наколку на плече в виде его любимой девушки. И когда девушка получилась в несколько раз красивее, чем на фотографии, Конев вдруг зажил хорошо. Потому что у всех сержантов, и даже у рядовых, оказались любимые девушки. И всем наколки коневские понадобились – толпа вдруг признала художника. Тут-то и картошечка жареная появилась, и коньячок армянский, и освобождение от работ. А также почет, уважение и слава – каждый с ним теперь хотел дружить. И я – тоже. Потому что почет выстоявшему. А когда он еще говорит, что сына любимого обязательно в армию отдаст служить, потому что иначе негде жизни научиться, – тут я вообще падаю ниц и ставлю стопу коневскую себе на голову. Потому что люблю людей из проволоки. Из сталистой. Она тонкая и гнется, конечно, но с большим трудом.Все рассуждения свои я рассуждал на следующую ночь, когда угомонился, затих на час Дикий лагерь. Кое-где струился дым от догорающих костров. С разных сторон доносился рычащий мужской храп. Он странно гармонировал со стоящей кругом тишиной. Тишина была родиной. Русские люди спали на своей земле.
Мне не спалось. Я сидел и думал о многом. О том, почему правители наши уже век поголовно происходят из народа, из нас же, а счастья по-прежнему нет. О том, почему нас, русских, не любят за границей страны, а внутри этих границ мы сами не любим друг друга. О том, почему у нас нет мудрых стариков, старцев, которые научили бы отличать нас черное от белого, острым безжалостным лезвием рассекая зыбкую границу между небом и землей и не допуская этим прикосновения к сладким губам врага. Почему даже лучшие из нас врут, и не от этого ли постоянно напряжена и болит душа. Почему мы гадим на своей природе. Почему живем в постоянном говне и не пытаемся хотя бы лично отойти немного в сторону.
Глобальные эти вопросы измучили меня, и я стал думать о личном. О всех, кого любил, их сладко было вспоминать по очереди и вместе, и только я забылся – боль высекла слезы из глаз. Такая острая и непредсказуемая, что возопил я, неверующий и смышленый прежде: Господи, за что?!!!
«А за это, за это и вот за то. И помнишь еще – за это тоже», – хорошо, когда сам себе можешь трезво отвечать на такие вопросы.
Было близко-близко к выходу солнца из-за ближайшей сопки. От жирной реки Варзуги пошел пар. Стих совсем и до того небольшой ветер. Зашевелились в прошлогодней листве просыпающиеся лемминги. Заворочались в палатках мужики. Протарахтела первая моторка, привезшая из деревни продавщиц лицензий. Тоненько вскрикнул кто-то в бесовской палатке. Пискнула птичка Божия. Я вытер глаза грязной от пепла ладонью и поднялся на ноги. Сегодня я должен был поймать рыбу.Я точно знаю, что нет рыбы красивее и благороднее семги. Это даже не рыба, это – разумное существо, особой стати рыбный народ. Так умно и уместно все устроено в его жизни, от рождения и до смерти. Из родных рек уходит она в далекие моря своей юности и проводит там несколько лет в никому не известных занятиях, словно познает мир во всей его сладости. Затем, повзрослев, возвращается на родину. За многие сотни километров чует она вкус родной воды и приходит точно к тем рекам, где родилась. По пути к нерестилищам перестает питаться и только убивает, поморы говорят «мнет», сорную рыбу, которая может повредить ее потомству. После нереста скатывается обратно в море, чтобы продолжить жизнь, сделать еще несколько циклов, от свободы до любви, совсем как человек. А в реке остается стадо нянек, которое охраняет общее потомство, само не питается ничем, потому сильно худеет и в конце концов гибнет, жизнь на благое дело положив.
Трудно поймать семгу. Она рвет сети и избегает ловушек. Потому строили раньше сложные лабиринты, чтобы запутать ее, чтоб не выпустить. Но и тогда бежала их большая часть.
Лишь во время любви, во время пути на нерест, можно легко поймать ее. Как и человек, теряет она тогда голову и бросается на любую наживку. Как и человек, хочет защитить свое потомство и в благородстве своем становится легкой добычей. Нет вкуснее рыбы семги.Я долго, оскальзываясь на прибрежных камнях, бродил вдоль реки. Возбуждение, азарт, гоняющие вверх и вниз по течению, утихли, и пришла усталость. Я в разных направлениях хлестал воду спиннингом, и каждый раз блесна приходила пустой. Иногда ее сильно дергало, и сердце тогда замирало в радостном предчувствии, но это были всего лишь речные водоросли, которые податливым пуком приплывали потом вслед за снастью. Счастья не было. Не было и удачи. Снасти мои, привезенные из далекой от моря местности, были скорее щучьими, нежели семужьими, и я начал ярко осознавать еле видимую раньше разницу. Я был глуп, неумел, неудачлив и беспомощен. Рыба не шла ко мне. Так же точно любая женщина чувствует недостаток твоей энергии, если ты устал и слаб, и любые говорения, шутки, изысканное кружение будут бессмысленны. Слабый остается голодным.
Я думал так и медленно отчаивался. Неспешно текла жирная река Варзуга, гораздо быстрее ее бежало время лицензии, уходила, ускользала от меня моя рыба. Где-то в глубине воды, за камнями, в медленных водоворотах обратного тока, что бывает возле глубоких ям, стояла она, отдыхала после борьбы с рекой и смеялась надо мной. Вернее – подсмеивалась, настоящие женщины никогда не смеются открыто, с окончательной бесповоротностью. Они всегда дают шанс.
В тщетных этих надеждах прошли последние полчаса. Подушечки пальцев уже сильно болели, стертые грубой лесой. Та, в свою очередь, начала путаться и виться в кружева, устав от бесконечных забросов. Многочисленные смененные блесны отдыхали в беспорядке в пластмассовом ящике. Последней я нацепил «тобик», подаренный нарядным москвичом. Нацепил, не веря уже ни во что, слишком уж аляповато раскрашен неестественными, кислотными красками был он. Но так же думаешь порой о людских игрищах – кому нужны их дешевые, злые кривляния. А потом глядишь – и сам уже пляшешь под общую прелестную дуду. Всех нас легко обмануть.Она взяла быстро и яростно. Несколько раз успела всплыть, блеснуть ярким серебряным брюхом, отчаянно рвануться в глубь, извернуться, выстрелить против течения, притвориться усталой и вновь рвануться с предсмертной искренней силой. Я сам не успел испугаться и поэтому был неумолим. Тупо, пыром, пер ее на берег. Не было ни времени, ни пространства – лишь мы с ней. Мы были единым существом, связанным, как пуповиной, толстой плетеной лесой, которую невозможно разорвать. Я не помнил себя, не было рук, ног, ушей – ничего. Лишь в глазах бился серебряный огонь. Очнулся я, когда она уже лежала на берегу, не сумев разорвать нить, но сломав напоследок, в последнем излете, крючок обманной яркой снасти, уйдя от него, но уже на берегу, уже опоздав. Она освободилась в смерти, и это был единственный способ, единственный метод свободы. Для нее. Возможно, для меня. Вероятно – для всех.
Я сидел на берегу жирной реки. Тихо плескала о камни проходившая мимо вечная вода. Лежала рядом мертвая царевна – красавица серебрянка. Солнце медленно выплывало из-за сопки. Начинался новый день. Последний. Здесь.
Я шел к навесу, бережно неся ее на руках. Прекрасное прохладное тело ласкало мои ладони своей ласковой тяжестью, своей неземной гладкостью. Оно было и в смерти стремительно. Я был очень рад ему. Я был счастлив ей.
Под навесом за деревянным столом сидел нахохлившийся, лохматый со сна Конев и пил свой утренний чай. Сладкий и горячий, он был здесь его единственной едой, кроме спирта.
– Конев, я поймал ее! Я поймал свою рыбу! – Я был переполнен счастьем, громок.
– То-то я гляжу – идешь надувшись. Смотри, под навес не влезешь, – завистлив и точен был мой друг. Он умеет так, по-разному и одновременно.
Неслышно подошел Македоныч.
– Словил? – Он вскользь посмотрел на мою рыбу, скользнул по ней корявым пальцем. – В каком месте?
– За мысом, у камня, где водоворот, – ликовал я.
– На больничке взял, – констатировал Македоныч.
– …??? – кончились мои слова.
– Там яма у берега. Там ослабелая отдыхает. Другая же посередине прет.
«Ну ладно», – опять подумал я.
Мы печально собирались уезжать. Почему-то так здесь всегда – тяжело, неприкаянно, никаких тебе бытовых условий. А душа накрепко прикипает к северным местам. Так, что, покидая их, отдираешь ее с болью, и долгое время потом сочится еще она сукровицей. Читал я про Бориса Шергина, великого поморского писателя, что когда жил он уже, старенький и слепой, с несостоявшейся судьбой и разрушенным здоровьем, приживалом на даче знакомых в Подмосковье, то уехал племянник хозяев на Север в путешествие. Вернувшись же оттуда, впал в длительный, слезливый, нескончаемый запой. Все ругали племянника, совестили, кляли на чем свет стоит. И только мудрый Шергин увещевал всех ласково:
– Не ругайте, не ругайте его. Вы не знаете, что такое Север!!!
Уложили вещи, разобрали собранную было Коневым байдарку. Он под конец похода решил, что совсем уже окреп, и даже сумел сделать лодку. Весь дикий лагерь с интересом ждал нашего отплытия: байдарка – редкое судно в кругах матерых рыболовов. Но поднялся сильный полуношник, вспенил воду и погнал баранов по широкой реке. В такую волну соваться на воду не хотелось, и под усмешки лагерных жителей мы сложили лодку обратно в мешки. Все это усилило и без того тяжелую грусть. Уезжать в цивилизацию не хотелось так, что усталые руки сами опускались вниз и роняли на землю различные грузы. Нам опять помогал Македоныч. Палатка, спиннинги, мешки с байдаркой были снесены в лодку. Канистру с остатками спирта мы подарили благодарным мужикам. Самое ценное – пластмассовое ведро с засоленной семгой – я любовно носил везде с собой. Конев крепился – у него не было такого ведра. Заварили прощальный чай. Сели кругом с новыми друзьями, бесы уехали на день раньше. Во главу стола посадили Македоныча.
– Как жить, старик? – все не унимался с расспросами я. – Как разобраться в этой стране, где люди злы и добры одновременно, где ничто не движется вперед, а все только по кругу, где подвиги похожи на преступления, и обратно все тоже похоже? Где на словах вместе, а на деле все люди – враги?
– Почему семга мелкая идет? – интересовало практичных мужиков.
Моим глупостям старик улыбался устало, рыбакам же ответил коротко:
– Залома не стало давно.
– Что есть «залом»? – надменно спросил новичок, по виду – типичный питерский.
– Залом – самая крупная семга была, в бочку не влезала, вот ей спину ломали, чтобы поместилась. За десять килограмм вся, а то и в тридцать попадала. Она поздно шла из реки в море, последняя, перед самым льдом. А у нас был рыбнадзор, – Македоныч вдруг разговорился.
– Фамилия как?
– Не наша фамилия, Прищепа, то ли Прилюба какой, не помню уже сейчас. Но такой идейный – все знал, как правильно, ни в чем не сомневался никогда. Тюрьма так тюрьма рыбаку, раньше строго было. А потом власть да научники решили реку перегородить. Сами все вычислили, ни стариков, ни прочего народа не спросили. То ли с вредителем семужьим боролись, то ли еще с чем глобальным. Сеть поставили в октябре.
– Дальше чего? – даже бывалые заинтересовались.
– А ничего. Прилюба этот несколько месяцев пришибленный ходил. Так-то раньше хорохорился да сеть ставить помогал. А через месяцев несколько проговорился: «Не будет больше залома, мужики, – говорит. – Ходил я по реке в конце той осени. Все берега колобахами такими мертвыми усеяны были. Разом все стадо вывели. С ним и вредитель пропал. Некому вредить стало».
– И где он теперь, идейный этот?
– Не знаю, пропал потом. Уехал куда, наверно. Теперь в другом месте служит.Мы допили чай, поручкались с мужиками и сели в лодку. Македоныч дал течению отнести ее от берега и завел мотор. Тот затарахтел тихо, не нарушая лежащего вокруг покоя. Его ничто не могло нарушить. Ни наши новые друзья, отчего-то решившие проводить нас до ближайшего мыска, медленно бегущие по берегу с явной похмельной одышкой. Ни плеск семги, которую тащил то на одном, то на другом берегу удачливый рыболов, сразу сгущающий вокруг себя пространство хорошей, азартной зависти. Ни даже взлетающий с завидной периодичностью вертолет, возящий совсем богатых в верховье реки, где они тешили самолюбие на нерестовых ямах. Все это знала и видела не один раз жирная река Варзуга. Всю людскую доблесть, боль, гнев и отчаяние впитала она в себя и теперь текла мудро и неторопливо. Все было, и все будет. Только бы не совсем в бесовское бесчинство впадали насельники земли, и тогда будет идти в глубине воды большое стадо рыбы, движимое любовью.
Так же неторопливо, как река, правил лодкой старик Македоныч. Есть вещи, о которых не принято говорить, вот он и молчал. Есть вещи, о которых говорить бессмысленно, и он не говорил. Но меня опять черт за язык тянул:
– Македоныч, а вот у отца Митрофана мы были. Вроде ничего мужик, церковь восстанавливает, книги пишет. Вы как к нему в деревне относитесь?
– А плохо относимся, – без заминки, как о давно решенном, отозвался старик.
– Почему? – я сильно удивился.
– Да понаставил всюду крестов своих, новых, не наших.
И таким холодом древнего раскола дохнуло вдруг, что жутью пробежал по коже дальний ветерок. Ведь прошли века, почти забылись войны, и лишь непримиримая память честной веры не простила дочери своей принятия искуса. Так и вкусившие однажды не простят обмана революции. Будут молчать и помнить.
– Ну что, до дома напрямки? – Македоныч, казалось, не заметил нашего волнения. – Давайте, приезжайте еще. Осенью приезжайте, тут совсем красиво будет. И листопадка пойдет, самая крупная после залома. Приезжайте, остановиться у меня можно будет, изба есть свободная.
– Я очень хочу, я обязательно приеду, – сказал я, а Конев промолчал. Его уже изо всех сил тянуло в цивилизацию.
– Ладно, до встречи тогда. Бог вам в помощь. И мне тоже – гавры еще проверить нужно до полной воды, – старик легко оттолкнул от берега. Лодка как по маслу пошла по успокоившейся к вечеру воде.Мы быстро уложили вещи в машину. Хотелось ехать – не тянуть саднящей горечи прощания с любимыми местами. Благо к нам они были спокойны, не назойливы – дали рыбы, ветром приласкали да водой окропили – на том спасибо. Сантименты для тонких душою. Мы же за несколько дней здесь покрылись грубою коркой грязи, копоти, запахов, радости. Мы вновь были сильны для мира. Черт нам был не брат.
А когда выехали из деревни и дорога вновь прошла у моря, не смогли не остановиться на прощание. Был уже поздний вечер. Ветхая серая дымка раненого северного лета висела над водой. Само же море было темно-синее, спокойное и неприветливое, как усталая от жизни старуха. Тихо и замкнуто лежало оно перед нами. Где-то невдалеке покрикивала стайка птиц, сидевшая на воде. Негромко постукивала уключинами рыбацкая лодка, угадываемая в темном силуэте. Размыто чернели всплывающие в отливе камни. Дальше было совсем сине, мрачно, беспросветно. И вдруг что-то случилось! Что-то чудесное грянуло, произошло! Невероятный, безумный, отчаянно-веселый солнечный луч вырвался из узкой щели между низкими тучами и горизонтом. Он вырвался, и ворвался, и вдруг окрасил все золотом, неприкрытым, непредумышленным золотом счастья. И на темно-синем фоне засверкали – больно глазам и душе – камни, птицы, поплавки сетей. И возле них, в золотой ладье, медленно перебирал, тянул золотые сети сверкающий человек. В сетях этих светлым золотом билась сиятельная рыба.
Через месяц я позвонил Коневу. Соскучился по нему, да и как-то замолчал он после поездки. – Не ругай, не ругай меня! Ты же знаешь, что такое Север, – сказала трубка хриплым коневским голосом.
Вместо послесловия Новые поморские сказы имени Шотмана, или мифы «нового реализма»
Эстетство – это расчет: взять без страдания,
даже страдание превратить в усладу!
Не будьте эстетом. Не любите
красок – глазами, звуков – ушами,
губ – губами. Любите все душой.
Эстет – это мозговой чувственник,
существо презренное, пять чувств
его – проводники не в душу, а в пустоту.
От этого один шаг до гастрономии.
Марина Цветаева
Судьба Бориса Шергина давно мучила меня. Великий писатель и собиратель, донесший до нас поморскую говОрю – старый русский язык, что сладок словно мед для измученного корявой современностью слуха, он был кто? Реалист, модернист, сказочник, интепретатор? Наверное, сказочный реалист. И язык этот давался ему, тек весело и свободно, норовисто бурлил и ласково шутил в его сказах и притчах. Но потом, преодолеть пытаясь жизненные беды, писатель вынужденно (думаю, уверен) пытался написать все тем же языком рассказы о новых героях – о Ленине, о Сталине etc. И, несмотря на все ухищрения и старые приемы, язык ушел. Он выскользнул сквозь пальцы, не принимая ложь, а в руках осталась сухая мертвая оболочка. Не помог ни реализм, ни сказочность, герои не были героями и не рождали мифа. В чем причина трагедии? Возможно, в древней истине, что настоящее искусство не прощает лжи. Старый реализм этим частенько грешил.
Из всего предисловия для меня ясно одно – сейчас я буду рассказывать две истории про выдру. Вообще, в хитросплетениях психологических нюансов деление поведенческих мотиваций современного человека, изрядно затуманенное декларируемой повсеместно адаптивностью, на черное и белое для меня порой радостно и необходимо. Так вот, одна из историй про выдру будет чудесная, а другая – отвратительная.
Одна молодая привлекательная женщина питала слабость к отставным военным мужчинам. Тут были и воспоминания о детстве, проведенном в военном городке бравых летчиков, и приязнь к простоте суждений, и любование общей подтянутостью. Поэтому, когда в купе поезда дальнего следования ее попутчиком оказался чудесный полковник с пышными усами и седеющим ежиком оправданной прически, симпатия не заставила себя ждать долго. Нет-нет, ни о каком интиме речи быть не могло, молодую женщину сопровождал ее пожилой отец, да и нравов она была достойных, то есть строгих. Но симпатии приказать никто не мог, да и должен не был.
Полковник оказался приятным собеседником, много видел и потому знал, обладал острым наблюдательным взглядом и бойким языком. Ко всему прочему он был еще и заядлым охотником, а природа – одно из немногих явлений в современном нам мире, которое не дает окончательно скиснуть душе. Молодую женщину потряс именно охотничий рассказ собеседника. Однажды тот охотился на выдру и метким выстрелом ранил ее. Выдра спряталась. Под какие-то коряги. А наш герой, умудренный значительным жизненным опытом в самой разнузданной в мире стране, знал – живое существо перед смертью очень боится остаться одно. Ему обязательно нужен кто-нибудь подобный, тогда легче. Поэтому и солдат погибших зачастую находят в воронках и других укрытиях по двое, тесно прижавшихся друг к другу.
Полковник все это знал. А еще обладал важным умением. Увидев, что зверь недостижим в хитросплетениях укрытия, он закричал голосом смертельно раненной выдры. Всем сердцем потянувшись к страдающему собрату, настоящая выдра вылезла из спасительных корней и была добита бравым охотником.
У меня есть чудесный друг. Он очень тонкий (даже внешне), талантливый и печальный. Пишет, фотографирует, лазает по лесам. Не человек, а пароход. Легкий пароход называется глиссер. Человек-глиссер. Следующий рассказ принадлежит ему. Я – лишь неумелый передатчик страстной и завораживающей истории.
«Ехать на Север страшно. Особенно в незнакомые места. Будь даже у тебя ружье, палатка, байдарка, спиннинги и сети, опыт выживания – безумно страшно все равно. Этому страху нет названия, и оправдания ему тоже нет – ты давно уже живешь в цивилизации, ты знаешь, что земля почти вся освоена, что на том же Севере, в самых непролазных лесах, ты встретишь какого-нибудь московского безумного туриста, а местные жители будут слегка насмешливы, но в трудную минуту всегда помогут. Ты охотился, ловил рыбу, собирал ягоды и грибы, выходил из самых замысловатых плутаний – страху наплевать на все твои достоинства. Ты взрослый, ты отец и муж – ему все равно. Кто-то перед выездом сутками не спит, ходит с остекленевшим взором и нервно вздрагивает на вопрос о спичках. Кто-то много ест, словно стремится насытиться впрок перед неминуемыми лишениями. Кто-то пьет. А у меня слабеет желудок. Медвежья болезнь посещает меня еще в городе. Я мучаюсь ею, но молчу. Брат же мой, верный попутчик и соохотник, страдая тем же недугом, любуется собой. Стоит нам вырваться на волю, в леса – счастью его не бывает предела. Рыбача, собирая, дыша, он еще и раблезиански щедр на иные плоды и радостные рассказы о них.
В тот раз мы взяли в путешествие мою жену. Девушка она привычная, боевая и походная, не раз уже пряталась в палатках от медведей и в дыму от комаров. Но на третий день живописания братом своих подвигов не выдержала и она:
– Ребята, хватит, – взмолилась полуобморочно, – давайте о чем-нибудь другом поговорим, чудесном.
– А о чем чудесном еще можно говорить? – искренне удивился брат.
– Вот, например, я в озере вчера видела прекрасное животное выдру, – не сдавалась жена.
Брат напряженно думал несколько секунд. Затем лицо его просветлело:
– А меня с утра так выдрало…»Одному мальчику мама купила аквариумную рыбку, сомика. Он долго мечтал именно о такой – вроде бы некрасивый, даже безобразный, а очень полезный. Сплюснутая широкая голова с длинными выростами-щупами, пятнистое тело неприятного зеленоватого оттенка. Но зато – присоска. Могучая присоска с толстыми жадными губами. Губы эти находились в постоянном движении, сидел ли сомик на листе подводных растений или рывками продвигался вверх по гладкому аквариумному стеклу – губы шевелились. Сначала мальчик думал, что рыба бесшумно говорит что-то, одно и то же, видимо, очень важное – губы шевелились одинаково: «вот-там, от-ман, кот-мам». Мальчик заходил в зоомагазин и часами наблюдал за чудесной рыбой, силясь разгадать ее тайну, печальную и однообразную. Лишь через много дней его заметила продавщица, сначала долго и зорко наблюдала за ним – не стащит ли чего, а потом подошла и спросила.
– Вот-там, от-ман, – от смущения мальчик с трудом смог объяснить, чего он ждет от рыбы.
– А, этот, – усмехнулась созревшего вида девица. – Ничего он не говорит. Он от грязи стекла чистит. Потому полезный очень.
Она ушла, успокоенная. А мальчик не поверил ей. Он совсем не разочаровался в этом сомике. Да, полезный. Да, чистит. Но еще и говорит при этом что-то важное – мальчик это точно знал, видел глазами, чувствовал ужасом приобщенности к тайне.
С того дня он буквально замучил маму уговорами. Уже знал, что для нее лучшее – это польза всего на свете, и напирал особенно на это. Доказывал, как чисто станет в их аквариуме с маленькими глупыми гуппиями, когда там появится такой чудесный сом. Доказывал – и доказал.
В выходной, один из лучших в жизни, они поехали в магазин. Они купили сомика у той же вольготной за прилавком продавщицы. Они взяли пакетик с водой и накачанным туда кислородом. Они посадили туда меланхолического сомика, который тут же стал чистить изнутри полиэтиленовую гладь. Для мамы, чтобы ей понравиться. Потом они втроем сели в автобус. Мама тут же повстречала знакомую и стала с ней разговаривать, а мальчик вытащил из-за пазухи пакет с водой и рыбой. Сомик чистил. Вернее, нет, мама не смотрела сейчас, – он говорил. Он шептал беззвучно, отчаянно, безнадежно, словно хотел о чем-то предупредить, спасти: «вот-там, от-ман, кот-мам».
– Мам, а как мы назовем нашего сомика? – без имени есть только половина вещи, рыбы, чувства. Так если есть любовь – она целиком, а половина не называется никак.
– Не знаю, подожди, не мешай, – мама увлеклась обсуждением важностей.
– Ладно, – мальчик не расстроился, он уже привык.
В руке колыхался пакет с водой. Рыба шептала в нем. «Остановка улица имени Шотмана», – сказал водитель. «Шотман ты мой, Шотман», – прошептал мальчик, бережно укладывая неустанную рыбу обратно за пазуху.
А теперь я попытаюсь свести воедино двух выдр и Шотмана, чтобы попробовать порассуждать о «новом реализме».
Для начала тезисы:
1. Название это лично мне греет душу, так как напоминает забытый сейчас неореализм в кинематографе. А он дал огромное количество открытий и прозрений о человеке, жизни, смерти, прочих важных материях. Этого я бы желал и новому реализму в литературе.
2. Деление литературы на реализм и модернизм, по-моему, условно. Я бы сказал, что модернизм и постмодернизм – это тоже реализм, только вычурный и болезненный. Опять же, примером выдр и Шотмана я попытался иллюстрировать широту возможностей реализма, и даже не в фантазийных неумелых нелепостях, а в самой окружающей нас жизни, которая дает неисчерпаемые возможности для словесных полетов и душевной эквилибристики.
3. Конечно же, «новый реализм» – явление не новое. Это продолжение традиций всех предыдущих видов реализма, начиная с классического, продолжая социалистическим и заканчивая магическим. Хотелось бы думать, что он впитает в себя и нелегкий опыт постмодернизма, без лишней, впрочем, увлеченности формальным конструированием абстрактных смыслов, уводящих в пустыню от живой, яркой, сочной, больной, непредсказуемой жизни.
4. Термин «новый реализм» мне кажется оправданным, ибо о чем бы еще сейчас спорили критики, писатели и читатели, что бы еще вносило движение в достаточно инертный мир литературы. Как верна народная мудрость, что под лежачий камень не течет вода, так верно будет и утверждение – если постоянно двигать камни, под одним из них обязательно найдется ключ. Поэтому пускай будет «новый реализм», пусть он борется, определяется, проигрывает, побеждает. Пусть живет.
5. И все-таки в попытке определить его черты я попробую назвать несколько качеств, на мой взгляд, присущих ему. Впрочем, качества эти желательны и мечтаемы, и нет уверенности в том, что они проявятся в полной мере в произведениях людей, кто сочтет себя «новыми реалистами». Однако очень хотелось бы, чтобы они (качества) проявились как можно ярче. Вот они: вчувствованная внимательность к жизни, ко всем ее светлым и темным проявлениям, любовное любование ей, небоязнь ее. Предельная, а порой и запредельная искренность, тяжелое бремя обнажения души – только тогда ее кровоточивые движения будут интересны. Сопереживание, жалость, боль, иногда через отрицание их, но все же имея пробуждение лучших чувств как конечную цель. Разнообразие методов, форм, плясок, гримас и телодвижений, незацикленность на простой описательности. Боязнь гламурной изящности как неискренности и открытой грубости как неумелости. Радость. Боль. Жизнь. Правда.Когда год назад мы собирались с моим другом на север, в Терский район Мурманской области, то очень боялись. Северная неизвестность жутко страшит. Тогда я рассказал другу про мальчика и про Шотмана. Тот внезапно возбудился. Я, кстати, не смог ему объяснить, не знаю и до сих пор, чем занимался Шотман как человек и революционер. Вот есть в городе улица Анохина, так про того известно, что на одной из маевок он зачем-то ударил ножом полицейского. Тем и стал почитаем. А Шотман – не знаю. Мы полезли в Интернет. Первое же воспоминание какого-то знатного большевика гласило, что Шотман был с Лениным в ссылке и тот им весьма увлекался. Из фразы этой еще яснее стала иррациональная, надмирная природа Шотмана. Мы ехали на машине тысячу сто километров, и друг мой постоянно думал о Шотмане. Он вдруг понял, что имени Шотмана может быть все что угодно: рыба имени Шотмана, море имени Шотмана, небо имени Шотмана, воздух его же имени. Потом он подумал, что не только предметы и явления, но и действия могут быть именными: прыгнуть имени Шотмана, закричать имени Шотмана, выстрелить имени Шотмана.
Мы приехали в поморский поселок Умбу, и Шотман с новой силой охватил нас. Нас поселили у последнего циркача Кольского полуострова, члена компартии Вити. Он действительно двадцать лет работал в московском цирке, потом вышел на пенсию и живет теперь на родине. Витя говорил так много и быстро, что насмерть завораживал обилием слов и идей. Мы медленно ехали на машине, Витя проводил экскурсию по Умбе. «Вот это дом, в котором я жил, а это мост, с которого я упал», – Витин монолог был нескончаем. Иногда я нажимал сильнее на газ, чтобы побыстрее покончить с этим могучим потоком, но тогда и Витя начинал говорить гораздо быстрее. «Шотман», – одновременно подумали мы с другом, чувствуя, как туманится сознание. Наконец наступил вечер. После сдобренного обильными Витиными рассказами ужина я сломался. Тысяча сто километров за рулем дала себя знать. Заснул накрепко. Друг же мой с Витей целую ночь еще ходили по улицам в поисках умбийской любви, пока не осознали, что главный трюк в самбо – не получить в умбу.
На следующее утро мы вырвались от Вити и добрались наконец до жирной реки Варзуги. Там поймали по первой в жизни семжине. Там ощутили вкус победы над огромной умной рыбой. Там возбудились так, что не спали сутками, и мимо текла медленная река Варзуга, а майский ночной воздух звенел, наполненный солнцем и прозрачной пустотой. Какая-то невиданная сила передалась нам от убитых рыб и вот уже, не сомкнув глаз, часами вещали о великом Шотмане, о жизненной ярости, о новом реализме. А собравшиеся вокруг нас рыбаки, съехавшиеся сюда со всей страны, завороженно слушали эти бесконечные рассказы и смеялись в нужных местах, а в других – плакали. Это была ночь имени Шотмана.
Где здесь реализм, новый ли он – я не знаю. Но то, что через благотворящую природу, через поморскую речь, которую в других местах отыщешь лишь в далевском словаре, через королеву-рыбу и жирную реку удалось прикоснуться к какому-то древнему, юному, вечноживому мифу – несомненно. И может быть, поиск, отыскание, работа с мифом и есть главные принципы нового реализма?Сноски
1
Сей (коми) – ешь.
2
Сейд (саамск.) – культовое сооружение, большой камень, установленный на нескольких маленьких.
3
Куйва – огромное природное (мхи) изображение великана на одной из скал над Сейдозером.
4
Ешь, ешь, а то швед съест (карельск.).
5
Терве – здравствуйте (карельск.).
6
Шаламат – олень для заклания.
7
Анкерок (морск.) – бочонок.
8
Баночка (морск.) – скамейка.
9
Майна – промоина.
10
Камус – кожа с ног лося.