В сетях Твоих Новиков Дмитрий

– Нужно попробовать верить, – говорил он убежденно, – просто верить, не требуя доказательств. И боль свою богу отдать. Станет легче, увидишь.

– Смешно мне это, – я не сдавался никогда и не боялся никого до этих самых пор, – в этой стране верить нельзя. Бессмысленно. Мы ходим по костям, здесь вся земля – труха, обломки тех, кто тоже верил, и надеялся, и ждал. Бессмысленно и тупо.

Вздыхал Несун, а я не засыпал, нет, умирал на время, до утра.

До Крестовых озер было далековато, не дойти пешком. Я упросил Несуна свезти меня туда и на день там оставить. Казалось почему-то, что будет здесь какая-то небывалая удача – под крутыми скалами берегов чудилась темная бездна, полная таинственных рыб. Несун, прощаясь, посмотрел на меня с каким-то сожалением:

– Если что, Варлаама проси.

Я усмехнулся в ответ.

Небольшого окуня я поймал почти сразу, лишь только уселся у первой лунки и опустил в воду наживку. Сразу смотал небольшую донку и достал хорошую самоловку, с толстой леской и мощным тройником. Насадил жалобно пискнувшего окушарика и стал опускать его в воду. До дна оказалось метров тридцать, такой же была черная скала, в тени которой я и примостился. Я сидел довольно долго и стал уже уставать, как вдруг взяло. Взяло сильно и уверенно, властно. Я подождал немного, потом подсек и стал тащить. Из пучины поднималось что-то большое. Оно шло без рывков, но так тяжело, что где-то глубоко внутри у меня затрепетал, зачастил аорты пульс. Я подтащил рыбину к лунке – оказалось, что она в нее не проходит. Темная тень встала подо льдом. Я скинул рукавицу, полушубок и сунул руку в воду, чтобы развернуть рыбу головой к лунке и за жабры вытащить на свет. Дотронулся до тела и еле удержался, не отдернул руку. Голая противная кожа без чешуи, скользкая и холодная – это был налим. Огромный, я таких не ловил. И вообще не любил их. Всегда отвращала медлительная уверенность этих трупоедов. Но не отпускать же его. Я продвинулся к голове, нащупал жабры. Вдруг рыбина мощно метнулась в сторону. Я вскрикнул от боли – в ладонь, в мясо глубоко вонзился крючок тройника. Я было дернулся, но в секунду все понял – не выбраться.

Очень холодная вода. Боли не было, но не было и выхода. Я тянул порой, но крючок только глубже входил в руку. Другое жало держало огромную скользкую рыбу. Я был сверху, она замерла подо мной. Она могла долго ждать. Я ждать не мог вообще. Руки я уже не чувствовал. Плавился гладкий лед под щекой, и тут же замерзал, твердя о неизбежном. Я пытался кричать, но замолкал – бессмысленно. Несун должен был приехать через многие часы. Мне было холодно и жутко. Я хотел жить, и чтобы жили все другие. Я больше не хотел убивать. Я очень устал. Я ничего не знал про время. Я начинал засыпать – сами закрывались глаза. Иногда казалось, что слышу шум мотора, но это гулял ветер в соснах. Губы скорежило в нелепую усмешку. Я с трудом разжал их и просипел:

– Помоги!!!

Прошептал еле слышно, потом закрыл глаза и отчаялся.

Очнулся от сильного удара – рядом с моей головой глубоко в лед вонзился багор.

В сетях Твоих

Светлой памяти Димы Горчева посвящается

Отец Митрофан, нестарый мужик, в поношенной, ветром трепанной рясе и с тяжелым шрамом на правой щеке, еще раз внимательно оглядел нас:

– Крещеные?

– Я даже исповедовался уже, – торопливо произнес Конев. Он боялся, что внешность подведет его в очередной раз – горбоносый, чернявый, с маленькими глазками, боязливо глядящими на мир из глубин черепа, он не был сильно похож на православного.

– Тогда ладно, тогда езжайте с Богом, – отец Митрофан широко перекрестил нас, улыбнувшись глазами нашей от смущенного незнания торопливости.

Выскочив на улицу, радостно выдохнув из легких воздух дома священника, мы с Коневым переглянулись. Путь на север был открыт.

– Ну что, по коньяку? – В других делах он бывает медлителен, тут же по-хорошему прыток, Конев доставал уже из кабины припасенную бутылку.

«Тысяча километров за рулем. Двойное пересечение Полярного круга – сначала на север, потом на юг, – Терский берег во многом непрост. Я молодец», – мысли медленно, словно низкие облака по смурному небу, двигались в голове. Спину ломило, руки стремились сжать привычную уже баранку, по лицу блуждала легкая, с тенью безумия улыбка. Я снова был на севере.

– Давай-давай, – Конев быстро открыл бутылку. Откуда только ловкость бралась в неумелых руках. Протянул ее мне. До моря было еще шестьдесят километров, но дорога шла по пустыне. В прямом смысле – впереди были пески Кузомени. Ко всему – тысяча километров от Петрозаводска, полторы – от Питера. Мы были в глуши, бояться было нечего.

– Давай за дорогу.

– Давай, – легко согласился Конев, жажда не располагала к словесным изыскам.

Три раза «давай» по кругу, и бутылка коньячная опустела. Прозрачностью своей она живо приблизилась к сути пейзажа, стала частью его. Север всегда так – чистота, сквозное существование его таит в себе былое, настоящее, будущее, содержимое. Иногда – хорошее, доброе. Чаще – страшное. Не видно ни того, ни другого. Нужно знать. Или хотя бы дать себе смелость догадываться.

Конев на время утратил тщательно лелеемую свою мудрость и печаль.

– Мы в глуши, мы в глуши, – не таясь, веселился он. Мне отчего-то стало неловко.

– Поехали, – не место было здесь открытому веселью. Лучше – тихой радости. Еще лучше – упрямому спокойствию, в ожидании лишений и чудес. Их много здесь.

Коньяк медленно грел нутро. Опьянения не было – его съела усталость. За поворотом скрылись последние дома Варзуги. «Мы в дикой, глухой глуши!» – веселился Конев. У следующего поворота, где побитый ветром указатель значил «Кузомень», а покосившийся поморский крест из последних сил нес свою службу, стояла милицейская машина. Глушь оказалась обитаемой. Двое у машины призывно махали жезлом.

– Мы в глушь, мы в Кузомень, – добропорядочными жестами пытался показать я.

– Ничего, подь сюды, подь сюды, – приветствовали представители. Нехотя я нажал на тормоз.

– Ка-а-апитан Тан, мурманский облотдел, – рука его почесала козырек фуражки, глаза же цепко закрючились за содержимое багажника, благо он у меня открытый, честный. – Рыбу везем?

Я очень люблю ветер. Сильный, холодный, пронзительный, любой. Даже теплый. Но в этот раз я любил тот ветер с моря, который мощно дул капитану в спину. Я сам выбрал, с какой стороны подходить, сказались уроки друга-охотника. Ветер хорошо доносил до меня неприветливые слова милиционера. Мои же он слышал с трудом. Запах тоже уносился прочь.

– Какая рыба, только приехали, блесны замочить не успели, – я и так-то был не пьян, а тут еще напрягся весь, насторожился, как зверь в ожидании охотника. Не боялся, а проигрывать не хотелось.

– Рыбу и без блесен можно взять, – он начал поучать меня, а сам присматривался да принюхивался.

«Тебе-то точно можно, охранитель хренов», – подумалось, а сам сказал:

– Да мы больше не за рыбой, а так, красот поглядеть.

– Красот? – он почувствовал необычное, несвойственное. Подозрительное. Умом гибким отхлынул от рыбы: – А страховочка на машинку есть у вас?

«Началась вежливость, почуял что-то», – я знаю этот их подлый вопрос про страховку. Вроде невинный, а отвлекающий. Посмотрят, как ты пойдешь, прямо ли, чем из салона пахнет, не интересным ли. А вдруг и со страховкой неладно, вообще сладость тогда. Нюхать же для них – первое дело, один раз быстрый такой ко мне кинулся, головой близко мотнул. Чуть не поцеловал, подлец гадкий.

– Есть страховочка, – в тон ему ответил, а сам себе: «Тихо, не злись, спокойно, спокойно».

И пошел вокруг машинки, достал страховку – и опять к капитану с подветренной стороны. Все неплохо вроде идет, лишь округлившиеся глаза Конева за лобовым стеклом выдавали глубину переживаний.

«Спокойнее, спокойнее», – опять себе, а ему:

– В порядке?

– Да, езжайте, – а голос скучный такой стал, неулыбчивый.

– Ну и спасибо, – страховку взял, в машинку прыг, завел да и поехал потихоньку. «Спокойно, спокойно, не спеши!» – это мне Конев уже отважно и судорожно шепчет. А чего шептать, проехали уже. Проехали бесов, к морю нас не пускавших.

– Точно бесы были. А батюшка сказал – езжайте с Богом, вот и проехали. – Конев опять радовался смешной, ребячьей, не свойственной ему радостью. На севере многие меняются. Многое проясняется. Не зря здесь битва бесов с ангелами. Тихая такая. Постоянная. Без времени пространство.

Радовался Конев, а я вдруг загрустил. Фамилия капитанская по душе больно ударила. Полгода назад первый раз в жизни удержался я. Насильно сдавил себя, чтоб не влюбиться. Такими обручами сердце сжал, что сразу сморщилось оно, постарело как-то. Мудрость – нелегкое свойство. Тэн фамилия ее была. «Кореян, саран хэ», – в красивой и смешной песне их поется. А капитан на мордвина похож был, не на корейца вовсе. Да бесы, они разных обличий бывают. Порой так очень красивые. А порой – в капитанских званиях.

– Ты заметил, что у креста поморского они стояли? Со стороны тундры, а не моря. И словно границу перейти не могли, все здесь вошкались.

В ответ Конев лишь усмехнулся недоверчиво, по-городскому.

«Ну ладно», – подумал я.

Я не знаю, почему наши женщины не ездят с нами на север. Только догадываюсь. Друг-охотник рассказал историю правдивую, а по сути – притчу. У него самого-то жена очень красивая. Но при этом еще и на север с ним ездит. На байдарке, в палатке, ребенка с собой берут, Ваську трехлетнего. Куда как счастье. А брат его, охотника, очень завидовать ему стал. Сам он долго жениться не мог, все выбирал – или красивую в жены брать, или ту, что на север любит ездить. «А сразу вместе – такого не бывает. Такое только у брата моего, у охотника возможно», – горько он так говорил, со слезой.

Вот выбирал, выбирал, да и решился. Взял девушку некрасивую, но такую, что от походов без ума. Она и раз с ним сходила на север, и другой. Вот он наконец и женился. Еще раз они вместе сходили. А потом она и говорит: «Не хочу, говорит, больше на север. Не люблю больше в походы ходить. Я теперь больше к югу, к пляжному отдыху склонная».

Запечалился тогда охотников брат, а делать нечего. Теперь он опять один на север ездит. Только уже без иллюзий. Тоже – старое сердце. А байдарка женщины надежней.

Долго ли, коротко ли ехали – кончился лес, и открылась лежащая в пугающей, неживой неге северная пустыня. Бледно-желтый песок устало плыл под серым низким небом. Невысокие барханы застыли, словно вечно живое море устало вдруг волноваться, устало жить и умерло, оставив миру лишь следы своих страстей. Извилистые, старые следы машин то были странно параллельны, то пересекались, сплетались вдруг в неистовом круженьи и, так сплетясь, уносились прочь за низкий горизонт. То была Кузоменская пустыня. Посреди нее, посреди мертвого мира беспросветного северного песка, величаво текла жирная река Варзуга. Широкая, спокойная и серая, она медленно извивалась между барханов. Берега ее, крутые и высокие, были сплошь, до поверхности равнинной, отделаны толстыми заберегами тяжелого белого льда. Метра три толщиной, они тяжело нависали над поверхностью воды. Лед таял, благо был уже июнь. Иногда с неожиданно громким посреди окружающего безмолвия треском он обламывался, и тогда по реке плыл очередной, новый айсберг. Сначала притонув, он выныривал из холодной, родной ему воды и плыл затем, плавно покачиваясь, будто бы дитя в материнских объятиях.

Много минут, застыв, мы с Коневым смотрели на все это серое, белое, желтое, мрачное великолепие. И уже свыклись, уже душа приняла, что север такой вот, величественный, тихий, серый. И не догадывались совсем, что серый цвет – лишь предвестник, предчувствие синего. И потому, когда в разрыве туч вдруг яростно блеснуло солнце и засияло все новыми цветами, мы приняли, тревожные, за чудо. А природа северная просто открылась новой стороной, повернулась, проснувшись, на другой бочок. И сразу засияло, заискрилось все кругом, обрадовалось небо и в пляс повлекло за собой и реку, по щедрой поверхности которой запрыгали ослепительные зайцы. И айсберги побежали весело к морю степенной стайкой растолстевших на жирных бутербродах мальчишек. И песок зажелтел по-другому, не мрачно и уныло, а свежо, как поле одуванчиков – бывают щедрые цвета. Все обрадовалось, крутанулось пару раз, всплеснуло развеселыми ладонями, прошло с притопом, подбоченясь. А потом опять небо заволокли низкие тучи, снова задул сивер. Потянуло холодом, и погасла улыбка песка, съежилась и задрожала вода. Нужно было ехать дальше, к морю.

Мне часто бывает жалко себя. И судьба тяжелая, и мир несправедлив, и люди злы. Но больше жалеешь прибрежную траву северных морей. Редкими кустиками, вся издерганная пронзительным завыванием ветров, бьется и мечется она посреди бесплодных песков бессмысленных ледовитых пляжей. И тяжело ей, и страшно, и темно впереди. А она все не сдается, все живет себе жизнь. И попробуй вырви ее – не поддастся, глубоко держится корнями за родную и безжалостную землю. И попробуй пригрей немного сверху да приспусти жесткие паруса ветров – тут же расцветет цветами, тут же даст семена, чтобы опять держаться, опять жить на своей земле. Так и северные люди.

Мы с Коневым поставили палатку у самого берега, за небольшой песчаной дюной. Это чтобы совсем уж не сносило напрочь, не выдувало мозг и душу. Чтобы было где спрятаться. Слева от нас широким устьем впадала в море Варзуга, справа доживала век рыбацкая тоня, избушка, битая ветрами и людьми, горелая и нужная всем. Рядом стоял рыбный амбар, теперь и давно уже пустой. Лишь большие весы около него да обрывки сетей на стенах свидетельствовали о прошлой, тяжелой и радостной, работе. Позади нас лежала Кузоменская пустыня. Впереди – бесконечными волнами било берег бескрайнее море. Сверху был Бог. Снизу и везде были бесы. Уздой их был большой желтый крест нового дерева. Видно было, что поставлен недавно. Недалеко от него лежал на земле крест поморский, серый, с треугольным домиком-крышей над верхней перекладиной. Уставший, упавший, он продолжал нести службу, оберегая небо от земли, глядя вверх прозрачными старческими глазами.

– Ты Казакова читал? – так обидно мне стало за мир, за себя, за море. Ведь сидел он так же на песке, перебирал, пересеивал с руки на руку. И одиночество ласкало сердце.

И жила надежда, что все-таки получится. Ан нет, и любой теперь может страдания свои почитать уникальными.

– Казакова? Который артист? – Вот что в Коневе нравится, так это беспринципность. Он-то давно уверился, что Конев на свете один, и теперь собирает с этого знания слабую жатву.

– Сам ты артист. Не понимаешь ничего. Иди вон за водой, пожалуйста. А я байду пока соберу.

Конев, обиженный, ушел. До побережного бархана он брел, понурый, словно обездоленная, злым хозяином наказанная лошадь. В руке его уныло болталось белое пластмассовое ведро. Мое любимое. Потому что я не слишком умелый рыбак. Но очень чувствительный. Многие люди, от рыбы далекие, даже почитают меня за героя. Опытные же распознают сразу. А в ведре этом я и семгу уже солил. И сигов тугих, многочисленных, когда с другом-охотником заплыли осенью однажды на остров посреди круглого озера. Потом шторм начался. И мы три дня из этого ведра питались икрой сиговой. Еще хлеб был и водка. Больше ничего не было.

Завспоминал я, нахохлился. Руки сами выронили байдарочные болты на песок. Причальные брусья вперемежку со стрингерами валялись рядом. В красивом беспорядке. А как она тогда танцевала! Красное шелковое платье так и вилось вокруг ног. Я бы сам так вился. Но сидел, молчал, уверенный. Потому что уже знал все. Уже на какой-то миг был главным и ведущим. Не знал только, насколько этот миг короток.

Горел, метался северный костер. Он здесь сам не гаснет никогда – ветер постоянно раздувает угли, и знай подкидывай плавник. Сквозь горький дым воспоминаний я глядел на реку, на бархан, за которым скрылся Конев. Река была величава. По ней медленно плыло мое ведро. Следуя за ним, по берегу печально брел Конев. Самым противным было то, что он не просто покорился реке и судьбе. Он заранее выбрал себе такую покорность. В этом даже была его какая-то отвратительная притягательность, моего друга Конева. Так маленькая собачка ложится на спину перед большой и подставляет мягкий живот, угодливо метя хвостом пыль под ногами победителя. При этом она еще интеллигентно улыбается.

А мне по душе злобные, завшивленные, все в струпьях и шрамах от былых ран псы, которые не сдаются. Никому и никогда. Убить их можно, победить нельзя. Они не выпускают из зубов ничего, даже пластмассового ведра, не покоряются никому, даже морю и реке.

– Ну что, проспал? Природой любовался? – Мой гнев был справедлив и оттого приятен.

– Да я и не думал, что прилив такой быстрый. Только оно у ног стояло, а гляжу – плывет.

– Ты не просто проспал. Ты повернулся к жизни задом, и она тебя наказала. Ты просто проспатель, всю жизнь так проспишь, – меня распирала ярость. Бог бы с ним, ведром. Но вот эта покорность, а вернее, нежелание что-нибудь сделать, поспешить, сделать лучше себе и другим!

Увидев, что я раскусил его, Конев вдруг ехидно улыбнулся:

– Это всего лишь ведро. Пластмассовое ведро. Не стоит так переживать.

– А рыбу мы в чем солить будем? А воду таскать, чтобы спирт разводить?

– А мы поймаем ее, рыбу-то? А спирт можно и в животе разводить, выпил его, водой из ладошек запил, – Конев завещал вдруг свою истину, свое видение мира, свою философию. Вызвать жалость, смириться, заплакать – авось и пронесет. Да и легче так. Меня тоже в жизни порой миновали беды. Но чаще нет.

– Я поймаю рыбу, а ты – не знаю. И поэтому мне нужно мое ведро! – Ярость часто плохой советчик, но бывает хорошим движителем. Без нее жизнь может замереть.

Я схватил полусобраню байдарку и, задыхаясь, потащил к реке. Шкура на нее была надета, но не обтянута, фальшборта не поставлены, болты, соединяющие борт и корму, остались валяться на песке. Держалась она лишь на стрингерах да на упругой стремительности конструкции своей, которая сама собой уже рыба, радость воды.

С моря в устье реки шел большой накат. Дно здесь было отмелое, и море поднимало большую волну. Ведро, белый безумный дредноут, приближалось к линии пены, за которой уже грохотало. Плыло оно медленно, и казалось, его можно догнать, нужно только поторопиться.

– Помогай давай скорей, тащи, – я бежал, увязая в песке, сквозь тягучую неотвратимость его. Конев взялся за корму байды и поплелся следом, продолжая канючить:

– Это всего лишь ведро. Всего лишь ведро.

– А раньше были всего лишь фашисты. А до них – всего лишь революционеры. А до них – всего лишь север, всего лишь пурга и всего лишь смерть. Тащи давай! – Я уже хрипел, задыхался, но тут ноги сами вбежали в холодную воду, байдарка плюхнулась мягким брюхом о поверхность реки, я повалился в нее и схватился за весло.

– Запомни, я в этом не участвую, – быстро сказал Конев.

– Ну и черт с тобой, – я принялся грести.

Быстро вышел на середину реки. Оглянулся. Спина Конева медленно удалялась от берега. Он шел к палатке. Я снова был один.

Байдарку перевернуло у самого края реки, на другой стороне. Меня любят границы, а я – их. Было мелко, но я выкупался с головой. Ледяная вода приятно охладила горячее хмельное тело. Ярость не утихла, она просто стала расчетливой и умной. Напряженно я перевернул байдарку, вытащил ее на берег, вылил воду. Подобрал ведро, которое накат выплеснул прямо к моим ногам. Сел в байдарку и пошел обратно, уже против течения и поперек волн, лелея в душе новое знание. Грести было тяжело и радостно. Морская волна помогала мне – боролась с рекой.

Из-за бархана высунулась голова Конева. Увидав мое возвращение, он подбежал, помог вытащить байдарку на песок.

– Понимаешь, я не мог смотреть, как ты будешь тонуть. По-глупому, из-за ведра. Я бы ничего не смог сделать и потому ушел.

– Ладно. Неси воду, будем суп варить да спирт разводить, – я покровительственно протянул ему ведро.

Через полчаса, захмелев, уже спорили.

– Бесы – они разные. Сильные и слабые. Бесы силы и бесы слабости. Любовные бесы. Смешные даже бывают, кабиасы те же.

– Нет-нет, все проще, черное и белое, посередке – слабости, – яростно горячился уже Конев.

А на меня вдруг нахлынула усталость.

– Ну ладно, – сказал я и полез в палатку. Сквозь сон слышал, что Конев продолжает с кем-то спорить.

Утро выдалось тревожным. Всю ночь сивер долбил берег волнами, рождая глухой, низкий ропот. Солнца не было. Конева в палатке тоже. Я вылез наружу – он сидел на вершине кучи песка, лицом к морю. Давно я не видел его таким серьезным. Обычно он ерничает, шутит, старается смешить.

– Слушай, я начал понимать, – он выглядел даже немного испуганным.

– Что понимать? – вчерашний вечерний хмель не способствовал философии с утра.

– Да ты говорил про север, про поморов, про битвы эти. И это небо, море, ветер – я стал понимать, что все серьезно.

– А то! – настроение мое улучшилось. Я сам скептик, но есть вещи, которые истинны. Закат скептицизма – зрелище приятное.

Тогда и случилось. Порыскав по округе, Конев не обнаружил свой фотоаппарат. Он долго до того искал его в Интернете, обсуждая с многочисленными и заядлыми знатоками достоинства и недостатки. Конев с фотоаппаратом был сам себе художник – без промыслов владел всем. Поэтому без него выглядел неважно. Потерял, говорит, камеру свою. Жить теперь не могу. Потому иди, мол, ищи, спасай, друг – друга. Чуть не плачет, бедный. Сначала на песке сидел горестно. Потом встал, помял опухшее ото сна лицо и увидел на горизонте семь непростых фигур. Шли они далеко, гуськом, маленькие были, еле видимые. Но как-то напористо шли, с неприятной целеустремленностью. Словно за продовольственной разверсткой отряд. Будто на истребление собак специальная команда душителей. Как-то неуютно душе становилось при взгляде на их приближение. Как-то зябко. Еще и ветер этот постоянный.

Тут Конев и возбудился сильно.

– Это бесы, – говорит, – кабиасы. Точно знаю. Это они мою камеру взяли.

Фигурки приближались, становились видны в мелких деталях. У передней горгоньим сплетением развевались на ветру длинные волосы. У последней – торчали на голове небольшие, но рога. Идущие между ними были каждая по-своему неприятна. Не знаю, как у Конева, у меня же возникли разные предчувствия, большей частью тревожные. Но виду не подаю, стою спокойно. Здесь как-то всегда так – тревожно, но мирно.

А Конев раздухарился, от страху ли, с алкоголя вчерашнего, в крови дображивающего. А может, утрата любимой вещи его на душевное величие подвигла. Только встал он твердо на родную землю, уперся в нее ногами, грудь выпятил да плечи широко расправил.

А потом царственным жестом, как Калигула какой гладиаторам своим, широко рукой указал:

– Иди и отбери у них мой фотоаппарат!

Тут я огорчился. Не люблю, когда мне снаружи указывают. Хоть кто, будь ты сам Владимир Черно Горюшко. Да даже и Конев.

– Иди сам, – говорю, – Конев, и отбери, коли уверен. А я сомневаюсь, что они взяли. На севере так не принято.

– Так бесы же, бесы! – загорячился Конев. – Я чувствую.

– Ничего ты не понял. Здешние бесы внутри у каждого по большей части. Наружу редко показываются. Робкие они.

Ну ладно, я к людям биться не пошел за правое дело, а Конев сам идти забоялся. А те, когда подошли, оказались польскими туристами. Почему польскими, чего здесь забыли – неясно. Только никакие не бесы. Который первый шел, с длинными волосами, – вообще детский врач из Белоруссии, проводник их по России. У последнего же просто шапка охотничья на голове была, с ушами стоячими. Встали они неподалеку от нас, разложили снедь на обломках корабля старого. Бутылку достали. Когда я познакомиться подошел, сразу стакан мне налили, испуганно как-то. А то не испугаться: я большой да борода уже за несколько дней выросла. Да север опять же в чужой незнакомой стране. В России, где все опасно, где сам воздух несет в себе весть о смерти. И о жизни тоже. Думаю, если бы я по наущению Конева фотоаппарат у них спросил – свой бы отдали с радостью. И потом молились бы, что так легко отделались от опасных русских мужиков.

От водки я отказался, она на спирт плохо ложится. Поговорил с поляками о том о сем, о жизни, о рыбалке немного да и пошел восвояси к Коневу. И такой за спиной вздох радости и облегчения услышал, что улыбнулся невольно. Приятно иногда быть страшным для окружающих, без всяких к тому усилий.

– Ну чего, Конь, плохо ты о людях думаешь. Не брали они твоей камеры. И близко не видели.

– Они врут, я знаю, они бесы, – слегка Конев застрял на северной тематике. Так бывает. Внимания обычно на это не обращаешь, потом само проходит.

– Я знаю… – продолжал долдонить Конев.

Тут Ленка Заборщикова и позвонила:

– Не вы вчера фотоаппарат потеряли? А то наша молодежь нашла в песке. Приезжайте, коли так.

И тут вспомнилось. Мы же вчера еще в Кузомень ездили. Жалко ведь столько проехать и не половить. Задергался я, потому что забыл внезапно, где живу, утратил чувство локтя. Потому что не было лицензий, а потом вдруг появились. У тех же девчонок, что неприступно в домиках колхозных по торговле этими бумажками сидели. Вчера – не было, сегодня – есть. Да и не за деньги, не за взятки – ласковое слово, шоколадка да улыбка пристальная, благожелательная. Красивые поморочки по деревенским улицам ходят, морок на тебя наводят, тень на плетень.

Сорвались мы с Коневым вчера под самый вечер. Уже выпившие крепко были, но в машину сели, и ну по пустыне колесить. Благо внедорожная у меня, песка не чуяла. И такое счастье беспредельное вдруг охватило – ни преграды, ни засады впереди. Лишь ровный бескрайний песок повсюду да безграничное море вдалеке. Да небо над тобой, где Бог – твой единственный судья. Да земля родная, северная, которую любишь за невзрачность, неброскость, за силу ее и страдания. И воля в душе, неограниченность рамками – ты сам себе человек, и совесть в твоем нутре не даст тебе сорваться на злое. А весело, пьяно, разгульно за рулем, по пустыне, кругами и зигзагами, вдоль и поперек, и смех, наружу рвущийся, и крепость пальцев, в руль вцепившихся, и мотор, взревывающий весело на очередном бархане, и веером песок из под колес – то-то счастье доброе! И вечно мрачный Конев тоже хохотал и наслаждался, видимо. И снимал, фотографировал, любил все вокруг. И чайки участвовали в нашем весельи, порывисто сигая с высоты и вновь взмывая вверх. Не было предела свободе. Лишь сон сморил задолго за полночь. А утром мы искали фотоаппарат.

Ну ладно, делать нечего. И хоть стыдно за вчерашний разгул, но не очень. Поедем с молодежью общаться с местной. Заодно и на Ленку Заборщикову еще раз посмотрим, на красивую и добрую. Чего-то двух дней не прошло, как на природе, а всякая женщина красивой кажется. Или не кажется – на самом деле здесь все так? Или бесы крутят, или промысел божий. Все близко, все рядом, и душа потому слабая и крепкая здесь, одновременно, так тоже бывает. Очищается потому что мгновенно, а в чистоте и сила, и слабость. Правильность. Не ходите, дети, в Африку гулять. Езжайте лучше на Русский Север!

Другой день – не то, что прежний. Куда как вольно было вчера веселиться. Сегодня по-другому все. Небо опять низкое, не волю обещает – гнетет унылой совестью. Из низких туч бусь летит, мелкая, как мошкара, пронзительная, как недобрый взгляд. Сильный ветер несет ее параллельно земле, и спрятаться невозможно, промокаешь сверху, снизу, со всех сторон. Недаром и цвет туч – бусый, такой же неприятный, сырой, сомнительный. Сопутствуя буси и тучам, ее несущим, едем мы с Коневым, едем прочь от моря, надышавшиеся соленого вольного ветра. Едем на встречу с молодежью, спасать коневский фотоаппарат. Ведро свое я спасал один, потому решаю в переговорах не участвовать. Пусть Конь сам выкручивается пробкой из тугих молодежных объятий. В том, что они будут тугими, я ни минуты не сомневаюсь – нашей молодежи если попало что в цепкие руки – вырвешь с трудом. Конев тоже это знает, а потому сидит понуро, готовится. Потому что нужно очень грамотно провести переговоры, пережмешь чуть – можешь и в морду за свой же фотоаппарат получить. Конев умный, он догадывается, что помогать разговаривать я ему не буду. Хотя если в морду – то я, конечно, с ним. Куда ж его бросишь, худощавого. А разговаривать – нет, не хочу. Буду лучше Ленкой Заборщиковой любоваться. Мою первую жену тоже Ленка звали. Так остро у нас все начиналось. Так же остро и закончилось. Много лет уже прошло, а душа до сих пор болит. И дочка старшая – мой на всю жизнь укор, умница-красавица. Я раньше выл порой, когда напивался, и скучал сильно. А теперь ничего, держусь. Только молитву свою повторю, вроде и легче. Она простая, из двух слов всего. «Ну ладно», – так говорю. Лена нас встретила у своего домика, на окраине деревни. В нем она и лицензии на рыбу от колхоза продает. Дом старый, покосившийся весь, песком наполовину занесенный. Да и все дома в Кузомени такие. Будто проклял кто деревню – ни травинки, ни кустика. Песок везде носится, струится, вьется. Несколько месяцев так, пока снег не выпадет. Тогда снег точно так же струится.

И кладбище в Кузомени страшное. Стоят кресты на высоченных столбах. Песок то придет барханом, то опять уйдет, развеется повторяющимся сном. Тогда могилы может обнажить. Потому глубоко хоронят, под самую землю. А кресты высоченные, на случай нового песка.

Только река спасает Кузомень. Жирная река Варзуга. Медленно течет она между барханов. А в глубине ее идет на нерест семга. Большое стадо. Одно из немногих, оставшихся в живых.

А еще люди спасают. Вон Ленка стоит, улыбается синими глазами. Второй день знакомы, а радуется, нас увидев. Видно, нелепо мы выглядим с Коневым, печальные потерянцы. Приехать не успели, как ищем уже вещи. С молодежью общаемся.

– Ну пойдемте, горемыки, отведу вас к ребятам, – серьезно говорит, а глаза лучатся, как кусок внезапный неба голубого посреди серых туч. За такими глазами куда хочешь пойдешь. Вот и мы обреченно пошли за Ленкой на неприятную встречу.

Молодежь уже ждала нас. Состояла она из двоих синих от наколок, черноротых от отсутствия зубов пацанов лет по пятьдесят. Была она не первый десяток лет пьяна и с трудом держалась на ногах. Но дело свое знала туго.

– Мы идем с моря, а он лежит в песке и мигает. Зелененьким таким, – рассказ молодежи получался живой и веселый.

– Мигает, – подтвердила вторая молодежь, видом еще поизношеннее первой.

– И мы ведь не украли. Мы просто взяли, потому что лежит ничей, – располагая знанием закона, умело по местам расставляла все первая.

– Да, не украли. Если бы украли – тогда другое дело. А так – первое, – слегка не совладала с разумом вторая.

– Потому деньги нам нужны, – первая не теряла мысль, пусть даже и простую.

– Деньги, – утвердительно упала головой вторая.

– А без денег не дадим. Потому как нашли, а не украли, – первая облегченно закончила рассказ.

– Пятьсот, – обреченно сказал Конев. Денег было немного.

– Да не, мало. Мы же не украли, – молодежь была по-хорошему настойчивой.

– Ну хорошо, тысячу. Ребята, больше правда нет, – Коневу было неловко. Я сидел в машине, не выходил до поры. Фотоаппарата в руках у молодежи не было. К тому же она принялась гадливо хихикать, видя смущение Конева.

– Две тысячи, – отхихикав свое, строго сказала молодежь. Конев покраснел.

– Ребята, имейте совесть, – вступила тут в разговор Лена. Слова ее, видимо, имели цену – молодежь слегка затревожилась, переступила с ноги на ногу.

– А чего ты, Ленка? Мы же не украли, – аргумент их был железный. Они сами верили в него.

Конев вообще часто краснеет в присутствии молодежи. Я вышел из машины и стал рядом. Я вообще большой и хмурый. Кто знает, что у меня на уме.

– Ладно, полторы, – смилостивилась внезапно молодежь.

– А где фотоаппарат-то? – я спросил, не имея ничего худого.

Молодежь как-то сникла.

– У Власьича он. Мы ему за пятьсот рублей заложили.

– Ладно, пятьсот Власьичу, и пятьсот вам, за то, что не украли, – Ленка строгая была еще красивее. – И перед людьми чтоб не стыдно было!

Странная эта логика убедила молодежь. Недовольная, она сдалась.

– Только пятьсот нам сейчас сразу. А у Власьича сами заберете. Мы же не обманем, – и, зажав в кулаке мятую бумажку, устав от долгих переговоров, молодежь заторопилась в ведомом только ей направлении. Видимо, туда, где восстанавливают силы. По пути из соседнего двора к ней присоседилась еще пара молодых. Мы их не заметили, в глубокой засаде они ждали того или иного исхода. В случае драки могли подбежать сзади.

– Хорошо, когда хорошо, – заулыбался Конев.

– А вы больше ничего не теряйте, – строго сказала Лена. – А там, может, фотографий пришлете, если делали. Я денег могу дать.

– Не надо денег, я так пришлю, – заволновался возбужденный Конев, размахивая вновь обретенным сокровищем с огромным объективом.

– Места у нас красивые, – так же строго, без улыбки сказала Лена.

Лена, которая незапамятно женой моей была, тоже строгая. А я глупый тогда был, не приведи господь. Хоть и умный, отличник по всем предметам, боксер юношеский да душа нараспашку. Еще начитанный, много вредной литературы прочел, про доброту и любовь. И она тоже глупая была, Ленка. А в одиночестве юношеском есть такое отчаяние несусветное, что порой кажется, что жить невмочь одному, без малейшего ответного луча. Вот мы и кинулись друг к другу, оголтелые, лишь бы прижаться, лишь бы почувствовать, лишь бы не одному в темноте. Глупая она, юношеская любовь, а такая красивая. Так больно становится, когда по прошествии лет вспоминаешь ее. Не знаю, за что меня Ленка тогда полюбила, а я ее – за улыбку. Первый раз увидел, как она улыбнулась, и пропал. Изгиб губ был красивый, жалобный, немного нервный. И все, и понеслось. И такой водоворот закружил, что очнулись уже вместе. А потом несколько лет – и очнулись уже врозь. Но вот услышал недавно пожилого английского певца: «I saw you, I knew you, I touched you when the world was young», – и так внутри все затряслось, потому что вспомнил, как в городе Николаеве, в гостинице, отпущенный в увольнение на два дня и впервые женатый, обнимал сзади свою первую женщину, которая стояла нагая у окна и смотрела вдаль на темный город и Черное море и лицо у нее тихо светилось от счастья…

Кому куда, а нам с Коневым пора было собираться прочь от моря. Иначе мы могли остаться здесь навсегда. Слишком уж вписались в здешний пейзаж, слишком сроднились с ним душой. Со временем мы могли бы стать местной молодежью, и судьба дарила бы нам время от времени различные подарки – фотоаппараты, компьютеры и прочую приятную технику. А мы бы отдавали ее людям, за небольшую плату, ибо были бы доброй молодежью. Но нас звал, ждал к себе Дикий лагерь. Он издалека шумел, обещая грозную радость – волю, а что может быть сильнее этой радости? Там, в Диком лагере, не было власти, кроме изредка появляющегося рыбнадзора. Там в большом количестве копились русские мужики со всей страны, промчавшиеся сотни и тысячи километров, чтобы ощутить древнее счастье борьбы с рыбой. Там в маленьких будочках сидели прекрасные девушки, продающие лицензии на ловлю, к ночи они все предусмотрительно куда-то исчезали. Там, в Диком лагере, люди жили по законам справедливости и чести, как понимали их они сами, а не как внушал им подлый телевизор. Там мужики пили, дрались, мирились и добывали добычу, чтобы есть ее. Я был уже в Диком лагере с другом-охотником. Меня очень тянуло туда еще.

Стали потихоньку собираться. Неспешно. Очень уж хорошо было здесь. Редкое удовольствие – чувствовать себя чистым. Я не про тело – за несколько дней без душа мужчина превращается в грязное животное, которое запахом своим отпугнет любого хищника. Особенно если с алкоголем – все в ужасе бегут от него, за исключением подобных. Я про душу. Север – это очень важно для любого, я уверен. Потому что сам прошел уже многие стадии – от недоумения, удивления, легкого, а потом и тяжелого изумления, через дикий азарт – к спокойному, вернее, глубоко запрятанному любованию и восторгу, который нет-нет да и прорвется наружу. На севере очищается душа, сначала грубо, с теркой и наждачкой, потом все мягче – с разговорами и плачем, потом опять грубо. И так – бесконечный процесс. Ну а каким он должен быть? Вечные вопросы на то и вечные. Без мыслей о них жить становится плоско.

Конев же пока на второй стадии. Я брал его сюда дважды, заботился о нем, теперь он смело рассуждает о тяготах и преодолении. Ну ладно. Все равно в каких-то моментах он был гораздо лучше многих, которые начинали плакать или жлобить. Он, по крайней мере, старается понять. Вот и теперь говорит:

– Знаешь, поморы твои никому не интересны. Никому на фиг не нужны. Ну были, жили, плавали, и что?

– Дело не в поморах, – не люблю я объяснять, а приходится. – Представь, вот все мы русские, гостеприимные, дружелюбные, любвеобильные. Но это официально и сверху. А копни чуть вглубь – мы же злые как черти. Мы близкого загрызть готовы за малость. У нас Гражданская война до сих пор не кончилась. У нас раскол в крови! А поморы – единственные из русских, у кого вся злая энергия и воля уходили не на битву с себе подобными, а на борьбу с морем, с севером неуютным. Вот крест поморский, ты думаешь – могила. А часто – указатель, примета для идущих о коргах опасных и прочих несчастьях. Острова порой в море насыпали, чтобы кресты поставить и людей предупредить. Оно и Богу приятно.

– Да не верю я в эти сопли.

– Ну и не верь. А я в сказках лоцманских читал: «Чего отец мне преподал, то и я людям память оставлю для спасения и на море убережения. Человек ведь я…»

– Сейчас так не выживешь, хоть в городе, хоть в деревне.

– Деревню ты не трожь, не знаешь. А в городе нечего тогда и стонать по утраченному да смысла искать. Приняли, что волки, и живите так. Только сюда зачем многие едут? Сидели бы дома и пели бессмысленные песни про большие города.

– А я, а мы… – заторопился спорить Конев, но тут быстро-быстро лодка к берегу подошла, из нее пять очень пьяных мужиков вывалилось. Лица у них были грубыми, одежда грязная, движения размашисты.

Конев насторожился:

– Эти точно бесы какие-то, – зашептал.

Мужики меж тем в мрачной решимости устремились к давно стоящей возле нас машине, паркетнику «Ниссану», штуке дорогой, модной, но бестолковой. Торопливо достав из нее бутылку, они жадно пустили ее по кругу. Полегчало. Лица их посветлели, утратили тяжесть. К следующей они уже радушно приглашали нас.

– Мужики, на Индеру не ходите, нечего делать. Мы неделю там, ни поклевки.

– А откуда сами?

– Из Челябинска мы.

– Ну тоже свои, северные, считай.

– Да северные, южные – все русские.

– Да, парни, за вас…

– И мы за вас.

– Вот не думали, что здесь все люди такие приятные. Вчера водка кончилась, так нас какие-то поляки напоили.

– Да здесь всегда так, все братья.

– Чего ж в других местах иначе?

– Это уже сложный вопрос. Но будете у нас в Челябинске, сразу звоните. Вот телефоны. Свозим везде, порыбачим.

– И вы к нам.

– Не преминем.

Быстро так пообщались, мгновенно подружились. Обнялись напоследок с теми, чьих имен-то не успели как следует узнать. А такое чувство братское – аж слезы на глазах.

– Давайте, мужики, удачи! Мы помчались. А вам в Дикий лагерь нужно.

– Туда и едем. Счастливо в пути!

И новые, малознакомые братья наши вскочили в свой «Ниссан». Вернее, водитель вскочил и натужно поехал сквозь песок. Остальные привычно, тяжелой трусцой побежали следом. Еще в нашей видимости они дружно сзади подталкивали низкорослого «японца». Паркетникам в пустыне тяжело.

А нам пути другого не было, только в Дикий. С веселой обреченностью тронулись и мы. Вообще, в Диком лагере ничего страшного нет. Кроме русских мужиков, там еще полно леммингов. Такими же веселыми оравами шныряют они повсюду, роются в мусоре, играют в брачные игры. Они гораздо симпатичнее крыс, опять же – дикие зверьки. Поэтому никто на них не обращает внимания. Лишь изредка какой пьяный вознамерится дать пинка особо бесшабашному. Да промахнется по ловкому юрку и с крепким русским словом повалится на спину. Так, бывает, и заснет, успокоенный. А нет, подымется – глядь, и лицо просветлело от осознания уклюжести смешного быстрого зверька и неуклюжести своей. Как-то люди в Диком в основном хорошие. Плохие сюда не едут. Или не доезжают. Может, в этом дело – зачем плохим лишения и тяготы, когда на юге – женщины и фрукты. Туда лежит их своевольный путь. Ну а у нас на Варзуге – туман.

Мы быстро добрались до деревни по уже знакомой дороге. Опять полюбовались из окон на красавицу церковь, о которой тщательно печется отец Митрофан. Проехали дальше по улице. Потом она кончилась. Просто уперлась в реку. Дальше пути не было. Дорогам суши наступил конец.

Тупик был запружен несколькими десятками машин. От старых «Жигулей» и «Москвичей» до навороченных «Хаммеров» и «Мерседесов» – всем было тут место. Все стояли рядом, плечом к плечу, и никто не толкался локтями. У всех была одна цель.

Стали быстро разгружаться. На смену созерцательной неге пришел воинственный азарт. Хватило уж красот, пора было брать рыбу. Рядом с нами таскали вещи двое парней из «Хаммера» с московскими номерами. Ярко упакованные, с дорогими снастями, они тем не менее улыбались широко и открыто. Север уже полечил их. Немного позже я увижу одного из них, навзничь лежащего в поморской лодке. Ноги его в кислотного цвета сапожках будут бессильно болтаться в воде. На лице сквозь сон пробьется блаженная улыбка. Он с головой будет накрыт пьяной русской нирваной. Конечно – алкоголь. Но больше – добрая свобода здешних сильных мест.

А пока:

– Парни, пошла рыба-то?

– Пошла-пошла, езжайте быстрей, наловитесь.

– А берет на что?

– Вот на такие блесны, на «тобики». На, бери, у меня много еще. Удачи!!!

Их лодка отвалила от берега.

А мы принялись искать себе Харона. Спросили у мужика, копавшего огород у ближайшего дома. Тот принялся звонить кому-то по мобильнику. Пока разговаривал, резко сменилась погода. Спряталось солнце, налетел сильный ветер и пошел снег.

– Сейчас Македоныч подойдет, – сказал огородник и, не смущаясь, стал снова перелопачивать землю с насыпавшимся уже толстым слоем снега. – Скоро картофель сажать.

Мы с Коневым понятливо переглянулись.

Македоныч подошел быстро. Странные они, эти поморские старики. Кожа на лице задубелая, словно голенище старого кирзового сапога. А глаза молодые да голубые. Спина сгорбленная, руки – лопаты гребные. А походка твердая, по воде, как посуху. Это он когда лодку свою на мелководье вытолкнул да принялся помогать нам вещи таскать.

– Да спасибо, мы сами, – пытались возражать.

Не стал и слушать:

– Чего ж я, деньги возьму и стоять-смотреть буду?

Так и носил наравне с нами, а палатка у меня нелегкая, да байдарка еще тяжелее. Благо тушенки в рюкзаке поубавилось, от спирта половина осталась – разводящий не ленился разводить. Но смотрю, приуныл чего-то мой Конев, призадумался. То ли погода давит, то ли неизвестность томит. Я-то уже знаю, на что иду, мне море в ноги, небо в голову. Кстати, и развиднелось оно опять, разлегчалось. И только я радоваться начал, что вот, сейчас, совсем уже близко тот миг, когда на берегу ты вместе с большой рыбой ведешь свой важный для тебя и для нее спор, что чувствуешь себя природным незлобивым существом, пуповиной-леской связанным с праматерью своей – семгой, тут-то телефон и крякнул последний раз перед лагерем, где связи нет. Эсэмэска пришла нежданная. Еще не чувствуя худого, я открыл ее.

«Ах ты, сука позорная, мечтатель хренов», – написала мне та, без которой я долгие годы уже еле выживал. Потому что другом была и подругой одновременно. Потому что мудрой казалась и ласковой. Потому что если б я не пил эти годы, то, наверное, сдох – ведь алкоголь лишь и способствует сжиганию любви.

– Ну ладно, – сказал я сам себе и оттолкнулся ногой от близкого дна. Македоныч завел мотор. А Коневу я ничего не сказал, он и так большой птицей нахохлился посередине лодки. Только нос унылый свисал да глазки черные испуганно смотрели.

– Ну ладно, поехали, – это я уже вслух, чтобы отвлечь раскричавшееся сердце.

Не знаю, что приснилось мне, пока мы шли на лодке по реке. Просто очень тихо было вокруг. По одному берегу еще тянулся лес, по другому проглядывали тундры – невысокие горы со снежными не от высоты, а от климата шапками. Было невероятно, пугающе красиво. Вроде бы нет никакой опасности, а душа постоянно настороже. Читал где-то – север назначен местом последней битвы добра и зла. Именно здесь сойдутся ангелы и бесы. Здесь полетят клочья. История мест тому порукой – уже сходились в битве шаманская магия и вера православная. Уже жег брат брата за веру старую, сам веру новую по выгоде приняв. Уже казнил один другого за то, чего сам не имел. Это называлось справедливостью. Многое было здесь. Многое еще будет. От мыслей этих я быстро напился. Конев пока отказался – затрепетал его слабый желудок. Мой же, луженый, голове хорошее подспорье. Чтоб не думала лишнего. Напился я так, что не смог поставить палатку. Падая, вытаскали вещи на скользкий склон. Македоныч, усмехаясь, помогал. Конев таскал молча, было ему не лучше, чем мне. Попеременно падая и скользя, добрались мы до ближайшего навеса, что построен для пущего удобства рыбаков. Поздоровались и спросили «добро» у тех, кто уже жил здесь. После этого сил моих хватило лишь на то, чтобы застегнуть молнию на спальном мешке. Какое-то тупое, отчаянное опустошение овладело всем организмом. Я быстро провалился в черноту.

Проснулся засветло. Открыл глаза, увидел голубое небо и обрадовался. А потом засмеялся над собой – отвык за зиму от возможности белых ночей. В голове на удивление было тихо, в груди чуть побаливало, желудок же тревожился и требовал еды. Чуть только я зашевелился, над мешком моим склонился незнакомый человек бандитского вида. Я сразу заметил лиловый шрам на лбу, пальцы в синих наколках, аккуратную, ловко пригнанную и удобную одежду не из дешевых. А главное – взгляд, холодная внимательность всегда выдает бывалого. Даже похмельный, я насторожился. А он вдруг протянул мне глубокую миску:

– Что, плохо тебе? На вот семужьей печенки жареной поешь, полегчает.

И, не дожидаясь благодарности, повернулся и неспешно отошел к своей палатке, что стояла под этим же навесом.

Было видно, что парни, а их было трое, разместились по-взрослому. Торец навеса и обе стены возле него были затянуты толстой пленкой из полиэтилена, защитой от ветра и косого дождя. В этом сразу ставшем уютным аппендиксе стояла большая ладная палатка с предбанником. Рядом с ней – раздвижной стол со стульями. Баллон с газом. Плита небольшая, но и не маленькая. Снасти недешевые, но и без лишнего пафоса.

– Серьезные парни, – а самого уже неумолимо влек запах из миски. Большие, розовато-коричневые куски, нежащиеся в жидком прозрачном жире, покрытые толстыми кольцами желтого, чуть схваченного жаром лука. Миска была велика и от души полна. В ней же лежала белесая алюминиевая ложка и большой ломоть черного хлеба. Запах сводил с ума. Рот вместо благодарных слов наполнился слюной, я жадно схватил ложку и зачерпнул ее сполна. Потом еще раз. Потом еще. Во рту образовался рай. Желудок удовлетворенно забурчал, потом стих. В тело пришла истома. В голову – спокойствие и радость. Все это мгновенно, я не успел опомниться, как из несчастного червяка, свернувшегося в мокром спальнике, на свет появился обновленный я, полный сил и живой радости:

– Спасибо, брат! Как зовут тебя?

– Василий я. Откуда прибыли?

– Из Карелии мы.

– А мы из Апатит.

– Выпьешь? – снедаемый благодарностью, я потянулся к канистре.

– Да нет, в завязке давно, – Василий наперед знал весь ход беседы и усмехался. А я был снова рад. Печенка в миске стала остывать и запахла тоньше и сильней. На запах этот из криво поставленной палатки стал выпрастываться Конев.

– Вот не хочу есть, а этого отведаю, – он недоверчиво прислушивался к себе и доверчиво – к окружающему миру.

– Ешь, ребята угостили, – я протянул ему миску. – За геройство твое, одиночное установление жилища.

– Какой ты пафосный со сна, – пробурчал Конев и жадно вонзился ложкой в рыбное, сочащееся жизнью жарево.

Начали подтягиваться другие рыбаки. Кто возвращался с поздней ловли, тут же потрошил рыбу и закапывал в лежащие еще повсюду снежники. Кто, разбуженный голосами, легко просыпался после здорового на свежем воздухе сна. Кто с трудом очухивался от тяжелого хмеля и тоже жаждал общения. Почему-то тянулись к нам. Немудрено, мы были новенькими, а посему проставлялись. Канистра спирта стояла посреди стола и маяком мигала мужикам. Вокруг громоздилась мужская снедь – банки с тушенкой и фасолью, сало, хлеб, куски соленой рыбы. Кто-то притащил котелок свежей ухи из голов и хвостов семги, и запах закружился у навеса. Была благодать. Светлая тихая ночь. Комаров еще не было – снег сошел не везде. Холода зимнего не было уже – за день проглянувшая земля успевала нагреваться и парила. Небо сегодня стало ясным и прозрачным. Детскими сонными глазами глядело оно на собравшихся внизу. А были они разные, из разных мест. Мурманск и Псков, Воронеж, Липецк, даже Ростов залетел сюда. Присутствовала Москва, как-то без особой гордыни ведшая себя здесь. Были близкие Апатиты, Кандалакша, Никель – весь цветмет Кольского полуострова. Всех манила семга с Варзуги. Хоть и некрупная она здесь – шесть килограммов максимум, зато без улова никто не уезжал. За исключением тех, кто за зелеными змеями и человечками забывал махать спиннингом.

Питер в этот раз был неприятным. Двое молодых парней, палатка их стояла рядом с нашей. Один – никакой, незаметный, как змея в жухлой листве. Второй – большой, яркий, чем-то даже красивый. Черные волнистые волосы, большие, навыкате, глаза. Толстые вывороченные губы. Высокий рост. Тяжелые высокие ботинки на длинных ногах. Одеты были парни хорошо. Пятнистые комбезы из нового какого-то материала, того, что, сам не промокая, дышит. Разгрузки с множеством карманов и карманчиков, в каждом из которых, аккуратно пригнанная, лежала какая-нибудь полезная вещь: нож, фонарь, еще что-то – всего невероятно много, все было недешевым, часто – бесполезным здесь, но красивым. Было видно, что парни гордятся собой. Вели они себя вызывающе. Борзо раздвинули уже сидящих, сели к столу. Сами себе налили из нашей канистры. По-хозяйски закусили каким-то куском.

– Ну чего, отцы, откуда прибыли?

– Я из Питера, – с готовностью отозвался Конев. К сему моменту он слегка ожил, вкусив свежей семги. Правда, внешне это было мало видно – напялив на себя мой лыжный комбинезон, который я на всякий случай захватил с собой; не найдя, чем подпоясаться, он ходил в нем словно отощавший Карлсон в одежде прежнего размера. И хоть глаза живее смотрели сквозь очки на окружающий его мир, видна была вся чуждость Конева ему.

– Ты зачем ботаника сюда взял? – как-то быстро яркий сокол задал мне непозволительный вопрос.

– А ты кто сам, не ботаник? – так не люблю, когда посреди мира и веселья кто-то начинает морщить лоб.

– Ты быстро здесь освоился, – бывалый вид порой сбивает с панталыку. Но мне казалось – я таких видал.

– Смотрящий, что ли, за порядком?

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

М.Брод, биограф и друг Франца Кафки, ярко и всеобъемлюще воссоздал трудный жизненный путь автора все...
30-го июля 1942 года немецкая подводная лодка U-166 под командованием капитан-лейтенанта Гюнтера Кюх...
В книге профессора философии и истории религии Токийского университета анализируются условия возникн...
Книга открывает одну из страниц трагической истории вынужденной русской эмиграции. Из исторических г...
Это роман о любви, о сексе, о том, как два тела учатся разговаривать друг с другом на языке страсти....
В сериале «ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ ВЕК» вы этого не увидите! Это – первый роман о любимой дочери Роксоланы и Су...